Полёт по касательной

Геннадий Цебро
Странно, конечно, теперь, когда мне уже пятьдесят восемь, сознавать, что жизнь почти прошла, по крайней мере, в лучшей, самой интересной и плодотворной своей части, а ничего значительного, даже для себя самого, я так и не сделал.
Дети не в счет, это просто оправдание перед Богом, будто бы не зря топтался на этом свете: дерево посадил, чего-нибудь построил и кого-нибудь родил. Слабое утешение. Себе-то не соврёшь. Хотелось ведь другого. Чего еще никому не удалось. Хоть на гору влезть, или вечный двигатель изобрести. Так ведь и на горы все уже влезли, и доказали, что вечный двигатель существовать не может.
Пока выбирал я себе, куда податься и где совершить что-либо выдающееся – времечко и убежало, вышел пар. И оправдываться не нужно: себе не соврёшь. Вот и выходит, что прочертил я свою непонятную траекторию жизни, и везде – по касательной. Вроде и то попробовал, и там чего-то добился. А оглянешься – позади пусто.
Выходит, так и пролетел я мимо всего, к чему прикоснулся. А уж где вроде не побывал, и чего только не повидал. И вспомнить есть что, а потрогать – нечего. Вот она, траектория.
Призовёт Господь, спросит: «Ну, докладывай, чего ты там шуршал столько лет, мутил водную гладь на поверхности жизни?» «Истинно так, Господи,- отвечу я горестно и раскаянно,- прочертил, как водомерка, и не увидел смысла, суета одна. Хотел тебе служить, а вышло, непонятно что, прости».
Очень хотелось мне в юности лётчиком стать. А сбылось лишь отчасти: мимо всего пролетел.
Сижу теперь, перебираю свои пролёты, может, успею еще чего поправить? Дай-то Бог!

Мои пролёты:
Глава 1. Мимо армии.
Глава 2. Мимо Прекрасного.
Глава 3. Мимо космоса
Глава 4. Мимо всего остального.



ГЛАВА 1. МИМО АРМИИ
(символом * обозначены разные сокращения, полный перечень которых приведен в конце этой книги)

Моя жизнь с самого начала уже была как-то связана с армией. Конечно, через отца, который отвоевал от первого до последнего дня, а после войны сразу уехал учиться в военную академию в Ригу. Мама со старшим  братом поголодали четыре года в Крыму, в Каче, пытаясь содержать курицу и поросёнка, которых тоже нечем было кормить, а потом отец забрал их к себе. За год до окончания академии они родили меня и оттуда все вместе мы стартовали на Дальний Восток, в Хабаровск, куда отца направили для дальнейшего прохождения службы.
Военные тогда были в фаворе. Именно они только что выиграли войну, и все благодарно помнили это. Начиналась ядерная гонка, и всем было ясно, что не сегодня-завтра воевать придётся уже с американцами, значит, броню надо укреплять и личный состав участников будущей мясорубки обучать, лелеять и холить. Комсоставу нормально и регулярно платили, эксплуатировали нещадно и авторитет армии в народе был поболе, чем сейчас у космонавтов.
Отец постоянно был в командировках, мать заканчивала вечернюю школу, потому что сбежала на фронт после девятого класса, а я разделял и властвовал, то есть рос на улице и делал вид, что слушаюсь соседок по коммуналке, на которых меня всё время бросали.
Дворовая жизнь была удивительна и полна событиями от рассвета до заката. Главное было, выпроводить родителей по своим делам и – вот он – весь мир у твоих ног. Справа во дворе была армейская конюшня, где, пробравшись в подкоп под забором, можно было заворожено наблюдать, как гоняли  по кругу храпящих лошадей. Слева же, за другим забором, высилась до самого неба куча песка, на которой я провёл почти все одиннадцать лет жизни в Хабаровске. Это был растворный пункт, обслуживающий весь город, и работали на нём тоже солдаты. Именно от них я почерпнул первые азы ненормативной лексики, которыми доверчиво поделился на общей кухне с родителями и соседями.
Еще левее, за кучей песка, был детский сад, куда я пробрался еще года в полтора, и через год, когда меня, наконец, привели туда оформлять на довольствие, мать была поражена, что меня знали не только дети, но и поголовно все воспитатели.
Поскольку большинство наших отцов служили в штабе армии на улице Шеронова, то и жили мы все в этом же районе, сначала в бараках и прочих жильеподобных строениях, а позже в прекрасных четырехэтажных домах со всеми удобствами: на кухне печь, а в ванной титан, который так увлекательно было топить к каждой помывке.
Меня отдали, наконец, в детский сад, и стоит ли удивляться тому, что когда через год я по уши и в первый раз влюбился, моя избранница тоже была  из военной семьи.
Это была еще средняя группа, и в ней я был уже ветераном: мне шёл пятый год. Был я, мягко говоря, крайне непоседливым ребёнком, и значительную часть отведённого распорядка отбывал в местах заключения, которыми числилась комната для хранения белья. Попадал я туда, в основном, за то, что во время тихого часа клал на пол книжку, и читал её, глядя между пружинками и аккуратно опуская на пол руку, чтобы перелистнуть. Одна из воспитательниц не обращала на это внимание, и я был ей крайне за это признателен, а две других постоянно становились на четвереньки и, увидев запрещенный предмет, кричали.
- Так, Цебро встал и быстро пошёл в чулан.
Я вставал и отправлялся в чулан, где бесился до полного изнеможения, залезая на стеллажи с подушками и ныряя оттуда на громадную кучу полосатых матрасов.
Влюбился я, как и положено в настоящих романтических отношениях, с первого взгляда.
Ворвавшись с улицы за какой-то надобностью в свой корпус, я окаменел.
Она была в серо-зелёном платье в чёрную клетку, тонкая шейка торчала из крахмальных кружев воротничка, а прекрасные зелёные глаза спокойно и насмешливо пригвоздили меня к месту. Она слегка качнула головой, отбрасывая на спину волнистые русые волосы. Мир закачался у меня под ногами, но я устоял. Толстая тётечка, которая обычно накрывала нам на обеденные столы, подняла её с горшка и помогла привести туалет в порядок. Она, не отводя от меня взгляда, благодарно кивнула нянечке за помощь и совершенно грациозно, как только можно это себе представить, повернулась и пошла к притаившемуся в углу резиновому мячу. Пройдя мимо него, она положила руки на подоконник и также плавно и снисходительно обернулась и ещё раз в упор посмотрела на меня, добив этим окончательно и бесповоротно. Такая стать и манеры, безусловно, куются столетиями. Я не сомневаюсь, что обязательное в те времена пролетарское происхождение её родителей было чистой липой. Я подошёл и представился.
Её звали Ольга Трофименко. Они жили в доме на полдороги к штабу. На боку у неё была прелестная, модная ещё со времён Первой мировой беленькая сумочка с красным крестом, в которой наши прекрасные дамы обычно носили пузырёк с зелёнкой и кусочек бинта.
Бог мой, как она была обворожительна! Я сразу понял, что путь к её сердцу будет нелёгким. Причем понял уже через час, когда мой лучший друг, Алька Сус, точно также остолбенел, войдя в обед в столовую.
Понятно, что этим же вечером мы с ним подрались у неё на глазах, и если бы не страх перед его родителями, которые наверняка пошли бы к моим разбираться, я бы его просто убил. Я победил, но нажил себе врага, о котором можно было только мечтать.
Ольга же подарила мне такой взгляд, что я чуть не погнался за сбежавшим Сусом, чтобы вернуть его и отмутузить ещё раз.
Первый бой был выигран, и нужно было закрепляться на захваченных рубежах. Вечером я проследил, в какой подъезд и квартиру отведут мою избранницу, и принялся сочинять повод, чтобы зайти в гости. Повода что-то долго не обнаруживалось, и тут я вспомнил про сумочку с красным крестом.
Я нашел кусок колючей проволоки, которой в избытке валялось по всем дворам и, выбрав колючку почище, ткнул ею себе в ладонь. После чего с полным основанием постучался в заветные двери. Открыла красивая молодая женщина, очень похожая на свою дочь.
- Можно у вас руку перевязать?- спросил я её.
Она посмотрела на протянутую руку, на которой уже почти запеклась от напряжения и ожидания крупная капля крови. В это время из-за неё выглянула моя сияющая подружка и подтвердила мою личность.
- Мам, это Гена Цебро, он из нашей группы в саду.
- Ага,- сказала, наконец, мама, приходя в себя от моего нахальства.- Ну, конечно, заходи, сейчас подлечим.
- Мам, я сама,- пропела Ольга, восторженно глядя на мою застывшую каплю. И она увлекла меня в комнату.
В комнате коленками на табуретке стоял её отец, вызывающе выставив зад в нашу сторону. Он что-то делал руками на столе и напевал. Меня представили, отец мельком взглянул в мою сторону и довольно хмыкнул, радуясь чему-то, видимо, своему.
Ладонь намазали зелёнкой и перебинтовали, после чего мы с Олей уселись напротив отца и стали с восхищением следить за его работой.
Отец на большом листе ватмана рисовал собственную иллюстрацию к повести Носова «Незнайка в Солнечном городе». Одет он был в военные бриджи с подтяжками и белую нательную рубаху, тоже военную.
- Это вы кому рисуете?- завистливо спросил я, глядя, как отец раскрашивает синим карандашом автомобильчик, на котором ездили Винтик и Шпунтик.
- Себе,- промурлыкал, не отрываясь, отец.- Люблю, знаешь ли, покаляка-малякать.
Я восхитился. Во-первых, дерзостью и масштабами замысла, а во-вторых, искренностью ответа.
С тех пор я бывал у них частенько, и если стучал в дверь, то зайдя на кухню, видел уже два приготовленных для нас с Ольгой бутерброда с вареньем.
На первый мой, пятилетний, юбилей родители подарили мне двух очаровательных резиновых козлят: мальчика и девочку. Мальчик был в синих штанишках, а козочка -  в белой юбочке и красных штанишках.
Я обожал своих козлят, и они все время торчали у меня из нагрудного кармана. Ольге они тоже безумно нравились, и это сроднило нас ещё больше. Я уже не скрывал ни от неё, ни даже от  её родителей серьёзности своих намерений, и, к моему удивлению, со мной никто не спорил и не обсуждал эту тему, как-то слишком легко, с моей точки зрения, приняв мою кандидатуру себе в близкие родственники.
Отношения наши с Ольгой были прекрасными и настолько доверительными, что я решился даже дать ей с ночевкой поиграть с моими козлятами. Это был мой первый опыт не только романтических, но и чисто бытовых отношений с прекрасным полом, и он сразу же принёс первые разочарования. То есть Ольга под разными, порою совершенно надуманными, предлогами не отдавала моих козлят обратно. То говорила, что забыла, то, что дала их выгулять своей младшей сестрёнке, вобщем, ситуация накалялась, хотя я ни разу не опустился до унизительных разборок.
Но очень скоро я понял, почему никто из Трофименок, в том числе и сама моя возлюбленная, ни разу не обсуждал мою кандидатуру на предмет будущего родства.
- А знаешь, Трофименко в Спасск-Дальний перевели,- сообщил мой отец как-то вечером за ужином матери.- Уже улетели сегодня на нашем транпортнике.
Мир взорвался перед моими глазами, я поперхнулся толстенным бутербродом с круто посоленной томатной пастой и, потеряв равновесие, прислонился попкой к раскалённой печной дверце.
В любом случае, коварство Трофименок было несомненным. Либо они специально перевелись в Спасск-Дальний подальше от меня, чтобы сэкономить на бутербродах с вареньем, либо, даже если их послали туда приказным порядком, они намеренно ничего не сообщали мне, чтобы не отдавать козлят. Вот она – хвалёная любовь! Вот они, ахи-вздохи и прогулки под луной у них во дворе, чтобы меньше волновать её маму. Вот она, цена женской привязанности и восторженным взглядам, нежным касаниям рук и напускному ужасу при виде моей крови – всё притворство, чистая замануха и расчёт! Никакого чувства, даже не попрощалась – свалила вместе с козлятами!
Фигурно надкусанный бутерброд уже не лез в горло, я отдал его старшему брату, лёг на кровать и с головой накрылся одеялом: о женщины, коварство ваше имя!
Часа два, наверное, я рисовал в воображении, как она выходит гулять в своём Дальнем Спасске, и мои козлята грустно торчат из её медицинской сумочки, разглядывая чужой двор. Понятно, что без кавалера она и дня не проживёт.
- Какие прелестные козлята,- скажет он, ища повод для знакомства.- Интересно, где ты взяла таких?
- Привезла из Хабаровска,- скажет она, по-женски, с одной стороны, говоря как бы правду, а с другой, являя самую бесстыдную и откровенную ложь.
И на следующий день я почти ультимативно попросил отца, чтобы он связался со штабом ПВО* в Спасске-Дальнем и потребовал от этого горе-художника и его прекрасной дочери вернуть моих козлят в самые сжатые сроки.
Я представлял, как она играет моими любимцами со своим новым фаворитом, и придумывал ему самые мерзкие имена и прозвища. Я не верил, что она ничего не знала о своём скором переезде: военные всегда долго и шумно обсуждают это в кругу семьи. Значит, знала и молчала. И даже не позвонила перед отъездом, наверняка опасаясь, что я попрошу вернуть козлят. Ну, нет, я это так не оставлю!
Переговоры между штабами длились, наверное, месяца два. После чего, наконец, как-то вечером отец пришёл со службы и поставил передо мной на стол моих ненаглядных козлят. Я посмотрел на них и обмер: у обоих были полностью откушены уши. Они стояли, изуродованные, и смотрели на меня счастливыми преданными глазами. Я схватил их, прижал к лицу, и расплакался. Мужчины тоже плачут, если их как следует достать.
- Извини, брат,- виновато сказал отец,- Валера сказал, что это младшая дочка отгрызла. Ну, прости её, ей еще двух нету.
Я умею прощать. И поэтому младшую я простил. А обиду, нанесённую Ольгой Валерьевной, помню до сих пор.

Армейская жизнь окружала нас со всех сторон. Отец уходил и возвращался в чудесной форме: китель и брюки цвета хаки, фуражка с голубым околышем, украшенные золотыми крылышками со звёздочками. А в тайном месте комнаты хранился настоящий кортик, которым офицеры отбиваются от врагов, когда у них заканчиваются патроны. Чтобы вытащить его из ножен или из чехла, не знаю, как правильно, нужно было нажать на специальную кнопочку. Кортики наши «летуны», то есть ПВО-шники, цепляли только на парадную форму во время парадов в дни особых праздников.
Жили мы в коммуналке на улице с чудным именем Батарейная, потому что давно, еще во времена царя, здесь стояла артиллерийская батарея. А упирающийся в нашу улицу переулок назывался Полковым, потому что тогда же здесь стоял какой-то военный полк.
Коммуналка у нас была замечательной. У каждой семьи, независимо от количества её членов, была одна комната. Собственно, весь дом в два этажа и три подъезда был одной большой коммуналкой. Все мужчины служили в одном штабе, а жёны и дети дружили, практически, поголовно. Мы ходили в один детский сад за песочной кучей, вместе бегали встречать отцов к проходной штаба и выгораживали друг дружку в постоянных конфликтах с родителями. Приключений хватало на всех, поскольку нищий послевоенный мир нашего детства был наполнен чудесами, как какой-нибудь Аватар, куда впервые прибыли астронавты. Огромная армейская лошадь смотрелась в наших глазах не хуже любого динозавра, а старьёвщик, который постоянно проезжал на телеге по улице с криком «Старьё-ё брям!» - казался просто волшебником. Конечно, ни у кого из нас не было таких бешеных ценностей, на которые можно было выменять у него оловянный пистолет-пугач. Но однажды я, не выдержав искуса, отдал старикану огромную кипу газет, которые отец почему-то бережно хранил в подвешенном на стене специальном чехле-газетнице с вышитом на нём райской птичкой. За всю эту кучу несомненного хлама старьёвщик не пожалел мне настоящий глиняный свисток в виде расписного петуха, издающего невероятно красивые звуки. Естественно, именно в это  вечер отцу срочно понадобились эти дурацкие газеты, как выяснилось, для подготовки политинформации о международном положении. Вместо мешка макулатуры потрясённый отец увидел мою сияющую физиономию, запечатанную глиняным петухом, издающим чудные трели на весь наш коммунальный дом. Вопль ужаса, который издал мой родитель, без всяких пояснений оценивший ситуацию, вполне мог бы соперничать с моим петухов по силе, но полностью уступал ему по глубине и переливчатым оттенкам.
Ещё в самом глубоком детстве я сам открыл для себя замечательную жизненную мудрость: не нужно обременять свою память отрицательными моментами и эмоциями. Их и так хватает сверх меры, так зачем и для кого беречь их, перегружая и без того легко ранимую нервную систему.
А может, это просто моя индивидуальная особенность: я хорошо помню сами события или происшествия, а сменявшие их моменты расплаты за содеянное совершенно стёрлись из памяти и возникают только обрывками. То в виде стенки шкафа, перед которым я стою в углу на коленках, то в слезах обиды от нанесённого чем-нибудь хлёсткого удара по моей нежной и ни в чём неповинной попке.
Военные люди, друзья, приятели и сослуживцы отца, окружавшие нас, тоже были совершенно удивительными людьми. Лысый дядя Серёжа Андреев в соседней с нами комнате всё свободное от службы время играл на мандолине, тренькая по ней невероятно красивыми медными лепестками. А тоже лысый дядя Паша Папушин, одиннадцатый ребёнок в сибирской семье, живший в третьем подъезде на втором этаже, всё время рассказывал такие истории, что наши родители и другие соседи, сидящие за столом, просто катались и ползали, даже не в силах уже смеяться. Причём рассказывал всё это дядя Паша почти до самого «момента истины» совершенно серьёзно. И падали все потом не сразу, а по очереди, как кегли, в зависимости от того, до кого и когда добиралась сама смешная суть истории.
- Нас у матери одиннадцать,- говорил дядя Паша, держа в огромной лапище крохотную рюмку водки,- на день семь буханок хлеба выходило. А когда потом все разъехались, то каждый год в один день собираемся повидаться с родителями. Тогда мать лепит сразу тысячу пельменей.
При этой цифре все одобрительно вздыхают и всем прямо сейчас, немедленно, так хочется пельменей, что хоть волком вой. А дядя Паша продолжает.
- Вот приедем мы, сядем за столом, мать выставит таз с пельменями – пар от них такой, что друг дружку не видим – а дед бутыль с медовухой.
Все за столом судорожно сглатывают, хотя вряд ли кто пробовал в своей жизни настоящую медовуху. Но это просто надо видеть лицо дяди Паши и слышать голос, которым рассказывает он про всю эту роскошь. Он причмокивает, прихахатывает, в нужных местах даже облизывается и мастерски держит нужную паузу.
- И вот сидим мы часов пять уже, от пельменей лопаемся, медовуха, зараза, уже не лезет – она же как спирт, крепкая…Вот я возьму свою кружку, выйду тайком, будто до ветру, приоткрою дверь, а морозище – все сорок, и плесну-то медовуху на мороз. А там собака наша, тьфу ты, прямо на неё. И с неё шкура клочьями лезет и на снег падает…
Возникает пауза, потом кто-то взрывается, кто-то так и сидит, переваривая услышанное, а кто-то и сразу падает, как подрубленный.
Отсмеявшись минут десять и всё ещё утирая слёзы, кто-нибудь спрашивает наболевшее.
- А что же это за медовуха такая, из мёда что ли?
- А как же,- говорит дядя Паша, принимая в лапу новую крошечную рюмочку,- у деда пасека огроменная была, только на ней, считай, в голодуху и выжили…Придёшь, бывало, к деду летом, в жарищу, дай, дедушка, медку – страсть, как есть хочется. Умнёшь так с полкило, ляжешь на солнышко, на пузе воск выступает, а ты его ножом, ножом соскабливаешь…
И все опять лезут под стол, роняя вилки, рюмки и тарелки.
В пятьдесят шестом мы переехали в новый чудесный четырёхэтажный дом. И я всё время бегал в гости в свой старый, благо было до него метров сто, не больше. У дяди Паши квартира всегда была полна чудес, как пещера у пиратов Карибского моря.
Помню, забегаю к ним за сыном его, Вовкой, чтобы на песок пойти поиграть, а у них по комнате две белки-летяги с ковра на ковёр, со стенки на стенку порхают, как птички какие. Я так рот и раззявил. Ой, говорю, дядя Паша, а где ж вы такую красоту надыбали?
- А я,- говорит дядя Паша,- Вовке давно обещал какую ни то живность предоставить. А тут поехали на объект в Переясловку, я на обратном пути остановился, взял свою роту солдат, оцепил гектар тайги и скомандовал им палками по деревьям стучать, пока вся эта живность, как шишки, с ёлок не попадала. Ну, мы отобрали двух посимпатичнее, и вот, пожалуйста, пусть глаз дитям радуют.
Белки перелетели на оконные шторы и отдыхали.
- А вот я тебе сейчас загадку, Генка, загадаю,- сказал мне вдруг дядя Паша.- Ответь мне, что это такое?
И он поднёс руку к какому-то здоровенному ящику, нажал на кнопочку, и у ящика засветилось окошко, а в нём побежали друг за дружкой тоненькие белые полосочки.
Я стоял, изумлённый, и не знал, что сказать. Сразу было видно, что ящик не простой. Но вариантов объяснений не было.
- Вот так-то,- засмеялся дядя Паша, выключая,- а говорил, что всё знаешь. Телевизор это, братец-кролик. Глядишь, может, что и покажут по нему со временем.
Лет через десять, когда отец служил уже в самом главном штабе ПВО в Москве, а жили мы в Реутово, дядя Паша приехал к нам в гости из подмосковного военного городка, куда мой отец перетащил его из Хабаровска.
Родители были на работе, и я, счастливый, повёл дядю Пашу показывать город, пока родители не вернулись. Мы погуляли и на обратном пути поровнялись с огромной кучей арбузов.
- Хочешь?- спросил дядя Паша.
- А то,- ответил я честно,- кто же от арбуза откажется?
- А ну-ка, девушка, дайте нам что побольше и покраснее,- попросил дядя Паша продавщицу.
Бальзаковская «девушка» с трудом подняла на прилавок огромный арбуз и загремела гирьками.
- Точно красный?- подозрительно спросил дядя Паша, поворачивая арбуз и постукивая по нему пальцем, толщиной с мою руку.
- Да я всю жизнь ими торгую,- затараторила продавщица, протирая полосатое чудище полотенцем.
- А давайте глянем,- вдруг сказал дядя Паша, и не успела тётка охнуть, он ребром ладони развалил несчастный плод на две огромные розовые половинки.
- Ну вот,- торжествующе сказал дядя Паша, забирая у неё полотенце и вытирая руку,- как чувствовал, что зелёный. А ну, дайте-ка нам вон тот, с краюшку.
И обалдевшая тетенька подала ему, что просил.
Потом, когда я уже вырос и сам попал служить в настоящую советскую армию, я ездил к дяде Паше в гости в Киев, где он был уже полковником и командовал военной кафедрой киевского университета. Вот уж представляю, как любили его там все студенты и преподы.

На первое мая и седьмое ноября – престольные праздники советских времён – наши отцы маршировали в коробке по главной площади Ленина. А мы с флажками махали им с трибуны, над которой высился, приветствуя наших отцов, вождь мирового пролетариата.
Как красиво шли они в своей парадной, тёмно-синей, форме с золотыми кортиками на поясе. Как печатали шаг, проходя мимо нашей трибуны. Как гордились мы своими отцами-молодцами, самыми сильными и красивыми на всём белом свете.
За спиной нашей ухали настоящие пушки, дающие салют в честь такого чудесного праздника. А мы бежали вслед за коробкой, а потом вместе с отцами шли смотреть на пушки.
Тут я как раз и в школу пошёл. Номер тридцать три, рядом с заводом имени наркома Кагановича. Не поверите, полез недавно, в «Одноклассниках» порыскал, так школа моя стоит себе до сих пор как живая, под тем же номером. На том же самом месте. И завод там же, его еще при мне в «Энергомаш» переименовали. Видно, не угодил чем-то нарком Каганович новому генсеку Никите Хрущеву.
Интересные жизнь фортеля выкидывает. Мы в эту школу со старшим братом вместе бегали. А лет через тридцать, когда давно уже в Москве прижились, и брат со второй женой в Хамовниках обитал – так нарком Каганович чуть ли не в их дворе жил, гулял там с палочкой, покуда не помер. И никто уже, кроме брата моего, да его сверстников не помнил, кто это такой и что его именем московский метрополитен назывался.
А всё потому, что никого и никогда у нас на Руси из власти не уважали, а только боялись. Ни царей, ни генсеков, ни президентов. Потому как никто из них ничего для своих подданных не сделал, а только для своего ближайшего окружения. А страх – он что, одно-два поколения, и вышел весь. Уже новая власть новый страх нагоняет, не до истории, только успевай вертеться, чтобы голым задом не светить на публике.
Странно, конечно, ни одному правителю не придёт в голову не только элиту свою накормить, хрень гламурную, а что-нибудь и вправду для всех нормальных людей сделать. Хотя, с одной стороны, пока её, элиту, накормишь, уже и закрома пустые. Да и к тому же, как ее не накормить, ежели она тебя, голубчика, и выбрала в цари, не народ же.
Потому и вожди у нас все, как карандаши, одноразовые. Постояли по всей стране в бронзе по пояс и в рост, а потом всех – на переплавку. Назначает новая элита новых идолов, и из этой же бронзы, ещё тёплой, уже других льют-полируют.

Учиться в школе мне нравилось, и свою учительницу, Галактионову Дору Григорьевну, мы страсть как любили. Вот только с поведением у меня все время какие-то проблемы выходили, хотя в хулиганах я сроду не ходил, происхождение и воспитание не позволяли. Просто я всегда о народе радел, поскольку полагал, что больше некому.
Заболела в первом классе наша Дора Григорьевна, и прислали нам какую-то мымру, которая, видимо, нигде и не прижилась в другом месте. Ну, помучались мы с недельку, смотрю, народ бурлит, возмущается, а куда деваться. Взял я промокашку и выразил на ней наш общий протест и настроение: «Ты не учишь, а мучишь!» И положил на перемене на раскрытый классный журнал.
И хотя мне было ясно, что на «ты» неприлично к учителю обращаться, но законы поэтики строгие: скажешь «вы» - с рифмой будут проблемы.
Странный, конечно, народ у нас, особенно девчонки. Ты об них радеешь, а они же тебя и закладывают. Хорошо, время уже не военное было: не расстреляли меня перед строем, а только родителей вызвали. Вернее, мать, поскольку отец всегда в командировках.
Как-то отмазала она меня, поручилась видимо, опять меня в школу приняли. А мать отцу наговорила, будто надо меня занять чем-то побольше, чтобы ни минуты свободной не было. Тогда и шкодить некогда будет. Решили музыке меня обучать.
Мать спрашивает, ну что, будешь на пианино учиться играть? А где оно, спрашиваю, пианино? Если будешь, купим. Ну, давайте, говорю, чего для родителей не сделаешь.
Напряглись они, но всё-таки купили. Осталось в школу поступить. А там конкурс – МГИМО отдыхает. Купили мне для сдачи экзаменов костюм такой – закачаешься! Материал толстый, серый, в пупырышках и бугорочках весь. Пиджак двубортный, из кармана уголок платочка торчит – проснись и пой, как говорится. Ладно, отправился я на экзамен. Один, через весь город: мать уже в институте, на доктора учится, отец в командировке – боеготовность повышает.
Захожу – народу, как на концерте. А ещё экзамен называется. Детки все сидят, как и я, расфуфыренные, по бокам родителями обложенные. Конферансье говорит.
- Так, тише, пожалуйста, начинаем экзамен. Вызываем по списку. Каждый ребёнок выходит и делает то, что ему говорят.
Меня, как всегда, на закуску оставили. В самом конце вызывают. Встаю, подхожу к этому усатому, он за роялем сидит.
- Я сейчас постучу по роялю,- говорит усатый,- а ты, пожалуйста, повтори всё в точности, как я, понял?
- Давайте,- говорю,- стучите, только помедленнее.
Ну, протарабанил он – смех один! У меня брат в пионерском лагере барабанщиком был, так я на его барабане такие трели выдавал – соседи в окна выпрыгивали. Повторил я. Он – ещё заковыристее. Я ему – на-кось, выкуси! Он ещё. Я ему – обратно. Выдохся он, сник.
- Ладно,- говорит,- петь умеешь? Давай, спой что-нибудь.
- Подыграете?- спрашиваю.
- Поехали,- отвечает.
Ну, я встал, как положено, одну руку за лацкан пиджака, а другой об рояль его обпёрся. Проверил, чтобы платочек торчал, как положено. Посмотрел на эту публику – ни одного сочувственного взгляда. Все конкурента во мне видят. Ладно, думаю, я вам дам пятьдесят человек на место.
- Песня о Ленине,- говорю, а сам в зал смотрю. Гляжу, зашевелились, кто спал - попросыпались.
Кивнул я этому усатому, и как задам таким классическим баритоном.
- День за днё-ё-м идут года-а-а,
  Зори новых поколе-ений.
  Но никто и никогда-а-а…
  Не забудет имя Ле-е-нин!
Повернулся к усатому – у того лицо, будто он стулом прищемил себе что-то – и как заору.
- Ле-нин всегда живой!
  Ле-нин всегда с тобой
  В горе-е, надежде и в ра-адости!
Слышу - за спиной зашуршало. Оборачиваюсь – все потихоньку, робко так, вставать начинают. Времена-то непростые, каждый понимает: лучше лишний раз привстать, чем потом вдруг сесть неизвестно, за что. А я не унимаюсь, голосище-то ого-го!
- Ле-нин в твоей мечте!
  В каждом счастливом дне!
  Ле-нин в тебе и во мне-е-е-е!
В общем, так они меня стоя и заслушали всем конкурентным составом.
И что вы думаете? Прихожу через неделю из школы с одной мыслью: как объяснить родителям, что тройка за четверть по поведению – это ещё не конец жизни, ко всему надо относиться философски и прочее…
Смотрю – мамочки родные! Мать сияет, как самовар (отца нет – в командировке), а на столе новая чашка с блюдцем, полная разноцветного драже и розовой ленточкой всё перевязано. Я сразу понял: сработало, значит, поступили мы с дедушкой Лениным в музыкалку.
Учиться музыке мне тоже нравилось. А уж как мне моя Ксения Святославовна Шкляева руку поставила – мама не горюй! Меня потом в Москве, как из пушки, без потери года в школу Дунаевского в третий класс записали.

Иногда, не часто, нам устраивали праздники выходного дня: приезжал военный грузовик или автобус, нас всех с родителями рассаживали по местам и везли на пристань, к Амуру. Там мы грузились на настоящий военный катер и плыли куда-нибудь на Уссури или в другую затоку, где все выгружались, накрывали прямо на песке длиннющие скатерти-самобранки, и весь день резвились до полного упаду. Там, на затоке, я впервые в жизни тонул, поскольку совсем не умел плавать.
Мне тогда было лет восемь, а старшему брату, Виктору Ивановичу, выходит все четырнадцать. Мы бесились на мелководье и по очереди катались верхом на надутом баллоне от военного грузовика. Понятно, что старшим доставалось всё, а нам, мелюзге, давали редко и помалу.
Родители наши смачно отдыхали за накрытыми скатертями, смеялись и красиво пели разные песни, а мы, мелкие, почти безнадёжно пытались выпросить у старших братьев покататься верхом на баллоне.
Давным-давно, судя по рассказам взрослых, здесь была война, то ли японская, то ли мировая, но не эта, недавняя, а предыдущая. И были по реке воронки от бомб, превратившиеся в маленькие омуты.
Вот шёл я так за старшим братом, лениво развалившимся на баллоне, и нудно гундел: «Ну, Вить, ну дай прокатиться! Ну, разочек, ну Вить, пожалуйста!»
Прямо на полуслове и нырнул я, оступившись в такую воронку-водоворотик.
И чирикнуть не успел – уже кружусь так, медленно и плавно, и потихоньку вниз опускаюсь. А вокруг пузырей белых – пропасть, все со мной также плавно кружатся.
Как забью я руками и ногами, чтобы воздуха глотнуть – выскакиваю, как пробка, наверх. Но крикнуть или посмотреть по сторонам не успеваю – сразу обратно, и снова в пузырях кружусь.
Страха такого, какой, наверное, бывает, не было. Была только обида и горечь. Что вот умру ведь сейчас, утону напрочь, и так и не увижу никогда больше свежевыкрашенный мною же пол в нашей детской комнате. Красивый – вы не представляете – красно-коричневый, и даже гвоздики все на нём покрашены: я чуть ли не каждый помнил.
И так меня этот пол в обиду вогнал, что я опять – как засучу руками-ножками, и опять выпрыгиваю туда, где наши, на секундочку. Глотну воздуху, и  только собираюсь крикнуть, я здесь, мол, мама – р-р-аз! – и обратно в омуточек.
Не знаю, сколько я так выпрыгивал, точно не помню, только устал уже, реже барахтаться стал, загрустил совсем. И тут вдруг смотрю, рука чья-то из мути зелёной нарисовалась и шарит так, шарит по сторонам.
И вот, не поверите, мысль у меня такая вдруг: ещё кто-то, видать, тонет, бедняга, вдвоём-то  всё веселее будет, и я – чисто из жалости – хвать за эту руку. А она меня – дёрг на себя, и наверх потащила.
Вынырнул я, смотрю, парень какой-то, вроде брательника моего по возрасту, и волочёт меня к берегу.
Выбрался я уже почти совсем, упал на четвереньки, а потом и ничком на песок прямо в воде, только голову приподнял, чтобы не нахлебаться. Совсем силы меня оставили, даже выйти не могу. Смотрю, а родители наши так и хохочут себе, винцо попивают, беломорины отцы раскуривают. Так мне обидно стало, что вот лежал бы я сейчас, если бы не парень этот, на зелёном дне, кружился вместе с рыбками и пузырями белыми, а они бы так и кушали крутые яйца с помидорами. Так и заревел я, молча и неутешимо, от этого своего горя. Лежу почти на самом берегу и реву так, что света белого не вижу. Только мать моя вдруг заметила это, вскочила и ко мне, и поднимает меня, тащит на берег, а ноги у меня не идут, волокутся будто неживые.
И брат мой на колесе своём уплыл, и не заметил, как я булькнул за его спиной.
Парень, который меня вытащил, Андрей Казанский, рассказывал потом, когда все хватились уже и начали своих детей пересчитывать.
- А я гляжу, странный какой-то мальчишка. Вынырнет, раскроет рот, и опять ныряет. Ну, десять раз, ну, двадцать, и все никак не успокоится. Я и подумал, что-то тут не так, дай подплыву разузнаю.
Вот и разузнал, что это я, по обстоятельствам, буйком работаю. Спасибо ему, дорогому моему спасителю.
Я ему потом за это книжку подарил «Кортик. Бронзовая птица». И всю жизнь благодарен за его правильное человеческое любопытство: что-то не так, дай подплыву, разузнаю.
Считай, полвека прошло с той поры. А я до сих пор отслеживаю кого-то из своих друзей по дому на Батарейной улице. Дядяпашин Вовка живёт в Киеве и держит какой-то серьёзный медицинский бизнес. А сам дядя Паша, которому давно за семьдесят, уйдя с полковничьих постов, своими руками отстроил себе «фазенду» под Киевом и, по сибирской своей линии, держит там уйму всякой живности, пасеку и много чего ещё.
А Сашка Андреев, сын дорогого моему сердцу дяди Серёжи (помяни его Господь в своём царствии), стал артистом, мимом, работал даже с Пугачёвой, а потом всё-таки потерялся где-то в Липецке, где осели его родители после дембеля.

