Елизавета. Юная дочь Петра. Кн. 1 глава 10

Нина Сухарева
Глава 10
   

   Притих Зимний дворец: всем было понятно, какая судьба уготована несчастному Монсу. Количество улик множилось, и главные документы переплели в книгу. Кто только не бил челом и самому Монсу, его и сестре Балкше, и Егору Столетову! Сразу высветились знатнейшие фамилии: Долгорукие, Вяземские, Гагарины, Голицыны, Черкасские, Салтыковы, Репнины, Троекуровы, Хитрово, Ржевские, Строгановы. Без светлейшего князя Меншикова тоже не обошлось. Из членов императорской семьи замешались недавно умершая царица Прасковья и её дщери. Монс искренне винился в своём воровстве, плакал, каялся, ежеминутно падал на колени, и судили его исключительно за взятки. О прелюбодеянии – ни слова. Монсовы конфиденты винились тоже в злоупотреблении службой и пособничестве сильной персоне и, в своём усердии, избавили себя от дальнейшей встречи с заплечных дел мастерами. Дольше всех не подвергали допросу больную Матрёну Ивановну, которая лежала у себя дома, изнывая от страха за себя и за сыновей, с которыми её не разлучили, Лишь 13 ноября, в пятницу, полуживую статс-даму перевезли к Ушакову. И там она долго признавалась и каялась, что брала взятки – попутал бес. Молодых Балков допросили исключительно ради проформы, но, как людей, близких преступникам, оставили под караулом. Итак, дело о взятках раздулось до размеров невероятных, но Петру всё же этого казалось мало для вынесения сурового приговора Монсу. В тот же день после обеда, по улицам столицы прошёл кортеж, и важный чиновник громко объявил о лихоимстве обер-камергера Монса и генеральши Балк. Всем жителям строго вменялось в обязанность без промедления доносить обер-полицмейстеру Девьеру, если знают чего-либо о лихоимцах и спешить покаятся, если сами оказались замешанными в дело о взятках и просить пощады. Текст указа расклеили на тумбах, на столбах и на заборах, и от доносчиков скоро не было отбою. Многие знатные персоны ездили домой к Девьеру и тайно каялись. На следствие ушло меньше недели, и 14 ноября, в субботу, в Зимнем дворце состоялся суд над обер-камергером, генеральшей и их пособниками. В воскресенье, 15 ноября, император лично написал текст приговора: «Виллима Монса казнить отсечением головы; Матрёну Балкшу бить кнутом и сослать в Тобольск; Егора Столетова бить кнутом и сослать в Рогервик на десять лет; Ивана Балакирева бить батогами и сослать в Рогервик на три года; пажа Солового (таскавшего записки) в суде высечь батогами и написать в солдаты; пажей Павловых написать в солдаты без наказания; Петра Балка послать капитаном, а его брата – урядником в гилянские полки».
     Как ни странно, повезло доносчикам, Суворову и Ершову. На Руси испокон веков считалось, что доносчику – первый кнут, а эти отделалист простым испугом и, после того, как надобность в них отпала, их вышибли из застенка и забыли о них.
         После вынесения приговора Пётр Алексеевич навестил бвыших друзей, родственников своей покойной фаворитки, с глазу на глаз и сказал Монсу:
    - Виллим, мне очень жаль тебя лишаться, но так надо. Прощай, голубчик!
    Рыдающую Матрёну Ивановну он нежно обнял, поцеловал в щеку и чуть сам не заплакал. А когда Балкша, пользуясь этим, напомнила ему о былых годах, заявил:
    - Бог с тобою, Матрёнушка! Одна беда мне от фамилии вашей! За что только? Я всех вас любил! Может быть, это Анхен мстит мне с того света?
    Когда Пётр ушёл, генеральшу перевезли в Петропавловскую крепость. Туда же отправили Столетова с Балакиревым. Самого главного преступника оставили в Зимнем дворце на некоторое время, но к вечеру должны были доставить в крепость и поместить в один из внутренних домов. Для напутствия и утешения перед казнью, к нему послали лютеранского пастора Нацциуса.


