Глава 3. Книга 1

Иоганн Фохт-Вагнер
Гласность, провозглашённая в январе 1987 года, сняла запреты с тем, которые раньше были табурованными. Раскатисто и гулко вырывалась на свободу не дозволенная до тех пор правда, увлекая за собой лавину замалчиваемого. Всё население постсоветского пространства очнулось в считанные дни. Заговорили — сначала робко, потом всё смелее и смелее, наперебой. Парламентарии говорили и слушали одновременно.

Придя утром на работу, председатель КГБ СССР Виктор Михайлович Чебриков сразу позвонил в приёмную генерального секретаря, попросил аудиенции. «Задолбали эти немцы; пусть генеральный сам разбирается с ними! Заварил кашу — пусть теперь её и расхлёбывает, — раздражённо думал Виктор Михайлович, поспешая к назначенному часу коридорами Кремля. — Сегодня сто пятьдесят шесть семей рвутся на Запад — завтра их будет тысяча пятьдесят шесть!»
Горбачёв поднялся из-за стола навстречу вошедшему, двинулся к нему, приветливо и широко улыбаясь.
— Товарищ Чебриков, Виктор Михайлович, рад вас видеть, — и, пожимая крепко руку, добавил: — Какой же это вопрос не можете вы решить без меня?
«Непременно надо ему кольнуть, без этого не может, начальник перестройки и чёртовой гласности», — про себя недовольно отметил Виктор Михайлович, вслух же сказал:
— Деликатный вопрос, Михаил Сергеевич, очень деликатный; я бы даже сказал — стратегический… пора бы нам с этими… нашими немцами, — отчётливо выделив интонацией слово «нашими», — определиться, — закончил фразу председатель КГБ, присаживаясь на указанный ему стул напротив Горбачёва.
— Давайте, Виктор Михайлович, по порядку и конструктивно, — серьёзно проговорил Горбачёв.
— Есть — по порядку и конструктивно, — полушутливо ответил Чебриков и продолжил: — Во-первых, наши последние воссоединяльщики не дают покоя никому, уже письмо в ООН перехватили мои службы. Мне также стало известно, что не сегодня — завтра к вам на стол, Михаил Сергеевич, ляжет письмо посольства ФРГ с просьбой… правду говоря, мне и текст уже известен: «В свете новых перемен, сближающих народы Европы… и прочая их риторика, можно опустить, — просим вас, глубокоуважаемый секретарь Коммунистической Партии СССР Михаил Сергеевич Горбачёв, рассмотреть возможность…» Заметьте: в этом письме они уже не ссылаются ни на Хельсинские соглашения , ни на советско-германский договор о воссоединении семей , зато поминают нашу перестройку, новое мышление и гласность!
— Приятно слышать. Значит, Запад одобряет наш курс.
— Вопросами воссоединения семей мы занимаемся начиная с шестидесятых. Начали с нескольких семей, и, как и предполагали, движение стало нарастать, как снежный ком. Ведь понятно: этот процесс подобен цепной ядерной реакции: у каждого есть отец и мать, брат и сестра, а немецкие семьи после войны особо постарались: у них что ни семья — то десять человек! Юрий Владимирович этот процесс быстро ввёл в русло, предпринятые им меры были очень эффективны.
— Что за меры? Подробнее, пожалуйста.
«Опять дурака валяет! Будто не знает андроповские меры», — мгновенно отреагировал про себя Чебриков.
 — Очень просто, Михаил Сергеевич. Суть мероприятий сводилась к широкому общественному давлению на семью. Подключались все имеющиеся в арсенале общественные организации — парткомы, профкомы, месткомы, клубы и объединения, где хотя бы один из членов семьи был участником. В школах мы рекомендовали скрыто вести беседы с соответствующими учениками.
— Хорошо хоть скрытно додумались!
Чебриков с трудом сдержался и, не показывая нахлынувшего раздражения, продолжал, предварительно успокоив себя: «Да хрен с ним, ему по штату положено великого гуманиста из себя корчить».
— Многие семьи не выдерживали такого сильного давления и забирали свои заявления, а те, кто упорствовал… — Виктор Михайлович сделал многозначительную паузу. — Поделом им! Не хрен Родину предавать. Не считаете себя советскими людьми? Так и мы вас советскими людьми считать не будем. Нет вам места в нашем обществе, на нашем производстве! Дурную траву — с поля вон… Увольняли. Грузчиками и дворниками дорабатывали. И подействовало, Михаил Сергеич, подействовало… думать стали, прежде чем такие дела затевать. Правда, лазейку нашли — в Молдавию и Прибалтику подались. А там, знаете ли, плюют на октябрьские завоевания — давления почти никакого нет. Вот уж пять лет как мы прописку немцев там запретили. Как правило, Михаил Сергеич, каждая выпущенная семейка тащит за собой две-три следующие… Такая вот статистика. Через полгода при таком раскладе мы будем иметь дело уже, наверное, более чем с тысячью семьями. А позже — и с десятками тысяч…
Оба молчали. Чебриков, не дождавшись ответной реакции Горбачёва, добавил:
— К архивам рвутся, уже запросы в КГБ шлют. Откуда только эти наглые активисты берутся! Никого не было, вдруг — раз! — откуда-то повылазили, как тараканы. Двадцать лет молчали; ну, думаем, всё у них утихло — в газетах их ничего не пишут, ни темы, ни полтемы. Разбросаны по всему Союзу, а говорят об одном и том же. Кто их связывает?