В шестьдесят втором отца перевели в Москву. Он был уже полковником в свои сорок лет, и мы послушно поехали следом за ним на новое место службы.
Следующие лет пятнадцать мне было не до армии. Я учился в школе, потом в институте, а отец также служил, мотался по командировкам, поседел, получил несколько разных наград за неведомые мне секретные заслуги, и, в конце-концов, мы с ним одновременно «дембельнулись»: я защитил диплом МВТУ, а он ушёл в отставку. Друзья его, которые помоложе, еще много лет часто приезжали к нам, мы сидели за столом, выпивали и вспоминали славные времена хабаровской жизни.
За время своей учебы в бауманке, которая, как известно, до сих пор куёт кадры для родной оборонки, с армией (военная кафедра не в счёт) мы столкнулись вплотную дважды. Один раз на практике после четвёртого курса. А другой – в военных лагерях перед дипломом, куда направлялись на предмет принятия присяги и присвоения звания лейтенантов запаса.
Про лагеря и рассказать-то особо нечего, поскольку я провёл почти все время, отбывая наказание то на гауптвахте, то на штрафных работах, то в вокально-инструментальном ансамбле, который мы сами же там и создали.
А вот практика вышла просто замечательная, поскольку проходили мы её не где-нибудь, а на Краснознамённом Черноморском Флоте, конкретнее, в закрытом городе Черноморске, ныне находящемся в насупленной и набыченной незалежной матушке-Украине.
В Черноморске стоял дивизион ракетных катеров и, соответственно, вся его территория вместе с попавшим внутрь неё городом, находились в закрытой зоне, каких в нашей прошлой Родине – СССР – было, наверное, больше, чем открытых.
Флот всегда манит мальчишек даже больше, чем ВДВ, поскольку от него веет дальними странами и приключениями, а также акулами и кашалотами. А уж что говорить об умопомрачительной форме: бескозырках, тельняшках, гюйсах и гадах. Гадами почему-то назвали обувь – огромные черные ботинки.
Нам, как настоящим моряками, сразу выдали все виды формы, кроме парадной. Видимо потому, что участие в парадах для нас пока не предполагалось.
Ни разу в жизни я больше не ходил в такой красоте. На лбу у каждого было написано «черноморский флот», а по спине лупили две широченные черные ленты с золотыми якорями.
Правда, поскольку девчонок вокруг не было, ходили мы в гарнизоне, в основном, в тёмно-синих беретах со звёздочками.
В первый же вечер, совершенно обалдев от новой военно-морской жизни, мы отправились в увольнительную в город и в единственном кабачке так напились какого-то шипучего зелья, что я даже не помню в подробностях, за что меня лишили увольнений на всё оставшееся время практики.
Я ещё помнил, как мы вернулись из увольнительной строем, с любимой своей песней, которую внедрил в нашу память подполковник Глазков с военной кафедры училища. Это была лучшая в мире строевая песня, и мы всегда горланили её с особым энтузиазмом, и почему-то непременно выпивши.
- Белая армия, Чёрный барон –
  Снова готовят нам царский трон!
  Но от тайги до Британских морей
  Красная армия всех сильней!

Вроде бы, я кого-то из товарищей по строю на вечерней поверке куда-то послал словесно, а руководитель практики, препод с нашей кафедры,  принял это на свой счёт и, не разбираясь, наказал слишком сурово.
Делать нечего, чтобы не чистить на камбузе картошку, я тут же пристроился гарнизонным художником, и штабные офицеры просто молились на меня, глядя как я вычерчиваю им тушью карты их будущих побед в разных там Цусимах. Карты были огромнейшие, и рисовал я их прямо на полу, ползая в одних плавках по клеёнкам с баночкой и кистью. Иногда командиры вместе с заезжим начальством заходили проверить работу и восхищённо стояли в дверях, даже не делая мне замечания за неуставной вид. Зачем им были такие огромные батальные полотна, я так и не понял. То ли смотреть на них будут с расстояния в сто метров где-нибудь на военно-морском слёте командиров, то ли их рисовали для какого-нибудь полуслепого адмирала – врать не буду, не знаю.
Как и на всякой практике, главная наша задача была – не попадаться на глаза начальству.
Поэтому позавтракав четвертью буханки белого хлеба с огромным куском масла и кружкой чая – порция, определённая ещё Петром I – мы отправлялись на пляж до самого обеда.
Пляжем называлась часть морского берега, сплошь усеянная снарядами и болванками разных мастей, оставшимися здесь еще со времён обеих мировых войн. Особенно поражали меня огромные – обхвата в полтора – болванки, на цоколе которых были надписи на немецком языке с датой 1914. Поскольку зона была запретная, то никто здесь ничего особо и не разминировал. А к чему? Кому тут бродить, кроме как шпионам и диверсантам? А тех, как говорится, почти и не жалко.
Однако бродили и загорали здесь мы, причём абсолютно голые, поскольку стесняться, кроме чаек, было некого.
Сверху над пляжем высилась огромная скала, на которой было дивизионное стрельбище. И частенько над нашими головами потрескивали автоматные и пулемётные очереди, безответно улетающие в турецкую сторону.
Берег здесь был очень интересный: ступенчатый. То есть плоская, как подошва каменная плешь, ступив с которой в воду, сразу попадаешь на глубину в четыре-пять метров.
Мы ныряли и плавали до посинения. Море просто кишело непуганой морской фауной. Дельфины плескались неподалёку, под водой ходили на расстоянии руки огромные восхитительные лобаны и суетилась прочая рыбья мелочь.
Однажды я наткнулся на глубине метров пяти на целую россыпь противотанковых мин, оставленных здесь, видимо, ещё в расчёте на фашистов. Однако приплыли мы.
Я покричал ребятам, подтянулись еще пять-шесть голых лентяев. Мы нырнули, чтобы разглядеть находку получше, и я машинально протянул руку к одной из мин. И тут же услышал глухой звук лопающихся пузырей: пять бурунов со свистом уходили наверх. Что-то правильное щёлкнуло у меня в голове, и я передумал трогать эти штуки.
Мой друг Борода (по паспорту, Александр Хоруженко) был единственным, кто из всех пятидесяти оболтусов не умел плавать. Поэтому мы «за два пятьдесят» купили ему в аптеке медицинский круг, чтобы он нечаянно не отправился к минам. Борода с удовольствием и с визгом плавал, видимо, впервые в жизни. А когда ему ещё надели маску и повернули лицом вниз, восторгам не было предела. Сашок постоянно радостно поднимал голову и что-то пытался прокричать нам, тыча пальцем в воду. Однако торчащая во рту трубка мешало ему излагать что-либо внятно.
Именно так он как-то утром мирно дрейфовал метрах в пятнадцати (дальше отплывать, даже на круге, боялся) от края ступеньки, на которой мы загорали, переваривая кусок хлеба с маслом. И тут метрах в десяти у него за спиной вынырнул не то чтобы очень большой дельфин. Однако мы решили всё-таки предупредить Александра Григорьевича, чтобы эта встреча не была слишком уж неожиданной. Мы по очереди кричали и свистели, но Борода так увлёкся разглядыванием какой-то рыбки, что только восторженно поводил ушами и трубкой из стороны в сторону. И тут, судя по всему, дельфин нырнул и прямо у него на глазах съел эту самую рыбку. Понятно, Борода решил, что он будет следующим.
Я вам клянусь, все десантные корабли на воздушных подушках стыдливо отдыхают на своих причалах. Сашок с нечеловеческим криком оставил за собой не только бурун высотою в рост, но и свой резиновый круг тоже. Он вылетел на наше лежбище и, не меняя позы и также работая руками и ногами, пробуравил всех нас до самой скалы, уходящей вверх к стрельбищу, и ещё с минуту грёб на месте, пытаясь сдвинуть эту исполинскую гору.
Дельфин высунул на ступеньку нос, удивлённо хмынул, и исчез. Мы же до самого обеда приводили Бороду в чувство.

Собственно, этот пляж и был основным местом нашего времяпрепровождения.
Именно туда и направились мы, чтобы отметить день моего очередного рождения.
Поскольку я был лишён всех увольнительных и не мог подготовиться к событию должным образом, хлопоты по доставке спиртного в дивизион взял на себя Борода.
Он почти уже пришёл в себя после контакта с дельфином и вполне адекватно реагировал на внешние раздражители.
Борода великолепно изобрёл сам способ проноса алкоголя через КПП дивизиона, но, как всегда, не учёл всякие мелочи, которые, как известно, очень часто имеют немаловажное значение.
В той же аптеке, где неделей раньше ему купили резиновый круг, он приобрёл другое резинотехническое изделие, в обиходе именуемое грелкой. Именно туда верный друг влил две бутылки водки, не утруждая себя даже мыслью о том, что неплохо было бы обновку хотя бы сполоснуть под ближайшей колонкой. Не знаю, как теперь, а в давние советские времена в новые резиновые грелки на всякий случай насыпали изрядную порцию талька – белого порошка, которым штангисты обычно натирают руки, чтобы не скользили.
Растворившись в водке, тальк придал ей совершенно омерзительный вкус, не говоря уже о не менее отвратительном резиновом запахе.
Именно этот  «ликёр шасси» нам, восьмерым добровольцам, и предстояло употребить на берегу самого синего в мире моря, что мы, разумеется, и проделали.
Если при прочих равных условиях, две бутылки водки на восемь человек могли лишь чуть подогреть общее настроение радости и веселья, то с этого свежеприготовленного раствора талька мы, как сказали бы, увидев нас, китайцы, просто потеряли лицо. Хорошо, конечно, что зона наша была закрытой, и в ней не могло попасться ни одного китайца, который мог бы нам про это сказать.
Собственно, как мы закончили этот чудный вечер, мы установили только на следующее утро, когда с совершенно больными головами провели следственные действия, дабы выяснить, как же всё-таки попали ночью в кубрик и ещё умудрились каждый найти свою койку. Так и неразрешённой для нас загадкой остались семь пар следов, пересекающих насыпной вал из песка, случайно оказавшийся на прямом пути между пляжем и кубриком.
Этот вал создаётся искусственно и по Уставу, дабы защитить военную технику от действия ударной волны при ядерном ударе. Размером он примерно с хрущёвскую пятиэтажку и, на самом деле, умный и трезвый человек вряд ли полез бы в эту гору без всякого повода. Мы же, вернее семеро из нас, с упорством семи муравьёв карабкались через эту преграду, причём, судя по некоторым признакам, неоднократно скатывались вниз и также упорно повторяли свои попытки. Восьмой же, как показал странный след, огибавший гору, оказался то ли самым умным, то ли самым пьяным, поскольку гору не обошёл, согласно поговорке, а как бы  трудолюбиво обполз её, попав, в итоге, туда же, куда и остальные. Кто был этот умница, мы так и не знаем до сих пор, и этот вопрос продолжает оставаться актуальным.
До сих пор на даче моих родителей на деревянной стене висит на гвозде чуть потускневшая грелка с прекрасно сохранившейся надписью: «Геннадию Ивановичу Цебро в день 22-летия от Бороды». Такие дела.

За огромные успехи в области картографии я был награждён выходом в море на боевые стрельбы на натуральном ракетном корабле. Мои друзья, сухопутные крысы в бескозырках, подшучивавшие надо мной всё это время, просто дохли как мухи от зависти.
Правда, в последний момент выяснилось, что стрелять будем из артиллерийского вооружения, а не ракетами, но я почти не расстроился.
На следующий день с утра мы погрузились на ракетный катер и собрались отчаливать. Командир катера, капитан-лейтенант, подошёл ко мне и тихо сказал.
- Чтобы я тебя за всё время ни разу нигде вообще не видел. Ты – невидимка, понял?
- Считайте, вы меня и сейчас не видите,- успокоил я каплея, и растворился среди пушек и башен.
И тут за минуту до выхода в море, капитана тормозят и выдают ему сюрприз по полной: на катер наблюдать за учениями прибудет командующий: ждать, концы не отдавать.
Какой командующий, сейчас уже не скажу, врать не буду. Может, и командующий всего Флота – знаменитый адмирал Горшков, а может, кто и помельче, но адмирал – точно.
Хотел капитан выкинуть меня хоть на берег, хоть в море, да не успел: адмирал уже по трапу топочет, а я, как и приказано, невидимкой прикинулся.
Отдали мы концы, и как шуранём «самый полный!» - я думал, слечу с этой пушки, пикнуть не успею. Но ничего, как-то прикипел, удержался.
Катер летит, почище самолёта, за кормой бурун – выше катера, просто страсти-мордасти. По бокам в ангарах две здоровенные ракеты, каждая с полкатера размером. Я между ними притаился, выше всех, возле пушечки какой-то пристроился, а адмирал со свитой и нашим каплеем ближе к носу дислоцировались и стрекочут там чего-то по своему, видать, боевую задачу обсуждают. Рёв, грохот такой стоит – ну, полный восторг!
Берега давно уже не видно, куда плывём – никто, кроме командиров, не знает. С такой прытью глядишь, скоро и Турцию промахнём – не заметим. Матросики чего-то бегают, козыряют, докладывают. А чего там докладывать, плывём себе и плывём, красотища кругом неописуемая.
Я вниз слетал, в какое-то помещение, откуда всем походом нашим заправляют. Смотрю, капитан наш у локатора суетится. Я тоже нос сунул: все равно невидимка. Капитан мне говорит, смотри, вон она – Турция. Гляжу – точно: она! На локаторе, как на ладошке: весь материк их, турецкий, с рваным берегом, и перед ним много-много черточек и точек.
- А это чего?- спрашиваю про черточки.
- Корабли это, дура,- говорит капитан и смеётся,- гляди, чтобы на глаза не попался, я наверх пошёл.
Я за ним следом: там интереснее, скоро стрелять, небось, начнут.
Выскакиваю, смотрю, в море впереди какая-то вышка огромная торчит, на нефтяную похожа. Я на свой бачок орудийный влез, притаился. Наши обороты сбросили, бурун вдвое уменьшился, слышно стало, чего адмирал там командует. Вдруг он как закричит.
- Внимание, ракетная атака с разворотом!
Мама родная! Как всё опять заревёт, бурун за кормой аж до неба подпрыгнул, капитан чего-то в трубочки разные орёт, летим, воды почти не касаемся. Тут как завоет сирена откуда-то и на наших ангарах крышки подниматься начали, а там ракеты с тупыми красными мордами как вылупятся! И мы курсом на эту вышку как забуруним!
Ну, всё, думаю, хотели из пушечки пальнуть, а тут адмиралу по ходу из Москвы боевой приказ прислали. Сейчас пальнём, и хрен с ней, с Турцией! Они нам ещё со средних веков надоели.
И так мы с этим рёвом и сиреной до самой нефтяной вышки долетели. Смотрю, адмирал чего-то чирикнул командиру, тот – матросику, и враз сирена умолкла, обороты сбросили и крышки у ангаров опять ракетам прямо на морды опустились. Видать, в последний момент чего-то там, наверху, передумали, отложили на недельку атаку.
Адмирал довольный, командира по плечу похлопал, улыбается.
Огибаем мы эту вышку, а тут вдруг на самой верхней палубе у неё, где крошечный домик стоит, мужичонка какой-то вылетает и – ну, прыгать и скакать, в такой пляс ударился, шапку зимнюю вверх подбрасывает – как не боится в море уронить. Чего радуется? Может, забыли его здесь, и связи никакой не оставили. Может, забрать его к жене и деткам, родных порадовать? Смотрю, никто и внимания не обращает, видно, не в первый раз он тут скачет у всех на глазах.
Так и уплыли мы, и сколько было видно – подлетала на фоне яркого неба крошечная точка – зимняя шапка. Видать, сидел там этот дядечка ещё с самой зимы, и никому до него даже в июне никакого дела не было.
Вобщем, поплыли мы в обратную сторону. Плывём, смотрю, засуетились матросики, чехлы с пушек стаскивать начали: ну, думаю, началось.
И точно. Я к своей пушечке прижался, как мошка маленькая, незаметная.
Смотрю, прямо по ходу другой какой-то корабль своим курсом следует. Адмирал в него пальцем тычет и командиру нашему чего-то лопочет. Обороты малые, да качка приличная, балла два-три, наверное.
Гляжу, а за баржой этой, что прямо по курсу, на длиннющем тросе понтон тянется, а на нём огромный парус натянут. Даже я смекнул, что мишень это, и сейчас мы по ней палить со всех стволов начнём. Тут командир кричит.
- Расчёты – к бою!
Матросики по своим пушечкам разбежались, у всех шлемы на головах – красивые, глаз не отвести! Тут адмирал как заорёт.
- Огонь по мишени из носовой пушки. Стрелок убит! Огонь ведёт…- он покрутился,- вот ты!
И ткнул пальцем в произвольного матросика, тоже в шлеме.
Смотрю, командир мой белый, как постельное бельё сделался. А что тут скажешь? Вводная – она и есть вводная.
Матросик сел за пушечку: она махонькая такая, зенитная, тридцатимиллиметровая, кажись, тысяча снарядов в минуту. Да ещё и стволов – сразу два!
Тут адмирал опять вводную даёт.
- Автоматическое сопровождение перебито и вышло из строя. Огонь вести в ручном режиме!
О-паньки! Только матросик приладился к рукояткам, чтобы пальнуть, а тут ему всю автоматику-то и отрубили.
Нас и так качает – мама не горюй! А тут ещё и этот, старый чёрт, со своими вводными.
А на тральщике, который мишень тянет, тоже все любопытные, как кошки. Высыпали, человек двадцать, на палубу и пялятся на нас, что-то объясняют друг дружке, руками размахивают. Спорят видно, какое у нас вооружение.
- Огонь!- командует адмирал самолично.
Смотрю я на матросика несчастного, а у него из-под шлема пот ручьями струится, и за шиворот, за шиворот. Как пальнёт он с неожиданности от этого адмиральского ора.
До тральщика по-нашему, по морскому, примерно четыре кабельтовых. По вашему, сухопутному, это где-то семьсот тридцать один с половиной метра. Ну и мишень за ним, метрах в ста, телепается по волнам, ждёт своей участи.
Как пальнул он, бедолага взмыленный, сразу из двух стволов, так побежала белая снарядная дорожка прямо от самого нашего катера. И всё бы хорошо, так весело она побежала, да только не к мишени, а к тральщику. И – видно глаз-алмаз у парнишки был – прямо развалила его ровненько посерёдке, тютелька в тютельку. И толпу любопытных аккурат надвое поделила: одни влево посыпались, другие, соответственно, вправо.
А паренёк совсем, видать, охренел, палит и палит. От тральщика щепки, палки, балки какие-то летят в разные стороны, команду давно уже ветром не знамо куда сдуло, а он всё садит и садит, болезный!
Адмирал что-то кричит, а тут грохот такой от пушки стоит, что ничего и не разобрать. Да ещё и качка такая, что адмирал всё время за поручни хватается, и не разберёшь, чего он командует, а чего материт по-своему. А паренёк сажает и сажает. Я до сих пор удивляюсь, как он этот тральщик пополам не разрезал: уж больно кучно лепил в одну линию, как раз посерёдке.
Вобщем, капитан наш и без команды адмирала понял, навалился сзади на матросика-то мокрого, оторвал его кое-как от пушки, вместе с какой-то железякой, по-моему. Отдал его друзьям-товарищам, те его куда-то вниз уволокли, покуда адмирал не пристрелил беднягу.
Вдруг заглушили двигатель на самые малые обороты, считай, остановились мы, качаемся. Тут стало слышно вдруг, что адмирал по поводу наших стрельб себе думает. У меня уши как-то сами сразу в трубочки деликатно свернулись. Чего мне до их разборок, я в море воздухом подышать вышел.
Постояли с полчаса, поматерились все, кому не лень: на тральщике – ни души, мишень приободрилась, оптимистично так покачивается.
Адмирал куда-то вниз ушёл: то ли чтобы не видеть всей этой боеготовности, то ли время к обеду приспело, не знаю, не скажу. А только посадил наш каплей за эту же пушечку другого бойца и скомандовал.
- Стволы в воздух! Огонь!
И весь остаток боекомплекта ушёл в белый свет, как в копеечку. Хорошо, самолётов тогда над нами никаких не пролетало.
Потом завели мы опять свой мощный двигатель, и в сторону родного берега направились. А следом за нами тральщик с мишенью потянулись, хотя на палубу уже никто и не высовывался. Однако же, и живой там кто-то, видимо, остался, раз рулил, куда нужно.
А уже на причале, когда сошли мы все на берег, как-то взъерошенные все от пережитых недавно впечатлений, смотрю, матросики полезли на мишень эту – и ну её какими-то острыми штуками колоть-прокалывать. Будто снарядами она изрешечена.
Вобщем, как выяснилось потом, отстрелялись мы «на отлично». Наверное, всё-таки адмирал этот не Горшков был. Тому-то, вроде, уже некому было бы лапшу вешать.
Такая была у нас боевая морская практика.

А ещё через год приняли мы воинскую присягу на территории уже ракетного дивизиона противовоздушной обороны, пообещали, в случае чего, до последней капли крови защищать Родину, на том и разбежались по своим КБ и НИИ «разрабатывать образцы новой техники», а по-простому, чего дадут, то и делать. Лично я в космос попал, вернее, в промышленность космическую, но об этом рассказ позже.
И всё-то у меня нормально пошло, и на работе чего-то ваял, даже благодарность получил, и английский язык свой отточил так, что уже препода на курсах понимать начал, и спортом занялся по полной.
И уж конечно, ни об какой армии больше и вспоминать не думал. Полагал, что перемелется, обойдёт как-нибудь стороной меня священная наша обязанность.

Понятно, что мимо армии просвистеть нелегко. Особенно во времена моей молодости. Это сейчас, в новом XXI веке, в условиях недоразвитого российского капитализма, на все услуги есть прейскурант. И откосить от службы стало так же просто, как расплатиться в баре за пиво. Было бы, чем расплачиваться. Думаю, и в прежние времена можно было поступить так же, просто подобные деньги имелись у абсолютного меньшинства населения, поэтому проще было отслужить.
Отец мой всю жизнь был военным, да еще при хорошей должности, и уволился всего за два года до того дня, как мне прислали злополучную повестку в военкомат.
Получив повестку, у меня и мысли дурной не возникло, я обрадовался возможности прогулять рабочий день, тем более, что погода была весенняя, солнечная, журчали ручейки и щебетали птахи. Я быстренько отпросился у начальства, выпорхнул из проходной своего секретно-космического узилища, и – вот она, свобода на целый день. Я мухой полетел в Перовский военкомат отметить повестку, и только когда сияющий от радости полковник сунул мне на подпись бумажку, и я, замахнувшись, прочел «…явиться (не помню уже, какого именно) марта на сборочный пункт, имея при себе кружку, ложку, две пары носков» и чего-то там еще – я понял, шутки закончились, и ручейки с птахами щебечут уже не для меня.
Я вернул еще теплую ручку законному владельцу, приложив палец к губам, сказал «тс-с-с.., тихо!» погрустневшему полковнику, и выскочил из военкомата, рядом с которым на всякий подобный случай стоял телефон-автомат.
- Папа,- сказал я не своим голосом отцу.- Они  меня послезавтра в армию хотят забрать!
- Ну, и чего?- спросил папа нормальным своим голосом.
- Я не хочу, мне сейчас не до этого, я морально не готов…- залебезил я, пытаясь сходу найти убедительную формулировку.
- Слушай!- спокойно перебил меня отец.- Ты всю жизнь говорил, что тебе ни в чем помогать не нужно, ты сам все решишь, главное, не мешать тебе. Говорил?
- Ну, вроде, говорил,- признался я неуверенно.
- Ну, вот и сходи, послужи. – спокойно напутствовал меня родитель, и положил трубку.
Это было ударом. Земля закачалась у меня под ногами, солнце спряталось за тучи, а ручейки с птичками заткнулись, опасаясь, что я начну сейчас всё крушить и ломать.
Я машинально вернулся в военкомат и пришел к грустному полковнику. Он был уже озверевший.
- Ты чего кобенишься?- заорал он, едва увидев меня.- Ты что себе думаешь? Мы и не таких обламывали! Ты у меня отсюда прямо в тюрягу поедешь под конвоем, я тебя…говно жрать!
- Молчать!- неожиданно для самого себя заорал я на несчастного военкома, видимо, сбрасывая, таким образом, напряжение.
Он заткнулся так, будто я выстрелил ему прямо в пасть. Мы оба стояли и смотрели друг на друга. Только он с каким-то, видимо, смыслом, а я просто так, не замечая его, и думая о своем. Наверное, с минуту так стояли молча, потом полковник сел на стул, выставил на стол громадные кулачищи, и со слезой в голосе сказал:
- Сынок, родненький, мне же служить год остался, если ты не подпишешь – меня же как…какую-нибудь …к….матери…на….в два счета!
Я машинально кивнул, думая о своем.
- Сынок,- полковник почти взрыднул.- Нам же только двоих надо было, двух! Мы же пятидесяти вам, офицерам запаса…. вашу мать, открытки послали за государственный счет, я сам три марки наклеил. Надо было, чтобы двое пришли из пятидесяти. Один позавчера пришел, он даже ничего не понял, подписал, и сегодня уже в поезде едет. А ты – второй, голубь мой, родненький! Ведь больше уже никто точно не придет, меня же…как…
- Я понял,- тихо сказал я рыдающему военкому. – Живи, дядя, свой год до пенсии: солдат солдата – не обидит!
И я торжественно расписался в полутемной комнате на подсунутой бумажке.
В принципе, они вполне могли подсунуть мне ограбление сберкассы, приказ о моем расстреле или просьбу к Брежневу вернуть Солженицина: кто из нас, когда вглядывался в то, под чем ставил подпись, кроме зарплатной ведомости.
Через два дня на Киевском вокзале, тихо и без оркестра, несколько близких мне людей самого разного возраста молча и скорбно пожали мне руку, прощаясь. Кто знает, увидимся ли? Дедовщина, матерщина, болота, малярийные комары, армейская мафия, прапорщики-волкодавы, кишечная палочка – я иду к вам!!!

Поезд недолго тарахтел, я даже не успел в душе со всеми проститься окончательно, как прибыл в Винницу, где располагался штаб армии, откуда я получал дальнейшее назначение в свою родную дивизию. Оттуда я почти пулей вылетел на тот же вокзал, куда только что, вроде бы, и прибыл.
Уже с кем-то породнившись, выпив и в обнимку, я полумертвый от ужаса и безысходности, добрался до пгт* (см. перечень сокращений) Н.Белокоровичи, который все американские агрессоры до сих пор злорадно именуют New Belokorovichi, радуясь простодушию нашего дружелюбного советского народа, который пошел им, гадам, навстречу, и подписал договор о нерапространении наших старых добрых ракет по всей мировой поверхности, вплоть до ихней Америки. Хрен с ними, пусть молятся на нашу нежную славянскую душу. А то стояли бы сейчас наши пусть старые, но проверенные жизнью и учебными стрельбами ракеты рядом с их Белым Домом и, кто знает, может наши двухгодичники объясняли популярно ихним сенаторам, что нужно делать при поступлении сигнала «Пуск!» во время несения боевого дежурства. А их сенаторы кивали бы, и ни хрена не понимали. Потому что, во-первых, не все еще наши двухгодичники в совершенстве владеют английским. А, во-вторых, потому, что и у них не все ещё сенаторы осилили даже в первом приближении  наш русский, тем более, армейский диалект.
Вобщем, прибыли мы в пгт Н.Белокоровичи, и сразу – на представление к командиру дивизии, генералу-майору Иванушкину. Сидим, кто в чем, еще по-граждански нежные, с узелками в мозолистых инженерных руках, притихли.
- Чего притихли?- грозно спрашивает нас красавец-генерал, русый такой, баранистого завиву.- Думаете, вот, попали в лапы к тупым армейским дуроломам, так?
Толпа лейтенантов одобрительно загудела: генерал прочел их самые сокровенные мысли. Приятно было ощутить такое понимание со стороны высшего командования в первые же часы срочной службы.
- И правильно думаете!- загремел генерал, испугав с первого по восьмой ряд.
- А почему?!- спросил он на секунду, и тут же сам дал ответ, не надеясь на нашу сообразительность.- Да потому, что только тупым орудием ломают стены, поняли?! А я вам этих стен здесь обещаю – немерянно! Ломать вам их – не переломать….вашу мать! - закончил он лаконично и в рифму.
Народ опять одобрительно загундел, всем понравилась демократичная форма общения генерала с простыми офицерскими массами.
- Короче, на пару месяцев на подготовку!- проворковал командир дивизии.- И, как говорится, в строй! А сейчас познакомимся поближе…
Он начал брать у помощника наши кровные военные билеты, и, глянув на морду лица призывника, сразу определял, куда именно его следует определять для прохождения дальнейшей службы. Я расслабился, и не почувствовал приближение опасности.
- Цебро, это хто?!- возопил отец-командующий таким голосом, будто ему нечаянно где-то в полковой бане наступили на самую интимную часть.
Я очнулся и вежливо приподнялся.
- Это я, товарищ генерал, – честно и негромко отозвался я с галерки.
Тут генерала начало корежить, он пару раз глотнул воздуха и сделал конвульсивное движение, как бы намереваясь разорвать мой военный билет в клочья. Зал замер в радостном любопытстве: четверо суток без зрелищ, одна вагонная пьянка.
И тут я понял, чего его, беднягу, так разбирает.
Давным-давно, еще года три назад, когда мне выписывали этот  самый билет в родном Перовском военкомате, я, как бы забивая пари с Министерством обороны, приклеил на документ свежую фотку времен защиты диплома: то есть, строгий взгляд, и прическа, как у всей группы Битлз вместе взятых.
- Ты кто такой?! - заклекотал генерал Иванушкин, повторяя известную фразу Паниковского. И он даже рукой сделал такое движение, будто шашкой рубанул меня, сволочугу, развалил, как говорится, от плеча до пояса.
Почему-то все разные сильные мира сего задавали мне один и тот же дурацкий вопрос, на который я уже к тому времени просто устал отвечать. А потому просто стоял и смиренно ждал расстрела.
- Вот этого!- произнес генерал тоном, каким клянутся где-нибудь, над чем-нибудь и чем-нибудь. - Вот этого – в самый сраный дивизион нашей прославленной дивизии! Вы слышали, в самый сраный!!!
Помощник мгновенно, точно карточный шулер, спрятал мой военный билет куда-то в рукав френча – и я понял, что приключения начинаются! Мне, как в фильмах про индейцев, захотелось пришпорить коня, поднять его на дыбы, и, кинув в ноги генералу стрелу с горящим хвостом, ускакать в прерии.
Судя по напутствию генерала, прерии мне светили нормальные, хорошо бы теперь с конем повезло.