    Случилось так, что цесаревнам было суждено ещё раз увидеть виновника семейного разлада. Ближе к вечеру, когда несчастного сильно осунувшегося Виллима Монса под караулом вывели из дворца, чтобы отвезти в Петропавловскую крепость, обе стояли у окна и смотрели во двор. Проходя мимо них, Виллим, будто почувствовав устремлённые на него взгляды, поднял голову и улыбнулся краешком грешных губ. Девичьи лица за стеклом смотрели по-разному на приговоренного к смерти арестанта. Анна Петровна хмурилась. Елизавета Петровна улыбалась. Ввалившиеся глаза красавца сохраняли прежнее выражение «печального, бедного Пьеро», и она зажала ладонью себе рот, чтобы не вскрикнуть, не разозлить Анну. На одну секунду они встретились и попрощались глазами, красивые губы Монса пошевелились, но ничего нельзя было разобрать. Однако, можно было догадаться… Монс смотрел прямо на неё, и девочка не могла ему не ответить, хотя бы жестом. Елизавета подняла руку и помахала ему на прощанье.
    - Что ты делаешь! – зашипела сестра. – Воистину, у тебя ни ума, ни совести… маленькая вертушка… думай об отце!
   Елизавета не ответила возмущенной Анне. Сморгнула слёзы. Она считала иначе, но не решалась сказать вслух. Резко отстанившись от старшей сестры, она, не мигая, смотрела вслед уходящему на казнь первому российского двора кавалеру. Ей было и грустно и хотелось позабыть скорей эту пронзительно-удручающую картину. Ах, слишком рано он уходил, но его место займут другие.  Хотя, именно он, был первым!


    Спустя час, в покоях Екатерины, цесаревны уже разучивали новый танец, готовясь к помолвке Аннушки с герцогом Голштинским. Матушка выглядела довольной и безмятежной.
    К пяти часам в Зимний дворец пожаловали гости, и был дан ассамблей с ужином и танцами. Императрица появилась под руку с мужем, и держалась так, будто ничего ровным счетом, не случилось. Тогда как, все вокруг только и делали, что шептались о завтрашней экзекуции. Старики одобряли строгость государя, но молодёжь, особенно женская, втихомолку сожалела о погибшем красавце. И все, как один, подмечали холодность императора к императрице.