— Никто их не связывает, Виктор Михайлович; судьба у них общая.
— И ведь не ассимилируются: столько лет без национальных школ, только пара немецкоязычных газетёнок, и всё! Немецкий-то свой уж позабыли, ан всё немцы. Ко мне третьего дня на стол доклад положили. Парень один — отслужил честь по чести, по мету отдания воинского долга характеризуется положительно, а туда же! Пришёл в паспортный стол и требует, чтобы ему метку в пункте «национальность» изменили. Он, мол, в шестнадцать лет под дурное влияние своего классного руководителя попал и Павликом Морозовым быть больше не желает. Отец и мать — немцы! Пиши ему в графу пятую — «немец». Откуда, думаем, ветер дует; сейчас стали проверять родственников. Так и есть: на Запад намылились!
— Понятно, Виктор Михайлович, понятно. Так вы ко мне за советом или за распоряжением? — Оба внимательно и несколько напряжённо смотрели друг другу в глаза. — Совет мой — выпускайте согласно законам и соглашениям. Через… скажем, полгода посмотрим, как будут развиваться события. Мы перестраиваемся, и гласность для нас — дело новое. В общем, процесс пошёл. Народы Союза и России должны сами определиться и разобраться…
Горбачёв продолжал говорить, но Чебриков уже не слушал его, а удручённо думал, что народами, как ни крути, управлять надо. «Ведь и рекам мы не даём течь куда им угодно — дамбы строим, плотины воздвигаем… Правда, подмывает вода дамбы, рвёт плотины, и тогда ревущая, обезумевшая река несётся вниз, ломая на своём пути всё построенное. Плохо, значит, прудили — крепче и выше бетонные стены возводить надо!» — продолжал философствовать Виктор Михайлович.
Проводив Чебрикова до двери кабинета, Горбачёв попросил секретаря подготовить ему подборку документов по российским немцам: «Разгребу сейчас дела текущие, а вечерком сяду, почитаю. Освежить надо бы всю эту историю; если не всю, то хоть ключевые моменты надо непременно освежить».
К вечеру этого же дня, освободившись от текучки, прихлёбывая свежезаваренный чаёк, Михаил Сергеевич открыл верхнюю папку из приготовленной ему внушительной стопки документов.
— Ну, историю-то я знаю, — генеральный секретарь бегло проглядывал бумаги, притормаживая исключительно на первых строках новых абзацев. — А вот это интересно, никогда бы не подумал! В середине XVIII столетия русских — 18 миллионов, а немцев — 20. Как они это подсчитали? — предавался размышлениям Генеральный секретарь КПСС, всё более увлекаясь чтением.
Из документов следовало, что эмиграция российских немцев всегда имела место и что особенно высокие волны приходились на момент проведения царским правительством мер по русификации поволжских и иных колоний. Так, например, в период с 1871 по 1924 год США пополнили своё народонаселение на 400 000, Канада — на 200 000, Бразилия — на 250 000, Аргентина — на 200 000 за счёт российских немцев.
Горбачёв отодвинул документ, откинулся назад, положил затылок на кожаную спинку стула и, глядя в потолок, продолжал размышлять: «Упорно не хотят ассимилироваться, чуть что — собирают вещи, и в путь — другую колонию создавать, но непременно свою, немецкую… Условия, на которых они здесь появились, — земля плюс самоуправление. Что имеют сейчас? Ничего — ни прежней территории, ни самоуправления. Три-четыре жалкие газетёнки с переводными статьями из газеты «Правда». На первом съезде советов немцев Поволжья в январе 1924-го мы провозгласили Автономную Республику немцев Поволжья, а через семнадцать лет, 28 августа 1941-года, упразднили её, а проживавших там немцев размели по городам и весям».
Неожиданно зазвонил телефон, Михаил Сергеевич рассеянно посмотрел на пульт: «Жена… Беспокоится уже…», — поднял трубку.
 — Раиса… да, да, уже поужинал… не жди, останусь ночевать здесь… надо, надо… немцами занимаюсь… завал огромный, хочу сам разобраться… ну, давай… целую… не скучай…, — и, выйдя из-за стола, стал мерять шагами кабинет.
«Разогнали мы наших немцев лихо! Логика железная!» — говорил себе Горбачёв, вспоминая прочитанное: «По достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов, которые по сигналу, данному из Германии, должны произвести взрывы в районах, населённых немцами Поволжья.
О наличии такого большого количества диверсантов и шпионов среди немцев Поволжья никто из немцев, проживающих в районах Поволжья, советским властям не сообщал, — следовательно, немецкое население районов Поволжья скрывает в своей среде врагов советского народа и Советской власти.
В случае, если произойдут диверсионные акты, затеянные по указке из Германии немецкими диверсантами и шпионами, в Республике немцев Поволжья или прилегающих районах и случится кровопролитие, Советское правительство по законам военного времени будет вынуждено принять карательные меры против всего немецкого населения Поволжья.
Во избежание таких нежелательных явлений и для предупреждения серьёзных кровопролитий Президиум Верховного Совета СССР признал необходимым переселить всё немецкое население, проживающее в районах Поволжья, в другие районы с тем, чтобы переселяемые были наделены землёй и чтобы им была оказана государственная помощь по устройству в новых районах …»
Генеральный секретарь ЦК КПСС недоумённо остановился у стола и ещё раз прочитал последние абзацы этого указа.