Ввод в строй

В строй нас вводили медленно, как лекарство в вену. Главной задачей ввода было – не мозолить глаза начальству в/ч 32156, где нас заселили в казарму и поставили на скудное, как в детдоме, довольствие.
Мы были, собственно, и не против такого либерального варианта ввода. А потому, получив полевую форму, именуемую в армии ПШ, пересчитали денежное довольствие, доставшееся, в основном, от родителей, некоторым, от жен и подружек, и принялись усердно все это проматывать на бильярде и в ближайшем поселке, где был реальный магазин со скудным набором выпивки. Так длилось целых два месяца, и это время вспоминается с особой нежностью, поскольку никому мы были не нужны, и, самое главное, нам тоже абсолютно никто не был нужен. И при этом мы продолжали вводиться в строй, а время службы неизбежно тикало в сторону дембеля.
Из этих двух месяцев мне запомнились два эпизода, которые, как говорят в суде, вполне можно было объединить в один, поскольку и произошли они, собственно, в один день.
Это было 9 мая 1976 года. Тем, кто в этом новом веке забыл уже о том, что это День Великой Победы в Великой Войне, я просто напоминаю. А у нас, у всех практически, отцы на ней воевали, все деды, считай, на ней полегли, и еще непомерное число знакомых пострадали так страшно, что все мы считали себя детьми этой войны. И с детства видели, как праздновали, гудели и радовались наши родители в каждую годовщину, и вместе с ними привыкли поминать их друзей и подруг, не вернувшихся с той войны. Вобщем, это  была и наша война тоже, а потому помнили мы ее и помнить будем всегда.
Короче, 9 мая с утра мы всем своим призывным стадом голов в полсотни, не меньше, двинулись в ближайшую деревню, дабы покончить, наконец, с оставшейся от гражданской жизни денежной мелочью.
Красавцы, в новенькой форме, с белоснежными еще воротничками гимнастерок, мы в секунду привели весь поселок в подобающий празднику вид, мгновенно и досрочно открыли все магазины и бочки с разливным, и даже, до сих пор не понимаю как, умудрились включить колокольчик сельского радиовещания. Именно он и оказался тем роковым фактором, который наклонил вектор нашего пребывания в сторону буйного трагизма.
Дело в том, что именно по этому деревенскому матюгальнику, через который в рабочие будни председатель собирал полумертвых мужиков на рабочие места, Владимир Лещенко вдруг впервые и классно исполнил гимн стареющих победителей: «Этот день Победы порохом пропах, этот праздник со слезами на глазах…»
Мы же всю жизнь играли в войну с немцами. Мы же все старые военные фильмы протерли  глазами до дыр. Все наше детство безногие пьяные инвалиды грозили кулаком невидимому противнику, а мы стояли в стороне в штанах с лямками, бессильные помочь этому горю.
Понятно, что мы пропили все, что принесли с собой, напоили весь поселок, заставив всех выучить и триста раз пропеть любимую песню, и только после этого вспомнили, что нужно вернуться к вечерней поверке.
От поселка до дивизиона, где мы ели, пили и играли в бильярд, было,
по-моему, километра три  ровного, как бильярдный стол, колхозного поля, уже давно распаханного под неизвестные нам сельхозкультуры.
Нестройно, но дружно, распевая разные песни, мы продвигались вдоль бетонки, растянувшись метров, наверное, на пятьсот, когда вдруг все и одновременно увидели, что сзади, со стороны поселка пылит «козёл» командира нашей части.
Понятно, что никто бы нас, наверное, не расстрелял, да у него бы и патронов на всех не хватило, но мы, воспитанные на ужастике «Максим Перепелица» и наслышавшиеся от отцов о позоре пойманного в самоволке, засуетились и стали искать выход.
Он – выход – оказался прямо тут же, метрах в пятидесяти. Одинокий и одноместный  сортир для тружеников полей гордо реял над всеми окрестностями. У нас оставалось секунд десять, может, двенадцать.
Вобщем, хватило, практически, всем. Никто не посрамил чести офицера и товарища. Мы уместились в этом сраном приюте все, да еще так компактно, что командир даже не замедлил хода.
С полчаса, наверное, все только выползали, выпаривались, вытягивались и вымучивались из этого убежища, расплетая руки и ноги, фуражки и погоны из этого клубка ужаса.
После чего зачем-то построились походным порядком, и чуть ли не со строевой песней пересекли границы дивизиона как раз к вечерней поверке.
Спасибо тебе, 56-я, за то, что ввела нас-таки в строй, перезнакомила и передружила всех на эти два года, и на всю жизнь осталась для нас местом, где мы впервые услышали эту песню. Спасибо.


Выпихнули нас «в строй», понятно, что мгновенно. Чирикнуть не успели – уже где-то служим. А где – тоже еще толком непонятно.
Меня сразу, как холостого и бесприютного, поселили в офицерскую общагу.
Если честно, я даже точно не помню, с кем именно жил в одной комнате, но зато хорошо помню общую обстановку и само чудесное здание общежития, которое, видимо, панически отступавший в свое время Наполеон построил для своего жеребца на время уик-енда. Вроде, сам отдохну, пусть и коняга как-то пару дней перетопчется.
Сто шестьдесят лет – не засада, строение выдержало. Теперь в нем топтались мы, как кадровые, так и двухгодичные лейтенанты, все замешанные в одном котле родной дивизии.
Первое, что я сделал перед тем, как начать служить «в строю», решил сходить поужинать в офицерской столовой.
В любом нормальном военном городке есть несколько точек притяжения, например, три, где и можно найти практически любого холостого лейтенанта, если, конечно, он не занят чем-то в четвертой точке, которая всегда может случиться в самом неожиданном месте.
А три – это, собственно, общага, баня и столовая.
Я начал со столовой, и сразу же понял, что поступил правильно. Едва войдя в нее, я увидел знакомую физию с оттопыренными ушами, на которую в простой гражданской жизни, может, и внимания не обратил бы. А тут чуть не бросился в объятья, но сдержался: кто знает, после такого «ввода в строй» чего угодно может приглючиться. Сидит, жрет творог со сметаной из тарелочки. Надо проверить, однако.
Подхожу, говорю этому ушастому.
- Простите, это не на вас чуть не наехал трамвай на улице Радио в Москве в шестьдесят девятом году, когда вы зимой, в мороз, стояли в очереди за подогретым пивом возле проходной МВТУ?
Чувак сразу просек, что если под трамваем он и не был, то уж пиво возле проходной подогревал не раз, это точно.
Официально познакомились: лейтенант Цебро – старший лейтенант Костюхин.
Я же помню его круглую морду в студенческой столовой своего технилища: у меня на цифры и лица – память мертвая, только подноси.
Вобщем, и земляка обрел, и товарища по оружию одновременно, поскольку мы, оказывается, в одном дивизионе служить будем. Ну, то есть, он уже год там служит, а я только образовался.
Я все талдычу: дивизион, дивизион. А что это такое – не определил.
На самом деле, я оказался в ракетных войсках стратегического назначения. Для тех, кто не понимает, это войска, из которых пуляют такие ракеты, которых весь мир все время боится: бац! – и нету Франции, или там, скажем, Дании для разминки. Ну а, в крайнем случае, который, не дай Бог, вдруг выпадет на нашу долю – не поздоровится любому, практически, агрессору.
Вобщем, задружили мы сразу, как и полагается землякам, да еще однокашникам. Он меня тут же еще с одним познакомил: сталший лейтенант Петлов. Я сразу смекнул, что он «р» хуже Ленина выговаривает, но вида не подал, что понял.
Как и положено общаге, наша тоже стояла в самом центре городка, чтобы всем было видно, чем это там лейтенанты занимаются, кроме изучения Устава и трудов классиков марксизма-ленинизма.
Сразу проясню, что труды классиков изучали не все свободное время, а так, наездами.
Ну, то есть, наедет на тебя замполит с дурацким вопросом, а когда написал Ильич, что лучше все-таки меньше, да лучше, или про шаг вперед и два назад – вот тогда ты бежишь к друзьям, хлопцы, у кого есть краткий анализ ленинских шагов туда и обратно?
Поднимет кто-нибудь усталую морду от стола с картами (не штабными, прости Господи, игральными), или повернется к тебе передом от бильярдного стола в ГДО (гарнизонном доме офицеров), и скажет: «А зайдите, товарищ старший лейтенант Цебро, ко мне завтра эдак часов в шесть пополудни, и дам я вам все, что вы просите. А может, и впридачу
чего-нибудь добавлю…». И с раздражения – смажет-таки задуманный абриколь в правый дальний угол. По-научному, сделает кикс.

Жизнь в любой общаге – прекрасна и удивительна, как и жизнь вообще.
В комнате нас было трое, причем, кроме себя, я больше никого уже и не помню.
Первые несколько дней мы сачковали, пили пиво в столовой, и шлялись по городку, изучая, где, что и почем. Правда, по утрам нас выгоняли на какой-то непонятный развод, где мы ходили строевым шагом мимо облезлой бетонной трибуны, откуда к нам присматривалось будущее командование.
А мы же еще зеленые. А я, к тому же, вообще по жизни человек простодушный и доверчивый.
Идем как-то, рубим печатным шагом мимо этой долбанной* трибуны, а наш будущий замполит, майор Булавин, справившись у кого-то про мою фамилию, орёт, будто ему, пардон, вдруг шило в задницу воткнули.
- Лейтенант Цебр-ро!?
Ну, я мимо маршируя, как положено, ору.
- Я, товарищ майор!
- Какие у вас, …ЕВМ*(см.список принятых сокращений), носки?!
И я, не снижая темпа и не нарушая стройности коробки, честно ору в ответ.
- Новые, товарищ майор, стопроцентный хлопок!!!
Я думал, это просто проверка реакции и сообразительности. А уже по реакции замполита с трудом сообразил, что вопрос вообще пустяковый: просто носки не того цвета, зеленые должны быть. А у меня, естественно, случились красные. А красные носки для замполита – хуже красной тряпки для быка. И чего кипятиться из-за чепухи? Будто мы сегодня в траве под пулеметным огнем лежать будем, и вражеский снайпер точно определит нашу позицию по моим носкам. Смешные они все, начальники армейские! Так и  норовят свою глупость всему личному составу продемонстрировать.
Ладно, не обиделся я тогда на замполита. Да и потом понял, чего на них обижаться? Может они и вправду, хотят, как лучше? Просто не знают, как это сделать.
Наконец, после нескольких дней бестолковых утренних разводов и строевой подготовки, нас повезли к основному месту службы – в дивизион.
Совершенно секретное место нашей службы находилось от городка и общаги километров за двадцать пять, не меньше. Считайте, что одну военную тайну я нечаянно выдал, а уж остальные – про то, сколько у нас было ракет, какого базирования, то есть в ангарах или в дырках в земле притаились, какой численности был личный состав, сколько в нем было офицеров, и сколько солдат – не скажу, и не ждите. А уж куда они нацелены были – и под пытками не выдам. Потому как сам до сих пор не знаю. Скажу только, что служили мы верой и правдой своему Главкому-батюшке и Родине-матушке, а потому за два этих года ни один супостат не нарушил мирный сон необъятной нашей державы, тогда еще СССР.


Распределили нас, молодых и стройных, по разным подразделениям – по батареям и отделениям. Кого поставили прицеливать ракету, если вдруг возникнет такая необходимость. Других – заправлять ее ядовитым гадким топливом, чтоб долететь могла, куда нацелили. Еще кого-то  определили возить ракету на старт и обратно. А меня, естественно, поставили всеми этими процессами командовать. То есть стал я 436-м, что в переводе с секретного армейского жаргона означало «оперативный дежурный командного пункта».
Командный пункт наш (далее КП) представлял из себя бетонный бункер, накрытый сверху огромным слоем земли с буйно растущей на ней травкой. Внутри же КП делилось на три основных помещения: коридорчик с подсобными помещениями и кроватью, на которой отдыхал один офицер из дежурной смены, зал с аппаратурой, где постоянно бдил второй офицер дежурной смены, и еще помещение, где сидели воины-радисты.
Вообще-то, по правде, вернее, по Уставу, отдыхать никому не полагалось: бдить, или правильнее, бдеть должны были все: оба дежурных офицера и все бойцы-радисты. Но если радисты менялись через полсуток, то мы должны были быть начеку четверо суток, а это почти невозможно. Так что втихаря от начальства (которое, конечно же, про это знало, ибо само тоже регулярно бдело (или все-таки бдило, никак не решу) у себя там, в высших сферах) мы поочередно спали на этой панцирной койке, в любую минуту готовые прийти на помощь боевому товарищу.
Сама боевая задача (прости меня, товарищ Главком, если и выдам самую малость от военной тайны, но как иначе объяснишь  читателю суть нашей боевой работы?) была проста, как нарезной батон. Там где-то, в высших сферах, чего-то не поделили – нагрубили друг дружке или еще как – до войны дошло! Ну, они в сердцах там трубки побросали, матюкнули друг дружку каждый по-своему, и к другим телефонам бегут, кто кого быстрее. Хватают трубку и кричат в неё секретное слово, какое, я, естественно вам не скажу, поскольку и сам не знаю. Там, на том конце трубки, тот кто слушает, фильтрует приказ (то есть, профессионально вычленяет из всех выражений нужное кодовое слово) и сразу давит на большую, возможно даже красную, кнопку у себя на пульте. Ну и – понеслась душа по кочкам! То бишь, побежал сигнал по проводочкам через всю Рассею-матушку, и добежал, к примеру, в мой бункер. Допустим, я в этот момент не сплю в коридорчике, а наоборот, сижу бдю, то есть, гляжу в аппаратуру. А дальше я, в соответствии с тем, что мне на ней пропищало – определяю, насколько ситуация серьёзна. То ли сразу пульнуть – и хрен с ней, с Южной Африкой, то ли повременить, но попугать оголтелых империалистов, выкатив грозные свои ракеты на бетонку и нацелив их примерно в нужную сторону.
Для того, чтобы иметь полное право играть в эти игры – нужно получить допуск, сдав пять экзаменов по разным дисциплинам, из которых я запомнил только «Боевой Устав РВСН*».
Четыре экзамена я сдал шустро, поскольку командир дивизиона пообещал отпустить меня в отпуск, если сдам все на «отлично».
Оставался последний экзамен самому въедливому полковнику в штабе дивизии. Несколько дней я загорал на травке на крыше своего бункера, изучая толстенную книжку, в которой подробно излагалось, как, в каких случаях и на что нажимать на пульте, в зависимости от того, какой приказ свалился на тебя сверху. И нормативы времени по секундам на принятие единственно правильного решения. Вызубрив всю эту хрень исключительно ради перспективы съездить в отпуск, я уехал в городок, где проживал в офицерской общаге и где находился штаб дивизии, чтобы сдать последний экзамен.
Это был конец июня, жарища стояла невероятная. Чёрт меня дернул выползти из своей общаги позавтракать в столовой, поскольку экзамен был часа в три пополудни. И примерно на середине пути меня принял в крепкие объятия старый капитан Слава Натальченко, мой будущий коллега по несению БД* на КП*.
- О, Геночка, куда это мы спешим в такую погоду?- проворковал Слава так радушно, будто не видел меня месяц, хотя расстались мы вчера вечером, перепрыгнув через борт одной машины.
- Хочу заправиться перед тем, как попасть к полковнику Сквирскому,- честно признался я, выкарабкиваясь из Славиных тисков.
- На экзамен что ли?
- Угу.
- Так ты же не тем заправляться идешь, если я правильно тебя понял. Пошли, я научу тебя, как нужно готовиться к экзаменам, и заодно зачет у тебя приму по дружбе.
Я и так-то, по жизни, морально слабый. А если на меня еще и надавить – сразу течь даю.
Так и тут: мне бы отбиться как-то, раскусить его зловредную роль на своем пути к отпуску – нет, прогнулся и со стыдом очнулся уже у Славы на кухне в его кирпичной хрущобе.
- Кто же трезвый сдаёт экзамены, голуба ты моя?- ворковал Слава, разливая по стаканам холодную водку и насыпая огромную, будто ее сам Мичурин вырастил, клубнику в зелёную миску.- Ты же срежешься на первом же вопросе! Ну, скажи, сколько секунд даётся нашему брату на подтверждения приказа «Боевой режим»?
Я поставил стакан на стол и открыл рот, чтобы дать правильный и развёрнутый ответ старшему по возрасту и званию товарищу. Но Слава ласково прикрыл мне рот большой, как совковая лопата, ладошкой и сунул стакан обратно в руку.
- Правильно!- сказал он нежно.- По глазам вижу, что знаешь. Вот за это и выпьем по первой: чтобы никогда нам такой приказ не поступил!
И мы честно махнули, поскольку как за это не выпить.
Вобщем за полчаса до экзамена Слава посмотрел на меня все еще алмазным взглядом и сказал.
- Вот теперь я вижу, что ты готов к сдаче. Ни пуха тебе, Геннадий Иванович, ни (он икнул)..ни пера!
- К чёрту!- сказал я очень искренне, имея в виду больше самого капитана-искусителя.
Видимо, меня все-таки спасла от помутнения сознания та самая гигантская клубника, ведро которой мы съели за неимением другой закуски.
Сам экзамен я помню плохо, помню лишь, что сдал на «отлично». Выйдя из проходной штаба дивизии, я не прошёл и пятидесяти метров.
- Ну!?- спросил Слава, появляясь из кустов, как чёрт из табакерки.
- Вроде, на «отлично».
- А на сухую – срезали бы сразу!- Слава снова сгрёб меня в охапку и потащил в сторону своего дома.
- Ты же теперь реально в строй вошёл, голуба!- закричал капитан-насильник, почти на руках затаскивая меня в подъезд.- У меня жена с работы пришла, а мама из села такую посылку прислала – ахнешь!
Увидев посылку, я ахнул. Огромный ящик состоял из нескольких банок с самогоном и таким шматом сала, что его свободно можно было использовать в бою в качестве прикрытия от града пуль. Мы закусывали весь вечер, но шмат от этого становился только больше.
Уже не силах есть и пить, и почти напрочь забыв о том, как и когда я сюда попал, я попытался увести ситуацию от пьянства в область десерта и культурного общения.
Неизвестно откуда произведя на свет торт-полено «Сказка», Слава налил по этому поводу по полстакана чемера и охотно включился в культурную беседу.
- Ох, а мы в детстве с мужиками барскую библиотеку жгли,- мечтательно глядя в прошлое, начал он рассказ,- там Пушкин, не поверишь – середины девятнадцатого века сочинения! Каждая картинка специальной бумажкой переложена, аж гореть не хотели…
- Неужто так и жгли?- изумился я давней акции деревенских варваров.
- Ага. Прямо в костёр и кидали охапками, я даже помню, несколько штук, которые с бумагой потоньше – отцу на самокрутки приволок.
- Ужас!- подвёл я итог страшному рассказу и, чтобы перевести разговор на позитив, сказал.
- А мне вот брат недавно такую классную книжку приносил, на одну ночь только. Так я ее за ночь дважды перечитал.
- Это что же за книжка?- заинтересовался Слава, который не дурак был проглотить какую-нибудь повестушку долгими вечерами боевой вахты.
- Да вы вряд ли слышали,- успокоил я его.- Я тоже впервые узнал, что такой автор на свете жил, а он, оказывается, нобелевский лауреат в области литературы.
- Это кто же такой?- заволновался Слава, словно был в нобелевском комитете внештатным сотрудником и вдруг узнал, что кто-то прошмыгнул в лауреаты, пока он был в очередном отпуске.
- Кнут Гамсун,- ответил я,- у нас он не публиковался. Только однажды, лет десять назад, два или три тома издали.
- Да ладно,- сказал Слава, очнувшись и наливая всем по дозе.- Я его, как родного, с детства знаю.
- Да ладно!- возмутился уже я, не сомневаясь, что Слава просто что-то путает в своей хмельной голове.- Говорю тебе, не издавался он. Разве что до революции, при батюшке-царе.
- Вот я его как раз в этом исполнении и читал,- ответил Слава, икнул, и вместо воды запил ик самогоном.- Ты не помнишь, как твой роман назывался?
- Пан.
- Ну, точно!- возопил упрямо Славик,- Именно что «Пан», а не что-то другое. Он у меня и сейчас где-то есть, если порыться.
Тут уже я открыто возмутился таким бессовестным враньём и, рискуя нарваться на неприятности, выразил свои сомненья самым дерзким образом.
- Ах, так?!- угрожающе закричал Слава, от волнения наливая только себе.- Ну, щас мы увидим, кто здесь врёт и кто из нас такой начитанный.
Он нервно залпом выпил, вскочил и начал вываливать на диван книги из огромного, как сарай, шкафа, набитого, к чести хозяев, сплошь книгами разного калибра.
- Я тебе покажу «Пана»!- бормотал он себе под нос, не слишком церемонясь со своими раритетами.
Полчаса прошли в бесплодных поисках, но зато мы сделали хоть какую-то паузу в процессе употребления самогона.
- Где же вона була?- задумчиво спросил сам себя Слава, потирая небритую морду и от досады переходя на российско-украинскую мову.
Мне бы смолчать, понимая накал страстей и амбиции хозяина. Ан нет, дёрнул нечистый вякнуть.
- Ну, вот, я же говорил, да и откуда ему взяться…
- А-а-а!- заорал Слава яростно и опрокинул шкаф на пол, так, что я еле успел отскочить и остался жив.
Он зарычал от натуги, поднимая пустой шкаф и отбрасывая его к стене, и, как коршун, упал на книжную груду.
Мы с его супругой грустно переглянулись, и она вежливо покрутила пальцем у своего виска, показывая, что всё в порядке, ну, выпил малость, притупил сознание, а в общем, он очень даже начитанный...
- Ага-а-а-а!- возопил Слава, по пояс стоя в своей библиотеке и победно потрясая на головой каким-то томиком,- Ну, что я говорил вам? А вы-ы-ы (он обличительно потряс томиком перед моим носом) – не верили!
И он  презрительно сунул древний фолиант мне в руки.
Я в полном остолбенении открыл толстенный переплёт и, заикаясь, упавшим голосом проблеял.
- Кнут Гамсун, полное собрание сочинений в пяти томах. Издание товарищества А.Ф.Маркса. Одна тысяча девятьсот десятый год. Том первый. Пан.
Это была настоящая, классическая немая сцена. Я – побеждённый и поверженный, стыдливо опустивший глаза  в какой-то путеводитель по ленинским местам, пьяненькая Славина супруга, дремавшая у окна, горестно подперев ладошкой голову, и Слава – огромный, торжествующий, с застывшей улыбкой на толстых губах, словно маяк возвышающийся над горой своего книжного хлама.
Так я окончательно и бесповоротно, почти торжественно «вошёл в строй» на территории пгт Белокоровичи, Олевского района Житомирской области, в прекрасной стране самогона, сала, клубники и тополей – Украинской ССР.

   
Селявуха

У стратегических ракетчиков жизнь так придумана, что живут они, как правило, в одном месте (мы – в пгт Белокоровичи, при штабе дивизии целый городок со всей положенной для жизни инфраструктурой: магазин, баня, прачечная, дом культуры), а служат – где-нибудь в другом, куда их на раздолбанном грузовике с отвлекающей надписью «Люди» (чтобы шпионы думали, будто везут снаряды) каждый день утром отвозят, а вечером – если всё сложится удачно – обратно привозят.
Так и мы все два года (а некоторые, по двадцать пять годков) утром – туда, а вечером – обратно. Кроме боевых дежурств, конечно. Там трое суток не спишь, воюешь, а потом четверо – в себя приходишь: баня, пиво, водочка, танцы-манцы, ресторан в уездном городе в пятидесяти верстах по железной дороге. А можно и книжку почитать, если хочется. Или в клуб в кино сходить. Вобщем, каждому – по потребностям.
А вокруг городка – леса да болота дремучие, промеж которых сорок лет назад, еще перед войной знаменитый генерал Карбышев дорог понастроил, царствие ему небесное и от нас всех благодарность немерянная! Отличные дороги, не чета совковым! Мощеные камнем, как в средние века. Ни тебе рытвин, ни ухабов, только шорох от шин стоит. А как свернешь на проселочную, времен развитого социализма – так и гляди, сковырнешь куда или застрянешь до первого трактора.
Мы с Шурой Козловым довольно скоро из общаги в генеральскую пятиэтажку перебрались. Дима Костюхин и Петлов (т.е. Петров, но с ударением на первом слоге и с ленинской картавинкой) пустили нас в свою комнату в коммуналке. Соседом был прикольный прапор с еще более прикольной жинкой. Целый год я из принципа не оборудовал сортирную дверь крючком, чтобы пробудить в прапоре хоть какие-то зачатки и потребности к нормам общежития: жинка-то его все-таки, не наша. Но не пробирало его никак: видимо, душила жаба на копеечный крючок. И почему-то именно я практически ежедневно снимал его дородную жинку «с насеста», то бишь сдергивал с унитаза, на который она почему-то всегда забиралась с ногами, держа обеими руками дверную ручку. Как я потом уже догадался, не от осторожности или стеснительности, а просто для равновесия. И будто была у нас с ней тайная телепатическая связь. Ибо каждый раз, как забиралась она на интимный прибор по своим надобностям, меня будто током из розетки пробивало примерно тем же.
Это сейчас, к старости, когда каждый поход в туалет превратился почти в событие – к нему готовишься, об этом думаешь и потом долго еще приходишь в себя, полный впечатлений от пережитого. А тогда, в двадцать пять-то лет! Летишь, не думая, вернее, думая о чем-то совсем другом и возвышенном, дергаешь за ручку со всей, как говорится, юной дури, и только отскочить успеваешь, как красивая, с косой на затылке, как у
премьер-министра Украины, дивчина в горизонтальном полете лбом открывает дверь в нашу комнату и, главное, абсолютно молча даёт такой задний ход, что я даже не успеваю извиниться. Самое интересное, что после каждого такого подхода у меня сразу же пропадало всякое желание отправления каких-либо надобностей, видимо, все уходило непосредственно в стресс и ужас.
Чтобы как-то уместиться в небольшой комнате вчетвером и еще оставить место для многочисленных и постоянных гостей, я приволок, не помню уже, откуда, двухъярусную солдатскую кровать и поселился сверху, поскольку Дима Костюхин был уже «дедом», а в армии – с этим строго.
Ясное дело, гостей у нас был полон дом практически ежедневно. Либо кореша-двухгодичники приходили выпить и сгонять «пулю», либо старые капитаны  забегали на обратном пути с помойки, куда радостно и ежедневно ходили «вынести мусор».
Знали бы вы, насколько эмоционально отличным, даже противоположным, был этот процесс выноса мусора в пгт Белокоровичи и, скажем, в спальном районе Москвы, где жены по трое суток пилят своих благоверных, чтобы отправить их на свидание с мусорным баком.
В Бычках* (ласкательное от «пгт Белокоровичи») жены старались сами незаметно для мужа побыстрее вынести ведро с мусором или же просто прятали его, чтобы вынести позже. Мужья же, только возвратясь с трудной, но почетной службы в дивизионе и поужинав, начинали рыскать по кухне в поисках вожделенного ведра с бытовыми отходами. Найдя же, и победно помахав им в воздухе, они сообщали домочадцам.
- Вы тут пока посмотрите в телевизор, а я на мусорку слетаю!
После чего «улетали» часа на три, а то и на четыре. И несчастные близкие родственники разбивались на группы и цепью шли по друзьям и знакомым, надеясь высмотреть где-то у входной двери знакомое мусорное ведро.
Мы, обитатели квартиры 25 по единственной в городке улице Фрунзе, обычно по приезде со службы шли в офицерскую столовую, скромно ужинали винегретиком (официантка спрашивала: «А на гавнир вам чего?») с котлеткой и парой кружечек пива, а потом сыто следовали в свои пенаты. Как правило, два или три пустых ведра уже дожидались в прихожей, а их счастливые владельцы сидели в нашей комнате, встречая нас как самых родных и близких себе людей. Ну а дальше, как говорится, дым коромыслом, то есть прекраснейшее времяпрепровождение и душевное общение, споры и диспуты заполночь, бесчисленные «гонцы» в магазин из тех, кто помоложе, и в благодарность, абсолютное безвозмездная устная передача бесценного боевого опыта нашему поколению.
Ах, господа! Поверите ли, тридцать два года прошло с тех славных времен, а я как минимум раз в месяц просыпаюсь в счастливых слезах от того, что привидится, будто опять упекли меня в дорогие моему старому больному сердцу Бычки. И первым делом, не бегу представляться начальству по поводу прибытия, а счастливо трушу по единственной «центральной», имени красного командира Фрунзе, улице городка и встречаю своих ненаглядных соратников по защите мирного советского неба. И обнимаю их, и радуюсь, и спрашиваю, кто, где и как, и…просыпаюсь оглушенный, счастливый и несчастный одновременно.
Что же это за явление природы такое – эта армия – что вытаскивают тебя в неё, как ржавый гвоздь из доски, пищишь ты и брыкаешься, орёшь и цепляешься за косяк родного дома. Ну, а уж если оторвали все-таки тебя всем обществом от этого косяка, и отслужил ты по полной, и увидел тот кусок неба в алмазах, на который тебе дозволили взглянуть отцы-командиры – всю жизнь потом спишь и видишь его, и тоскуешь, и скучаешь по друзьям и прекрасным временам своей юности. Когда даже в трезвом виде ты мог встать во весь свой пусть не богатырский рост, но потянуться, хрустнуть молодыми косточками, и сказать: «А ну, дайте-ка мне, братцы, точку опоры, ну хоть самую махонькую…А уж я переверну все кверху дном, да так, что залюбуетесь!»
У мужиков тоже есть свои «критические дни». У нас в такие дни в предбаннике стояло до десятка мусорных ведер.


Всякие командиры
«Командир у нас хреновый, несмотря на то, что новый…»
прибауточка

В армии, куда ни плюнь – обязательно в какого-нибудь командира попадёшь. И чирикнуть не успеешь, как твой плевок твоей же мордой и вытрут. И уже только потом накажут по всей строгости Устава и конкретного времени прохождения службы. Если время военное, то ясно – стрельнут, чтобы другим неповадно было. А если мирное, как в моём (слава Господу нашему!) случае, то для начала обматерят так, что и сам забудешь, как родную маму звали. А после (по настроению) либо простят, либо выставят перед строем и начнут позорить. Правда, экзекуция эта настолько расхожей стала, что уже ни строй это не веселит – поднадоело – ни сам провинившийся особых угрызений не чувствует. Один только отец-командир прыгает-скачет по плацу, да грозит всему личному составу кузькину мать показать.
Мне в этом смысле особенно трудно пришлось. Ибо и папа у меня до сих пор полковник в отставке, и в доме, откуда я призвался в Бычки, все ответственные квартиросъёмщики сплошь полковники были, а чтобы не шалили и вели себя прилично, на каждой лестничной клетке минимум по одному генералу заселили. Так что к командирам я привык, как к смене дня и ночи. И никаких условных рефлексов, как положено в армии при виде старшего по званию, они у меня поначалу долго не вызывали. А потом, как обычно в жизни, все решил случай и стресс, который вернул меня к правильным с точки зрения армейского Устава реакциям на внешние раздражители. Какой-то майор меня за что-то обматерил, причем не так, чтобы сурово, этажа в два. А я его машинально (майор для меня по гражданской жизни в генеральском доме вроде пионервожатого был) отправил прямо в противоположную сторону и тоже двухэтажно. И тут на меня вроде как озарение снизошло, открылась сермяжная правда армейской жизни, которая притупилась и была заблокирована от того, что я с детства вырос по военным городкам и глаз как-то замылился. Прозрел я, похлопал этого майора по погону и даже извинился, что погорячился. И удалился, просветленный, будто вновь родившийся на свет, оставив за собой майора с заклинившей челюстью.
Правда, сбои иногда и дальше случались. Особенно, когда на меня не то что повышали голос, а орали так, что с минуту потом, по тихому, внутри себя всю эту хрень* расшифровывать приходилось.
Из всех отцов-командиров я любил только одного, своего непосредственного – Володю Иткина. Бог его знает, как мы скорешились, хотя и разница всего была два года в возрасте.
Мне стукнул прямо там, в дивизионе, четвертак, а ему двадцать семь. И я при этом так себе, лейтенант-двухгодичник, упавший из родного гнезда ему на голову. А он, в свои двадцать семь, самый молодой (я уж не говорю, красивый, вроде, неприлично) в Ракетных Войсках командир дивизиона в чине капитана на подполковничьей должности. И под началом у него – не просто хозяйство, с тачанками, пулемётами и водовозной клячей. А целый укрепрайон в лесу, несколько сотен бойцов и командиров, и тоже несколько таких ракет, о которых весь Запад глотки рвал, чтобы, не дай Бог, нечаянно, без повода, не пульнули, и что заряд в них абсолютно не соответствует мирным устремлениям блока НАТО.
Я даже сейчас до сих пор не могу представить себе ответственности командира любого ракетного дивизиона, который хранит, обслуживает и держит в постоянной готовности ударную силу, способную истребить любую страну в любом конце света. Со всем, несомненно, прекрасным и ни в чем не повинным населением, с тысячелетними традициями, культурой, созданной за эти века красотой и чудесами только потому, что им не повезло выбрать себе дурака-президента. Это чепуха, будто мы все достойны того, что имеем. Эту фразочку пустили в обиход как раз те, которые всё и имеют, да заодно еще и нас всех. А войну всегда начинают дураки-президенты, либо сдуру и по пьяни, либо по сговору с такими же безбашенными, которым наплевать, сколько их или чужих верноподданных полягут на полях сражения и под бомбами в мирных поселениях.
И я не представляю себе, как я, двадцатисемилетний, еще мало что видевший и осознавший в этой жизни, давший присягу выполнить любой приказ, получив его, вскрою боевой пакет с координатами цели, наберу эти данные на приборах застывшей на старте громадины, нажму на кнопку «Пуск» и даже не буду знать, на каком языке говорил народ, который через полчаса сгорит в ядерном пекле. И при этом понимать, что и на мой народ, на мою удалую головушку, и на макушки всех моих родных и близких уже кто-то пустил точно такие же «стрелы возмездия». И всей нам жизни осталось такие же полчаса от силы, и ни поговорить ни с кем, и ни попрощаться…Бр-р-р!
Командир наш был редкой умницей и тем – от Бога – профессионалом, которые за войну из лейтенантов в генералы вырастали. Моя бы воля, я б его сразу в министры Обороны двинул. Может, и не было бы тогда у нас Афгана и двух чеченских мясорубок. Но кто у нас в мирной жизни, да еще в армии, где все только и занимаются тем, что стучат, подсиживают, да жрут друг дружку, чтобы перепрыгнуть на ступеньку вверх – даст молодому и способному офицеру не то, что выслужиться, а хотя бы службу справить? Куда там! Ах, ты самый молодой и талантливый? А вот мы сейчас посмотрим, как у тебя с этим и вот с этим. Что-о, не очень? Не все законспектировали бессмертный труд классика марксизма «Государство и революция»? Двое не успели? А почему у вас в казарме третьей батареи на пожарном щите лопата не покрашена? Ах, не знали, что в боевой подготовке мелочей не бывает? Командир виноват! Ату его!
Вобщем, и моего любимчика со временем схомячили. Не насмерть, конечно, загрызли, но дальше полковника не пустили.
В нынешней нашей армии, может, классиков марксизма уже меньше конспектируют. А все остальное, я уверен, вряд ли в лучшую сторону изменилось. Скорее, наоборот.
Так что все, что я здесь вспоминаю, наверняка справедливо и на нынешний момент, только в еще худшем для боеготовности и офицерской чести варианте.
Что же касается командиров, то за те два года, что отслужил я в этих милых моему сердцу полесских болотах, кроме своего другана, может, одного-двух еще встречал на людей похожих. С кем поговорить легко, кого выслушать можно без содрогания, и кто не паразитом в армии был, а самым правильным звеном и опорой её реальной боеготовности.
Для того в армии все и построено на инструкциях и приказах, чтобы все эти начальственные бараны всё до конца не растащили, да не развалили. А так, когда все расписано от «бегом марш!» до «разойтись, покурить и оправиться!», то все на этом худо-бедно и держится.