    В понедельник, 16 ноября, в десять часов утра, на площади перед Сенатом, голова Монса скатилась с плеч. Елизавета узнала подробности казни от Нарышкиной.
    Анастасия, будучи пылкой поклонницей красавца обер-камергера, за небольшую мзду, послала свою немецкую камеристку, Лотхен, в самое пекло событий, в крепость. Сопровождал Лотхен её родной брат, Якоб, слуга Монса. Во дворе тюрьмы слугам было разрешено прощание с господином. Так что, информация поступила из первых уст.
    Проведя бессонную ночь перед казнью, Монс выглядел молодцом. На нём был простой нагольный тулуп, голова ничем не покрыта. Он держал свою голову высоко, отпускал шутки и ласково улыбался. Для каждого нашел доброе слово, но прислуга, особенно женская, рыдала и на коленях, целовала ему руки и полы тулупа. Приласкав всех, Монс спокойно отдался на милость конвоя и пешком отправился к месту казни. Его сопровождал лютеранский пастор, а следом, волоча ноги, побрели Балакирев и Столетов. Обезножевшую Матрёну Балкшу повезли на телеге. Слуги Монса последовали за конвоем, спотыкаясь и чуть не падая, почти не различая, от слёз, дороги.
    На Троицкой площали перед Сенатом, с утра уже толпислся народ, в ожидании позорища. Толпа, состоящая в основном из простолюдинов, созерцала высокий эшафот с плахой, шестом и колесом. Прохаживаясь по эшафоту, палач открыто демонстрировал зевакам свои ужасные инструменты – топор и кнут. С ним были несколько дюжих парней, не помощников, а просто людей, нужных для того, чтобы заменять собою столбы, либо «кобылы». Это они должны были вскидывать на свои спины и держать во время экзекуции, приговоренных к битью кнутом и батогами.
    Виллим Монс появился перед толпой, как всем показалось, с большим достоинством, и без тени страха. Голова высоко поднята, длинные кудри треплет ветер.  Он спокойно проследовал  между двумя рядами преображенцев к эшафоту и легко поднялся по ступеням – ни дать, ни взять, молодой бог, Адонис, сиреч господин. Жаль было, что простонародная публика по-своему оценила игру изысканного кавалера. Никто из придворных не решился присутствовать при его казни, потому что поведение государя все считали непредсказуемым.
    Приговоренный к смерти в изысканных выражениях поприветствовал аудитора, и в ответ ему стали громко зачитывать приговор. Он внимательно выслушал и сказал тоже громко:
    - Благодарю вас, любезные господа! Я готов умереть, но позвольте мне ещё минуту. Я хочу получить последнее напутствие пастора.
    В этом ни одному осужденному не могли бы отказать. Монс опустился на колени, и пастор Нацциус его благословил и перекрестил. Целуя распятие, осужденный незаметно вложил в руку духовника блестящий предмет.
    - Золотые часы! – пронеслось по толпе, и люди принялись вытягивать шеи, а задние – напирать передним на плечи.
    Часы мгновенно исчезли в сутане пастора, и подошла последняя минута. Монс сам скинул с себя безобразный тулуп, пошевелив плечами, и остался в одной белой рубашке с распахнутым воротом. И опять разнёсся над толпой звонкий голос осужденного:
    - О, Господи, вручаю Тебе свою душу! И да пребудет со мной Твоя бесконечная милость!
    Потом он улыбнулся палачу и сказал:
    - Я прощаю вам, господин палач, - и вложил в широкую лапу ката золотую монету. - Пожалуйста, начинайте поскорее!
    На одну секунду Виллим поднял синие глаза к небу, перекрестился и лёг на плаху. Палач из уважения к нему сделал свою работу одним ударом, потом поднял отрубленную голову за волосы и показал толпе. Все так и ахнули: мёртвая голова глядела в толпу широко распахнутыми глазами. Спустя всего несколько минут, эта прекрасная голова, всё тем же леденящим кровь, взглядом, уже смотрела с высокого шеста. Кровь под ней пузырилась, капала на доски эшафота. Мёртвое, обезглавленное тело положили на колесо.
    После Монса взялись за генеральшу Балк. Матрёну Ивановнудолжны были наказать возле останков брата. Увы, генеральша вряд ли чего слышала и соображала в этот момент. Полуживую, её взяли из телеги, снесли на эшафот и, во время чтения приговора, два мужика держали её за пдмышки: её ноги подгибались, тело безвольно висело, как у тряпичной куклы. Потом с неё стянули шубу, располосовали платье и обнажили до пояса. Дюжий парень вскинул себе на спину раскормленное тело дамы – сахарное тельце, как пошутили в толпе. Детинушка крепко сцепил и держал запястья дамы у своего горла. Так началась экзекуция. По приговору суда Матрёне Ивановне было дано пять ударов кнутом вполсили. Свежая кровь брата в это время капала на её голову и обнаженную спину. На её счастье, Балкша не очнулась и была без памяти отнесена обратно в телегу.
    Пришёл черёд Монсовых конфидентов. Столетова наказали кнутом, а Балакиреву отсчитали шестьдесят палок. Осуждённые на каторгу, они тоже были увезены в крепость. 
    Голова же Монса должна была оставаться на колу, а тело на колесе, на срок, не определённый пока государем. В устрашение, всем, кто намеревался воровать!
    Кроме того, возле эшафота врыли столбы, к которым прибили доски с «росписями взяткам», по отдельности – Монсу, Балкше и Столетову. Это явилось, как наказание «дачникам». Бичевание не кнутом, а публичным позором. Государь покончил со всеми разом. Из-за болезни ему было уже невмочь затевать большой розыск, как прежде, по делу сына. Сам Пётр не пожелал, ни присутствовать на казни, ни наблюдать за её ходом из окон Сената.
    Нарышкина сунула руку за корсаж, извлекла и дала Лизете в руки часы!
    - Вот, возьми, и посмотри, цесаревна!
    - Что это?
    - Это те самые часы!
    Лизета руку протянула, да и отпрянула.
    - Часы, которые… даны были пастору Нацциусу на эшафоте?!
    - Именно!
    - Откуда они у тебя?
    - Мне дал пастор! Я должна тайно перадать их самой императрице!
    - Зачем?
    Глаза подруги расширились:
    - А ты меня не предашь?- спросила она.
    - Не предам! Да и поздно, раз уж начала, спрашивать!
    - Тогда, видишь, - Настя, открыв луковицу часов, нажала на какую-то потаённую пружинку.
    - Ах! – воскликнула Елизавета.
    Открылось второе дно, откуда Нарышкина извлекла крохотный клочочек бумажки.
    - Стихи… видишь вот, сочинены для её императорского величества, в ночь прошлую, перед казнью!
    - Батюшки-светушки! -  неожиданно для себя, цесаревна бурно разрыдалась. – В толк не возьму… как… можно вирши писать, когда одно только и осталось… молиться! Ох, Монс… доставил батюшке и матушке столько горя! Я теперь и захотела, так не смогла  бы молиться за этого непутёвого! – говорила она, всхлипывая. – Дай это мне, дай!
    Несколько расплывшихся строк, мелко написанных почерком обер-камергера по-немецки, Лизета торопливо, шмыгая носом,  прбежала глазами.
               