«Понятно, дескать, не выдавали своих — тогда получайте!.. И какие же «карательные меры против всего немецкого населения Поволжья» — утопить, что ли, их или перестрелять всё население?.. А переселяемые наделялись ли землёй? Что значить — наделить землёй? Огород под картошку? Теперь-то мне становятся понятны рассказы жены Отто Яковлевича — ей в Сибири во время войны каждый год новый участок земли под огород выделяли. Старый отбирали, а новый — целину — выделяли. Старательный паренёк был тамошний председатель поселкового совета — землю выделял каждый год. А может, мстил? Может, из родственников на войне кого потерял?.. Да! Каша! Какая каша! Возможно ли такую кашу расхлебать?… — и, оседлав своего любимого конька, Горбачёв продолжил мысленный диалог: — Конечно, сможем, если только гласно, на всю страну, так, чтобы каждый осознал и понял сложность этого вопроса и чтобы без амбиций, по существу…»
В тот вечер Горбачёв освежил в памяти многие факты, касающиеся российских немцев. Верхушку Автономной республики — всех руководителей и активистов — по одному вытаскивали из отрядов трудовой армии и выколачивали из них «правду». Потом расстреливали. Ведь надо же было доказать, что «по достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов». Надо же было оправдать репрессии… Зачем их всех поголовно выселили, когда могли в трудовую армию забрать всё трудоспособное население, включая молодых бездетных женщин и подростков? Ведь потом, из мест принудительного спецпоселения, всё едино призывали всех подряд в так называемую трудовую армию. Более того, у матерей отбирали детей, отдавая их в детские приюты, чтобы обеспечить набор, определённый сверху. Набор был обеспечен, но в первые же годы войны более половины трудармейцев погибли.
— Да это и понятно, ведь трудовая армия входила в состав ГУЛАГа, — громко, вслух произнёс Горбачёв и продолжал про себя: «Чебриков говорит, что рвутся к архивам. Нет! Такое показывать нельзя! До тех пор, пока живы жертвы и палачи, — ни в коем случае. Мы не простили, вернее, вменили им в вину их происхождение, а то, что мы натворили… Нет, они не простят и не забудут!»

В тот день, когда Горбачёв изучал «немецкий вопрос», я сидел в плацкартном вагоне пассажирского поезда, следовавшего на север области, в город Краснотурьинск. Здесь жили две мои сестры, и у старшей, Ирмы, появилась реальная возможность уехать за кордон. Дядя её мужа Виктора уже три года как эмигрировал в ФРГ и сейчас готов был вызвать всех своих братьев и сестёр, племянников и племянниц. «А после поедем мы в страну, где так хорошо нас встречают, — на нашу родину. Немцы — к немцам. О такой солидарности вам, русским, и не снилось! Подучу немецкий — и на работу. Программисты там наверняка нужны. Глядишь, со временем фирму свою открою и назову её…»
— Чай будете заказывать? — прервала мои мысли проводница. И, получив в ответ утвердительный кивок, побежала дальше по вагону.
«А Виктор-то, Виктор, вот олух… он ещё сомневается… столько дерьма нахлебался, а всё раздумывает, стоит или не стоит туда мотать. Летом сорок первого их, запорожских немцев, в срочном порядке вывозили на восток страны. Впопыхах покидали в мешки одежду, документы, имеющиеся дома продукты питания — и бегом к машине… Кругом солдаты: «Давай, давай быстрее…» И мат, сальный русский мат, без стеснения, при детях и женщинах. Машины мчатся к вокзалу… выбрасывают «немчуру», разворачиваются — и опять в деревню. А вдалеке гремит всё громче и громче. Наскоро запихивают людей в вагоны, и ещё больше бы запихнули, если бы не приближающиеся раскаты. «Трогай!» Поезд дёрнулся — тронулся медленно. Потом, всё быстрее и быстрее, — на восток. Не успели отъехать — летят самолёты: то навстречу, то слева, то справа, но не бомбят. Все, у кого хоть что-то белое есть — платки женские или носовые, — машут из всех щелей и зарешёченных окон. Охрана попряталась — пилоты не должны видеть военных. Впереди оглушительный взрыв, поезд резко тормозит. Остановился. Солдаты изнутри открывают вагоны, и люди выпрыгивают. Кто куда… и машут белым, и машут, и машут. Самолёты, набирая высоту, улетают. Повезло: ни один человек не пострадал, все живы, вагоны целы, рельсы не разрушены, но у начальника состава другое мнение. Особо активных махальщиков белыми платками — исключительно женщин — арестовывают и уводят. Больше их не увидит никто никогда… Во логика! Похоже, после семнадцатого мыслить по-человечески совсем разучились».
Проводница разносила теперь постельное бельё. Получив комплекты, пассажиры раскладывали матрацы, покрывали их простынями, натягивали наволочки на подушки — в общем, готовились к ночлегу. К туалетам в обоих концах вагона выстроилась очередь. «Пойду-ка и я, помоюсь, зубы почищу — и на верхнюю полку… А может, и не сразу на полку».