Когда нас в первый раз привезли в полк, чтобы следом разбросать по своим дивизионам, командира полка на месте не было. Так что «привечать» нас вышел новый начальник штаба полка подполковник Баланёв. Молодой, высокий, красавец-мужчина, но по глазам сразу видно, что, как говорят на Востоке, «не отмечен печатью мудрости». Он тоже только что, как и мы, в полк назначен был. Посему, видать, хотел что-то главное нам рассказать, желторотым.
Стоим мы, хорошие такие, в новенькой полевой форме при портупеях – только боевых орденов не хватает. Но ничего, какие наши годы, ещё нахватаем. А начштаба ходит перед нами уже минут пять молча, как дрессировщик перед группой новых бегемотов, и всё никак не выберет жемчужину из ларца своего опыта. Наконец, определился.
- Запомните,- изрёк майор, высоко подняв к небу красивый палец,- солдат – это тот же самый ребёнок.
Он остановился, еще раз окинул строй взглядом, словно перед тем, как выдать нам главную военную тайну Красной Армии, и закончил,- только с большим членом!
Слово «член» можете сами поменять на ненормативный синоним: я никак не научусь вставлять такие слова легко и просто, хотя согласен, что цитировать нужно дословно.
Мы молча и серьёзно внимали красавцу майору. Чувствовалось, что колодец его опыта еще не показал дно.
- Солдата,- возопил начштаба, приподнявшись на носках хромовых сапог, в которых смеялось солнце,- нужно стричь, мыть и чесать!
Вы не поверите, он повторил это трижды, видимо, закрепляя материал в наших неокрепших мозгах и делая пятиминутную паузу между повторами. После чего решил, что главное мы уже знаем и рявкнул моё любимое: «Разойтись, покурить и оправиться!»
И мы разлетелись по своим дивизионам.
- Эй, лейтенант!- заорали мне в спину, лишь я завис на борту ехавшего в мой дивизион кунга*.
Я спрыгнул обратно.
- Я, товарищ майор!
- Ко мне!
- Есть!
Смотрю, пялится на меня брезгливо кругленький такой, как колесо нашего кунга, плешивый майор. Подхожу, доложил о прибытии по его, значит, приказанию.
- Кто такой!
- Лейтенант Цебро, оперативный дежурный командного пункта второго дивизиона.
- Вот и ладушки, сынок, коллеги значит. Я твой прямой начальник, майор Мазанов. Значит, слушай сюда мой боевой приказ. На кунге ты еще наездишься, а сейчас пойдешь вот так, лесочком, до твоего дивизиона здесь километра четыре будет. И, значит, соберешь мне земляники, сколь получится. А я потом мимо проеду – заберу. Все ясно?
- Так точно.
- Бегом, исполнять.
- Никак нет, товарищ майор, не могу.
У него аж фуражка дыбом встала.
- Как так, не могу?
- Я дальтоник, товарищ майор.
Он прямо отшатнулся, подумал, это что-то вроде сибирской язвы.
- Это как?
- А так, цветов не различаю. Для меня всё черно-белое.
- А я?- обалдел майор.
- А вы серый, товарищ майор, как летний заяц. Так что землянику я не разгляжу.
- Может, ты еще и умный?- заорал майор, видимо, обидевшись на зайца.
- Никак нет, потому сюда и послали.
- Ах, так!?- заорал Мазанов, подпрыгивая.- Кругом! Марш, ЕТБДКМ*! Я тобой лично займусь! Понял, дальтоник?
- Так точно!- козырнул я ему улыбчиво уже из кунга.
И я уехал служить. И делал это целых два года.


Армейская служба, как она есть
«Как одену портупею – так тупею и тупею…»
приговорочка такая

Так я прибыл в свой ставший вскоре родным первый ракетный дивизион и начал в числе многих прочих охранять мирное небо над своей Родиной.
Майор Мазанов не соврал – он действительно был моим прямым начальником, поскольку являлся начальником КП полка, а мы, как уже, наверное, понятно, полку и подчинялись. Оттуда нас материли по телефону и прилюдно, оттуда сыпались на нас бестолковые вопросы и приказы, и туда же мы регулярно ездили на всякие офицерские собрания по поводу и без.
Мой Командир* сменил Мазанова в дивизионе. Тот докомандовался до того, что растащил в дивизионе всё движимое, которое можно было погрузить в машину, имущество.
Тащить больше было нечего. Тогда сообразительный майор спёр несколько сотен яиц, которые дивизион получал для лётного пайка боевой дежурной смены. Этими яйцами жена его попыталась торговать в городке, после чего на майора впервые обратили рассеянное внимание отдельные командиры в штабе дивизии.
Но бравого майора это не остановило, и он придумал абсолютно гениальный вариант дальнейшего роста своего личного благосостояния. Он приказал валить лес, в котором располагался дивизион и продавал его кому ни попадя.
Теперь уже забеспокоились и в Пентагоне, когда заметили со спутников-шпионов внезапно облысевшую за пару недель площадку, где бесстыдно торчали наши огромные зеленые ракеты, существование которых мы упорно отрицали перед всем миром. Причем ракеты то исчезали, то вдруг появлялись  в другом месте, из-за чего шеф Пентагона даже сходил к окулисту провериться, а глава ЦРУ собрал совещание, на котором все решили, что Советы затевают какую-то тайную ракетную аферу.
На самом же деле все было проще простого.
Сами ракеты спокойненько хранились в положенном им месте, как «Жигули» в ракушке. Но время от времени их выкатывали и устанавливали на старте для тренировочных КЗ (комплексных занятий), чтобы расчеты, особенно молодняк, учились их устанавливать, заправлять, прицеливать, вобщем, делать все, что с ними делать положено. После чего довольные командиры батарей давали отбой, и ракеты снова прятались в свои ангары. Вот и получалось, что ракеты жили своей напряженной боевой жизнью, прячась и высовываясь время от времени. Просто раньше это как-то мало было заметно на фоне сплошного соснового леса, в котором стоял дивизион, а теперь жадный до наживы командир Мазанов засветил нашу военную тайну перед восхищенным взором злобного капиталистического окружения.
Наверное, и это, скорее всего, сошло бы ему с рук, если бы не фантастическая жадность, с которой майор отбирал деньги у торговавших по его приказу казённым лесом прапоров. Не менее жадные прапора, все из местных нищих поселений, завистливо и злобно глядели, как пачки денег исчезают в кармане на толстой майорской заднице. Понятно, что кто-то «стукнул куда надо», где сразу возмутились, почему майор не поделился и с ними. И, как в армии положено, майора с треском сняли с дивизиона и…убрали с повышением на КП полка, где, видимо, еще было что расхищать.
А я благополучно прибыл в свой дивизион и принялся служить Родине со всем усердием, дарованным природой.

Поскольку все ракетные установки, на которых мы проходили тогда службу, давно и дружно ликвидированы в результате выполнения нами всяких международных обязательств, то никаких военных тайн я не выдам, рассказывая подробно о том, как и где мы служили, как держали в страхе вредное империалистическое окружение и, соответственно, охраняли мирный сон своих граждан, тогда еще сплоченных в нерушимый союз советских республик. И чего его развалили наши верховные недоумки, до сих пор никто в толк не возьмет. Ну ладно, отпустили бы на все четыре прибалтов – там все ясно: они всегда Европой были и прежде жили куда лучше нашего. И никаким боком к нашей культуре они тоже никогда не жались. Вот их отпустили бы, извинились за товарища Сталина, кого только не обидевшего на одной шестой суши, и поразмыслили бы лучше, как дальше жить, чтобы не пятилетки верстать, а хотя бы вполовину, как в Европе, благополучие и  равенство своим гражданам устроить.
Ан нет! Видно, заговоренная наша Россия-матушка не только без дорог, но и с дураками вечно маяться. Так и будем обещать каждой семье сначала коммунизм, потом, опомнившись (а правильней сказать, обделавшись), квартиру, ну а теперь хотя бы тем, кому за восемьдесят пять и кто всеми справками лично подтвердит, что воевал и до сих пор стеснен жилищно – отдельное жилье к Дню Победы. Если он, конечно, до него дотянет, и если заявление подал до первого числа пять лет назад. Спасибо, как говорилось прежде, партии и правительству за нашу счастливую старость!
Это еще надо наших стариков знать. Посмотрите, с какими слезами радости будут они по всем телеканалам благодарить наших всенародно избранных командиров за то, что вскорости помрут в полном соответствии с санитарными нормами.

Если глянуть на наш дивизион сверху, скажем, острым глазом американского спутника-шпиона, то сразу можно понять, что делится он на две половинки: жилую зону и техническую.
На жилой, соответственно, живут бойцы и командиры из дежурной смены, а на технической – дремлют, спрятавшись, ракеты и неустанно бдит командный пункт (КП).
На КП нас всегда было двое офицеров дежурной смены, и в отдельной комнатушке – несколько связистов. Офицеры – это дежурный по КП, скажем, я, и КДС – командир дежурных сил, мой начальник на время несения боевого дежурства. В армии всем служилам для простоты, секретности и еще большей неразберихи дают свой идентификационный номер. Откуда эти номера берут – даже Богу, наверное, неизвестно, поскольку логика в этих ярлыках и не ночевала. Видно, поддали они там, в Генштабе, как-то в пятницу, к концу рабочей недели, насыпали в мешок бочонков, как в лото, и таскали, похохатывая и присваивая номерки своим подданным. Я почему-то значился 436-м, а КДС – 505-м.
Штатными 436-ми  нас было всего трое: старый капитан Слава Натальченко, старый капитан Грязнов и молодой лейтенант – я. А 505-ми сидели с нами по очереди всё командование дивизиона, включая командира и всех его замов. А поскольку дежурство на КП не освобождало их от основных обязанностей, они старались сачкануть, а отдувался за них еще один мой любимчик – старый капитан Рагинов, главный специалист по заправкам наших старушек-ракет. И я его про себя звал просто и нежно – дедулька Рагинов.
Про старых капитанов нужно пояснить вам отдельно, ибо сейчас это удивительное армейское племя практически вымерло в связи с перестройками, развалом армии и прочими чудесными переменами в нашей жизни за последнюю четверть века.
Старые они были по сути, то есть по возрасту для своего капитанского звания. Годов им было от тридцати пяти до, считай, почти пятидесяти. А капитанами они оставались по причине отсутствия высшего военного образования и так, как правило, и увольнялись в запас.
Для меня они, старые капитаны, навсегда остались самым колоритным явлением нашей бывшей непобедимой советской армии. И, надо отметить, многое в ее непобедимости определялось как раз ими, этими превосходными служаками и пьяницами, весельчаками и балагурами, картежниками и великолепными рассказчиками, чемпионами на бильярде, бывшими половыми агрессорами этих болот и самыми неистребимыми оптимистами нашего развитого социализма. Это именно их мусорные вёдра украшали каждый вечер нашу прихожую. А кто бы видел, как неимоверно пьяный Слава Натальченко, на спор, из-за спины с разбивки заканчивал партию в бильярд, замирая в момент удара, и раскачиваясь от сквозняка во время принятия решения о следующем.
Два года перед армией я занимался крайне популярным и запрещенным в ту пору в Москве каратэ и до того обалдел, что даже на дежурстве, вместо того, чтобы дрыхнуть, как и положено, в редкие минуты отдыха, прыгал и скакал вокруг своего бункера босиком, оглашая безлюдные просторы отвратительными криками. Дедулька Рагинов издалека, из недр бункера поглядывал на мои экзерсисы, курил свою «Приму» и от комментариев до поры воздерживался. Наблюдал.
А тут как раз казус такой вышел, очень мне стыдно вспоминать, но объективность изложения обязывает.
Причем и случилось-то в самый, можно сказать, дебют мой – в первое в жизни боевое дежурство.
Надо еще одну вам тайну выдать. Дело в том, что смысл нашего бдения крутился возле двух квадратных кнопочек. Зелененькая – «дежурный режим», красненькая – «боевой режим». Зелененькая загоралась постоянно: это значит, начальники наверху в учебную атомную войну играют. А мы, в полном соответствии с боевым Уставом ракетных войск, принимаем единственно верные решения и разворачиваем свой дивизион во всю ширь его ударной мощи. Все это понарошку, конечно, солдатики наши мирно спят в казармах, отцы и матери в далеких городах тревожные сны смотрят: как там их деточка служит, хорошо ли одевается?
А я с московскими генералами в войну играю: докладываю, что ракеты на старте, началась заправка, всё идет по плану. Ну, потом якобы пульнули, выиграли войну, и можно еще подремать, пока там снова кому-то в голову не стукнет нашу бдительность проверить. И, как говорится, очень часто «между первой и второй – перерывчик небольшой». Не успеешь малую нужду справить, как снова кнопочка загорается.
Но зелененькая – это ладно. А вот если вдруг красненькая загорелась – тут уже всё, боевые действия и никаких игрушек. Понятно, что в наше мирное время, да еще советское, воевать вроде и не с кем. Но, кто их там, агрессоров, знает? Только и ждут, чтоб я вздремнул ненароком.
Играть с начальством, по Уставу, вдвоём положено, чтобы случайно глупость не сделать: две головы лучше.
Отыграли мы с дедулькой дважды, он и притомился. Сиди, говорит, бди, я на минутку расслаблюсь, пока они там новую войну замышляют.
Сижу я, бдю, какую-то книжку почитываю. А дедулька Рагинов в коридоре на панцирной кровати храпака задает так, что бункер приседает и на цыпочки встаёт. А у нас еще ремонт в ту пору производился, и весь коридор этот битым стеклом и всяким мусором завален был.
Задумался я как-то о высокой своей ответственности перед трудовым народом, который мирно сейчас отдыхает, вспомнил дружков гражданских, как-то они там? Тоже дрыхнут, небось? Да еще, может, с девчонками…Эх, доля наша солдатская!
И тут вдруг, в тишине и приборном писке, как заорёт что-то, и красная кнопка как загорится! Мама! Мамочка! Война ведь ядерная началась!
А нам пять секунд на принятие решения положено.
Это положено, а я то – молодой, спортивный, кремень, а не воин!
Мне и секунды хватило. Я шторочку «для дураков» откинул в сторону и со всей дури пальцем в кнопку – р-р-аз! Подтвердил, мол, принял ваш сигнал, всё понял, без паники. И как заору.
- Товарищ капитан, подъём, война!
Как он подскочит на кровати, как заорет таким же дурным голосом.
- Как война, ты что, Гена? Ты что сказал?
- Война, товарищ капитан! Похоже, третья мировая! Дивизион к бою!
- Какому, ЕТМ*, ещё бою!?- орёт мой капитан и в трусах с цветочками – ну, чисто волк в первой серии мультика – босиком по битым стёклам, с хрустом и скрежетом невыносимым ко мне в зал влетает.
- Ты что, ЕТМ, совсем здесь охренился!?- заорал мой мирный, тихий, такой домашний Иван Григорьевич, нечаянно спросонья вводя в великий и могучий пласт ненормативной лексики новый перл.- Говори!
- Боевой режим пришел!
- А ты?!
- Подтвердил, согласно Уставу, и дал команду «дивизион к бою!».
- ЕТМ, Б*, О*, да? Убью гада! А-а-а!
В это время уже надрывался вовсю аппарат прямой связи с КП полка. Дедулька Рагинов кинулся, чтобы схватить ее первым, но я был ближе.
- Оперативный дежурный по командному пункту, лейтенант Цебро слушает!
В мёртвой тишине зависла секундная пауза и трубка на удивление спокойно, даже  каким-то упавшим голосом, спросила.
- Это что, ты, дальтоник?
- Так точно, товарищ майор!- радостно рявкнул я, довольный, что третью мировую начинаю с таким асом, как ворюга Мазанов.
- Кто 505?- спросила трубка.
- Капитан Рагинов!- рявкнул я, глядя как Иван Григорьевич двумя руками сжал свой видавший виды, скорбно болтавшийся в цветных труселях детородный орган, чтобы не выдать рвущегося крика.
- Дай трубу!- проворковала трубка, разминаясь.- Давай его, ЕТБДКМ*, мудила хренов!
Мой старый капитан стоял навытяжку в трусах в лужице крови (пробежал по битому стеклу) с зажмуренными глазами, одной рукой держа трубку, а другой по-прежнему сжимая своё норовившееё вывалиться наружу мужское достоинство.
В предбаннике раздался топот, и жуткий хруст стекла, в бункер ввалились все комбаты, поднятые мной на третью мировую.
Увидев капитана Рагинова так, как он был, они просто остолбенели и стояли в ожидании дальнейших приказов.
Иван Григорьевич тихо и печально положил на рычаг умолкшую трубку, и, даже не взглянув на четырех комбатов,  медленно повернул голову, посмотрел на меня и сказал.
- Отбой воздушной тревоги.
Четыре комбата молча, задом попятились к выходу, просто видя, что говорить ничего не нужно, и также молча растворились в темноте технической зоны.
Иван Григорьевич вдруг дернулся всем телом, будто очнулся, отпустил, наконец, свою периферийную часть, и горько-горько потрясая перед собой обеими руками, тихо спросил.
- Эх, Гена, что же ты….
- А что,- в свою очередь обалдело спросил я, понимая, что третья мировая как-то не задалась.
- Что же ты…не разбудил сначала…
- Так ведь нормативы, товарищ капитан..,- пробормотал я,- в соответствии с Уставом…
Именно тогда, в этой комариной глуши винницкой области, зародилось, но не окрепло ещё великое определение всей многогранной и загадочной русской души и российской жизни. Только через двадцать лет гениально и точно облечёт его в словесную форму знаменитый родоначальник нашего «Газпрома» Виктор Степанович Черномырдин: хотели, мол, как лучше… А вышло, как всегда.
- Мудила старый,- горько сказал капитан, и я понял, что это уже относится не ко мне.- Они же предупреждали меня, что проверка будет из Москвы «боевого режима». Сказали, не подтверждать ни в коем случае, заклеить на хрен чем-нибудь, чтобы не дай Бог, кто ткнёт – на куски порежут. А я, Б*, забыл, старый козёл…
Вот так я, сходу, на первом же в своей жизни, боевом дежурстве чуть не начал третью мировую войну, о чём, конечно, мирно спящая страна даже и не узнала. Такова наша скромная, но почетная воинская доля: быть всегда начеку.

Сменились мы с дежурства утром, часов в девять. И имели полное право весь день спать, а вечером вместе со всеми ехать  в городок на кунге. Однако за несколько суток бодрствования и нервного общения с верхними командирами по всем средствам связи, из дивизиона хотелось  просто катапультироваться.
И мы с дедулькой Рагиновым решили отправиться домой по дороге. Тем более, что частенько подбирала нас какая-нибудь полковая машина. Особенно я любил ездить в кузове с тюками грязного белья, но подобное удовольствие выпадало реже, чем солнечное затмение.
Оттопали мы честно с десяток верст по каменке – как на зло, ни одной попутной машины.
Дотопали до деревни Жовтневе (по нашему, типа Октябрьское), а в простонародье меж старыми капитанами именуемое Гвоздь. За то, что был здесь единственный на всю лесную округу магазин, где кроме всех нужных простому селянину предметов быта, продавался главный предмет вожделения старых капитанов – бормотуха, то есть один из номеров портвейна (№13, №33 и т.д.), «Агдам» или, на самый худой случай, загадочная смесь «Аромат степей», которая после употребления минимум на трое суток меняла цвет лица и мочи.
- Ну что, Геночка, - сказал дедулька Рагинов, присаживаясь на пенёк у дороги и закуривая сигаретку,- покурим с полчасика, как раз нам, боевым командирам, магазин и откроют. Отведаем портвейну местного, а? Отметим твоё первое боевое крещение?
В те давние времена как раз боролись с пьянством. Главным средством почему-то выбрали часы открытия винных магазинов: одиннадцать часов. Будто все сидят с девяти на работе трезвые, и так до пяти и будут мучаться. Хрен вам, избранники вы наши, мозги мудреные! Вся страна до одиннадцати мучается, конечно, тут ничего не скажешь. А в одиннадцать слетала, выпил народ – и подобрел, отлегло у него, можно и дальше ударно трудиться.
- О чем спич, Иван Григорьевич, конечно подождем,- согласился я, усаживаясь на другой пенёк.
Сижу себе, жука какого-то травинкой по сапогу гоняю. Солнышко греет, трудится, птахи заливаются, облачка куда-то в сторону поляков драпают – лепота!
И тут я даже не шестым, а каким-то одиннадцатым чувством опасность за спиной почувствовал и, не думая, просто упал ничком на нагретый солнышком мох. Услышал я мучительный стон над собой, тихий шорох, похожий на свист и деревянный треск над стриженой своей головушкой. Стихло всё. Приподнял я голову, вижу, в метре от меня, под дубом, валяется двухметровый берёзовый кол. А рядом стоит Иван Григорьевич, и в руках у него вторая березовая половинка.
- А ты говоришь, каратэ, каратэ,- печально сказал дедулька Рагинов, бросая дрын, и щелчком отправляя сигаретный бычок на околоземную орбиту.- Пошли, однако, портвейн зовёт.
Отряхнул я с формы длинные сосновые иглы, и понял, что снял мой старый капитан накопившийся за дежурство стресс, проверил мою боеготовность, а заодно и за третью мировую со мной рассчитался. И мы пошли к портвейну.
Так прошло моё первое боевое дежурство, за которым были многие-многие другие.

В эту армейскую жизнь так втягиваешься, что скоро уже и не понимаешь, а жил ли ты когда-нибудь по-другому? Или так и родился в дивизионе, на жилой зоне.  И мамка, прибегая в обеденный перерыв покормить тебя, снимала с себя тяжелую трехлинейную винтовку, потом шинелку, садилась, расстегивала гимнастерку, вытаскивала из неё красивую полную грудь, вставляла в мой радостно удивлённый рот и счастливо напевала: «Сотня юных бойцов из будёновских войск на разведку в поля поскакала…»

Когда ты не дежурил (хотя это и редко случалось), нужно было все равно ехать на службу и делать вид, что ты при деле. То есть весь день торчать на КП и мешать дежурной смене, или сидеть в гостинице и играть в карты. Гостиница была предназначена для ночного отдыха дежурной смены офицеров. Днем дежурная смена гоняла свой личный состав по батареям, а те, кто не дежурил – старались не попадаться на глаза начальству. Начальство – это Командир, Замполит, начальник штаба. Остальные – так, мелочь пузатая, они сами старались куда-нибудь от них спрятаться. Недежурившие растворялись в обширных пространствах дивизиона, или уходили за грибами, или, в крайнем случае, отправлялись за родниковой водой на партизанский колодец.
Колодец так назывался не зря: на месте дивизиона в войну обитал самый натуральный  партизанский отряд. Правда, познакомившись с местными жителями, а также их нравами и обычаями – я сильно изменил свои прежние примитивные и героические представления о партизанах, которые то и дело пускали под откосы вражеские эшелоны и доставляли массу хлопот проклятым оккупантам. Сама наша болотистая территория находилась на стыке России, Украины, Белоруссии и Польши. В километре от дивизиона, в лесу, лежала заросшая бурьяном узкоколейка, по которой немцы еще в начале ХХ века вывозили отсюда лес. Так что менталитет, да и сам генотип местных жителей был подвержен многим влияниям и мутациям, которые в итоге вырастили очень устойчивый к внешним воздействиям и политическим передрягам вид, представленный в нашем случае, в основном, прапорщиками. Эти ребята, казалось, могли украсть даже взглядом. Посмотрел – и нету!
У меня за два года спёрли всё, что имело хоть какое-то практическое значение: от красивого летнего плаща до дефицитного значка о высшем образовании – «капусты» МВТУ им.Баумана.
Однажды гуляя так в сторону партизанского колодца, я поровнялся с едущим на телеге примерно туда же древним, но крепким ещё дедком, сосущим  на душистом сене толстенную самокрутку. Я запрыгнул к деду в кузов и завел светскую беседу.
- А что, отец,- спросил я его,- пришлось, небось, повоевать, а?
- Да как,- поскромничал дед,- так, малость, может, самую…
- А с кем воевали-то?- некорректно спросил я, выдавая, видимо, какое-то лукавое подсознательное любопытство.
- Да как?- спросил дедок, и, видимо вспомнив молодость, задумался, пуская к небу клочья дыма. Потом, через минуту, видимо определившись, вдруг сказал.
- Дык со всеми.
- Это как? – удивился в свою очередь я.
- А так.- пояснил дед спокойно, глядя голубенькими глазками в лесную чащу,- и в немцев стреляли.., и в наших.., да и друг в дружку, случалось, пулялы…
Так я взял интервью у настоящего партизана.

Кормили нас сносно: жирок не нагуляешь, но и ноги не протянешь. А на дежурстве и вовсе лётная пайка причиталась: к обычной порции – квадратик масла, сыра и варёное яйцо. Официантки в офицерской столовой были местными (до ближайшей деревни – Переброды – было километра три). Мордашки у них, конечно, были сделаны не мастерами своего дела, но юность и непосредственность компенсировали все огрехи.
Люда Иванова (как она забрела сюда с такой фамилией, непонятно) нас потрясла своей любвеобильностью и преданностью личному составу дивизиона.
Однажды Командир вызвал меня и говорит.
- Слушай, там история дурацкая какая-то с Людой этой, из столовой. Пойди, разберись, а то мне некогда.
Я пошёл разбираться, и следствие провёл почти молниеносно, в полчаса. Происшествие было не таким уж и чрезвычайным. Вчера вечером, когда все офицеры дежурной смены убежали на КЗ и пыхтели вместе с бойцами, выкатывая из ангаров тяжеленные ракеты, кто-то из свободных от дежурства бойцов заманил Люду в пустую офицерскую общагу и занялся с ней любовью, поскольку КЗ – дело длинное, за это время многое успеть можно. Видно событие не прошло незамеченным, ибо пока ракету запустили в сторону условного противника, а потом победно отволокли обратно в стойло, через Люду, если можно так выразиться, прошла большая часть незадействованного в учениях рядового и сержантского состава дивизиона.
Я пришёл в общагу и зашёл в комнату, где и случилась эта  неприглядная, с точки зрения распорядка дня и морального облика советского  военнослужащего, история.
В общаге опять никого почему-то не было, а в комнате грустно сидела одна Люда, которую видимо направили сюда для дачи свидетельских показаний.
- Ой, товарищ лейтенант, это вы!?- радостно и вопросительно сказала Люда, видимо, действительно радуясь, что пришёл я, а не матершинник замполит или зануда начштаба.
- Да я, а то кто же,- также приветливо ответил я, присаживаясь за стол.
Люда сидела на диване, опустив глаза и так же застенчиво улыбаясь.
Я посмотрел, на столе лежала выдранная из журнала страница с кроссвордом. На ней почему-то стоял явный отпечаток солдатского сапога и по горизонтали было торопливо написано одно единственное угаданное слово. Мне стало любопытно, какое. Стараясь не испачкаться, я придвинул листок к себе и прочел задание: «Десять по горизонтали. Головной убор». Я перевёл взгляд на тело кроссворда и прочел категоричный ответ: «Каска».
- А вас кто сюда послал?- спросила Люда не поднимая глаз от стоптанного сапогами пола.
- Командир. Велел во всём разобраться и доложить ему.
- А-а-а.- прошептала Люда и совсем покраснела.
Мы помолчали. Пора было заканчивать следственные действия и идти на ужин.
- Ну, расскажи, что ли,- начал я неуверенно, с ужасом вдруг представляя себя на её месте. Не вчера, конечно, а в данный момент.
- А чего,- сказала Люда и чуть качнула головой, так и не поднимая глаз,- сами всё знаете, небось, чего говорить.
Я вздохнул. Люда тоже.
- Тебя чего, заманили сюда?- спросил я, не зная, что спросить.
Люда пожала полным плечиком и сказала, глядя в пол.
- Та нет, сама пошла.
- С одним?- ещё глупее спросил я.
Она кивнула.
- А остальные откуда же взялись?- спросил я уже с искренним любопытством.
Она также кивнула в сторону окна. Я посмотрел туда.
- Через форточку, что ли?
Она кивнула.
- Они тебя…
- Не, я сама,- перебила она меня и впервые посмотрела в глаза.
Взгляд её был спокойный и ласковый. Даже снисходительный, будто жалко ей было меня, непонимайку этакого. Ну, а как это всё понять, с другой стороны?
- Ага,- зачем-то сказал я и вдруг ляпнул.- А сколько всего их было?
Она опять опустила глаза и сказала.
- Двадцать два.
Я был потрясён. И самим фактом, что она их сосчитала, и тем, как она это просто и даже трогательно сказала, почти по-матерински. Будто все они были ее детьми.
- Мне их жалко стало,- сказала она совсем тихо.
И это ощущение у меня усилилось. Словно она своим детям сделала что-то такое хорошее, давно обещанное. Сводила, допустим, в зоопарк. А что нужно солдатам, которые, если вы помните полковую науку подполковника Болванёва (по удостоверению, Баланёва), просто дети с большими письками? В зоопарк они, конечно, тоже не отказались бы…
Люда не чувствовала за собой никакой вины, никакого проступка. Кроме разве того, что они без разрешения использовали комнату офицерской общаги, что, конечно же, неправильно, если судить совсем уж строго.
- Ну что, пойдём на ужин?- спросил я, заканчивая следствие и поднимаясь.
- Пойдёмте,- также не поднимая глаз, сказала Люда, встала, я вежливо пропустил её в дверях, и мы пошли в столовую.
За два года, которые я провёл в этих сказочных болотах, с Людой произошло ещё много разных историй. Например, в неё по уши влюбился один из этих двадцати двух гвардейцев, которые так и не успели разгадать злополучный кроссворд. Он дембельнулся, уехал домой, в Москву, где у него жили солидные интеллигентные родители, потом, через время, вернулся и увёз Люду к себе на родину.
- Ну, как там Люда?- спросил я её подружку, официантку Женю, похожую на ослика, но очень миленькую, с огромными глазищами и всю в кудряшках.
- Ой, хорошо,- радостно сообщила мне Женя тихо, будто по секрету,- замуж вышла за этого Серёгу, мамка говорит, довольна всем, но сильно скучает по дому.
А еще через какое-то время Люда вдруг снова появилась в нашей столовой, такая же тихая, скромная и обаятельная в своей простоте и юности.
- Да кто её знает,- сказал как-то мне командир, разливая наш любимый напиток молодости «Старый Таллин»,- уехала, говорит, не могу жить в Москве, мне дома больше нравится. А мне чего, пусть работает.
А потом Командир рассказал, что её муж Серёга приезжал сюда, заходил к нему, просил его уговорить Люду уехать. Но Командир отказался, и Серёга уехал домой один.
- Ну, не могу я её уговаривать. Представь, что ты на своей жене, когда познакомился, был семнадцатым, а? Ну, что он за дебил такой?
- Любовь, Командир, штука сложная,- сказал я, вздохнув, и мы чокнулись стаканчиками с эстонским гуталином.

Над Женей я как-то подшутил. Увидел, что она приближается к нашему столу с подносом и, сидя к ней спиной, громко сказал.
- А что, вот женюсь на Жене и увезу её в Москву.
Женя, видимо, слегка оторопела от такой неожиданной перспективы, и весь поднос дружно звякнул. Я сделал чуть растерянный вид и попытался покраснеть. Но расчёт оказался на удивление верным. Почти до самого конца службы, то есть целый год, подавая нам обед, она зарывала мне в кашу ещё один маленький кусочек мяса. Сама ставила мне под носу эту персональную тарелочку, и смотрела на меня не укоризненно – чего мол, долго ждать обещанного? – а наоборот, с кроткой благодарностью. Видимо, за то, что я неожиданно подарил ей мечту, которая раньше даже и в голову ей не приходила. А теперь она, наверное, иногда думала про это, и ей было приятно, будто кто-то и вправду вскружил ей голову и скоро увезёт из этих милых и родных, но всё же скучных и угрюмых мест, где нет ничего, даже магазина или кинотеатра.
Конечно, для местных жителей, особенно молодых девчонок, наверное, не лучшая судьба прожить жизнь в этих болотах, да ещё замужем за таким пузатым ворюгой по фамилии Олехнович, Андросович или вовсе Бумар. Да и наших старых капитанов понять было можно. Как тут не пить горькую, глядя двадцать лет на этих жутких комаров и еще более жуткие хари комсостава?
А для нас, залётных двухгодичных гусар, вся эта история с болотами и дежурствами, картами, пьянками и дураками начальниками было лишь длинное и невероятное приключение, настолько полное всякими удивительными и прекрасными в своей неожиданностями эпизодами и картинками, что на всю жизнь отпечаталось в памяти, как прекрасное и яркое впечатление молодой души, насильно упрятанной в клетку, которая оказалась золотой, потому что с каждым прожитым здесь днём всё ближе и ближе становилось это сладкое слово - «свобода». И ты знаешь, что навсегда улетишь отсюда, оставляя этим болотам, комарам, официанткам и новым друзьям-товарищам немалую часть своей бессмертной души. Недаром ведь, спроси любого, отслужившего в армии хотя бы свою, пусть самую трудную, срочную службу: вспоминаешь? А то как же, скажет практически любой. И пусть каждый вспоминает её по-разному, кто-то, особо неудачно попав, даже проклиная, но спроси любого, что было в твоей жизни? Каждый скажет: детство, армия, семья, работа. Так выпьем же за двадцать пять процентов жизни каждого мужика, который не откосил, а честно прошёл эту
всяко-разную школу армейской жизни и расстался с ней с любовью или досадой, но всё равно оставив там часть своей жизни и души. А уж за кадровых я и не говорю. Я их люблю и уважаю.