Итак, любовь моя погибель,
В груди моей горел огонь страстей,
И он – причина моей смерти…
Моя погибель мне известна,
Я отважился полюбить ту,
Которую должен был лишь уважать
И всё же я пылаю к ней страстью.
   
    «Пылаю к ней страстью!» Всего семь строк измены и смерти! Плод последних раздумий несчастного в камере. Монс в предсмертной вспышке самолюбования посмел оставить ужасную улику! Лизета скомкала жалкий клочок бумаги и запустила его в печь.
    Нарышкина чуть не бросилась в огонь за распроклятой бумажкой:
    - О, что ты наделала!
    - Просто спалила последнюю улику! Этим стихам место в печке! – Лизета указала в огонь пальчиком  и расхохоталась. – Сгорела, сгорела улика, теперь она не пойдёт по дворцу гулять!
    - Ах, до чего же ты не дальновидна! Ты что, думаешь, духовник Монса не перебелил и не продал это уже иноземным дипломатам? Держи карман шире! И Берггольц, и Рабутин, уже получили…
    - А мой отец?
    - Насчет государя я пока очень сомневаюсь...
    - Почему?
    - Думаю, что никто не осмелится…
    - Слава Богу! А где сейчас мои родители?
    - Они только что выехали вместе…
    - Выехали? Куда?
    - На Троицкую площадь… - неохотно выдавила подруга.
    - О! К месту казни? Зачем это им?
    - Ему! Чтобв испытать императрицу видом останков…
    Елизавета задохнулась от ужаса. Матушка! Бедненькая! Весь остаток вечера прошёл в мучительном ожидании. Нарышкина и Маврушка не отходили от Елизаветы и вместе все метались, точно тени,  между покоями цесаревны и императрицы.
    Пётр и Екатерина вернулись вместе, ближе к ночи. Лизета проследила, как они шли под руку, как всегда, однако не глядели друг на друга. Возле покоев государя они расстались, и тогда каждый прошёл в одиночку к себе и затворился. Лизета бросилась в свою спальню. Там она забилась в кроватку и зарыдала. Ох, отец не простит матушку! Отец был бы не отец, если бы позволил себе размякнуть!
    Только утром выяснилось, что Екатерина не сдалась и  сумела выдержать лицо перед разъярённым судиёю. Государь трижды обвозил её вокруг кровавого эшафота с ужасными останками, но она не дрогнула, ни разу не вскрикнула, не отвела взора. И, на третьем круге, тихо вымолвила, глядя в выпученные глаза мужа:
    - Ах, как грустно, что у придворных столько испорченности!
    Пётр Алексеевич ей не ответил, давая понять, что не простил.
    Прошла неделя. На прекрасную голову, торчащую на колу с открытыми глазами, днём бегало любоваться всё женское население Петербурга. Кое-кто бегал и ночью, не смотря на строгий запрет. «Ночною порой мёртвые глаза кавалера де Монс искрятся огнём страсти, в них сокрытой», - соблазняли подруг самые отчаянные птербурженки. Однако в полночь с воскресенья на понедельник 23 ноября веки мёртвой головы опустились, и глаза скрылись под ними.
    Во дворце боялись произносить имя соперника государя. Император с императрицей везде появлялись вместе, но Лизета слышала, как маменька говорила «тёткам» Шепелевой и Вильбоа:
    - Я, милые мои, пропала. Я – конченый человек. Пиотруша более со мною не спит и меня не любит!