На север от Свердловска лежали города, куда были сосланы трудармейцы, и поэтому при внимательном анализе поведения и внешнего вида пассажиров можно было почти безошибочно установить, кто есть кто. Немцы чаще открыто улыбались, с готовностью заранее уступали идущим вдоль вагона дорогу, беседовали вполголоса и вообще отличались предупредительностью. Если кто-нибудь из подростков вёл себя нарочито грубо, развязно или вызывающе, тоже можно было предположить, что он воспитывается в немецкой семье. Такая форма поведения есть результат его протеста против родительского фернунфта — благоразумия, к которому его постоянно призывают. Но стоит к нему уважительно обратиться или, более того, — попросить его о чём-либо, ну, например, бросить чемодан на верхнюю полку, как он тут же преображается, усердно выполняет вашу просьбу и, услышав в ответ слова благодарности, на протяжении всего оставшегося пути следования ведёт себя вежливо.
Я любил посещать семьи моих друзей-немцев. Наряду с обходительным обращением чувствовал душевное тепло и уют домашнего очага, так похожего на родительский. Во всех, даже самых отдалённых местах необъятного СССР российские немцы оставались российскими немцами — с определённым семейным укладом, традициями и, что мне особенно нравилось, кухней.

Поезд снизил скорость и, скрипя тормозами, не совсем плавно и напоследок дёрнувшись, остановился. Нижний Тагил. «Город ненайденных могил», — промелькнуло у меня в голове. Здесь, в земле уральской (в земле, а не в могилах), лежат десятки тысяч узников ГУЛАГа всех национальностей. Зачем метить места захоронений «врагов народа», кому они нужны? Согласно приговору, узник прибыл сюда. Всё остальное кремлёвских вождей не интересовало. «Народы России и бывшего СССР, когда же вы этих «вождей» из помеченных могил вытащите и выбросите их прах в любую, хорошо бы самую грязную, помойку?» — думал я, глядя на неоновые полутораметровые буквы «НИЖНИЙ ТАГИЛ». Тут в лагере пять лет — с 1949-го по 1954-й — сидел мой дядя Данил. Сталин подох — и «ленинцев» выпустили. Его не расстреляли именно из-за Ленина. Данил ненавидел всех коммунистов в принципе, но чтобы в спорах казаться хоть сколько-нибудь объективным, выбрал себе одного из них — Ленина — и старался (сколько мог) отзываться о нём положительно. Причиной тому послужила широко распространяемая в немецкой республике устная (в прессе такого никто не писал) информация о том, что мать Ленина Мария Александровна Бланк — немка. В 1949-м году НКВД арестовал его за крылатые фразы: «Что Ленин построил ботинками, Сталин растоптал сапогами», «Ленинский НЭП был единственно правильная форма ведения народного хозяйства, а последующая сталинская коллективизация была причиной голода на Волге в тридцатые годы», «Вальтер Ульбрихт — предатель немецкого народа» и т. д. Данил был осуждён на двадцать пять лет, и спас его от расстрела, с одной стороны, «вождь международного пролетариата» Ленин, с другой — то упорство, с которым он отрицал все выдвинутые против него обвинения. Вопреки наличию многих свидетелей его болтовни, он всё отрицал, утверждая, что «эти так называемые «свидетели» мстят ему за то, что он неоднократно бил им морду». Детина он был здоровый, чуть ниже двух метров, весом более ста килограммов и с суровым тяжёлым взглядом — следствие напряжённой, с самого детства, борьбы за существование в ссылке, куда он вместе со своими родителями-кулаками был сослан.

Под стук и скрежет колёс на верхней полке уснуть можно, но только после долгих мучений. Этим поездом я уже лет двадцать катаюсь. Особенно часто — в студенческие годы, практически после каждого семестра. В Краснотурьинске я родился и вырос, отсюда следует, что Краснотурьинск — мой родной город. «Я еду на родину, — с усмешкой подумал я и повернулся со спины на бок. — Интересно, если мы туда умотаем, пустят ли нас коммуняки потом в Россию как туристов? А собственно, надо ли мне это? Любви к этому провинциальному городу я не испытываю… Однако же родители здесь похоронены… вот что плохо: мы уедем — они останутся. Кто за могилами ухаживать будет? Да, проблемка. Забрать с собой могилы! Вывезти всех — и мёртвых, и живых!» — и, представив себе трогательные картины перезахоронения, я опять лёг на спину, положив правую руку себе на лоб.
Заснуть было невозможно: не давали набегающие мысли и постоянно хлопающие, несмотря на поздний час, двери. Замок их к тому же был сломан, и каждый проходящий грохотал дверьми как минимум дважды: первый — закрывая их походя, второй — гораздо сильнее, обнаружив, что двери так и не закрылись. Находились и те, кто не сдавался сразу и продолжал попытки снова и снова. Некоторые даже пробовали «на лету» отремонтировать замок и какое-то время вертели дверной ручкой туда-сюда.
— Чё ты там вертишь, мастер-ломастер, идёшь — так иди, — раздражённо выкрикнула тучная женщина, лежащая на нижней полке прилегающего к двери спального отделения и, продолжая приглушённо материться, повернулась лицом к стене.
— Из туалета воняет да из тамбура табаком несёт, задохнётесь ведь,— стоя возле открытой двери и пытаясь защитить свои добрые намерения, отражал матерную брань интеллигентный мужчина в галстуке. — Проводнице скажите, пусть бегом отремонтирует — как спать-то будете, молодёжь ещё долго не угомонится…
— Вот пойди и скажи ей, ты ведь начальник какой-то, раз галстук носишь, — продолжала в том же тоне полная женщина.