Командовал на нашем КП тоже старый капитан Каратаев Николай Спиридонович. Его я тоже любил, поскольку человек он был хороший, хотя и очень закомплексованный. Может, от того, что не успел выучиться и остался навсегда капитаном. А может, в детстве его отшлёпали по голой попке и это увидел кто-то из девчонок. Вобщем, чувствовалось, что его гнетут какие-то тайные ущербинки, от которых он напускал на себя слишком грозный и разухабистый вид, и всех младших себя по возрасту и званию называл «сынками». Меня поначалу тоже, но потом почему-то перестал. Наверное, после того, как я отбрил полковника из дивизии, который на учениях обматерив всех, добрался и до меня. Может, зауважал он меня
по-особому, за то, что я сделал то, что он себе позволить никак не мог, потому что ему скоро на дембель и нужно было вытерпеть любое хамство. Тем более, что к нему в армии все привыкают очень быстро, иначе бы все друг дружку давно перестреляли. И, как правило, привыкнув к этому публичному унижению, каждый вдруг, будто поразила его эта бацилла человеческого свинства, начинает унижать и материть всех, кто ниже его по званию и положению. Будто говоря, вы видели, как об меня тут перед всеми это мурло вытирало ноги? Так вот теперь другие пусть на вас посмотрят! А я вытру.
Конечно, этот вирус распространялся только на кадровых офицеров. Мы же ни на кого, даже на солдат, особенно не орали, да и на себя позволяли редко. Кстати, многие кадровые хамы это знали и старались с нами не связываться, чтобы не ставить себя в неудобное положение.
После того случая с полковником, Николай Спиридонович стал обращаться ко мне просто по имени, лишний раз как бы подчеркивая этим мою хлипкую гражданскую сущность перед их орлиной кадровостью.
Во рту у Николая Спиридоновича всегда торчала спичка. Просто всегда. И только сейчас я пожалел, что не произвёл тогда за этим явлением специального научного наблюдения. Куда, например, она девалась, когда он закуривал? Или, например, когда стоял навытяжку перед очередной хамской рожей, крестящей его вдоль и поперёк: ведь не мог же он при этом чуть ли не тыкать в эту рожу своей спичкой? А торчала она у него так, будто он с ней и родился. Я помню, что представлял еще, как он дома спит, не вынимая ее изо рта, и как, допустим, занимается любовью со своей женой-директором школы, чтобы она не мешала ему целоваться и говорить ей комплименты. Особенно интересовал меня последний эпизод. Слишком ужасно выглядело в моём представлении, как он, перекатывая спичку из одного угла рта в другой, с хриплой нежностью говорит ей, как её любит, и как жить без неё не может.
А стойка у Николая Спиридоновича была очень смешная. Ни у кого стойки не было, все как-то обходились. А у него была. В положении «вольно» он всегда стоял одинаково. Расправив плечи, выкатив грудь вперёд неимоверным колесом, заложив левую руку за спину, а правой обязательно себя почесывая: то макушку, то грудь под зелёным галстуком, а то и вовсе в промежности: спереди, либо сзади. Причём грудь он выкатывал таким страшным радиусом, что если бы она была в орденах, то они бы друг дружку не увидели.
Выпить Николай Спиридонович любил, конечно, как и любой уважающий себя и других старый капитан. И делал это, как и другие капитаны, с невероятным смаком. Я просто уверен, что никакой там задрипанный российский олигарх в лучшем парижском ресторане не получает тот кайф от лягушек с древним вином, как любой наш старый капитан в практически ежедневной трапезе с, какой Бог послал, водочкой, и черняшечкой, на которой лежит холодненький, с чесночным духом кусочек солёного сала.
Начитан был мой начальник КП весьма, и эрудирован хаотически очень и очень. То ли жена – директорша школы – подтянула его до своего уровня, то ли с детства был он такой любознательный, потому на директорше и женился. Вобщем, спорил он со всеми и всё свободное от докладов по телефону время. И в споре был непобедим, как какой-нибудь Президент академии наук. Не потому, конечно, что побеждал всех эрудицией и гибкой своей логикой, а потому, что был упрям, как, простите, осёл, и всегда оставался при своём мнении. Как любила мне в детстве говорить мама, «хоть кол ему на голове теши, а он своё талдычит». Это она, правда, про меня говорила, но для Николая Спиридоновича это тоже вполне подходило.
За всю службу ни разу мы с начальством моим не поссорились. Только однажды он на меня чуть-чуть обиделся, хотя и вида не подал. И зря, вот честное благородное слово!

А дело так вышло. В наших болотах, оказывается, жили в большом количестве и сами размером не маленькие, водяные черепахи. Кто бы мне раньше такое сказал – не поверил бы. Считай, с фуражку размером. Так-то они, конечно, пугливые. Но в болоте им прохладно, видать, а погреться хочется. А у нас, почитай, весь дивизион бетоном выстелен, техзона особенно, по ней же техника ездит. Вот в погожий-то денёк солнышко нагреет эту бетонку как сумеет, народ отсуетится своё и разбегутся все отдыхать. Вот они, болезные, и выползают втихаря погреться, пока не остыло. Ну, мои солдатики-связисты и приволокли одну, тоже не маленькую, и мне похвалиться пришли. Понятно, я обрадовался. Я животных вообще обожаю, а в детстве у меня в Хабаровске тоже черепашка была, отец из Москвы привёз. Такая симпатяжка, я её клевером кормил. А зимой она вдруг умерла, и я её на мусорке похоронил печально. И только потом, через много уже лет, выяснил, что это она просто в спячку на зиму впала. Так откуда же мне тогда знать было? Представляете, какие глаза у неё были, когда она весной на помойке проснулась? Небось, нехорошо про меня подумала. А я что, от незнания ведь всё, тогда интернета не было.
Ну и в дивизионе в те времена тоже, какой интернет? Штурмовщина да матерщина. Откуда знать, чем кормить земноводное?
И тут я придумал, как нам с солдатиками и оставить её у себя, и чтобы не оголодала. Она ведь в болоте наверняка чем ни то кормится? Ну, я бойцам своим и говорю. Рядовой Дерябин (очень я его тоже любил, хороший хлопец), ну-ка дуй, найди верёвки метров двадцать. Он спрашивает, провод пойдёт? А чего, говорю, тащи поскорее.
Он притащил, отмеряли, в панцире сбоку чуток напильником выбрали, чтобы не сорвалось, и – пожалуйте! Два раза в день мои орлы её в прудик у КПП* кормиться отпускали, к колышку привязывали, а после сматывали и домой на КП приносили.
И попутал меня Нечистый, без всякого злого умыслу и насмешки, честное слово, возьми и напиши у неё на панцире крупным шрифтом шариковой ручкой: Вероника Спиридоновна. И чего взбрело? Будто она там своим подругам в пруду похвастаться звучным именем может. Просто выскочило как-то машинально из ума такое имечко, я и расписался. А капитан наш видать прочитал, и на себя подумал. И чего ему обидное померещилось?
Только пришёл ко мне на следующий день мой Дерябин и докладывает виновато.
- Товарищ старший лейтенант (я тогда уже по службе продвинулся), виноват, не углядел за черепашкой нашей.
- Как так?
- Так отрезал кто-то верёвку от колышка. Может, конечно, сама перегрызла…- он вздохнул,- только я думаю, может товарищ капитан наш чего неправильно подумал, обиделся.
И я представил, как Николай Спиридонович злорадно наклоняется над колышком и, прижимая языком к полной губе спичку, пришёптывает.
- Я им, Б, сынкам, покажу, как зоопарк на службе, ЕТМ, устраивать!
Наверное, Дерябин прав был, всё-таки обиделся.

Вообще, моя любовь к животным, так естественно существующая в гражданской жизни, здесь смотрелась менее адекватно, и командирами если и не порицалась, то не одобрялась точно. Хорошо ещё, что с Командиром мы уже были тайными (из-за разницы в служебном положении) друзьями и он постоянно прикрывал меня перед всеми другими командирами, иначе тот же Николай Спиридонович просто так не спустил бы мне эту черепаху.
Следом за черепахой на КП образовался котёнок женского полу.
Принёс его майор Слава Петухов, маленький, кругленький, лысенький хохотунчик, всех женщин, в том числе свою жену Зину, называющий Терезами и, как и все прочие, очень большой не дурак выпить. Возвращаясь со своей законной Терезой из гостей и не вписавшись в створ подъезда родного дома, Слава споткнулся и растянулся так, носом упёрся непосредственно в котёнка. И его потрясло то, что котёнок перенёс этот выпад в свою сторону совершенно спокойно, молча, и даже не посторонился. Утром Слава уже вёз его пристраивать к армейской жизни и боевой работе.
С виду самый махровый уличный котёнок, но именно эту породу я, выросший во дворах, на помойках и стройках послевоенного Хабаровска,  любил больше всего. А потому попробовал и её пристроить в своём временном бетонном жилище.
Николай Спиридонович поворчал, почесал свою командирскую задницу, выгнувшись передо мной колесом, и, выслушав мои доводы в пользу борьбы с мелкими грызунами, сказал.
- Ладно, ЕВМ, пусть пока живёт. Но если мешать будет или нассыт мне тут на боевые документы, я её лично положу из табельного оружия.
На том и договорились.
Кошку я назвал Вьюгой в честь прибывшей к нам боевой аппаратуры «нового поколения» (тихо, я вам ничего не говорил!), которая от старой отличалась, в основном, тем, что громче пищала. Из-за этого приходилось делать громче звук у спрятанного за тайной загородочкой, в нише на стене,  телевизора, что, в свою очередь, повышало опасность неожиданного обнаружения так нужного нам прибора нагрянувшим вдруг начальством.
Кошка была совсем ещё крохотной, с ладошку, но освоилась быстро, поняла все правила несения боевого дежурства на КП и важность соблюдения их для долгой и благополучной жизни.
Как-то ночью я дремал (на боевом дежурстве не спят) в коридорчике на солдатской койке. В главном зале сидел Иван Григорьевич и самоотверженно боролся со сном. То есть примерно раз в пятнадцать минут я слышал громовой раскат (это дедулька, заснув, вскидывался, и бил кулаком по столу) и следом роскошную декламацию из «Песни о буревестнике».
- Им, Б, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни!
После чего Иван Григорьевич победно закуривал и еще четверть часа бдил за пультом.
Я умудрялся при этом даже не просыпаться, но ситуацию контролировал.
И тут мою полудрёму прервал жалобный писк, и мне на грудь шлёпнулось что-то весьма тяжёлое. Я машинально, ещё не просыпаясь, пошарил рукой по предмету, и дико заорав, подскочил так, что Иван Григорьевич за пультом внештатно процитировал Горького.
Руки мои и боевая форма все были в крови, а с груди шлёпнулись на пол огромная дохлая крыса и такая же окровавленная, порванная пополам наша Вьюга. Крыса была больше её вдвое.
Мы думали, героиня наша не выживет, но к радости своей, ошиблись.
Уж не знаю, может, Вьюга сразу порешила самую главную и авторитетную в дивизионе крысу, но больше за всё время службы ни одной из них я вблизи КП не видел.
За неимением крупной дичи, кошара наша перешла на более мелких хищников. Каждый день примерно к обеду в первом от входа углу главного зала она аккуратно, горкой, складывала пять-шесть землероек, которых умудрялась ловить вокруг нашего бункера. После чего тщательно умывалась и ждала своей обеденной пайки. С той поры вся моя лётная порция, кроме первого и третьего блюда, делилась на двоих, и я стал ещё стройнее и симпатичнее.
Вьюге ещё не исполнился год, а сержант Никифоров, со своей всегдашней до ушей улыбкой на мокрых губах, сообщил.
- Товарищ старший лейтенант, похоже, у Вьюги ухажёр образовался.
- Это как?- удивился я,- отсюда до ближайшей деревни километра три через лес.
- Вот, кажись, оттудова и топает,- подтвердил Никифоров.
Я в городке сходил в гарнизонную библиотеку и из справочника ветеринара почерпнул основные сведения о том, как живут и размножаются наши меньшие братья и сёстры. После чего вызвал Никифорова и сказал.
- На тебя, голуба, как на младшего командира и старшего среди бойцов по званию, я возлагаю организацию распорядка дня нашей кошки.
После чего я доступно рассказал воину про «критические дни» у кошек, и велел в это время настрого запирать КП на «два барана»: это такие круглые колёса, которые задраивают бункер так, что не только кот, а и атомная радиация не пролезет.
- Всё понял?- спросил я.
- Так точно!
- Выполнять!
- Есть!
И Вьюга поступила под плотное наблюдение отделения баллистиков.
Как у Вьюги эти самые дни, я привожу личный солдатский состав в повышенную боевую готовность. А это значит, что не только на КП, но и на входе на техзону строго соблюдается контроль за любым нежелательным элементом, будь он проверяющий из дивизии полковник Моложаев или мордастый одноглазый кот из соседнего села Переброды.
И поставлено у меня всё было, как положено. Чуть что – тревожный звонок с КПП РЭЗМ*, что на входе в техзону.
- Товарыщ старшый лэйтенант (в РЭЗМЕ, в основном, бойцы из Средней нашей Азии подбирались, чтобы не думали над переводом с русского, а шмальнули полрожка во вражескую морду – и тишина…), кот пэрэсёк граныцу дывызыона!
- Принял!- отвечаю бдительному умнице.- Благодарю за службу!
- Служу Совэтскому Союзу!- радостно орут мне в трубку.
- Дерябин!- ору я в коридор.
- Я, товарищ старший лейтенант!- вылетает из своей комнатушки (у них по Уставу своя конура) Дерябин.
- Атомная тревога!
- Есть, атомная тревога!- орёт не хуже моего Дерябин и быстрее норматива задраивает КП на все «бараны».
Однако проруха бывает не только на старух, но и на юного мокрогубого сержанта Никифорова.
Или он недоглядел, а может, и начальник мой, Николай Спиридонович, черепаху мне припомнил.
А только упустили в моё отсутствие нашу нежную и трепетную лань, любимую мою кошару Вьюгу. Надругался над ней одноглазый!
Хотя, кто знает? Может, и не надругался. Она ведь тоже живое существо, из мякоти и тонких чувств состоящее. Тем более, не московская неженка, а боевая крысоловка. И в бою не прогнётся, и в любви любому, хоть и одноглазому, кузькину мать покажет!
Вобщем, съездил я в городок в библиотеку, обновил свою эрудицию, выяснил, что беременность у них, хвостатых, в среднем, пятьдесят три дня проистекает. И чтобы ей, собаке, не предохраниться!?
Начал я в календаре, рядом с дембельским отсчётом, теперь и другой вести, по женской части. Сорок дней всего стукнуло, а Вьюга уже и на землеройках сачковать начала, и аппетит, ё-моё, так прибавился – только подавай. А что делать, подавал, сердце – не камень!
А тут, как на грех, учения в дивизии удумали. Чего им там неймётся, не знаю. Целыми днями, видать, сидят и придумывают, как нам жизнь так выгнуть, чтобы служба мёдом не казалась. А какой там мёд – сами видите…
В один из дней, ну может, по беременности, где-то сорок третий, они на нас и навалились. Кто они, не скажу, до сих пор не знаю. А только грохоту по дивизиону – мама не горюй! Где-то там на жилой зоне то ли бомбы, то ли взрыв-пакеты грохочут, писк-визг стоит – не поймёшь, кто с кем воюет, то ли задраиваться нужно, то ли в РЭЗМ за пулемётом бежать от страху.
А тут ещё  выяснилось, командует этими фашистами не кто-нибудь, а – будь он неладен – начхим* дивизии, забыл я, как его и звали. Помню только, что если он вдруг заедет ненароком или по делу в дивизион, сразу к нам на КП мчится, а как зайдёт, мордуленцию, как собака вытянет к потолку ещё в прихожей, и мерзким таким, бабьим голосом орет.
- Здесь пахнет трупом!!!
Это типа знать нам всем даёт, что по химической части мы – чистые лохи. И сразу ж начинает, как говорил наш Николай Спиридонович, ебуков* нам навешивать.
Только мы услышали, что это начхим нас проверяет, тут же все противогазы на морды напялили. Сразу, это я, фигурально выразился. Минут пять только вспоминали, где они у нас находятся, а потом столько же ругались, кто их оттуда к такой-то матери куда-то подевал.
Нашли, всё-таки – жить-то хочется! Напялили. Тут и он, говнюк* как раз и появился. Слышим, калитка на входе в нашу зону блямкнула. Слава Натальченко влетел.
- Хлопцы, зарывайте яйца в песок*, начхим катит!
А я, как назло, как раз дежурил. То есть, и в ответе за всё. На всякий случай ору.
- Внимание, газы!!!
Все сразу в противогазы влезли. Тут и так градусов тридцать, не меньше, таем, как свечки.
Я про Вьюгу вспомнил, рванул в предбанник – поздно! На входе начхим сапогами грохочет, а между ним и мною Вьюга на бочок легла, ей тяжело уже по нормальному сидеть было. Он её увидел и будто споткнулся, как заорёт.
- То есть это и вспомнить, и передать словами невозможно. А Вьюга-то у нас нежная, воспитания деликатного, при ней даже старые капитаны старались в один этаж укладываться.
Как услышала она этот гром небесный – села так растерянно, точно, как тётка беременная, поглядела грустно между задних лап своих, и икать начала: ик-ик-ик!
Я левой рукой ее подхватил, правую к противогазу приложил, прохрюкал начхиму доклад, что, мол, несём дежурство в постоянной боевой готовности и в данный момент героически отражаем нападение условного противника – и бегом на выход!
Выскочил, а там бомбы рвутся, снаряды свистят, дым стоит коромыслом. Вьюга вовсе обалдела, икает, глаза на выкате, видно, что началось.
У нас там кунг такой стоял, наш персональный, КП-шный. То есть в боевых условиях – это передвижной командный пункт, где мы все приказы получаем и отдаём, и ведём непрерывные бои в полевых условиях.
А в мирной жизни мы в нём регулярно выпивали и в карты поигрывали, чтобы начальству глаза не мозолить. Выполнен он был в полном подобии купе скорого поезда.
Я дверь открыл, постелил Вьюге чистое своё полотенце, и говорю.
- Держись, малыш! Какие наши годы!? Не огорчайся ты из-за этого мудака полковника! Давай тужься, а я, как довоюю, сразу к тебе!
Это я всё ей, не снимая противогаза, объяснил. Но она сразу поняла. Когда по-человечески говорить, и через противогаз понятно.

Всему прекрасному, как говорят, пипец бывает. Так и наша война закончилась. И тут начхим всех нас в главном зале выстроил и принялся «разбор полётов» устраивать. Мы стоим навытяжку, и каждый о своём думает. Лично я, точно, как поручик Лукаш в «Похождениях Швейка», когда лысый генерал на него орать начал. Он нам втирает про боеготовность, которой, якобы, отродясь у нас тут не было, и прочее. А я, и не только я, стоим и думаем: «Надавать бы тебе, старый хрен, по морде твоим сраным противогазом! Да так, чтобы и желания у тебя никогда не возникло ещё раз сюда сунуться, кошкам настроение портить». А словами по очереди отвечаем: «Так точно, товарищ полковник! Конечно, вы правы. Учтём, всё исправим за сутки».
Всё бы ладно, да дёрнул его чёрт лично меня обматерить, поскольку я как раз дежурным по КП был, а значит, персонально и получать должен. А я, как с катушек снесло, возьми да и скажи ему, бедолаге, перед всем уставшим строем.
- Вы, товарищ полковник, это дома жене повторите, и я посмотрю, кто вас от стенки отскребать будет.
Повернулся, и вышел. И за мной такая тишина установилась, думал, спину опалю.
Я пошёл, погулял вокруг бункера меж сосенок, пописал, успокоился, возвращаюсь.
Ну, думаю, щас поставят здесь же, к бетонной стенке, и даже Командир мой за меня не сможет заступиться.
Захожу, там все, считай, по полу катаются. А Командир отозвал меня в сторону, говорит, а сам давится.
- Ты вышел, он как пробка из бутылки, отсюда вылетел, только мне крикнул: «Иткин, за мной»! Я за ним, он спрашивает: «У него что, папаша шишка?» «Ещё какая,- говорю,- помощник Министра обороны». «То-то я смотрю, выпендривается». И убежал задумчивый.
Открываю я наш кунг, а там, точно не помню уже, примерно семь штук по углам ползают, а в центре Вьюга сидит обалдевшая.
Вобщем, раздал я котят, а одну кошечку даже Николаю Спиридоновичу впарил, чтобы вырабатывал в себе любовь к живности, и матерился при дамах поменьше.

Все бойцы на нашем КП подчинялись дежурной смене. То есть командиры у них были сменные. И только баллистики (помните, Дерябин, Никифоров и еще парочка) отдельно подчинялись ещё и персональному своему командиру – лейтенанту Серёге Павлову.
Серёгу, чтобы служба не казалось нектаром, тоже заставляли дежурить. Он был тогда совсем зелёный, только после училища, а сам из Долгопрудного под Москвой. Пробовал я его нынче в «Одноклассниках» разыскать – не вышло. А жаль.
Мы с Серёгой закорешились, в основном, на почве карточных страстей. Он с женой Еленой и грудным дитём, мальчишкой, жил, как и положено семейному, в отдельной квартире в ДОСе, причём непосредственно под Николаем Спиридоновичем, о чём я расскажу попозже отдельно.
Так вот, Ленка его дважды в год, а то и чаще, уезжала сдавать сессии в каком-то ВУЗе. Ребёнка бросала на Серёгу. Странно, а кто же с ним днём сидел, когда мы на службе были? Что-то не помню я никаких таких нянек…Помню, что когда Ленка уезжала, мы всю эту её сессию беспробудно играли у Серёги в преферанс, запивая его сухим вином и ложечку заливая малому, чтобы не мешал играть.
С Серёгой было у нас несколько смешных приключений за время службы.
Ну, первое, что мы с придумали – это поменяться на время местами проживания в городке. Ленка, естественно, была на сессии – кто же чужого молодого мужика к своей жене сам запустит? А причиной было то, что одно время замучали нас всякими ночными проверками. Только пулю закончишь писать и сладко так вытянешься в кроватке, как стук в окно (мы оба на первых этажах жили).
- Лейтенант Павлов здесь живёт? Дома? Тревога!
Поменялись мы местами, чуть не в первую ночь ко мне тарабанят.
- Старший лейтенант Цебро здесь живёт?
- Ага,- бурчит Серёга, не просыпаясь, со второго яруса моей койки.
- Он дома?
- Нету.
- Извините!- и топот затихающий сапог.
Зеркально и я отвечаю через Серёгину форточку.
Раза три сошло нам с рук, а потом, видно, стуканул кто-то из своих, от зависти. Ну, врезали нам так, не сильно, видно из уважения к ноу-хау. Но хоть пару недель отдохнули от ночной тряски в кунге.
Второй раз у Серёги почти под самым окном старый дуб в два обхвата спилили. Огорчились мы, конечно, такую красоту загубили изверги. А потом я и говорю.
- Серёга, слушай, я всю жизнь мечтал иметь себе у кроватки столик в виде пенёчка. Давай отмахнём? Ну и мы с ним ночью возвращались чуть подвыпивши из гостей, я говорю, давай, пока кураж есть, пильнём. Он сразу согласился, я сбегал, у соседа прапора в чулане двуручную пилу арендовал, и мы с ним час, наверное, потели, пока два чурбана метровых отхватили. Ладно, откатили ко мне домой, поблагодарил я его сердечно, ещё выпили чуть на дорожку.
А утром подходим к машине, чтобы в дивизион ехать, глядим, бойцы чего-то суетятся, по нашей улице снуют, остатки дуба этого погрузили в ЗИЛок, увезли. И опять чего-то бегают, будто ищут чего. Замполит наш, майор Булавин, говорит.
- Павлов, ты тут рядом, вроде живёшь, не видел чего?
- А что такое, может, и видел?- спрашивает Серёга, и глаза у него – чисто как у сынули-грудничка: честные и наивные.
- Так какие-то, ЕТМ, диверсанты отхватили ночью полдерева генеральского.
- Оно же ничьё вроде раньше было,- замечаю я искренне.
- Было да сплыло,- говорит майор Булавин,- командир дивизии приказал вчера спилить на паркет к себе в кухню. А утром идёт – от кухни половину оттяпали. Он тут полчаса всех, кто мимо шёл, ебуками крыл.
- Ужас!- говорит Павлов. - Это какой же надо наглости набраться!
И такими же честными глазами на меня уставился.
А третий раз другая история забавная случилась. Сидели у нас, играли в карты и попивали себе портвешок душистый. Серёга Павлов злой пришёл, его сегодня днём наш Каратаев Николай Спиридонович сначала сынком обозвал при всех солдатиках, а потом ещё сержанта Никифорова, считай, ни за что говнюком назвал.
- Да успокойся ты, Серёга, чего по пустякам нервы трепать?- успокаивали мы его, как могли.
А Серёга ни в какую, бурлит, как кусок карбида в воде.
- Ну, ничего, - говорит,- он у меня еще сам говна похлебает.
Слово за слово, рюмочка за рюмочкой, ближе к полуночи скребётся вестовой к нам в окно.
- Товарищ старший лейтенант, лейтенант Павлов не у вас?
- Туточки,- говорю, не замечая, как Серёга мне страшные глаза выпучивает.
Ну, делать нечего, говорит Серёга, пошёл я, чего-то там меня разыскивают.
А утром подходим к своему любимому 76-06 с горячим желанием попасть на службу побыстрее, смотрим, Николай Спиридонович не в духе, курит молча и душок от него, как от немытого сортира.
Все носом крутят, косятся, но спрашивать боятся.
Тут и Серёга Павлов подгребает: чистый, свеженький, хорошим парфюмом от него так и шибает.
Николай Спиридонович глянул на него хмуро и говорит.
- Ты, Павлов, сделай мне вторые ключи от своей квартиры, чтобы я в другой раз не искал тебя по всем задворкам в дивизии.
- Я посоветуюсь с женой,- говорит Серёга, она у меня очень за имущество переживает. Крякнул капитан наш, но смолчал.
А уже потом, пока на КП шли, Серёга мне весь план своей мести изложил.
Увидел он вечером в окно, как капитан со своей капитаншей в ДК на свежий фильм отправились, и решил им экзекуцию устроить за оскорбление его легко ранимой личности. Пошёл в туалет и здоровенный такой запорный кран в стояке закрутил до отказа. Ну, и пошёл ко мне в картишки перекинуться. И пока Николай Спиридонович там хохотал над девушками в джазе, все три этажа над его квартирой честно в своих туалетах, кто как мог, трудились. Так что когда начальник наш с супругой, переполненные радостью от просмотра, домой заявились, вся лёгкая фракция, которая, как известно, в воде не тонет, уже на его коврах в обеих комнатах в затейливый узор сложилась. И Спиридоныч, не иначе, грудью унитаз свой затыкал, покуда бойцы Серёгу искали.
А тот пришёл, открутил свой тайный вентиль и говорит, не иначе засор был, Николай Спиридонович, еле пробил я его, но что для хорошего человека не сделаешь.
Жаль, конечно, что растерялись мы с Серёгой окончательно. А так посидели бы нынче, боевую юность свою повспоминали. Быстрая штука жизнь: только что сам по танцулькам бегал, девчонкам под гитару песни завывал, а смотришь – дети говорят, пап, посиди с внуком, пока мы съездим, в кегельбан погоняем.

Конечно, если что-то вспомнить про друзей своих двухгодичников, то непременно нужно вспомнить город Днепропетровск, бывший чудесный город страны Советов, а ныне уж не знаю, какой, только, как и в других городах незалежной Украины, теперь там все обязаны на ихней мове калякать, а мы для них и вовсе москалями сделались. Удивительно,
всё-таки, как всего два-три дурака, собравшись, могут такую козу двухстам миллионам своих подданных устроить.
А почему Днепропетровск – у нас половина, считай, призыва оттуда добиралась. И нет, скажу я вам, веселее, умнее, хитрее, бесшабашнее и, как нынче выражаются, прикольнее ребятишек, чем тамошние. Для примера, возьму наугад парочку. Ну, хотя бы Воробья.

Старший лейтенант Воробьёв был на редкость талантлив в самых разных областях, числился кандидатом в мастера спорта по боксу и отчаянным забиякой, был рыжим и конопатым до кончиков пальцев, а уж выпить любил – втроём не угонишься. Последнее качество было, кстати, настолько прочно присуще всем выходцам из Днепра, что создавалось впечатление, будто им прививали любовь к алкоголю ещё в школе, на уроках труда.
Редко какой московский негр мог похвастаться такими смачными губами, какими говорил и выпивал Воробей, какими навешивал он лапшу как на наши, так и на многочисленные женские ушки. Все, кстати, днепровцы, как один, в отличие от нас, москалей, были людьми семейными, что абсолютно никому не мешало волочиться за любой женской юбкой. То есть никто из них своих супруг в городок не привёз, ссылаясь на их нежные организмы и полное отсутствие комфорта и удобств в армейском быту.
Чтобы подобраться к главному происшествию, которое случилось с Воробьём за время службы, надо чуть отвлечься и рассказать о том, как я получил очередное своё звание.
Собственно, сам я никаких усилий не предпринимал, видимо, в армии так положено, в нужное время вынимают список всех, кто по разным поводам созрел, и пишут приказ на присвоение очередного звания. Случаются, конечно, отступления от правила, но это когда за особые заслуги. Например, папаня мой в тридцать пять лет уже подполковником был, что в мирное время считалось неплохим результатом. Юрий Гагарин взлетел старлеем, а на орбите вращался уже, кажись, майором. Я уже не говорю про нашего преподавателя на военной кафедре в МВТУ Глазкове, которого сбили во Вьетнаме американцы, и он умудрился выпрыгнуть с парашютом.
Выпрыгнул капитаном, а спустился в джунгли подполковником. Правда, после пережитого стресса его из авиации списали и отправили к нам на кафедру, где он, видимо, подполковником и помрёт, если, конечно, жив ещё.
Во время сборов на учебной базе он с похмелья строил нас поутру и задавал всем «поголовное укрепление духа».
- Ещё будут сталинские соколы,- кричал наш подполковник тонким голосом,- летать над городами Западной Европы!
Тут он впадал в такой экстаз, что покойник Гитлер или дружок его, Геббельс, просто руки опустили бы в попытках сравняться в мастерстве изложения.
- У нас в стране,- почти визжал наш педагог, тыча пальцем в жадно внимающий строй - мало гаражей! И мы уже сейчас должны думать о том, куда мы будем ставить трофейные «Форды»!
Бедняга подполковник не мог знать, что через тридцать лет нас возьмут голыми руками, как говорил Анатолий Папанов, без шума и пыли. И всю страну в гаражах и между ними заставят сначала родными американскими, а позже уже и отечественными «Фордами», собранными под колыбелью революции Ленинградом, стыдливо переименованным обратно в  Санкт-Петербург. Вот такой случился с нами «Форд-фокус»!