— Отремонтировать она уже не сможет, замок менять надо, обещала тряпку принести, чтобы обвязать внутреннюю и внешнюю ручку, да видно, забыла — забегалась, бедняжка, — умиротворяющим тоном произнёс мужчина, сидевший у окна за стаканом чая, — я пробовал полотенцем обвязать, но оно короткое, завязать невозможно.
— Булавочкой сможете закрепить? — вмешался ещё один женский голос. — Вот, возьмите.
Мужики уже вдвоём, растянув полотенце по диагонали, привязывали его концы за обе ручки.
— Ну вот, получилось, теперь хоть попусту стучать не будет.
— И без булавки обошлись.
— Конечно, это не решение проблемы, но всё-таки…
— Нормально! И на том спасибо, — переговаривались между собой пассажиры.

Я лежал в соседнем спальном отделении, слава богу, не на боковушке, и продолжал философствовать.
«Как можно описать нацию? Какие отличительные особенности характеризуют её? Каким способом можно эти отличия выявить? Возможно ли это? Да, возможно, — восторженно мелькнула в голове очередная идея. — Ну, например, создать такую большую-большую таблицу, где пункт за пунктом вписывались бы типичные черты нации, описывались бы народные традиции, народная музыка и песни, народные сказки и т.д. Такую таблицу создать и для русских, и для немцев. А потом, взяв первый пункт из первой таблицы, искать соответствующий ей пункт во второй таблице и при совпадении описаний, то есть описаний с одинаковым смыслом, пункты эти вычёркивать. Затем взять вторую строку и проделать то же самое, далее — третью и т.д. Тогда оставшиеся строки таблиц будут определять искомые отличительные особенности двух исследуемых наций», — я был так доволен своей выдумкой, что мне даже захотелось спуститься с верхней полки и посидеть у окна, но внизу слева и справа уже лежали и, возможно, спали. Мне, как выпускнику матфака и потомственному математику, всегда хотелось разрешить любую проблему математическим методом. Мне это чертовски нравилось. Нарисуешь себе такую модель — и жизнь кажется прозрачней и резче. «А теперь, пожалуйста, на примере», — предложил я сам себе. «На примере? Пожалуйста! Вот возьмём мы народную музыку к песне «Из-за острова на стрежень» — такая же, один к одному, мелодия встречается в немецкой народной песне. Значит, эту мелодию из обеих таблиц вычёркиваем, а исследование этого совпадения мы поручим, ну, скажем, музыковедам… Пример с одинаковыми мелодиями или сказками или с совпадающими народными традициями легко понятен, а вот как быть с характерными особенностями? Какие отличительные свойства характерные, какие — нет? Сколько раз надо злословить, чтобы прослыть матерщинником? Один раз в год, или в квартал, или в месяц, или в неделю, или в день, или в час? Сколько раз надо не сдержать обещанное слово, чтобы заработать репутацию необязательного человека? Вот мой коллега Сёма, например, часто отказывается от обещанного им накануне: «Сегодня ситуация уже не та, выполнить это я не могу». Он хозяин своего слова — слово дал, слово забрал.
— Этот ваш, — он всегда употреблял слова «ваш», «ваши», «ваша», если речь шла о германской футбольной команде, или о немецком политическом лидере, или о каком-либо особом качестве немецкого народа, — Конрад Аденауэр сам неоднократно на следующий день отказывался от сказанного, — и, демонстрируя свой неплохой немецкий: — Was interessiert mich mein Geschwaetz von gestern … Так ведь он, по-моему, говорил?
Если же Сёму прижимали к стенке неопровержимой логикой, он тотчас менял тему, например: «Сегодня в драме «Венецианский купец» — прекраснейшая, наимилейшая вещь, вы ещё не видели?» — с самым невинным выражением лица обращался он к раскрасневшимся спорщикам.
На такие финты закалённые в дебатах с Сёмой коллеги отвечали так же невпопад: «Да, Сёма, мы тоже любим пирожки с картошкой». На этом очередной спор заканчивался.
Продолжая размышлять на тему характерных и нехарактерных для нации признаков, я незаметно для себя уснул.

 — Серов, — грянуло у меня под ухом, и уже издалека: — Серов-Пассажирский, стоянка сорок минут, — выкрикивала проводница, быстро пробираясь по вагону. «Полежу эти сорок минут, понежусь, ещё почти час тащиться до Воронцовки… Успею привести себя в порядок», — решил я и остался лежать на полке.
В памяти всплыли яркие картины происшествия в серовском привокзальном ресторане, когда мы с моим дружком Феликсом Клейном, провожая друга в армию, сдуру уехали туда. Проводили. Зашли в ресторан, сели за стойку бара, заказали по коктейлю. Недалеко от нас за сдвинутыми вместе двумя столами «вели беседу» пропитыми хриплыми голосами…
— Дерьмо краснотурьинское, — не боясь, что его услышат, выразился Феликс.
Нас не услышали, но внимание обратили. Встав из-за стола, покачиваясь, приближался один из хулиганов с явным намерением нам что-то сказать.
— Аркане закажи, он тока вышел… Ты Аркану знаешь? — выпучив и переводя глаза с меня на Феликса, сипел подошедший.