Так вот, продолжим о чинах и званиях.
Получив очередное звание, счастливый обладатель новой звезды практически до получения следующей «проставляется», «обмывает» и «накрывает поляны», опрокидывая в себя мегалитры алкоголя и вытаскивая из каждого выпитого стакана те самые злополучные звёзды, которые давно уже носит. Я получил своего старлея через месяц после прибытия на службу, а последний раз «проставился» уже перед дембелем.
Все карманы в полевой, повседневной и парадной формах, в кителях, френчах и шинелях были битком набиты вытащенными мною губами и зубами из стаканов с водкой маленькими звёздочками.
Всего в пятидесяти верстах от наших Бычков находился древний город Коростень. Помните, из истории начальных классов, который княгиня Ольга за мужа своего, жадину, спалила? Ну, к голубям ещё привязала по клочку горящей пакли, а голуби каждый в свой дом вернулись – и нету города!
Вспомнили? Так это там было.
За прошедшее с тех пор тысячелетие город, понятно, отстроили, и к моему прибытию в нём уже два или даже три ресторана было, причём один с цыганами. Именно в нём я и оказался сразу же по присвоении очередного звания.
Под рвущих душу цыган, водочку и крики «пей до дна!» я спустил свой месячный оклад и пришёл в себя ночью в постели с рыдающей барышней. Она прекрасно декламировала стихи Серебряного века и, видимо от избытка чувств, заливалась горючими слезами.
Я не стал мешать, а наоборот, заслушавшись, мирно и счастливо уснул.
Утром познакомились. Барышню звали Нелла. Судя по тому, что болела и гудела у меня только голова, я сделал вывод, что провёл эту ночь, как пишут в объявлениях, «строго без интима». Ну, ничего, подумал я логически, какие наши годы. И стал собираться в свои Бычки, мечтая о кружечке холодного пива и рыбном супчике в родной столовой.
Неллочка уже перестала рыдать, опохмелилась шампанским, причем сразу бутылкой, видимо приобретённой за мой счёт ещё вчера, и заявила, что любит меня и поедет со мной.
Я и с трезвой-то женщиной ни разу в жизни не спорил – только время тратить. А уж с пьяной, чего обсуждать. Хочет – пусть едет. А там будет видно.
Приехали, выпили в столовой пивка, жизнь сразу стала как-то проясняться и даже перспектива появилась. А Неллочке пиво, видно, как-то неудачно легло на утреннее шампанское, и её совсем развезло.
Выяснилось, что она местная и знает тут в Бычках каждую собаку. Чтобы это продемонстрировать мне, она начала приставать ко всем сидящим за другими столиками. Поскольку я не брал на себя никаких моральных обязательств, то пожелал ей «успехов в труде и счастья в личной жизни», и отправился по своим мелким делам, дабы подготовиться к завтрашнему заступлению на дежурство.
Жил я тогда ещё в общаге, и только собрался в полночь отойти ко сну, как в окно (и ведь узнала как-то) с треском поскреблась Неллочка и напомнила мне, что она меня по-прежнему любит и желает провести эту ночь «уже по-настоящему». Не слишком доверяя её обещаниям и желая больше отдохнуть перед тремя бессонными ночами, я открыл окно и, придерживая напирающую Неллочку двумя руками, сказал.
- Солнце моё! Мне завтра на дежурство, а я ещё не пришёл в себя от вчерашних скачек. Я тебе дам сейчас адресок, там тебя встретят и согреют нежностью и теплом, которых ты, без сомнения, достойна.
Мой тихий голос и врождённый дар убеждения сделали своё дело. Неллочка запомнила адрес (благо это было в пятидесяти метрах от моего окна), отправилась и – я не соврал – была встречена со всем радушием и нежностью, на которое только было способно большое сердце лейтенанта Воробьёва.
Сменившись с дежурства, я в столовой наткнулся на сияющего Толю.
- Слышь, Ведро (Воробей почему-то всегда пользовался собственным вольным переводом моей фамилии на русский язык, но я не обижался),- ну, ты и бабу мне подсунул – ураган! Я трое суток на дежурстве не спал и, спасибо тебе,  ещё трое после. Еле отбился, утром на дизеле домой отправил.
- Ты же знаешь, Толя,- сказал я почти искренне,- такие скачки мне не под силу, я мальчонка нецелованный. А поскольку ты, как говорится, воробей стрелянный, то к тебе и направили по комсомольской путёвке.
- И правильно,- одобрил мой выбор Воробей,- теперь хоть месяц отдыхать можно.
Однако так долго «отдохнуть» ему не пришлось, потому что первые признаки нездоровья обнаружились у него уже через пару недель, и экстренный осмотр в окружном военном вендиспансере подтвердил самые худшие опасения. С этого дня суровая боевая служба для Воробья практически закончилась, и оставшиеся до дембеля два года он провёл в регулярных обследованиях, профилактических пребываниях и даже участвовал в двух научных конференциях в качестве выдающегося медицинского экземпляра.
Начитанная Неллочка, как выяснилось, за два месяца заразила простым бытовым сифилисом семьдесят офицеров и двух солдат, и была насильно изолирована от дальнейших контактов с населением с помощью милиции.
Воробей же отнёсся к происшествию философски и, как все днепропетровцы, с юмором.
- Спасибо, Ведро!- панибратски говорил он мне при встрече,- что откосил меня от суровых армейских будней.
Теперь Воробей лечился, потом отдыхал от лечения и временами брал отпуск и уезжал домой к жене. Поскольку жена его была начальником цеха на ликеро-водочном заводе, то возвращался он чуть живой и с парой квадратных бутылок «горилки з перцем».
- Ей Богу, полный чемодан вёз!- божился он, доставая сувенир.- Так в поезде такие гарные хлопцы попались, что чудом эти две уцелели.
- Воробей,- спрашивали мы наивно, а как же ты там с супружеским долгом справлялся? Тебе же нельзя, ты ж заразный!
- Так мне и пить нельзя,- оправдывался Воробей,- а с долгом и того проще: резиновый чехольчик натянул, сверху паста «Наташа», а на неё ещё один чехольчик для гарантии. И вперёд, как говорится, с песней! Жена сначала удивилась, а я ей говорю, Галя, мы там даже спим в противогазах, такая служба. Ракету кислотой же заправляем, так прячем всё, что торчит, чтобы надольше хватило.
- И что, поверила?
- Так я же никогда не вру. Мы же ракету кислотой заправляем, так?
- Окислителем.
- Один хрен. Главное, не врать, а то потом запутаешься, что прежде говорил. Я раз сижу у одной ляли, отдыхаю, выпиваем, смотрим телевизор, она на ручках у меня устроилась. А у неё муж откуда-то вернулся, я уже не помню. Заходит с цветами и бутылкой вина. Нет, чтобы позвонить, подлюка. Ну, увидел, подошёл и сзади мне бутылкой по башке – хрясь! Ну, я встал, вырубил его, вы же мой левый знаете, она меня перевязала, попрощались, поехал я домой. Захожу, жена чуть не в обморок, ой, Толя, ой, родненький, что стряслось? Да ты не поверишь, говорю, сижу у одной знакомой ляли, муж заходит – хрясь! Она говорит, да ну тебя, я же серьёзно, иди ужинать. И нормально: у меня совесть спит, и жену развлёк правдивым эпизодом.
В полк Воробей ездил только на зрелищные мероприятия: подведение итогов года и суды офицерской чести. Остальное время лечился и пьянствовал.
Однажды, правда, сам чуть не попал под суд. Как он сокрушённо выражался, «ошибся дверью». Хотя на самом деле, окном. То есть пришёл ночью домой в таком виде, что не смог дверь ключом открыть. Даже несколько раз в скважину попадал, а она не открывается. Плюнул, решил в окно залезть, благо, первый этаж. Отсчитал от угла третье окно, с трудом, правда – два раза падал – но влез. Так, говорит, устал, что разделся и прямо на полу уснул. Ночью ещё проснулся от холода, и натянул на себя что-то тяжёлое, но тёплое.
А утром приходит к себе домой с дежурства начальник КП дивизии, полковник, фамилии не помню, а у него в гостиной из под ковра торчит рыжая воробьиная морда и так храпит, что в серванте посуда удивляется. Полковник потрогал его ногой, тот проснулся, вытащил из-под ковра руку, приложил к растрёпанной рыжей голове и говорит.
- Товарищ полковник, вторая батарея несёт боевое дежурство в постоянной боевой готовности. Происшествий нет, дежурный по батарее старший лейтенант Воробьёв.
И как это он такой сложный текст выучил, вроде и не служил вовсе?
Потом разбирали мы меж собой этот инцидент: он и подъезд, и дверь правильно нашёл, и в окно правильное полез, только дом перепутал – его следующий был.
Уже и не помню, как замяли это всё, наверное, Воробей из Днепра чемодан с водкой срочно выписал.
А незадолго до дембеля лежал он в последний раз в госпитале, проходил курс лечения. Захожу я к ним в комнату за чем-то, сидит Воробей пьяный, смотрит на фотографию и заливается слезами. Я говорю, Толь, ты чего, держись, скоро домой поедем. А он мне, вот они, говорит, братья все мои молочные, весь выпуск, позавчера фоткались, сегодня получил.
Смотрю – большущая такая фотография в картонной рамке с виньеточками, а на ней на ступеньках окружного госпиталя, под табличкой, сидят все безвинно пострадавшие от Неллочкиного сексуального терроризма. Все тихие, торжественные, кто с улыбкой, кто серьёзный, кто со страданием на лице. Рядом со многими жёны, детки малые, пришли папку встретить после долгого лечения. Так и заснул он в слезах и с улыбкой, лицом на этой фотке. А я тихонько вышел с пониманием.
А Витя Лазебник с ним в одной комнате жил, они все трое из Днепра были. Витя потише был, конечно, и не кандидат в мастера по боксу, но тоже весёлый.
Однажды разыграли его: зимой, в мороз, дали телеграмму, чтобы в два часа ночи на переговоры в посёлок на почту придти. Кто дал, никто не знает. Может, солдат, из его уволенных в запас, пошутил, не знаем. Только попёрся он в двадцатиградусный мороз за три километра, где ни фонаря, ни звёздочки, на этот телеграф переговорный.
Одна, рассказывает нам, отрада, что как раз в эту ночь барышня там дежурила, с которой у меня уже полгода роман крутился. Дошёл я, говорит, ни рук, ни ног, ещё ветрила такой в морду, что чуть обратно не укатил. Всё что мерзнет, поморозил. Захожу через служебный ход, точно, моя дежурит. Есть, спрашиваю,  заказ на переговоры? Да нет, отвечает, какие там переговоры в два часа ночи. Ну, ё-моё, так меня всего переколбасило – слов нет, поубивал бы, да некого, не свою же кралю.
А она видит всё, поняла, прыскает в кулак, боится обидеть. Налила мне самогонки стакан и бутербродик с домашним салом выкатила, я ломанул – ух! Сразу легче стало. Покурил, еще полстакашка вмазал – отпустило. Ну, думаю, раз уж пришёл, так надо бы и к женской ласке прислониться. А тут, не поверите, какой-то чудик припёрся в два часа ночи телеграмму давать. У них окошечко такое – с мой кулак размером, для безопасности. Только сунуть чего или забрать там. Она с этим дядькой переговаривается через эту дырочку, а меня так разобрало, аж трясёт, весь организм вибрирует, достоинство в боевой готовности. Она ему в эту дырочку бумажки суёт, юбочка на попе задралась, у меня аж в глазах потемнело. Рванул я, что там на ней было, и так хорошо и правильно прильнул – она так охнула, что мужик сразу заткнулся. Пока он там корябал своей бабушке не хворать, я в такой раж вошёл – хорошо, у них там всё к полу привинчено, не впервой, видать. Краля моя какое-то полотенчико в зубы зажала, чтобы стоном себя не выдать, я тружусь, согрелся то ли от неё, то ли от самогонки, весь в мыле уже, будто и не примерзал к дороге. И тут дятел этот опять суёт ей телеграмму в дырочку, а у неё глаза, похоже, и не видят. Нет, смотрю, проглядела эту писульку, пихает её обратно, и пальцем тычет, а у самой слёзы капают. Мужик этот лопочет через отверстие чего-то, мол, не понимаю, ещё и наклонился, норовит глаз вставить, да никак не приладится. Она личико на свой прилавочек уронила и тарабанит ручкой по телеграмме, как будто я к ней болевой приём применил. А какой там приём? Всё как обычно, по ситуации, только дядька мешается. Тут она тряпку эту изо рта вынула, хотела было сказать что, а вышло: «Ах-ах-ах-ах!» Дядька переспрашивает, что, мол, не понял? А я представил, как мне опять сейчас по морозу домой переться, да и вложил нечаянно всю эту досаду своей милке в корму. Так она с пятой попытки как заорёт ему: «Ааааааа-дрес!!!» Ах, говорит он, адрес? Извините, я без очков. А сам, похоже, и не рад уже, что у бабули день рождения.
Вобщем, так у меня этот крик её последний и стоял в ушах, пока я домой добирался. И кто же это прикололся надо мной с переговорами?!

Конечно, и жили мы не скучно, и служили по совести. Не нужно думать, будто только куролесили и пьянствовали. А отслужив своё, понятно что тянуло как-то расслабиться, тем более, что не старые ещё и холостые были.
У нас на КП 505-м ходил один забавный майор, Олешев (ударение – на первой букве). Не помню уже, чем он по основной своей деятельности занимался, не суть. А на дежурстве всех нас уморял своими телефонными разговорами. То есть разговаривает с нами обычным своим человеческим голосом, вдруг звонок, он снимает трубку и голосом ровно на октаву ниже говорит.
- Майор Олешев.
Попробуйте сказать что-либо на октаву ниже, чем вы обычно говорите. Желаю успеха! У меня не получается, хотя в детстве пел в знаменитом хоре Соколова.
Звали его Валерий. Как-то отдежурили мы вместе, домой едем, он говорит.
- Слушай, мы с женой собираемся сегодня к подружке её в Коростень на день рождения. Поехали? Ты ей песенку споёшь, а мы заодно послушаем.
Ну, ладно, я не жадный. Пусть слушают, раз любят песенки.
Вобщем, взяли они меня с собой, как я потом понял, в качестве подарка ко дню рождения.
Выходит, если подарили, нужно отрабатывать. Я принял, конечно, для храбрости, и ну всех развлекать историями и песенками. Нахохотались, выпили, наелись, потанцевали, хоть не до упаду, но нормально. Как раз, чтобы через пальцы рук, прижатые друг к дружке щёчки и, отчасти, живот, почувствовать, чего от тебя хотят и в какой степени. Квартира у именинницы двухкомнатная. Дело заполночь, притомились все, довольные, пора и баиньки. В большой комнате Валера с женой на диван-кровати устроились, а меня в маленькую выпихивают. Захожу, смотрю, кроватка там одна – значит, думаю, праздник продолжается, подарку сразу не уснуть. Виновница торжества – симпатичная такая девчонка, чуть постарше меня, учительница по классу фортепиано в местной музыкальной школе. Ну, мы тоже не лохи, выпускники реутовской музыкальной по тому же классу. Так что, думаю, как представители одного великого инструмента, и в смежных культурных пластах общий язык найдём.
Ладно, легли, свет потушили, дверь к соседям закрыли, общаемся потихоньку, вроде нашли общие точки взаимопонимания, ну и стали их
как-то незаметно переводить в игру, преимущественно, в любовную. Всё хорошо, но кровать – где взяли только такую – как деревенская гармонь. Вроде еще и не делаешь ничего, только подумал, а она уже скрипит и орёт так, будто её ножовкой пилят. Панцирная такая кровать, будь она неладна.
Всё общение насмарку! Только тему найдёшь, и правильный тон подберёшь, и так, казалось бы, взлетят и душа, и молодое, из одних мышц и азарта сделанное твоё тело, как – не то чтобы скрипит – орёт дурным голосом. Подружка-именниница мне шепчет.
- Это сеструхи младшей моей кровать, она в Киеве в институте учится… Ну, не могу же я гостей на эту скрипучесть укладывать?
Понятно, я не гость, подарок – меня хоть в холодильник запихнуть можно.
- Ладно,- шепчу я ей,- давай на пол переберёмся, там и договорим.
Слетели мы с ней на пол дружно, как два голубя, прямо с матрасом. Подушкой дверь подпёрли, и – ну навёрстывать упущенное. Общаемся так, что душа взлетает и падает, и как же хорошо, что есть взаимопонимание  в вопросах…ох, культуры музыкальной!
Передохнули, покурили в форточку, и – ну опять общаться.
И хорошо ж идёт, всё в удовольствие и в радость, ни скрипа тебе, ни воя кроватного – перекрытия бетонные всё выдержат – эге-гей! Да здравствуют молодость и красота, свободу африканским неграм!!
И тут, в самый разгар, когда уже, казалось бы, и сам под потолком летаешь – дверь тихо так приотворяется, и из неё вылезает огромный, круглый, искрящийся в лунном свете «Киевский» торт, который держит хрупкая тоненькая ручка с перстеньком на пальчике.
Именинница моя совсем отключилась, попискивает только от полноты чувств, тоненько, как мышонок.
А я и пикнуть не успел, да и не понять, что тут пикать нужно. Типа, осторожно, люди, что ли?
Короче, дверь эта уже смелее двинулась и королеве моей как треснет по затылку. Не так, чтобы сильно, но звучно, будто в барабан стукнули. То ли дверь внутри полая, то ли наоборот.
Очнулась краля моя, глаза, как блюдца, и как мы грохнем с ней от неожиданности и очевидного идиотизма ситуации. И сразу в подушку лицами зарылись, ан поздно!
Рука эта торт выронила, он мне по голове – бац! Раскрылся и на мою учительницу музыки – хлоп! Она от неожиданности подскочила, а мы ж с ней до сих пор вроде, как попугаи-неразлучники – одно целое. Я лбом своим этот торт по ней и размазал.
Вобщем, сам уже сейчас не помню, как выбрались из положения, мы с ней поначалу-то  накрепко связаны были. Это уж потом я как-то из неё выкарабкался. А дальше все уже повскакивали, пособирали с постели, что от торта осталось (он здоровенный был, в обхват). Познакомились – это сестра из Киева погостить приехала, и все вместе чай пить уселись. А мы с майором Олешевым – под шумок, водочки.

Вот так откуролесишь чуток, стравишь давление в организме, и вроде как легче, можно недельку-другую дежурить, воевать на своём КП с проверяющими и просто в войну с разным начальством. Нажимаешь там на кнопочки разные, орёшь в телефон дурным голосом и выдаёшь комбатам ключи от ангаров с ракетами, а сам нет, да и вспомнишь, как выбивается локон за ушком у учителки музыки, и качается он, этот локон, от горячего твоего дыхания. И как радостно вам от того, что молодые, что красивые оба, и что нет сейчас в мире никого, кому лучше, чем вам, счастливым бедолагам.
Никак вот вспомнить не могу, как звали то её, брюнеточку музыкальную. Помню только всё остальное, как будто нынче было. Она ещё несколько раз к Валеркиной жене в гости приезжала. И ко мне в окошко скреблась.
А раз как-то, зимой, в полный мороз, каких сейчас почти и не бывает, уже заполночь – я спал – стучится и смеётся. Приплюснула нос к стеклу, и будто поросёнок с пятачком. А с приступочки сорвалась и спиной в сугроб под моим окном как бухнется, дурёха!
Открыл я форточку и прямо в неё и заволок её к себе на второй ярус солдатской кровати. И такая она морозная и сладкая была, а хохочет так, что прапорчиха, выбравшись из туалета, постучала в дверь, но ничего не сказала, и  так, мол, ясно, потише надо.
И утром, когда выскочил я на общую кухню кофе учителке в постель подать, изподлобья прапорчиха зыркнула на меня, помешивая кашку прапору и прапорёнку. Но снова не сказала ничего, а только вздохнула вдруг, будто вспомнила и пожалела о чём-то.

Вот так примерно и пролетел я мимо замечательной нашей армии, коснувшись её в нескольких своих жизненных периодах и ситуациях. Конечно, можно было бы и побольше вспомнить, да боюсь, утомил уже всех.
Вобщем, честно отслужил я свои два года, и перед дембелем ещё и умудрился в Хабаровск слетать, в котором не был пятнадцать годков, и который снился мне всё это время примерно раза два в неделю. Да и до сих пор, хоть и реже, а снится, что возвращаюсь я в те места. Полез тут как-то, глянул в Google на спутниковую карту, а там всё на прежнем месте стоит: и дома наши на Батарейной коммунальные, и остальные все, будто и не прошло почти полвека.
А прилетел я туда зимой, в сорокаградусный мороз, в парадной форме с тремя звёздочками на погонах. Иду к дяде Серёже Андрееву – он в новой квартире и давно уже на дембеле рыбу ловит – и мне все милиционеры честь отдают! Ё-моё, где это в Москве такое увидишь? Только в родном моём Хабаровске.
И побегали мы с дядей Серёжей на Амур на рыбалку. И нашёл я в своей тридцать третьей школе первую свою учительницу, Дору Григорьевну. А потом и музыкальную свою кудесницу, Ксению Святославовну. С каждой мы чай попили, все они меня расцеловали на прощание – и полетел я обратно в столицу, навстречу другой уже, совсем взрослой жизни. Вот такие дела.
И службу свою я, что ни день, вспоминаю. Да и друзья забыть не дают. То Командир налетит в гости, то ещё кто из бывших сослуживцев вдруг позвонит или проездом заскочит.
И всегда щемит сердце, когда таскают по Красной площади похожие на те, наши, ракеты, и шагают по ней красавцы-защитники, ну, вылитые мы лет тридцать назад.
И тогда я наливаю себе бокальчик вина у телевизора, ловлю за хвост одну из дочек, бегущую мимо по своим делам, и говорю.
- Вот, смотри, на каких железках твой папка охранял наше мирное небо, когда вас, куриц, ещё и в проекте не было.
- А как это ты его охранял?!- заверещит любая из дочек, изображая любопытство.
А вот дам ей теперь почитать, и она узнает, как.
«Непобедимая-я-я и легендарная-я-я, в боях познавшая сла-аву побе-ед, тара-ра-ра-ра-рам (забыл чуть-чуть слова), родная армия, тебе наш пламенный трам-там приве-е-т, тебе наш пламенный трам-там приве-ет!




ГЛАВА 2. МИМО ПРЕКРАСНОГО.

К прекрасному я вполне логично отношу разные виды творческой деятельности. Такие как кино, театр, музыка, живопись и литература. Вернее, их результат. Ну а поскольку особого результата в этих видах у меня не случилось, то отсюда простой вывод, что и здесь я пролетел-таки мимо.
Начнём, пожалуй, с живописи.

Мимо живописи.
Ну, рисовал я всегда классно. И если бы этому таланту дать своевременное и правильное направление, то какой-нибудь Глазунов из меня точно бы вышел.
В самом раннем детстве, лет восьми, я уже замечательно изображал всяких зверушек, особенно, почему-то зайцев. И ещё в Хабаровске даже немного походил в студию живописи, где и с одним глазом умудрился, как говаривал Старик Хоттабыч, поразить своими способностями учителей своих и товарищей своих. А глаз мне подбил ледяным снежком дворовой приятель, которого я уже и не помню.
Как-то наш преподаватель заболел, и нас отпустили домой. Была весна, всё щебетало, распускалось и наливалось соком. Светило солнышко и пахло, как бывает только весной. Мне неохота было идти домой, я уселся на ступеньках Дворца культуры, и, от нечего делать, стал срисовывать киноафишу, на которой улыбалась всему миру прекрасная героиня нового фильма. Дело спорилось, и я так увлёкся, что очнулся от восторженных вздохов собравшейся за моей спиной толпы любопытных, которыми полна любая улица.
Поскольку родители ещё были на работе, то толпа состояла, в основном, из завистливых сверстников и бабулек.
- Ой, красота-то какая!- вздыхала одна бабулька.- И дал же Господь талант человеку!
- Это что,- нахально сказал я, заканчивая работу, поднимаясь и разминая затёкшие ноги,- нас скоро красками научат красить, я вам такое нарисую – ахнете!
- А что, и правильно,- сказал усатый дядька в морском кителе и с трубкой,- Давай, пацан, учись! Для того мы и надавали Гитлеру по мордам, чтобы вы теперь учились и красили, что хотели!
На этой лирической ноте все разошлись, глаз скоро зажил, но красить я так и не научился, поскольку мы уехали в Москву.
В Москве, в шестом классе реутовской школы я попал к учителю рисования Игорю Павловичу Волкову, который скоро прогремел на весь СССР своими правильными и новаторскими методами развития у детей творческих способностей. Видимо, на нашем поколении он ещё осмысливал и оттачивал будущие методики, поэтому никаких особенных секретов нам не открыл, но мне объявил, что я стану выдающимся художником, и начал всех учить рисовать «скелетики». Он был свято уверен, что умение их рисовать – главное в приобретении художественных навыков. А поскольку мы и до Игоря Павловича обожали рисовать всяких чёртиков и пляшущих человечиков, то уроки наши проходили весело и незаметно, что редко каким урокам удаётся.
В седьмом классе Игорь Палыч заявил, что я буду художником-мультипликатором и что нам с ним пора браться за создание своего мультфильма.
Я загорелся, и быстренько сочинил сценарий типа «Необыкновенного концерта» кукольного театра Образцова, только вместо людей играли, пели и шутили у нас всякие звери, в основном, обезьяны. До сих пор в старых бумагах мне то и дело попадаются те эскизы и рисунки с разными мартышками, пальмами и барабанами.
Ничего, конечно, из этой затеи не вышло, как не вышло и из меня ни знаменитого художника, ни художника-мультипликатора, ни вообще
кого-нибудь знаменитого.
После школы я поступил в МВТУ и дальше, как говорится, по тексту.
Но эту маленькую главку о полёте мимо живописи я написал ради всего одного забавного эпизода в моей будущей взрослой жизни, когда я уже умудрился пролететь мимо армии, театра, кино и даже космоса.
Ещё работая в своём замечательном космическом КБ, я умудрился поступить на заочное отделение литературного института и искал такое поприще, которое позволило бы не умереть с голода, и, с другой стороны, предоставляло достаточное количество свободного времени для моих прозаических упражнений и учёбы.
Так я стал инспектором-искусствоведом в комбинате живописного искусства Союза художников РСФСР. Или СССР, надо уточнить.
Комбинаты живописного искусства, не знаю, как нынче, а тогда, я думаю, существовали только у нас и где-нибудь в Китае. То есть везде, где к искусству относились масштабно, как к массовому производству политически зрелых и высоконравственных произведений.
В свои тридцать два года я был самым юным инспектором-искусствоведом в нашем замечательном комбинате, расположенном на улице Горького, рядом с площадью Белорусского вокзала и любимым всей Москвой магазином «Пионер».
Как и следует из названия, комбинат производил живопись, то есть художественные полотна различных размеров, исполненные в разнообразной технике всевозможными авторами. Авторами были практически все члены союза московских художников, от академиков до новичков. Заказы в этом пёстром сообществе распределял художественный совет. Именно он и определял, кому жить всласть, а кому впроголодь.
Директором комбината был красавец Павел Иванович, очень похожий на своего знаменитого тёзку – цепного пса товарища Сталина – Павла Судоплатова.
Директор выдал мне очередное в моей жизни удостоверение личности и сказал.
- Давай, Геннадий Иванович, человек ты молодой, горячий, шустрый, не сомневаюсь, ты покажешь всем нашим заплесневелым ветеранам, как нужно работать.
Нехорошо отозвавшись о ветеранах комбината, Павел Иванович, тем не менее, очень точно охарактеризовал саму атмосферу
социально-психологических отношений в производственном коллективе.
План практически никто не выполнял, выпивали все, и помногу, при этом каждый считал себя творческой личностью и экспертом во всех областях культуры и искусства.
Однако деваться было некуда, руководство держалось за каждый заказ, пытаясь обеспечить кормом огромную армию московских мордописцев.
Попутно мы могли собирать заказы на скульптуру и на графику.
Я набрал кучу каталогов с выставок, запасся бланками договоров на все виды творческой деятельности и стал думать, с чего бы начать свою карьеру искусствоведа.
В стране, где в магазинах не было практически ничего: ни продуктов, ни предметов быта, кроме разве что бытовой химии, втюхать кому-нибудь полотно маслом «Ленин слушает музыку» размером три на четыре метра – представлялось задачей практически невыполнимой, несмотря на решения всех партийных съездов об укреплении роли агитационно-массовой пропаганды как в центре, так и на местах. При этом план составлял сто пятьдесят тысяч рублей в год. На эти деньги можно было купить пятьдесят «Жигулей» и столько же примерно картин. А зарплата моя составляла ровно один процент от плана. Как говорил один мой приятель о своих работодателях: «Им было очень выгодно меня иметь». Судя по всему, и моим меня – тоже.
Я сделал несколько пробных вылазок в местные организации, типа краеведческого музея перовского района Москвы, где был прописан, и в областное управление пожарной охраны в моём родном Реутове, где лучшие  свои молодые годы отдал освоению космоса.
Мне сразу стало ясно, что продать что-нибудь, пусть даже выдающееся, но относящееся к живописи, в московском регионе – исключено. В обоих конторах меня выслушали, а затем приставили специалиста, который коротко излагал, в первом случае, историю революционного движения в перовско-кусковском анклаве столицы, а во втором – живописал героические действия пожарных в период второй мировой войны. После лекции меня просили заходить ещё и выпроваживали на улицу. Я понял, почему у моих коллег-искусствоведов такие сложности с выполнением плана и не меньшие – с употреблением алкоголя.
Нужно было решаться на какие-то действия, ибо я очень скоро мог лишиться своей свободы и ста пятидесяти рублей в месяц, на которые наша молодая семья – я, жена и грудной ребёнок Машка – влачили своё жалкое существование на просторах развитого социализма.
И тогда я вспомнил своё недавнее путешествие по солнечному Таджикистану, где мы втроём под видом геологов сплавлялись по жуткой речушке в самой глуши Памира. Я до сих пор ещё не отошёл от тех высот и красот, от обаяния аборигенов и восточного колорита. Тем более, что мы прочесали братскую республику, можно сказать, по диагонали, по памирскому тракту, а живописные окраины не затронули вовсе.
Вобщем, через сутки я уже летел самолётом Москва-Душанбе, предвкушая волнующее свидание с пленительным Востоком. Карта у меня осталась ещё с времён покорения Сареза, так что я быстренько устроился в какую-то гостиницу переночевать и начал вырабатывать план боевых действий. Вырабатывать пришлось всю ночь, поскольку огромные, видимо, восточные тараканы, даже мысли не допускали о том, чтобы прилечь. Именно тогда я вспомнил и особенно глубоко пережил прочитанный ещё в детстве ужастик «Тараканище». А утром я уже летел на местном, но относительно реактивном самолёте в столицу одного из шести вилоятов, то бишь областей – Курган-Тюбе.
Ни опыта работы, ни даже ясного плана действий у меня не было. Хотя интуиция пожившего в совке человека подсказывала: начинать нужно с головы, с которой, как известно, идеологически гниёт любое административное образование. Поэтому, переночевав в местной гостинице, такой крошечной, что даже тараканы не удостаивали её своим вниманием, рано утром я отправился в обком КПСС. Пройдя по прямой и явно центральной улице, я насчитал семь или восемь Лениных, стоявших как верстовые столбы, но гораздо чаще, то есть каждые метров двести. Где-то между пятым и шестым Ильичём я наткнулся на монументальный особняк обкома. Рассказав дедушке-привратнику о цели своей поездки, я позвонил в отдел пропаганды и сказал, что прибыл сюда восполнить наверняка имеющиеся пробелы в агитационно-массовой пропаганде. То ли там обиделись на пробелы, то ли просто не поверили своему счастью, но мне сказали, что завотделом срочно улетел в Душанбе, и предложили позвонить завтра.
Завтра в это же время я поздоровался с дедушкой и набрал знакомый номер. Мне сказали, что товарищ, кажется, Нурджоев, или что-то в этом роде, ещё не приехал, и посоветовали то же самое, что и вчера.
Утром дедушка уже вышел из своего укрытия с графином и протянул мне навстречу обе руки, приветствуя и желая здоровья на многие годы. А в отделе пропаганды голос секретаря потеплел и даже осведосмился, хорошо ли я устроился. Да отлично, соврал я вежливо, хотя уже третий день ничего не ел, волнуясь за исход своей живописной миссии. Вот и замечательно, ободрили меня, отдыхайте, знакомьтесь с городом, а завтра заходите, вдруг товарищ Норджуев уже вернётся.
Завтра утром, на четвёртые сутки голодания, я обнаружил лёгкое свечение вокруг дедушки, подметающего пыль перед парадным входом партии. И мне даже показалось, что Ильич №5 глянул на меня как-то осуждающе.
Дедушка не стал на этот раз протягивать мне свои сухонькие руки. Он поставил метлу к белой партийной стене, обнял меня, как родного, отвёл в сторону, и сказал.
- Ты, сынок, не ходи сюда больше, я тебе так скажу. Товарищ Нурждуев никуда не уезжал, он просто был занят.
Он повернулся ко мне задом, и стал понемногу удаляться, продвигаясь с метлой от парадного входа к углу.
Я стоял, как пишут в таких случаях, «оглушённый и раздавленный», тем более, четверо суток не жрамши и почти не спавши от стресса.
Я уехал в аэропорт, и ещё одну ночь провёл на дереве, поскольку обещанный самолёт, на который я купил билет, никуда не полетел: не было пассажиров. В развилке дерева я свернулся клубочком, обнял нехитрый свой багаж каталогов художественных выставок, и чуть не околел ночью от холодного ветра, дующего откуда-то со стороны Афганистана.
На следующий день я был снова в Душанбе и бесцельно бродил по городу, почти отключаясь от голода и пытаясь с нахрапа решить извечный русский вопрос: что делать?
Предпринимать ещё попытку потратить скудные командировочные, или  плюнуть, и с позором вернуться в жаждущее славы и денег общество московских художников, так доверчиво пославшее меня на край света за заказами на живописные полотна о Великом Октябре и о том, как и за что мы любим свою партию.
И вот тут, в разгар полуденной жары, когда я уже перестал различать русские и таджикские лица, одно из них остановило меня ударом по плечу и радостным окриком.
- Генка, шайтан тебя раздери, ты откуда здесь взялся?
Я протёр слезящиеся от горя и истощения глаза, и с великим удивлением обнаружил прямо перед ними бородатого своего приятеля и однокашника по литературному институту Славку Морозова. Как говорится, собственной персоной, действительно, шайтан его задери.
- Ты чего здесь делаешь, друже?- хохотал Славка, обнимая меня и тиская, чтобы убедиться, что это не мираж.
- Да вот, картинами торгую,- сказал я, чувствуя, что сейчас расплачусь.
- Ладно врать!- заржал Славка.- Ладно, пошли, я тебя покормлю, попьём пивка, и всё расскажешь по порядку.
Он, словно пушинку, увлёк меня на какой-то восточный базарчик, и уже через пять минут мы ели потрясающий плов и пили мутное, но обалденное пиво.
Я ещё успел допить первую кружку, после чего полностью отрубился и пришёл в себя в городской квартире, в тёплой ванне, перед которой сидел встревоженный Славка.
- Слушай, друже, ты когда в последний раз ел?- спросил он меня, гладя по голове, как собаку.
- Не помню,- сказал я честно,- у меня если что-то не задаётся – аппетит пропадает.
- Во-во, я и гляжу. Я принёс тебя, опустил в ванную, а ты всплыл, как кораблик!- захохотал Славка.- Давай, отмывайся, и мы продолжим начатое. Только с водочки, она тебя мигом взбодрит.
И вектор моего пребывания наклонился в нужную сторону.
Славка вообще-то жил в Барнауле, и мы расстались всего пару месяцев назад после очередной сессии на каком-то, то ли втором, то ли третьем курсе.
Я находился в Душанбе, в квартире молодой красивой женщины, где Славка проживал в статусе бойфренда, хотя сам такой статус официально появится у нас в отечестве ещё лет через десять. А Славка находился здесь, поскольку, будучи мастером спорта по альпинизму, собрался в экспедицию на Пик, кажись, коммунизма, и добывал средства на это, работая высотником на Нурекской ГЭС. Господи, ну и тесен же, действительно, мир, если я умудрился налететь на него в своих обстоятельствах именно в этом месте.
Выслушав мой жалобный рассказ, Славка с Иреной посмеялись, посочувствовали, и выдали мне инструкции по работе на территории советского Таджикистана.
- У тебя ксива-то какая есть?- спросил Славка, сердито тряся своей рыжей бородой.
- А то,- сказал я гордо и показал им удостоверение инспектора-искусствоведа.- Могу хоть живопись, хоть памятник Ленину высотой с дом.
- А ты её кому-нибудь показывал?- насмешливо осведомился Славка, и сам ответил,- ведь нет же!
- Не успел,- признался я сокрушённо.
- Вот и вся твоя причина,- сказал Славка и ободряюще потрепал меня по плечу.
- Запомни, друже, с этими басмачами нужно сначала ксиву показывать, а уже потом рот открывать. Причём, им практически наплевать, что ты им дальше скажешь. Вопрос только в твоём статусе. Если тебя прислали оттуда – и Славка показал на низкий потолок таджикской хрущобы – то тебя, по крайней мере, выслушают и, скорее всего, хотя бы накормят. И ехать тебе надо было не в Куляб, а ….куда?
- Куда?- бестолковым эхом отозвался я, с наслаждением жуя лепёшку.
- В се-ка ка-пэ-эс-эс, однако!- дурашливо ответил Славка и постучал по деревянному столу, видимо имея в виду при этом меня.
Прекрасным солнечным утром, сытый и отдохнувший, я выскочил из троллейбуса прямо у входа в огромный, как памирская гора, особняк ЦК КПСС Таджикистана. Пока я в восхищении заворожено разглядывал партийный монолит, из-за угла его не спеша выехал на ишаке древний дедушка. Он процокал к главному входу, привязал ишака рядом с десятком чёрных сияющих «Волг», и скрылся в парадном подъезде. Не знаю, почему, но я вдруг успокоился, зачем-то погладил ишака, и двинулся следом за его хозяином.
Дежурный милиционер выслушал меня, вежливо подвинул телефон и сказал номер, по которому меня могут выслушать. Я позвонил, и сказал, что приехал из Москвы претворять в жизнь решения последнего, кажется, двадцать седьмого съезда КПСС, и надеюсь на идеологическую и организационную поддержку передовых сил республики.
- Удостоверение у вас есть?- спросил меня мужской голос, подтверждая Славкины слова о местных приоритетах.
- Разумеется,- сказал я, и машинально показал трубке коричневые корочки.
- Отлично,- сказали в трубке, как будто убедились в подлинности документа.- Куда вы хотели бы поехать?
- Мне всё равно,- ответил я честно.
- Ну, тогда начните с Куляба,- тепло посоветовала трубка,- Как доберётесь, зайдёте к третьему секретарю обкома партии, он будет в курсе вашего приезда. Успехов, дорогой товарищ искусствовед!
И трубка отключилась.
- Ну, что я говорил?- спросил Славка вечером.- С тебя пузырь, друже!
И он выставил на стол запотевший пузырь.
А дальше, как и предсказывал Славка, начала «работать система».
Следующим утром я на маленьком чудесном лайнере прилетел в Куляб, через полчаса зашёл к третьему секретарю обкома, и он принял меня, как родного сына, которого не видел десять лет.
Напившись зелёного чая и обсудив с секретарём решения последнего съезда нашей родной коммунистической партии, я выехал в район Московский, где, как пообещал секретарь, меня уже с нетерпением ждали.
Второй секретарь московского райкома партии вышел из-за стола мне навстречу, и крепко пожал руку.
- Очень рады, что вы приехали именно к нам!- сказал он, и я вспомнил ночёвку на дереве в Курган-Тюбе.
- Сейчас подойдёт товарищ, который будет сопровождать вас в вашей нужной нам всем работе. Он вас устроит на нашей базе, и поможет во всех вопросах, которые только могут возникнуть. Я надеюсь, мы ещё увидимся!- и секретарь опять крепко пожал мне руку.
Система работала безотказно.
База, на которую меня привёл инструктор отдела пропаганды райкома Курбон, являлось отдельным – четвёртым – измерением в пространстве партийной жизни. Проехав на райкомовском «козле» через унылый, пыльный и пустынный городок, мы подъехали к таким же унылым деревянным воротам, которые торчали в высоченном глиняном заборе.
- Ты не смотри, что такие ворота,- лукаво сказал Курбон, профессионально оглянувшись по сторонам, словно опасаясь слежки. Он открыл ворота своим ключом, мы заехали, и я ахнул.
Как в Пекине существует тайный императорский город, который недоступен взору простых смертных – так и заповедная база представляла собой райские кущи, недоступные для рядовых плательщиков партийных взносов.
Мощёные камнем дорожки петляли меж чудесных дерев, с которых свисали неизвестные мне диковинные плоды. Громадные птицы почти бесшумно, понимая всю конспиративность своего существования, перелетали между деревьями. Такие же молчаливые павлины важно переходили дорогу, даже не глядя на пришельцев. Мы вдруг вышли на пятачок, где посреди фонтана стоял огромный, метра два в высоту, заварной чайник, из носика которого, нежно мурлыча, струилась вода. Кто-то бегал по ветвям в густых переплетенных кронах, и огромные кисти винограда сокрушенно качались ему вслед.
- А, это что,- с деланным равнодушием сказал Курбон,- пойдём в гостиницу, отдохнёшь, потом секретарь приедет к тебе в баню париться.
Я нервно сглотнул и опять вспомнил ночёвку на дереве.
Деревья расступились, и мы подошли к чудесному одноэтажному домику: нигде не было ни души. Дверь была открыта, и с порога мы попали в огромную гостиную, пол и стены которой были убраны роскошными коврами. Кроме одной, вдоль которой стоял длиннющий сервант, набитый хрусталём под самый потолок.
- Коньяк в серванте, остальное – в холодильнике,- сказал Курбон. Скоро секретарь приедет париться, а потом ужин принесут. Девочки нужны?
- Чего?- не понял я.
- Ну, девочки там, красота всякая, нужны?- для бестолковых пояснил инструктор.
- Н-нет,- трусливо отказался я, подобно красноармейцу Сухову вспомнив свою юную супругу.
- Смотри,- огорчился за меня Курбон,- надумаешь – вон вертушка, звякнешь, я долго не сплю.
Я опасливо покосился на всемогущую вертушку и поблагодарил за гостеприимство.
Скоро приехал секретарь райкома, мы с ним пару часов попарились в бане и осторожно поделились взглядами на жизнь. Он уехал, а я, вернувшись в домик, обнаружил на столе роскошно сервированный ужин. Ни одного человека по-прежнему нигде не было видно.
Я выпил водочки, вкусно поел и отправился спать.
Ночью фауна осмелела, и какие-то крики раздавались во влажном фруктовом лесу за окном. Я ещё успел испугаться возможных змей и тарантулов, и на этой тревожной ноте заснул как убитый.
Разбудила меня вертушка.
- Ну что,- сказал Курбон, будто мы и не расставались,- отдохнул, покушал маленько?
- Ага,- сказал я честно,- готов к трудовым подвигам.
- Хорошо, я сейчас заеду.
На этом же агит-«козле» мы долго куда-то ехали, пока не приехали.
- Это мы куда?- спросил я Курбона, вылезая из газика перед одноэтажным строением голубого цвета.
- Это председатель колхоза здесь живёт,- нехотя пояснил Курбон,- зайдём, поговорим, чай попьем, туда-сюда…
Он нагнулся, проходя в низкую дверь в дом, я нырнул следом.
Пройдя мимо нескольких окаменевших женщин в ярких платьях и платках, мы, ещё раз нагнувшись, вошли в комнату.
В комнате, на ковре, точно вытканном по размерам жилья, сидели вдоль стен человек двенадцать, не меньше. Все вежливо подались чуть вперёд, как бы здороваясь с нами.
- Это Геннадий,- сказал Курбон,- а там Истадбек!
Хозяин дома ещё раз приподнялся и приложил руку к груди.
В центре ковра стояли несколько блюд с фруктами и сладостями, чайники с зелёным чаем и пиалы. Меня усадили, мальчики принесли кувшины с водой, мы вымыли руки, и начали угощаться.
На меня никто не обращал никакого внимания. Все говорили на своём языке, возможно, таджикском, и временами смеялись. Курбон смеялся со всеми, после чего виновато пояснял мне.
- Ничего, это обсуждают выполнение плана на этот год.
Я жевал варёную баранину и пытался представить себе хоть один показатель в плане сбора хлопка, который смог бы меня так рассмешить. Длилась эта беседа практически весь день. Убитый пережитыми за эту неделю стрессами, которые усугубила домашняя баранина, я уже раз десять посетил «удобства во дворе», а обсуждение хлопковых проблем было по-прежнему в разгаре, и трёхчасовой завтрак плавно перешёл в обед. Наконец, насмеявшись до упада и, видимо, обсудив все проблемы предстоящей посевной, народ потянулся к выходу, а в единственном окне я заметил первые вечерние звёзды. Мы остались втроём и председатель, переходя на русский язык, нежно потрепал меня по плечу.
- Ты, Геннадий, приходи завтра утром в правление, мы там всё и решим сразу.
И мы сердечно распрощались.
- Слушай, Курбон, а чего я там сегодня весь день сидел?- обалдело спросил я инструктора, когда мы, наконец, прибыли обратно на базу.
- Как чего? Знакомились, друг на друга смотрели, ты всем понравился,- успокоил меня Курбон, к которому я всё больше проникался тёплыми чувствами.
- Тут так не принято – тяп-ляп, давай!- пояснил он мне для полного прояснения вопроса.
Я хлопнул сто грамм коньяка из хрустального бокала и расстроено уснул, успев согласиться с двумя известными  мне постулатами, что «Восток – дело тонкое» и что он «торопиться не любит».
На следующее утро мы с инструктором снова пылили на газике в сторону колхоза-миллионера.
В правлении Истадбек приветствовал нас как старых и лучших друзей. Потом он обнял меня здоровенной ручищей и повёл куда-то в глубь своих председательских пенатов.
- Вот смотри,- сказал он мне, отдёргивая занавеску в тёмной комнате и одновременно включая свет.
Увиденное повергло меня в шок, но закалённый ночёвками на деревьях и в номерах с тараканами-мутантами, я устоял.
Передо мной стояла прислонённая к стене стопка одетых в роскошные рамы и покрытых почти вековой пылью живописных полотен явно московской выделки.
Тут были по два шедевра разных авторов «Ленин слушает музыку» и «Ленин в разливе», по одному «Ходоки у Ленина» (в отличие от классического варианта, все ходоки были таджиками) и «Ленин на субботнике», а также неожиданно смелое полотно «Принятие Таджикистана в состав СССР».
- Тут кое-что ещё до меня лежало,- по-свойски пояснил мне состав запасника Истадбек,- так что ты уже не повторяйся, предлагай, давай, что-нибудь новенькое. И даже можно совсем без Ленина,- заключил он неожиданно крамольно.
Курбон закашлялся и сделал вид, что ничего не слышал.
- Ладно, вы тут без меня всё обсудите, я воздухом там подышу.
И он ушёл.
- Знаешь,- сказал Истадбек,- денег у меня много, очень много. А тратить их ни на что не дают, такой порядок.
Он помолчал, переживая сказанное.
- Только вот на всякие картины, скульптуры там разные, Ленин-Сталин там…Пожалуйста.
Он вздохнул.
- А давай, фонтан вам сделаем,- предложил я неожиданно.
- Фонтан? А что, давай фонтан. А что там можно сделать?
- Да всё, чего душе угодно. Лишь бы деньги были.
- А из чего сделаешь?
- Хочешь, из бронзы – фигурки разные, рыбки, мальчики писают,- неуверенно очертил я образ фонтана.
- Оленей хочу,- сказал вдруг Истадбек,- много оленей.
- Зачем оленей?- опешил я, вспомнив Чукотку и пьяных оленеводов.
- Затем, что тут их сроду не было,- конкретно объяснил свой выбор председатель.- Понимаешь, никто их здесь не видел и не знает. А теперь ты сделаешь, и все будут любоваться: дети, девушки… И ещё девушек сделай вместе с оленями!- неожиданно выдал он, видимо, сокровенное. Сможешь?
- Да запросто,- соврал я, плохо представляя реальность замысла.- Давай попробуем.
- Давай,- согласился Истадбек,- а ещё давай, поехали в «Чебурашку».
- Куда?- вовсе обалдел я.- Это что, кафе такое?
- Не кафе это,- обиделся Истадбек,- это детский сад у меня, там, у реки, на границе с Афганом.
- Поехали,- согласился я, надеясь на паузу, чтобы прийти в себя от оленей и бронзовых девушек.
Мы сели в райкомовский газик и запылили в сторону границы.
Детский сад действительно находился на крутом берегу Пянджа, соперничая по выгодности расположения с погранзаставой. О том, что это «Чебурашка» говорила намалёванная красками на фанерном щите надпись, криво висящая над входом.
Мы зашли внутрь, поздоровались с гурьбой симпатичной детворы и воспитателями. Я оглядел единственную убогую комнату и, краснея, предложил повесить на стенах несколько сказочных картинок. Истадбек рассеянно покивал, потом вдруг увлёк меня под локоть наружу, мы вышли и молча уставились на красоту, царящую на той стороне Пянджа. Разноцветные горы парили над нашими головами, заслоняя солнце. Мутный, зелёный, в белой пене, Пяндж с рёвом бросался  на крутой берег по обе стороны границы. На той стороне ватага почти голых афганчат носилась по поляне, гоняя тряпочный мяч.
Нищета, царившая на обоих берегах, рождала во мне чувство пронзительного стыда за свою сволочную миссию внедрения живописи в эту голодную, разутую и несчастную страну.
- Сделай мне тут, возле садика, Чебурашку,- сказал Истадбек, прерывая мои горестные размышления о том, что я тоже порядочная сволочь, раз занимаюсь этим, пусть даже ради своего тощего куска хлеба.
- Из чего?- спросил я, машинально приходя в себя, и на время забывая о своей гнусной сущности.
- А из чего можешь?
- Да из чего угодно: гранит, мрамор, металл..,- сказал я, стараясь не произносить слово «бронза».
- Пусть будет гранит,- согласился Истадбек,- только чёрный.
- Гранит – он и есть гранит,- засомневался я, не зная, какие расцветки гранита вообще существуют в природе,- но вообще он тёмный, серый такой…для Чебурашки в самый раз.
- Ладно, пусть будет тёмный,- согласился председатель.
- А размер?- спросил я, представляя смешную зверушку на гранитном столбике.
- Пять метров можно?- спросил Истадбек мрачно.
Я закашлялся сигаретным дымом и почему-то начал стучать себя по груди, видимо, отгоняя прочь возникшую картину гранитного ужастика.
- Можно?- снова спросил Истадбек почти грозно.
- Да почему нет, конечно,- почти привычно соврал я, представляя, как десяток каменотёсов денно и нощно трудятся над сказочным идолом.
Происходящее стало казаться мне нереальным, но дальше, напротив, всё покатилось быстро и обыденно. Мы за полчаса подписали несколько договоров на фонтан, картинки и Чебурашку, и вечером я мрачно выдул полбутылки коньяка в одиночестве, глядя в телевизор с выключенным звуком и совсем не радуясь первым профессиональным достижениям.
Ещё за неделю я заключил несколько договоров на самые невообразимые произведения искусства, выполнил план на три года вперёд, и в полуобморочном состоянии улетел в Москву, напоследок выпив и обнявшись со Славкой Морозовым.
В родном комбинате все просто лишились дара речи, когда увидели результат моей первой командировки. Начальство лезло обниматься, а коллеги пытались узнать секрет успеха, которого я и сам не знал. Просто система работала, и этим нужно было уметь пользоваться.
Я перестал вообще показываться в родном комбинате живописного искусства, кроме дней выдачи зарплаты. Как-то вдруг дома раздался звонок.
- Геннадий Иванович? Это вас беспокоит замдиректора комбината скульптуры и графики.
- Здрасьте!- искренне обрадовался я.
- Скажите, пожалуйста, тут мы распределяем ваши заказы на скульптуру в  Таджикистане…Вот этот договор…с Чебурашкой – он как?
- Вас что смущает,- спросил я в лоб,- сумма маленькая?
- Да сумма-то, как раз…Тут можно и крокодила Гену в подарок довесить…
- А что тогда?
- Уж больно экзотическая, так сказать, тема…Вернее, её габариты. Заплатят ли?
- Должны вроде,- заступился я за своих таджикских приятелей,- они сказали, что на духовные нужды им любых денег не жалко.
- Да? Ну, ладно, будем надеяться…Спасибо.
И со мной распрощались.
Ещё примерно через полгода мне позвонили снова.
- Мы вас попросим,- поздоровавшись, сказал тот же усталый голос,- подъехать на станцию Москва-Сортировочная. Мы там вашего Чебурашку заказчику отправляем, желательно подписать документы, акты там разные…- уж больно случай нестандартный.
И после паузы голос доверительно и удивлённо добавил.
- А вы знаете, вы были правы, они даже аванс оплатили, двадцать процентов…