— «Шестёрка», что ли, аркановская? — спросил Феликс.
«Выпученный» потянулся рукой к стакану, Феликс оттолкнул его, и тот, падая, перевернул соседний стол со всей ещё не убранной посудой. Все вскочили на ноги.
— Стой! — взревел густой грубый голос.
К лежащему на полу прыжком подскочил пресловутый Аркана, схватил пытающегося встать за шиворот, рывком поднял на ноги и направился, толкая «шестёрку», к выходу, уводя за собой всю злобно оглядывающуюся на нас ораву.
— Понятно, он только освободился, ему драки сейчас ни к чему, — с вызовом в голосе заметил Феликс, полным отвращения взглядом провожая уходящих.
Позже, когда я уже учился в Свердловске, Феликса убили. Налетели толпой, пинали — и запинали.

В Краснотурьинске на станции Воронцовка нас встречали один автобус и две «Волги».
— Шишкари из областного центра приехали, им персональные машины подали.
— Они себя уважают.
— Как мы все в этот автобус поместимся?
— А им плевать на нас, у них места много.
— Беги быстрей, занимай место.
— Автобус всё равно не тронется, пока второй не придёт.
— Вон второй идёт, — переговаривались между собой пассажиры, выходя из вагонов.
Второй автобус, лихо развернувшись, открыл двери, и толпа бросилась к нему.
— Дальше, дальше в середину проходите, всем ведь ехать надо.
— А мне на «Больнице» выходить.
— Да выпустим мы вас на «Больнице», — управляла посадкой кондуктор. — Билетики приобретаем, багаж не забываем оплачивать.
Через несколько минут двери автобуса с трудом закрылись, и вот что удивительно — на перроне не остался ни один человек.
— Всех забрали, а мы-то боялись, что не войдём.
— Какая точность: ещё один человек — и дверь не закрылась бы.
— И ещё одного запихали бы.
— Если всем выдохнуть, можно двух-трёх ещё впихнуть, — шутил радостный народ в низко просевшем, медленно ковылявшем автобусе.

У «Сберкассы» я вышел и двинулся в сторону площади, к улице Базстроевская, где стоял дом моих родителей. Последние годы они и моя сестра жили на одной лестничной площадке, причём квартиру номер тридцать семь родители поменяли на тридцать девятую, где обитала семья Эрики. Таким образом, обе эти квартиры являлись для меня родительским домом. В подъезде было всё так же чисто, тепло и уютно. Здесь морозными зимними вечерами мы со Славкой играли в жмурки, заранее договорившись ниже третьего не бегать. Прячась, мы перелазили через перила, висели на руках между этажами, а «жмурка» то расставлял широко руки, чтоб никто не проскочил, то, прислушиваясь, приседал, ощупывая основания перил, и искал, искал нас на кажущемся нам тогда таким огромным пространстве. О, какое это блаженство — спрятаться и не быть найденным или ловко и незаметно ускользнуть от преследователя!
Как правило, детство проходит вдалеке от национальных проблем. Средства массовой пропаганды детей не интересуют, в школах об этом почти не говорят, и родители бережно относятся к детской, ещё неокрепшей, психике. Но постепенно, с возрастом, мы улавливаем информацию, зацепленную краешком уха, о каких-то там наших различиях и выплёскиваем её наружу. Различия, которыми подростки и взрослые бьют друг друга, можно условно разделить на три категории: безобидные, терпимые и обидные. Безобидные — это, например: «ну ты, длинный» или «ну ты, белый». Терпимые: «рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой» или «ну ты, очкарик». А вот обидные — это: «ну ты, немец (или татарин)», или «ты, фашист», или «осколок Гитлера». Причём слово «немец» произносилось с такой эмоциональной окраской, что все вокруг ясно понимали: быть немцем — это что-то кошмарное. Дразнили нас, как правило, русские; все остальные, так называемые нацмены: крымские татары, башкиры и прочие нерусские, — почему-то не дразнили. «Ну, я просто не помню, а ведь это, пожалуй, какой-то природный инстинкт — большинство пытается растворить в себе меньшинство или просто избавиться от него, — поднимаясь на пятый этаж, размышлял я. — В Прибалтике вот русских травят…» — не успел я дотронуться до дверного звонка, как дверь открылась и на порог выскочила немецкая овчарка — Лесли, а за ней, улыбаясь во весь рот, стоял мой зять, Владимир Иванович Касаркин.
— А Лесли тебя уже при входе в подъезд почувствовала, сразу к двери побежала, — радостно приветствовали меня родные.
— Снимай пальто, проходи сразу на кухню, мы тут уже накрыли.
— Дайте мне хоть руки помыть!
— Хорошо, что в воскресенье приехал, а то бы один на кухне завтракал.
— Не один, а с собакой.
— Правильно, с собакой, — переговариваясь так с Володей и Эрикой, мы прошли на кухню.
— И что это вы так неожиданно к нам пожаловали? — намеренно на «вы» шутил Вова, — с проверкой относительно антиалкогольной кампании? А у нас оно имеется, мы ещё не осознали.
— Лучше бы они цены повышали, чем производство сокращать! Тогда бы и потребление стало снижаться.
— Так ведь варить начнём.
— Не начнёте… Штрафы вам высокие, вплоть до тюрьмы.
— Нас, русских, этим не остановишь.
— Скандинавов остановили, а вас нет?