Поздно вечером я долго плутал между несколькими вокзалами, расыскивая эту самую сортировочную станцию. Искомый путь был оцеплен солдатами, и я с трудом нашёл представителя комбината. Он предъявил пропуск, и нас пропустили к эшелону.
Картинка напоминала мне фильмы про войну, не хватало только белых клубов паровозного пара.
- А чего такая секретность с отправкой,- тихо спросил я представителя,- вроде груз не стратегический?
- А отправлять-то его как?- также тихо спросил представитель,- он же целый вагон занимает, а весит, как два танка, если не больше…Мы только по большому блату с военными договорились. Они что-то своё везут примерно в ту же сторону, заодно и нашего зверька прихватили. Вот он, кстати.
Я посмотрел на платформу, на которой громоздился «наш гранитный зверёк». Груз был обшит досками и с краёв платформы торчали в разные стороны два отдельных ящика.
- Это уши, что ли?- по-прежнему тихо спросил я.
- Ага. По ширине не влезли, еле уломали записать, как неформатный спецгруз. Если бы не наши связи на ликёро-водочном заводе…- ни за что не взяли бы. Мы на эту операцию даже специального человека выделили, выдающегося в некотором смысле…Он три дня с ними, с военными, там…на самом высоком уровне договаривался. Уж на что человек проверенный, выносливый в смысле, так и он за свой счёт теперь три дня взял на поправку состояния. А одного генерала они и вовсе потеряли где-то, ищут теперь.
Я подписал какие-то бумаги и уехал.
Прошло ещё два-три месяца. Чебурашка этот всё не выходил у меня из головы. Всё представлялось, как стоит он, протянув метровую гранитную лапку в сторону мятежного Афганистана, таращит каменные, тоже метровые диаметром, глазища в ночную темень, и матери пугают своих афганчат, что отдадут их русскому идолу, если они не будут слушаться родителей.
Я не выдержал, и позвонил своему приятелю-инструктору Курбону: неужели и правда поставили это ушастое пугало над бурным Пянджем?
- Поставили, а то как же!- весело прокричал мне в трубку Курбон, явно радуясь звонку,- У нас теперь даже самолёты стали чаще летать. Говорят, специально крюк делают, чтобы посмотреть на нашего Чебурашку. Слушай, Гена, я скоро в Москву в командировку приеду, повышать туда-сюда квалификацию как бы. Увидимся?
- О чём речь, конечно,- ответил я, вдруг почувствовав, что соскучился по Курбону и Таджикистану.
Через пару месяцев он действительно появился у меня, как принято,  с огромной, как дирижабль, жёлтой дыней.
Мы сидели на кухне, пили водочку и вспоминали всякие моменты из своей жизни.
- Эй!- закричали соседи слева,- Закройте окно! Это же невозможно жить, вы же там дыню едите!
Я отрезал здоровенный ломоть и отнёс соседям.
- Слушай,- спросил я Курбона,- а как там наша Чебурашка, стоит?
Курбон вздохнул и, прежде чем ответить, чокнулся и опрокинул внутрь сорок граммов водки.
- Демонтировали нашу достопримечательность,- сказал он расстроено,- неделю как снесли…
- Во как!- расстроился и я, хотя понимал, что-то должно произойти: уж больно, как выразился тогда скульптурный представитель, экзотическое получилось явление на советско-афганской границе.
- Таджикистан – деревня маленькая,- продолжил рассказ Курбон,- три месяца прошло, самолёты полетали, туда-сюда, слухи разные пошли, а потом комиссия приехала. Походили, посмотрели, выяснили, что наша Чебурашка на метр двадцать больше самого большого памятника Ленину в области. Ну и сразу – всем, туда-сюда, по морде! Секретарю, с которым вы на базе парились – строгий выговор, а председателя вообще чуть не сняли, просто больше там никто не справится, оставили.
- И куда же вы дели его?
- Кого?- не понял Курбон.
- Ну, Чебурашку нашего. В Пяндже, что ли, утопили?
- Зачем в Пяндже? А вдруг он там на дно бы встал, и торчал из воды со своими ушами? Закопали его. Считай, похоронили. Истадбек сказал, ничего, ещё времена переменятся, откопаем, опять поставим, пусть самолёты радуются.
- А потом забудете, куда закопали,- промыслил я грустно,- и отроют его через тыщу лет археологи. И будут гадать…
- Не будут,- перебил меня Курбон,- мы его прямо там же и закопали, так что найдём. И потом, не до конца закопали, одно ухо снаружи оставили для ориентира. Там дети за него теперь от ветра прячутся. Всей группой…
Вот такая история случилась во время касательного моего полёта мимо великого искусства живописи и ваяния. Ещё много раз ездил я по нашей бесконечной Родине со своей дурацкой миссией, где-то более удачно, где-то менее. И много ещё разных чудных и чудесных историй приключалось со мной в степях Украины и новосибирских научных городках. Но эта история с мультяшным персонажем почему-то отметилась в душе и памяти особым пятнышком.
А потом я подался в журналисты – писать бодрые и критические статьи за дядю-министра какой-то там промышленности, и уволился из ставшего родным живописного комбината. Спасибо ему за предоставленное мне свободное время, необходимое тогда для заочной учёбы. И закончился на этом мой полёт мимо живописи, и начался какой-то другой.
Перебираю я в памяти свои полёты, и смешно мне, и грустно.


Мимо кино.
Свою карьеру на «большом экране» я начал в седьмом классе. Именно в те зимние каникулы я ежедневно отправлялся из Реутово, где жил и учился, в Москву, и проматывал пятьдесят копеек, которые родители великодушно выделяли мне каждое утро.
Полтинник – это, к примеру, сеанс в кино плюс бутерброд с копченой колбасой, которую в магазине было купить не очень, а в киношном буфете – легко. Правда, на билет в электричку не оставалось, но кто же их когда покупает, эти билеты?
Так вот, дебют мой в кино состоялся, когда я в совершенной прострации плёлся по улице Двадцать пятого октября, ныне Никольской, в сторону метро, так и не совершив в этот день никаких подвигов и даже не истратив свой заветный полтинник. И тут в витрине какого-то магазина я увидел дядьку, который из зала снимал то, что творится на улице. Понятно, что я прилип к стеклу, как муха, и начал рассматривать камеру, объектив и прочее, не обращая никакого внимания на конвульсивные движения оператора, пытавшегося убрать меня с переднего плана. Не на того напал: пока я полностью не прочел все, что было написано на объективе камеры, я даже внимания не обратил на этого назойливого типа. И только когда он, не прекращая снимать, выстрелил в меня такой тирадой, что даже стекло не смягчило выражений, я перевел на него свой невинный взгляд, показал длинный розовый язык и продолжил своё движение в сторону метро.
На самом углу, за полсотни метров до цели, я вдруг увидел длиннющую очередь, молчаливо струящуюся к лотку с товаром. В те времена никто не спрашивал, за чем стоят: раз стоят, значит всем нужно. Я тупо встал в хвост очереди и через какие-нибудь сорок минут за тридцать пять копеек получил чудесную брошюру с розовой обложкой и большими буквами.
Эти буквы были сложены в загадочный заголовок «Гигиена половой жизни».
В те далёкие времена в СССР, как известно, не было не только секса, но и практически никакой половой жизни. Поэтому я имел об этой области крайне смутное представление, хотя общее направление мысли просматривалось, а зреющий организм уже настойчиво требовал обновления информации. Я сунул книжку за пазуху, а в электричке быстренько развернул и плотоядно пробежался по страницам, надеясь пополнить скудный запас своих знаний. Однако этого не произошло. Картинки, на которые я так надеялся, представляли собой абсолютно бездарно исполненные схемы мужского и женского бюстов в разрезе, причем, если в мужском мне ещё как-то все было понятно, то в женском царила полная неразбериха. Отсюда я полностью утратил интерес к тексту, и если бы не жаба, с которой мы потратили тридцать пять копеек, я бы выкинул эту скукоту в разбитое окошко тамбура. Однако я справедливо решил, что, наверное, эта штука произведёт гораздо большее впечатление на моих родителей, которые наверняка не все знают о гигиене в этой деликатной области.
Измученный дорогой, бродяжничеством и таким провалом в разумной трате денег, я приехал домой, наелся как удав, и прилег поспать в гостиной.
Сон мой прервал довольно решительный удар ремнем по заднице, и я никому из вас не желаю проснуться когда-либо в жизни подобным образом.
- Ну, вы что, совсем обалдели!?- заверещал я, пытаясь этим наступательным кличем сориентироваться во времени и пространстве и избежать возможного продолжения.
- А ну, вставай!- прокричала мне мать, рядом с которой стоял с ремнем отец, ухмыляющийся от уха до уха.
- Ну, чего ещё,- заныл я, пытаясь укатиться по дивану к стене и повернуться к ней задом.
Отец просто давился от смеха, чего совершенно нельзя было сказать про настроение матери.
- Ты где взял эту гадость?- снова прокуковала мама, потрясая в воздухе брошюрой, которая затем не слишком сильно полетела в мою сторону.
- Где взял, где взял? Купил.- ответил я известным из анекдота про топор образом, надеясь смягчить этим ситуацию.
Отец захрюкал, бросил ремень на пол и убежал на кухню.
На беду, мать моя была ещё и врачом, который никогда не упустит случая побеседовать с подростком на тему гигиены половой жизни. Так что я проклял тогда свою доброту за то, что не выкинул это розовое пособие для дебилов в окно электрички.
Вобщем как-то оно улеглось и все стали смотреть новости по телевизору.
Ну, показывают новогоднюю панораму, чего и как народ покупает, как все бегут по улице со свертками и коробками. И тут на передний план выплывает моя довольная и заинтересованная физиономия в зимней шапке с торчащими, как у зайца, ушами.
- Ой!- кричу я на весь дом,- смотрите, это ведь я! Это ведь я в кино снялся!
Все смотрят на экран, а я, в свою очередь, с экрана тупо пялюсь на всех, в том числе и на себя самого, причем нос у меня выглядит поросячьим пятачком, поскольку прижат к витрине.
- А я тебя из-за носа даже и не узнала сначала!- восхищённо говорит мать, всплеснув красивыми полными руками, будто это не она полчаса назад гоняла меня по комнате, пытаясь треснуть по заднице розовой брошюрой.
Тут я всем московским зрителям показываю свой замечательный язык, и на этом новости заканчиваются.
- Удивительно,- говорит отец, тоже под впечатлением от увиденного,- как это они тебя не вырезали.
- А не успели, наверное,- говорю я понимающе,- а может, просто я им понравился,- добавляю я, вспоминая матюки оператора.
И мы пошли пить чай, все в приподнятом настроении от прикосновения к великому искусству кино. Пусть даже в образе документального репортажа.

Между этим и следующим моим участием в большом кино, был эпизод, связанный с ним косвенным образом. Как-то летом я счастливый ехал в троллейбусе от Киевского вокзала в магазин за настольной игрой в футбол – вожделенной мечтой каждого советского мальчишки. Огромные деньги, рублей по-моему четырнадцать, тревожно лежали у самого сердца: половину я сам накопил за год, а вторую родители выдали на день рождения.
Еду я себе, глазею в окно, а сам не вижу ничего вокруг – одна только игра перед глазами: красивая, ярко зелёная, вся железная, и футболисты – все под разным наклоном к полю понатыканы. И у каждого – одна нога неподвижная, а другая к пружинке приделана, и только ждёт, чтобы получит свой пас от такого же чудесного железяки.
Тут ко мне старичок какой-то говорит.
- Мальчик, возьми мне билет, пожалуйста.
Я, понятно, кидаю четыре его копейки в кассу, отрываю билетик и отдаю деду за «спасибо». Стою себе дальше, представляю, как буду драть весь двор наш в свой футбол зелёный.
Теперь уже бабулька какая-то подходит ко мне и говорит, а сама прямо светится вся, как самовар новый.
- Ты хоть знаешь, кому билет-то купил, голубь?!
- А чего там знать,- говорю я ей недовольно и смотрю на затылок этого деда.
- Дурила ты, слепой,- смеётся тихонько бабушка,- это же он, Ча-па-ев!!!
Да ладно! Обалдела, швабра старая?! Я на дедка смотрю – по затылку-то не слишком ясно, а пялиться и неудобно вроде. Пошёл к водительской конуре, вроде бы за книжечкой билетной – точно! Мама родная – он, Василий Иваныч! Дорогой ты наш командир всенародный! Мы же каждый ус твой, как свой, помним и любим! Это же мы сто тридцать два раза умирали вместе с тобой в реке Урал под шквальным огнём белых гадов, родненький ты наш. А ты живой, живо-о-й, не утоп, голуба! Вот он, сидит, как простой смертный! А ну, идёт эскадрон в атаку – где должен быть командир, а? Да впереди же, впереди всегда, на лихом коне! А глаза у него как были, так и остались – смешливые, умные, все понимающие, каждого гада насквозь видящие, любую опасность презирающие…
А он смотрит на меня этими самыми глазами, и смеётся, понимает мой восторг и состояние.
Встал он, вышел на нужной ему остановке, а мы так и остались все, прилипшие к нему взглядом, пока не повернул наш счастливый троллейбус за какой-то угол. Эх, надо было попросить у него билетик на память, все равно он ему уже не был нужен. Билет самого Чапаева! Да кто же осмелится такое попросить!? Эх, Василий Иваныч, родной ты наш, куда же ты?!