— А нас — нет, мы из другого теста слеплены!
— Ну правильно, вам какая разница… из одной тюрьмы — в другую… разницы нет. Окромя оков терять нечего.
— Да хватит вам! Володя! Арнольд! Опять понеслась политика, поговорить вам больше не о чем, что ли?
— Наливай, — скомандовал сам себе Вова и разлил водку по стопкам, — давай выпьем, как говорит мой свояк Виктурка, «за чистое небо и русскую берёзу»!
— Давай, только эти берёзовые дрова по всему Северному полушарию растут, — прокомментировал я. Мы все чокнулись и выпили.
— Ну ты и циник, ничего святого, — морщась и закусывая колбасой, возмущался мой зять, — ты ведь здесь, на Урале, родился, а берёзу не любишь.
Я по привычке не отвечал — бесполезно. Что любил Вова, оставляло меня равнодушным, и наоборот — то, что вызывало во мне восторг, клонило его в сон, и он начинал широко зевать. «Мы из разного теста слеплены, — пронеслось у меня в голове. — Да нет, тесто-то одинаковое, пекли нас по-разному и добавки разные подсыпали, — продолжил я свою мысль, уже не слушая Вовину болтовню. — Хорошо, что разные, интереснее жить, только эти «пережаренные» слишком жёсткие и агрессивные, жевать невозможно, зубы обломаешь. Размачивать их надо!»
— За кордон, значит, собрался? — прервал мои раздумья Вовин вопрос. — Вы дуйте, а я останусь, мне и здесь хорошо.
— Ещё пока не собрался, но, говоря языком перестройки, «процесс пошёл». Вроде бы сейчас дядя может выслать приглашение на воссоединение семьи племяннику, а значит, наш Виктурка уже там, а за ним и мы к сестре Ирме, и так далее, и так далее.
Вова молчал, что-то обдумывая.
— А давай по третьей, чтоб сердцу было веселей!
Разлил, выпил и пошёл в большую комнату смотреть телевизор, оставив меня с сестрой на кухне.
— Ирма нас на обед пригласила. Володя на шахту поедет к своим. Его лучше не брать — психовать будет. А ты иди ложись, отдохни, в поезде наверняка плохо спал.
— Конечно, плохо, вернее мало, часа в два ночи только уснул, а в Серове проводница разбудила.
Воспользовавшись предложением сестры, я пошёл в комнату, где вместо моей кровати уже давно стоял раскладной диван. Но моя комната оставалась моей — те же стены и та же дверь, и тот же вид из окна, и медленно поднимавшееся солнце, которое к двенадцати часам непременно будет светить мне в лицо, и я проснусь.

Обе мои сестры, Ирма и Эрика, родились на Волге, откуда в начале сентября 1941 года вместе с родителями и дядей Данилом, который из кулацкой ссылки вернулся на Волгу доучиваться, были депортированы вместе с другими односельчанами-немцами в Сибирь, в Красноярский край. Позже — в ноябре того же года — отца и дядю призвали в трудовую армию и переправили на Урал, строить Богословский алюминиевый завод. Мать, учительницу, также неоднократно пытались призвать в ряды трудовой армии, передав детей на воспитание в детские дома, но врач, следуя чуждым духу тогдашнего времени морально-этическим принципам (да! такие люди, к счастью, были!), не давал добро, говоря: «Эту женщину вы не довезёте, она умрёт у вас в вагоне по пути следования». И мать с детьми оставляли в покое — до следующего призыва. Находясь в постоянном напряжении и желая скрыть свою тревогу от детей, мать награждала их разными нежными ласкательными именами, например, Эрику она звала Эрикья, или Эрикляйн, а Ирму — Ирмусья, или Ирмаляйн, или Ирмхен. Постепенно к сестре Ирме приросло имя Ирмусья, а дети соседей, к которым была «прикреплена» семья Вагнер, переделали это имя на свой лад и называли её просто Муськой. Мама, находясь под влиянием великого русского языка, тоже подкорректировала «Ирмусью», и получилась у неё «Мусья» — имя, приросшее к Ирме на всю жизнь.

На «Мусья, открывай — свои!» дверь квартиры на втором этаже добротного дома, построенного военнопленными немцами, отворилась. Мы с Эрикой вошли в прихожую, и тотчас отовсюду поспешила к нам вся семья Небов: зять Виктор, сын его (тоже Виктор), жена сына Клавдия и внуки — Сашенька и Аннушка.
— Здарова, дядька, — приветствовал меня мой племянник, — сейчас мы с тобой взорвём этот затор, и лёд тронется. Я с этим олухом, — показывая на отца пальцем, — справиться один не могу.
— Витёк, зачем так грубо, повежливей обращаться с отцом надо.
— Да он меня заколебал своей грубостью, — жаловался мне зять на своего сына, вешая наши пальто на вешалку, — подавай ему Германию, и всё тут, а как это сделать, как переслать документы, куда идти, к кому обращаться — ничего не знает.
— Сейчас разберёмся, всё разгребём, — успокаивал я, проходя в гостиную, где уже стоял богато накрытый, праздничный по случаю моего приезда, стол.
— Богато, однако, живёте!
— Так ведь все работаем, — отвечал зять Виктор, — а вот затеем эту бучу — работу потеряем, выгонят нас коммунисты, как Данила выгнали… Его вообще из города выжили.
— Пусть выгоняют. Пойду дворником, как-нибудь перебьёмся. А то организуем бригаду грузчиков — и вперёд, — пытался шутить Витёк.
— А позору-то сколько, сколько разговоров-то будет, да пока уедем — меня кондрашка хватит.
— Не хватит! Мы тебя на работу не возьмём — сиди дома, а за свежим воздухом на балкон ходи.
— Сейчас народ не так реагирует, как прежде, даже наоборот, многие говорят, что будь у них такая возможность, они б давно из этой страны дураков слиняли, — продолжал успокаивать я зятя, присаживаясь на диван.
— Да ты не на диван садись, а за стол, время-то обеденное, мы вас ждали, проголодались, — указывая мне рукой на стул, командовала Мусья, в то время как Клавдия разливала по тарелкам распространяющий приятный запах краутсуп — по-русски щи.
— Вот что странно — одни и те же компоненты, а вкус разный. Может быть, пропорции разные?
— Что? — переспросила меня Клавдия.
— Да я думаю, почему краутсуп по вкусу от щей отличается, ведь из тех же самых компонентов сварен.
— Основные компоненты те же, а пряные добавки разные, у нас мама всегда тмин в суп бросала, а некоторые анисовые зёрна подмешивают, — вступила в дискуссию Эрика и, попробовав ложкой бульон: — Ты, Мусья, тмин положила?
— Я всегда варю, как мама варила, и пропорции те же соблюдаю, вкус зависит от количества мяса и от…
— Качества, — перебил Витёк мать, — и от количества костей в мясе… Ты, дядька, не переживай, я это мясо сегодня утром на рынке у одного старого немца купил… за качество ручаюсь.
— А у русского мясо, конечно, хуже…
— Клаша! Да не хуже! Их просто там нет, — парировал Витёк в ответ на язвительную интонацию Клавдии, — они все в поисках водяры…
— Ну хватит вам, дайте спокойно поесть гостям… и нам тоже, — оборвал Витька отец и миротворчески добавил: — Я в прошлое воскресенье у русского покупал.
Клавдия болезненно реагировала на любые нападки со стороны её мужа на русских и всячески старалась оправдать свою нацию. Но Витёк упорно вдалбливал ей в голову, что коль она замуж за немца вышла, стало быть, она теперь немка, и баста! Особенно Клавдия не любила опального дядю Данила, который в её присутствии, не стесняясь (будто нарочно) поучал своего неженатого сына Петьку: «Лучше самая последняя немецкая шлюха, чем русская баба». Вышло, конечно, всё наоборот — оба его сына нашли себе русских девушек, а дочь Лена вышла замуж за армянина. Да, дядя Данил! Любовь лишена национальных предрассудков. Любовь — от Бога.
Неприкрытая, глубокая ненависть ко всему тому, что, по его словам, «идёт от кожаных большевиков, плавно переросло в лоснящиеся морды партийцев и пустило глубокие корни в русском народе», есть результат испытанного им в детстве, вновь пережитого в юности и потом на суде в сорок девятом году животного страха. Осенью тридцатого года к ним в дом нагрянули мордатые вооружённые мужики в кожаных куртках и «помогли» им, кулакам, погрузить на подводу заранее приготовленный родителями, упакованный в мешки скарб. При этом говорили они громко, отрывисто, переходящим на крик языком, которого восьмилетний Даниэль не понимал, а тревожные, несчастные лица родителей так напугали его, что он заплакал. «Эти нагло улыбающиеся рожи я не могу забыть», — так заканчивал дядя Данил свои воспоминания о любимом родительском доме, в котором он больше не имел права жить.

— И котлеты ты печёшь, как мать, — толстые, коричневого цвета, с корочкой, мясистые, — и, следуя призыву зятя «за чистое небо и русскую берёзу», я выпил и закусил.
Чем настойчивее становились требования домочадцев переслать наконец-то копии основных документов в Германию, тем патриотичнее был настроен наш Виктурка. Спустя немногим более сорока лет он стал искренне любить свой «родной» Краснотурьинск. Вот каток, на котором он катался, вот дворец культуры, где он в юности танцевал со своей Мусьей, а вот улица Ленина, по которой он два раза в год…
— Со знамёнами в первых рядах на первомайскую и ноябрьскую демонстрации ходил, — с грустью смотря на мужа, сказала Ирма. — Он без этих праздников жить в Германии не сможет.
— А мы поселимся в Западном Берлине и на демонстрации будем его в Восточный Берлин отправлять… Там у них всё как у нас… Нет, послушайте, послушайте, — развивал свою мысль Витёк. — Приближается он с огромным красным знаменем к «западнику»… тот с удовольствием ворота открывает, мол, вали, только побыстрей… он идёт дальше, приближается к «восточнику»… они тоже с распростёртыми объятиями… типа, заходи, дорогой, такие нам нужны!
— А как обратно? — без тени улыбки, совершенно серьёзно спросил отец сына.
Воцарившаяся на мгновение тишина лопнула, и весёлый беззаботный смех заполнил все уголки большой квартиры: смеялась на кухне Клавдия, смеялись в своей комнате дети, смеялись мы все.

Вечером я скопировал «по блату» все имеющиеся паспорта и свидетельства о рождении членов семьи Виктора Неба, записал на отдельный листок бумаги точный адрес дяди в Германии и вечерним поездом уехал в Свердловск.