А через время, этим же летом, случился со мной ещё один замечательный случай, напрямую связанный с киноискусством.
Отдыхали мы с братом и его молодым институтским преподом в Судаке. Это год примерно 1964-й. Кто помнит, самый разгар общественной полемики по поводу «физиков и лириков», кинофильма «Ещё раз про любовь» и прочей такой лобуды. Ясно, что брат мой со своим дружком – оба физики, пьют по вечерам сухое вино, по очереди пилят на гитаре и поют про кожаные куртки. Как раз им в масть, хозяйка двух девиц к нам в домик подселила, в соседнюю комнату. Одну Люсей звали, другую не помню уже. Симпатичные такие девицы, физикам в самый раз.
Ну, мои мужики – оба в стойку, гитару наголо, пошёл хмурёж по полной программе: с вином, конфетами и прочим. Днём все на море, вечером под окнами тусуются, благо, далеко ходить не нужно, деньги на танцульки тратить. Я в их компании – как чирей на общей попке, одна морока: и накормить нужно, и чтобы родителям потом чего лишнего не сболтнул, вобщем, по очереди подмазывались все, кроме препода.
Вот как-то раз надумали они, и включили в план мероприятий поход: сначала на генуэзскую крепость – кто был в Судаке, знают – а потом дальше пешим порядком в новый Свет. Видимо, хотели мужики мои сморить этих девиц дневным пробегом, а дальше, как говорится, тёплыми брать, пока не очухались.
Утром по холодку и отправились мы в нужную сторону. Это сейчас там, в крепости, целый балаган устроили, только плати: и музей средневековых пыток – пожалуйста, можешь за недорого на гвоздях посидеть, и в бочке пыточной скрючиться, и даже подвеситься на чём-то для полного ужаса. А тогда там только бабушка на входе билетами торговала, да ветер гулял по горе, перекатывая редких туристов.
С крепостью мы быстро справились, причём, я умудрился сорваться со стены, изрядно пролететь, ободраться, и при этом не свернуть себе шею. Это всех как-то приободрило и в сторону Нового Света мы вышли, заряженные на приключения и чудесные впечатления.
Со вторым прямо сразу заладилось, поскольку идти решили не тупо, по асфальту с разметкой, а именно пробраться через горы, которые отделяли этот асфальт от высокого и чистого неба. Что, собственно, и проделали.
Старшие с трудом, а я птицей взлетели на хребет, и потащились по безумной жаре и солнцепёку в туманную даль, где еле-еле просматривались такие же горы, окружающие Царскую бухту.
Часа через два мужчины и барышни уже еле плелись, про себя проклиная эту дурацкую затею, однако никто не хотел признаваться в слабости, и джентльмены даже мужественно отпускали всякие шутки по поводу и без. Я же, самый молодой и лёгкий, подобно быстроногому оленю ухлестал метров за пятьсот вперёд, прыгая по камням и во всю радуясь жизни.
Поэтому я первым же и доскакал до точки прямой видимости посёлка Новый Свет, откуда и решено было заранее начать спуск к той самой дороге.
Я кубарем покатился вниз и через минуту уже сидел в прохладной тени под какой-то чинарой, ожидая своих ползучих спутников. В это время я увидел низко летящий со стороны посёлка военный вертолёт, а из-за поворота в мою сторону вдруг вяло выбежал какой-то здоровенный толстый мужик, взмыленный, будто за ним гнались.
Ещё через минуту ситуация стала накаляться, поскольку следом за мужиком высыпали десятка два солдат с автоматами, которые, похоже, гнались именно за этим беднягой. Солдаты были одеты в странную, незнакомую форму.
Мне всё стало ясно: пока мы там полдня лазали по горам без связи с внешним миром, началась война, о которой мы, естественно, знать никак не могли.
Мужик поровнялся, мельком скользнул по мне невидящим взглядом и потрусил дальше, еле переставляя заплетающиеся ноги. Глянув на бегущих пока ещё вдалеке солдат, я поднялся и затрусил следом за дядькой.
- Дядь, что, война, да?- на бегу спросил я его, стараясь не обгонять бедолагу, хотя и подмывало уйти в отрыв.
С дядьки хлопьями летела пена, глаза закатились к небу, а изо рта свисал отвратительный пыльный язык.
- Пш-шёл!- с трудом высказался беглец в мою сторону, даже не покосившись.
- А это кто, немцы или турки?- спросил я, выдавая не по годам оформившуюся политическую зрелость.
- Бры-ыся-ак!- загадочно проикал дядька и вдруг рванул в сторону и вниз с дороги.
Я глянул назад: солдаты догоняли, но тоже как-то неуверенно, видимо преследовали давно и притомились. Даже собака рядом с ними трусила еле-еле, так же, как и мой дядька, вывалив наружу язык.
А тот уже катился вниз по склону, увлекая за собой тучу пыли и мелких камней.
Тут вдруг сверху прямо надо мной завис ревущий вертолёт, из открытой двери которого торчал громадный и жуткий прицел то ли пулемёта, то ли даже пушки.
Времени на раздумья не оставалось, и я прыгнул с обрыва следом за дядькой.
Мы почти в обнимку, кубарем катились вниз, причём дядька всё время пытался оттолкнуть меня в сторону, но это плохо ему удавалось, поскольку мы уже летели, как один большой ком неизвестно чего. Вертолёт же всё время перемещался за нами, и я прямо чувствовал, что он сейчас вот, через секунду откроет по нам огонь из всех своих орудий.
Я ещё успел увидеть, как следом за нами попрыгали солдаты и даже несчастная собака, как вдруг мы вывалились из облака пыли на плоскую огромную площадку, и я снова обрёл возможность видеть, слышать и осязать.
Первое же, что я услышал из-за грохота висевшего вертолёта, был такой отборный мат, что я даже не понял, откуда именно он доносится: с площадки или из вертолёта. Но тут вертолёт поднялся и завис в стороне, пыль улеглась, и я понял, что эта симфония ненормативной ярости звучит здесь, на площадке.
- Откуда ты….!!??- собственно всё, что я смог вычленить из потока брани в первые пару минут общения.
Мой дядька стоял рядом на четвереньках, а перед нами скакал и прыгал, будто на пружинках, кругленький, как мячик, другой лысый дядька, который сначала все время орал, а потом шмякнул о скалу большой такой громкоговоритель, в какой на демонстрациях обычно кричат «Слава родной коммунистической партии!» и разное тому подобное.
Быстренько оглядевшись, я увидел кучу стоявшего на площадке народа, несколько здоровенных камер, висевшего над нами вместо улетевшего вертолёта оператора, и понял, что возможно, это даже не война, а просто мы случайно попали на съёмочную площадку, или даже в кадр нового фильма, а дядька орёт просто потому, что у них, у режиссёров, такая нервная работа.
- Ты мне, … – обозвал он моего дядьку – как миленький побежишь на пятый дубль, я из тебя чемпиона мира сделаю…Кто пропустил этого…? - тут он уже обидно отозвался обо мне и ткнул в мою сторону жирным пальцем.
- Так он с гор свалился!- заверещал другой посторонний дядька.- Как я вам горы перегорожу?!
- Вы мне,….- опять нехорошо заругался режиссёр,- всё здесь перегородите, колючей проволокой обнесёте…
- Сегодня всё, уже не сможем,- виновато сказал  тот же дядька,- у вертолёта керосин кончился, они хорошо бы до дома долетели…
- Ах, ты…!- набросился режиссёр уже на этого, будто именно он выдавал керосин вертолётам.
Я посмотрел на своего дядьку и увидел, что по лицу его, оставляя светлые дорожки, катятся слёзы. И понял, что пора делать ноги, иначе меня здесь прикончат следом за керосином. Убегая, я оглянулся, и увидел надпись на чёрной дощечке, по которой обычно хлопают тётеньки во время съёмок: «Акваланги на дне». И растаял в дымке гор.
Поход наш закончился не очень славно. Хотя мы и смыли пот в Царской бухте, все были измочалены так, что почти и говорить-то не могли. Да ещё были голодные, как звери.
Наскоро искупавшись, уже в вечерней дымке мы прибыли на автобусе обратно в Судак и пошли к первому же кафе на набережной. С полсотни несчастных, таких же голодных, как и мы, взволнованно стояли в очереди за люля-кебаб, переживая, что не достанется, или закроется. Мы с братом сидели за столиком, переводя дух, девицы убежали домой переодеться, а препод Юра честно томился в очереди, видимо, чувствуя за собой какую-то вину в организации этого пробега.
Брат ушёл и вернулся с десятью кефирными бутылками, наполненными белым сухим вином. Он грустно налил себе полный стакан и выпил его, как воду, думая о чём-то своём. Я истомился в ожидании еды и ушёл к морю, чтобы не раздражать никого своим голодным обликом. Вернувшись через полчаса, я застал картину ещё более унылую, чем ту, которую оставил. Брат сидел уже весёлый, по-прежнему один, и из десяти кефирных бутылок восемь были пустыми.
- А куда всё вино делось?- глупо поинтересовался я, поскольку мне как-то не могло придти в голову, что всё это мог выпить один человек, к тому же, мой старший брат, бывший всю жизнь для меня примером к подражанию.
Брат, в свою очередь, поднял на меня довольное, прямо-таки сияющее лицо, и с большим трудом сказал, покачав у меня перед носом указательным пальцем.
- Не-е-е, не всё…Впил,- сказал он загадочно и показал этим же пальцем на оставшиеся две бутылки. Он попытался налить из одной из них в свой стакан, но промахнулся и вылил её на стол. После чего грустно хрюкнул, уткнулся лбом в ладони, и затих.
Тут как раз возбуждённый Юра принёс целый ворох тарелок с заветным люля, добытым в честной битве. Мы с ним съели их все, поскольку брат отключился, а барышни так и не пришли. Юра допил последнюю бутылку вина, после чего мы взяли брата под руки и стали конвоировать его в сторону дома.
По дороге домой брат вернул в окружающую среду, практически в те же самые виноградники, всю потреблённую недавно жидкость. Несколько раз с диким хохотом, веселясь чему-то известному только ему, он вырывался из наших рук и валился в темноте в кусты южных колючек, откуда мы его с трудом выковыривали и снова усердно  тащили в сторону дома.
Дома он упал на кровать и сказал.
- Только маме не…- он погрозил мне пальцем и уснул.
Грустные девицы выбрались на крыльцо, немного молча посидели с нами, и ушли спать.
- Пойдём и мы, юнга,- сказал мне Юра.
И мы пошли спать.
Этой же зимой я увидел на стене клуба реутовской прядильной фабрики ужасно нарисованную афишу, заявляющую о кинофильме «Акваланги на дне». Именно к нему я имел самое непосредственное отношение, о чём и сообщил всем своим одноклассникам и дворовой шпане. Я не стал напрягать всех подробностями своего участия, а только сказал, что летом снимался в этом фильме в эпизоде с одним из главных героев. Поскольку меня и в новогодних новостях тогда не вырезали, то я втайне надеялся, что и здесь пощадят: а вдруг режиссёру понравится, как мы дружно бежим по дороге?
Мы заняли почти половину маленького фабричного зала и с нетерпением до самого конца фильма ждали моего появления, которого так и не случилось. До боли знакомый дядька уверенно пробежал известную мне дистанцию и упал в знакомый обрыв. Но никто не дёргал его за рукав и не спрашивал про войну.
Как ни странно, меня никто ни в чём не обвинял, а наоборот, все успокаивали, видя, как я расстроен.
Так, вобщем-то грустно, завершилась моя актёрская карьера в кино.

Мимо театра.
Участие моё в театральной жизни советского общества было, несомненно, более живым и осознанным. Хотя бы потому, что участвовал я в ней добровольно и во вполне сознательном возрасте.
Любовь к театру мне привила ещё мама. Примерно за полгода до моего появления на свет, она в Риге записалась на цикл лекций то ли по мировой культуре, то ли по истории театра – точно не помню. Но, по её словам, я, ещё будучи абсолютным эмбрионом, уже бурно реагировал на то, что им втирал лектор.
Влияние прослушанного курса сказалось с самых младых ногтей. Я любил изысканность и театральность в одежде и, опять же со слов матери, однажды напрочь отказался идти в детский сад, поскольку бабочка выходного  костюма была плохо выглажена.
Дальше – больше. Где-то в четыре года я уже солировал в праздничном спектакле по поводу трёхсотлетия воссоединения Украины с Россией. Роль была пустяковая, но очень ответственная. Нужно было (естественно, в национальной украинской одежде) выпрыгнуть из-за плетня, распугав чубатых парубков, и пару минут походить вприсядку, изображая первого парня на украинском селе.
Готовили меня тщательно и долго. Были приобретены ручной вышивки сорочка с украинским орнаментом – вышиванка, соломенная шляпа нужного размера и отличные шаровары. Накладка вышла только с обувью. То ли в целях экономии в трудное, как всегда, время, то ли из каких-то других соображений, но чоботы, или по-нашему,
по-русски, штиблеты мне купили на два размера больше, хотя и шикарные.
Репетировал я в повседневной обуви, и новую одел уже на премьеру. Для пущего комфорту, родители напихали мне в каждый чобот по здоровенному тампону скомканной бумаги. Все решили, что две минуты я уж как-нибудь продержусь и так, зато туфли будут на вырост.
В этом возрасте спорить с родителями особенно трудно, практически бесполезно. Они еще молоды, сильны и упрямы. А потому особенно глухи к восприятию любых разумных доводов. Я плюнул, и пошёл в гримёрку.
Выскочил из-за плетня я просто классно, и распугал не только чубатых парубков, но и половину мамаш в партере. И тут же, разумеется, пустился в пляс. А именно, пару раз присев и размявшись, я выкинул правую стопу в полную силу, и слетевший с неё ботинок с тихим шорохом прошёл над головами начавших успокаиваться мамаш и въехал прямо в лоб нашему фронтовику-завхозу. Дядя Стёпа машинально, ещё по фронтовой привычке хватать всё, что движется, поймал отскочивший от него, как горох от стенки, мой новый, чудесно пахнувший кожей чобот, и с удивлением захлопал своими глазищами.
Зал на мгновение замер, и взорвался страшным хохотом. От  стыда и бешенства я готов был убить всех и сразу, но мне это было явно не по силам. Поэтому зверски махнув, уже стоя, левой ногой, я отправил второй сандаль вслед за первым и, не отслеживая попадания в цель, перемахнул обратно за плетень. После чего объявил мораторий и двадцать лет не ходил вприсядку, и вообще не появлялся публично на сцене.
Но любовь к театру и зрелищам осталась, тем более, что я прекрасно пел и со временем стал играть на гитаре.
К публичной же сценической деятельности я вернулся уже в 1978 году, будучи взрослым, ещё холостым и по-прежнему любопытным и жизнерадостным оболтусом.
Отслужив в армии, и съездив на полгода «за туманом» на Камчатку, я собрался вернуться в свой космический «ящик», но оказалось, что меня теперь нужно проверять: а правда ли, что я эти полгода бродил с геологами по Камчатке, а не читал на курсах повышения квалификации агентов ЦРУ цикл лекций «Влияние решений XXVII съезда КПСС на идеомоторные реакции офицеров запаса во время весеннего призыва». Проверяли по этой части месяца примерно три, поэтому их нужно было куда-то девать с относительной пользой для себя.
Весь ещё полный свежих впечатлений от рассказов камчатских бичей, я устроился монтировщиком декораций в театр Сатиры.
Работа монтировщика была безумно интересной и увлекательной тем, что ты не только ставил и убирал декорации для спектакля, но еще в большинстве случаев участвовал в самом действии, по замыслу, незаметно для зрительного зала. То есть в нужный момент чего-нибудь открывал или, наоборот, запирал. Незаметно утаскивал или, напротив, выносил, пока на несколько секунд тушили свет, и всё такое прочее.
Конечно, для такой ответственной работы кого попало не привлекали, но я всем внушал доверие своим взрослым видом и положительной биографией: высшее образование, служба в армии и так далее. Поэтому меня проверили сначала на участии в репетициях как бы молодого режиссёра Виктюка, а затем уже выпустили работать в «режиме он-лайн».
Какой спектакль ставили с Романом Виктюком уже не помню, он, кажется, вообще не пошёл: зря только время потратили. Зато помню самого Виктюка – такого обаяшку в модном джинсовом костюмчике, которому мы, простые пролетарии, конечно завидовали.
Ну, размявшись на Виктюке, я уже как-то взбодрился и начал предлагать себя на более серьёзные роли в отработанных постановках. Дебютировал я, кажется, в «Ремонте». Там декорации тягомотные были, высотой метров по шесть-семь. Узкие, длиннющие такие куски нарисованного на фанере панельного дома. Типа, одна секция в несколько этажей, с настоящими окошками, которые открываются и закрываются.
И моя творческая задача – сначала все их выволочь на сцену и установить вертикально, скрепив друг с дружкой, а потом, уже во время спектакля, по ходу действия, в нужные моменты, здоровенной, такой же длины шваброй, открывать эти окошки, а когда потребуется, замысловато подцепить их – и обратно захлопнуть. Что и говорить – работа непростая, но и мы – не лыком шитые: как-никак, с верхним образованием, да и опыт в космических разработках имеем. Так что, откроем и закроем все, что нужно и в нужное время.
В связи с «Ремонтом», у меня один забавный случай вспоминается.
Смотрел я его тогда из-за левой кулисы, прямо на полу сидя – ничего, он тёплый.
Сижу себе, наслаждаюсь, как говорится, великолепной игрой наших ведущих мастеров сцены, смотрю – Папанов в мою сторону бредёт, всё ближе подходит. Ну, понятно,
чего-то одновременно говорит по роли, что положено, и всё ближе и ближе.
Может, очки у него бутафорские были, да не того калибра, чтобы хорошо видеть, а может другое что, но только дошёл он до самой моей кулисы, и я охнуть не успел – как наступит мне, да ещё с хрустом таким, на вытянутую и расслабленную левую ногу. Я аж зубами от боли заскрипел, но стерпел: считай, в трёх метрах самый дорогой партер дыхание затаил.
Смолчал, а у самого искорки в глазах плавают.
Уронил мой любимый артист свои очки с носа (но они на верёвочке были, не разбились) и громко так, на весь зал, говорит, глядя на меня.
- Простите, сударь, меня великодушно, задумался что-то!
Вот же воспитание! Ему и публика нипочём – главное, человека не обидеть!
Я ногу-то под себя втянул и тихонечко так, чтобы партер не слышал, говорю.
- Да будет вам, Анатолий Дмитриевич, пустяки какие. Играйте себе, а то народ смотрит.
Крякнул он так, на палочку опершись, нацепил очки обратно, глянул в зал исподлобья, потом опять на меня.
- Ну-с, благодарю, сударь, пойду, пожалуй.
И пошёл себе доигрывать дальше. Вот ведь силища таланта! Даже такую заковыку, глазом не моргнув, на пользу искусству обратил, да ещё и человека не обидел.
Вобщем, нормально покатило у меня с «Ремонтом», и даже премию выдали за пристальное участие в театральной жизни. Ну, руководство посмотрело – пора, думает, этого парнишечку способного к более сложным ролям приспосабливать.
Там ведь у монтировщиков, понятно, жизнь не патока: натаскаешься этой рухляди
туда-обратно, да ещё неподъёмной иногда, да по башке какой-нибудь декорацией в процессе схлопочешь, хорошо, если фанерной. А то и металл попадается, арматура. Да ещё и актёр на нашу голову не самый гладкий порой выпадает. Один отыграет себе – и хрен с ним, с народным артистом. А другому - и то подай, и это, и тем-то он недоволен, воротит морду заслуженную. Хорошо ещё, если просто обматерит, так нет же – особо кляузный ещё и бригадиру настучит: вот, мол, стул ему, барину, вовремя не вынесли, он сел, думал на стул, а оказалось, на пол. Так ведь вас там, на сцене, как говорится, тьмы и тьмы, а нас – два-три на весь спектакль. Ясно, чего-то упустить или забыть можно.
Вобщем, от этой нервной жизни, многие, конечно, в нашей бригаде, выпивали. Не только дома, но и в рабочее время тоже. А как ещё этот стресс уничтожить?
Ну, а поскольку я был молодой, здоровый, спортивный и не замучанный ещё народными артистами, то меня и стали двигать помаленьку на ответственные роли. Хотя, конечно, поначалу тоже не всё гладко выходило.
Особо почему-то с «Клопом» не заладилось.
«Клоп» - это такой спектакль, если кто не знает, по поэме великого нашего советского поэта Владимира Маяковского.
Первый конфуз у меня в первый же выход и случился.
Роль моя была не слишком сложная, но заковыристая. Там по действию такая байда происходит: рабочее общежитие, сыр-бор, переругались все чего-то, ну и один, в
конце-концов, повесился. Если, конечно, не путаю чего, может, застрелился – давно это было.
Но роль свою и до сих пор назубок помню. Как только свет потухнет, выскакиваю, хватаю кровать такую, панцирную, вроде как в армии у меня была, и на пару со своим коллегой волочём её прочь со сцены. И всё нужно успеть, пока свет не зажгли. А в это время с другой стороны наши ребята чего-то другое взамен кровати должны приволочь, типа, перемена обстановки.
Ну, отыграли они там, на сцене, своё, переругались друг с дружкой, кто-то повесился вроде, вобщем, потух свет. Вылетаю я на сцену в полной решимости кровать тащить, за заднюю спинку схватился – и тут меня как пригвоздило! Свет-то только на сцене погасили, а зал ведь освещён немножко. То есть я-то всех, как облупленных вижу, и оттого такое чувство, что и меня все, значит, видят. Я так и остолбенел, и роль из головы сразу выскочила. Миронов Андрей Александрович в темноте мне шепчет.
- Ну, что же вы, несите её, наконец!
А я стою, как гвоздями прибитый. Тут мой коллега на том конце кровати как дёрнет! С кровати этой что-то железное на пол как грохнется, и по полу рассыпалось. И я вспомнил: по режиссёрской задумке, это ведро с болтами и гайками на кровати лежало.
Миронов шепчет: «Да несите вы, скорее, я сам их соберу!». И давай в темноте руками эти гайки нашаривать и в ведро складывать. Я ещё подумал: «Хоть бы он, бедняга, занозу в руку не засадил!».
Напарник мой дёргает кровать, а тут уже и свет включаться начал. И я вдруг, тоже как включился, потащил кровать, а уже невпопад, не в резонансе мы с коллегой. Ну и зацепился я своей, вернее, левой задней кроватной ножкой за кулису бархатную. А сам-то, задом своим ещё на сцене торчу, а свет уже почти совсем яркий, уже видно меня. Миронов сзади почти в голос шепчет: «Уходим! Уходим!»
Тут приятель мой как дёрнет кровать эту долбанную! Я кубарем через кровать с жутким грохотом, за спиной треск, будто крыша рухнула. И в ярком свете новой картины действия качается левая кулиса тревожно, а на полу оторванный квадратный метр бархата валяется.
Успокоился я потом, доиграли мы как-то без происшествий больше. Но мою первую зарплату зачли мне безналом за ремонт кулисы и моральный ущерб действию.
Несколько раз после этого случая «Клопа» без меня играли. Но ничего, сами справились.
А потом бригадир у нас заболел, пришлось мне снова на «Клопа» выйти.
Там такая сцена: короче, НЭПмановский ресторанчик в теме, и оркестрик наяривает на скрипочках. Всех инструментов уже не помню, но музыкантов этих было человека четыре, может, пять. И сидели они верхом на таком здоровенном фанерном ящике, который мы изнутри толкали и он потихоньку на колесиках выезжал себе на сцену. Мы толкаем, как негры какие, потом умываемся, а эти ребята сидят там и пиликают. А чтобы колёсики правильно ехали, мы сцену, ещё до спектакля, такими коробами фанерными выстилали, рундуки называются. Вот наш ящик колёсиками между рундуков, как по рельсам и пробирается.
Эта сцена там самая нудная: минут двадцать, не меньше. Они там играют чего-то своё, скачут-прыгают, ругаются, оркестрик пилит себе, артистов мы и не слышим почти. А мы, значит, должны сидеть всё это время в ящике, и ждать, пока кто-то там из музыкантов постучит, и мы их обратно покатим.
Ну, вытолкали мы его, меня задним толкачём поставили, пока неопытный ещё, чтобы не натворил чего. Сидим, отдыхаем. Бригадира нет, поэтому расслабились. Серёга, алкан такой забавный, даже закурил в рукав. Ну, я сидел-сидел, скукота, грохот сверху, аж уши заложило, дай, думаю, вылезу прогуляюсь, всё равно меня из зала не видно. Вышел, задней стенки-то нет у ящика, смотрю, фонарики в полу такие смешные. Остановился я, наклонился, рассматриваю. Вдруг слышу смех в зале, такой, что музыку перекрыл. Поднимаю я голову: мамочка! Эти фонарики на меня снизу светят, и на всём огромном заднике тень моя – руки в боки. Только я собрался обратно попятиться, как Серёга меня сзади за щиколотки как дёрнет – я как подрубленный рухнул, и тень моя со мною вместе. В зале прямо истерика, так ржут. Помреж из-за боковой кулисы кулак мне огроменный показывает: мол, только вернись сюда, уж я с тебя ремней-то нарежу. Еле ноги, помню, унёс. Ну и опять, понятно, на премию попал, не увидел её.
Просто беда у меня с этим «Клопом» была. А ведь старался, и способный вроде, обучаемый. Последний раз такая беда приключилась, что больше меня к этому «Клопу» на пушечный выстрел уже не пускали.
А вышло просто, до обидного. Бригадир, как на зло, неделю за свой счёт взял, с детьми посидеть: куда-то мать они свою отправили. Ну, пацаны опять расслабились, да ещё перед спектаклем приняли немного на грудь. Давай, мне говорят, вместо бугра вставай в упряжку первым. От первого – силы больше всего надо, он же главный толкач, остальные уже подсобляют. Я разволновался, может, говорю, не стоит, вдруг, не справлюсь. А они хором: да ладно, чего там справляться, бери больше – толкай дальше.
А рундуки перед спектаклем Серёга-алкан  выкладывал. Там аккуратно нужно, а он спешил, боялся, без него всё выпьют. Да ещё подслеповатый был малёк, и когда рундуки-то выкладывал, один чуть сдвинул в сторону, и не поправил. И получилось, что рельсы для колёсиков закончились: тупик, значит.
Вот выкатились мы, встали на рельсы, да ещё я направляющим был. Разогнался как следует, мужики сзади тоже, разогретые портвейном, не подкачали. И как мы в Серёгин тупик с разбегу въехали – так музыкантов этих вместе с барабанами и прочими скрипками как ветром сдуло: чуть в правый портал не улетели. Да ещё остальных, кто в ресторанчике сидел, под себя подмяли. В зале такой грохот, просто до визга. Все подумали про смелое режиссёрское решение, уж больно натурально они всем составом разом попадали. А у нас внутри чуть до драки не дошло. Костян кричит: «Кто рундуки выкладывал?!» Серёга-алкан хотел было ноги сделать, да его сгребли. Снаружи хохот, из ящика нашего
мат-перемат, оркестрик вокруг бегает, стульчики подставляет, чтоб наверх взобраться – дурдом в полном художественном воплощении.
Ну, а в остальном я верой и правдой дослужил Мельпомене, пока в другом моём ящике проверка не закончилась. Так больше никаких ужасов и не вспомню. Я вообще исполнительный, покладистый и, как говорится, коммуникабельный.
Так что закончил я сценическую карьеру и вернулся к своему космосу.


ГЛАВА3. МИМО КОСМОСА.

Ну, насчет космоса, я смешное вряд ли что расскажу – это дело серьёзное.
Я же не зря в названии своих записок про касательную сказал. Кого я только не коснулся в своей жизни случайным и загадочным  образом. Кого только не выносило на меня, бредущего по своему пути, спотыкаясь и зализывая раны. Космонавты и академики, великие артисты и министры вдруг выныривали из гущи суетной жизни и, коснувшись, а то и легко толкнув меня, и даже не заметив, устремлялись дальше, по неотложным и серьёзным своим надобностям, не изменив траектории. Да и на мою никак, практически, не повлияв. И чего летели? Чего касались, если не произошло никакой обоюдной, пусть хотя бы моральной, выгоды? Но ведь для чего-то выносило их всех на меня из муравейной сутолоки жизни? Или меня, может, влекло таинственным образом в их сторону? Будто бы соблазняло: а что, хочешь стать, как они, знаменитым, красивым, обласканным, и к кормушке поближе?.. И пока искал я в себе определённый ответ, сомневался и мучился, а смогу ли, а хватит ли мне ума, пороху и нахальства? А может, ещё какие свойства нужны, чтобы пробиться к ним и встать рядышком в лучах славы и изобилия? А их уже и нету – ищи-свищи – ухлестали в сияющей колеснице легкокрылые небожители.
Так о чём это я? Ах да, про космос.
Космос вошёл в мою детскую жизнь вместе с самым первым спутником, который мы высматривали на тёмном осеннем небе всей детсадовской группой в Хабаровске.
Так и не увидев обещанной воспитательницей летучей звёздочки, мы, тем не менее, сразу кинулись воспевать космические успехи нашей Родины в рисунках, стихах и песнях.
В те времена как-то совсем по другому, сплочённо и в едином порыве радовалась вся наша огромнейшая держава каждому своему успеху. Когда полетел Гагарин – прыгал и скакал весь СССР, и уж РСФСР – наверняка. А если мы так бурно радовались в Хабаровске, то можно представить, что творилось в Москве. Через год я как раз туда перебрался, и этим же летом видел, как бежали все со всех ног встречать и приветствовать Андрияна Николаева и Павла Поповича, которые совершили, естественно, первый в мире, групповой полёт космических кораблей.
Весь наш московский двор на Отябрьских полях как ветром сдуло в сторону центра, хотя никто и не знал точно, когда и где именно поедут космонавты. Я пока никуда не побежал, поскольку только что приехал из Хабаровска, и не знал, куда бежать, и как потом оттуда прибегать обратно.
Через год нам дали квартиру в Реутово, и мы перебрались в неё.
А ещё через год отцу выдали пропуск на первомайский парад, и счастью моему не было предела.
Рано утром мы с ним приехали на Красную площадь и заняли свои места прямо возле мавзолея, где я бывал ещё в те времена, когда дедушки Ленин и Сталин лежали бок обок в одном стеклянном пенальчике.
На трибуну взгромоздились наши текущие вожди и их гости. Было тепло, и наш, как говорится, главнюк – Никита Сергеевич Хрущев был в лёгком светлом плащике. Рядом с ним стоял Ахмет Бен Белла, первый президент Алжира, которому наш лидер намедни присвоил звание «Героя Советского Союза». Только он вернётся к себе в Алжир похвастаться наградой, как там произойдёт военный переворот, его свергнут и на пятнадцать лет посадят под домашний арест.
Так волнительно было видеть совсем рядом всех наших руководителей, которых каждый день крутили по телевизору и в киножурналах «Новости дня» перед киносеансами. Они стояли повыше, но так близко, что можно было запросто добросить до них маленьким камушком. Мысленно, конечно, ведь на самом деле вокруг стояли разные охранники, да и повода кидаться тоже не было.
Тут сзади, со стороны кремлёвской стены, где могилки, вдруг вышли сразу все космонавты: Гагарин, Титов, Николаев, Терешкова, Попович, Быковский.
Гагарин, конечно, самый обаяшка, улыбчивый, быстрый такой. Все вокруг него, прямо как пчёлы вокруг цветка: Юра, Юрочка – за ручку с ним, обниматься лезут, чтобы потом рассказывать – я, мол, с Гагариным обнимался, свидетели есть. Ух, я им, конечно, завидовал, но что тут поделаешь: близок локоть, да не укусишь. Они прямо у мавзолея всей толпой тусуются, а от нас – загородочка такая, из маленьких столбиков и висячих тряпочек, обозначена граница.
Тут как раз и парад начался, уж не помню, кто командовал: может, Малиновский Родион Яковлевич, он тогда Министром обороны был? Ну, отрапортовали, прокричали, прошли красиво – всё, как положено. И следом техника как пошла – рёв, грохот, дым валит, вся тусовка на время затихла, глядят на наши баллистические достижения.
Хрущев на мавзолее что-то Бен Белле на ушко втирает: вот, мол, будете хорошо себя вести там, в Алжире, я тебе на день рождения парочку таких подарю. Будет нужда – поддержишь, мол, бабахнешь через океан с другой стороны по Линдону Джонсону (это президент у них тогда такой был, вы, небось, и не знали). Он, Никита Сергеевич, вообще дядька истеричный был, судя по рассказам старших. То ботинком в ООН стучал, то в Америке чем-то грозился: мол, догоним и перегоним. До сих пор догоняем, правда, уже перестали видеть, кого именно: все вперёд ухлестали, а мы в толпе негров и латиносов уверенно вдаль стремимся.
Вобщем, как загрохотало там всё на параде и  общее внимание туда, отец мой – возьми, да и толкни меня прямо пинком через это ограждение от космонавтов. Я даже сообразить ничего не успел – так и полетел под ноги Гагарину. Глянь – а у него, прямо у этих знаменитых ног, лежит марка китайская – золотая рыбка на голубом фоне. Я сразу – хвать! Гагарин-Гагариным, а марки в то время даже ленивые собирали, самое модное увлечение было. Всю неделю обычно недоедаешь, недопиваешь, от мороженого отказываешься, чтобы к выходным заветный полтинник набрать. А в выхи – в Парк Горького, на знаменитую аллею, где дядьки колониями торгуют. Ух, и красота же это – колонии, вы бы посмотрели! И цены: от тридцати копеек начинаются, редко, когда пару за полтинник сторгуешь. Если только колония завалящая, и без глянца. А за полную красоту, там, Французскую Гвинею или Соломоновы острова – и весь полтинник за штуку уйдёт.
Я секунд десять полежал, пока пыль улеглась, да марку разглядел – Гагарин поднимает меня, говорит.
- Ты чего это, пацан, споткнулся что ли?
- Ну да,- говорю,- конечно, споткнулся.
Я же не Павлик Морозов. Не скажу: это, Юрий Алексеевич, папан мой, полковник и главный инженер радиотехнических войск СССР, дал мне такого пинкача, чтобы с вами поближе познакомиться.
Оглянулся я: смотрю, охранник, толстый такой, в гражданском, кулачище мне из-за спины показывает – мол, только вернись сюда к нам, простым смертным, уж я о тебе позабочусь.
На отца глянул – тот тоже страшные рожи корчит, но по другому поводу. У него, как всегда, плёнка в кинокамере «Кварц-2» закончилась: тяни, мол, время, поболтай пока за жизнь.
- А что это ты такое подобрал?- спрашивает меня первый космонавт.
Ух ты, думаю, остроглазый, сразу видно специальную подготовку.
- Да так,- говорю,- марку случайно нашёл, обронил кто-то.
- А ну, дай глянуть,- говорит Гагарин,- я марки-то люблю смотреть.
- Да там и смотреть нечего,- упорствую я. А сам думаю, отберёт ведь, скажет, что он уронил.
- Давай-давай, не жмись, не заберу,- смеётся Гагарин,- в каком классе учишься?
- Шестой почти закончил.
- Ну что, в космос полетим?
- Как скажете,- отвечаю,- я не против.
- Да ну!?- смеётся он опять.- Смешной ты хлопчик. Ну что, расписаться тебе, что ли, где?
- Ой,- говорю,- конечно! Щас!
А у меня - ну ни клочка бумажки! И тут к нему генерал какой-то подлетает, молодой – сорока, небось, нет. И где он выслужиться успел, вроде, и войны-то нет. Во Вьетнаме, видать. И датый уже с утра, успел остограмиться где-то, может, на мавзолее?
- Юра, давай, давай, там ребята заждались, пошли быстренько!
- Да погоди, я с мальцом беседую,- отнекивается Гагарин. Видно, что неохота ему с этим перцем никуда идти.
- С мальцом потом поговоришь, ребяты ждут!- заладил своё вояка. И прямо тащит его за рукав кителя. А на кителе у него наград – море! Мне особенно всегда одна нравилась: звезда такая, на цветок похожая, на длиннющей ленточке вокруг шеи и чуть не до пупа.
Вздохнул Юрий Алексеевич, виновато так глянул на меня: мол, извини, парень, что с дурака возьмёшь, прилип, как банный лист, простите, к попе. А вслух говорит.
- Извини, паренёк, видишь, уводят. Соберёшься в космос – увидимся!
Руку мне пожал, и я сам отошёл деликатно. Эх, думаю, хоть бы на марке надо было дать расписаться: так нет же, задушила жаба испортить марку. Вот и живи себе теперь всю жизнь без автографа, жила несчастный!
Так этот финальный момент нашего исторического общения и успел заснять мой невезучий в этом смысле папка. Три секунды всего и осталось на древней плёнке в восемь миллиметров: Гагарин во всей своей улыбчивой красе и я, тоже – от уха до уха – отхожу от него на камеру.
Только это дядька-охранник обрадовался, что я вернулся и вроде успокоился за безопасность всех шишек кремлёвских, как я от обиды выдернул у отца из кармашка пиджака пропуск на этот самый парад и обратно – шасть, пока все остальные космонавты не разбежались. Охранник аж подпрыгнул от злости, а выше себя не прыгнешь.
В двух шагах как раз Титов Герман Степанович, номер два в отечественном, и четыре – в мировом рейтинге, с какими-то послами заграничными беседует. А я уже тёртый калач, осмелел, подхожу, чуть отпихнул какого-то араба в сторону, пардон, говорю, я к Герману Степанычу по поводу автографа. Титов засмеялся весело так от моего нахальства, взял карточку и расписался. И я поблагодарил и не стал мешать ему втирать послам про космос. Вернулся к папке.
Так и лежит у отца до сих пор этот пропуск красивенький.
Через четыре года погиб Гагарин, а Герман Степанович после него ещё сорок лет прожил – царство небесное им обоим в этом самом космосе!
Вот так коснулся я мимолётом двух первых наших космонавтов.
А ещё я двух других почти случайно в лесу встретил: Беляева и Леонова.
После седьмого класса отправили меня родители в пионерский лагерь в Балабаново: дай, думают, хоть месячишко от него отдохнём. Ну, я приехал, купаюсь, отдыхаю, резьбой по коровьим рогам в кружке занимаюсь.
Тут как раз объявляют нам, что космонавты в гости прибудут, расскажут, как впервые, естественно, в мире в открытый космос выходили.
Подготовили им, как положено, торжественную встречу, хлеб там с солью, речугу, барабанную дробь с горном и знаменем, всё такое прочее. А меня отправили за территорию, в лес, на атасе стоять. Типа, чтобы местные пацаны не лезли и праздник нам не портили.
Ну, стою я себе полчаса, час, там уже всё в разгаре должно быть, а мне никаких указаний не поступает, может, забыли про меня? Обидно. Так и не узнаю, как там, в открытом космосе: страшновато, небось?
Тут слышу, треск такой и тихо матерятся вроде. Ну, думаю, точно пацаны припёрлись деревенские. Как бы не накостыляли ещё заодно часовому ретивому.
Гляжу, вываливаются из колючек, все в репьях дорогие наши первопроходцы космические: здрасьте, мы две ваши тёти!
- Пацан, где тут лагерь у вас?- спрашивает один из них, похожий на Беляева.
- Да здесь, Пал Иваныч,- отвечаю, обнаруживая полное знакомство с предметом,- Заходите, Алексей Архипыч, не стесняйтесь, заждались мы вас, а вы вдруг с тыла, как разведчики…
- Да какие разведчики!- сердится Алексей Архипыч Леонов,- Всё вот он, Пал Иваныч! Пойдём, говорит, прогуляемся, воздухом подышим, а то потом дыхнуть не дадут пионеры, вопросами замучают! Вот и прогулялись, машину отпустили, а сами заплутали в трёх соснах, ёлки-палки!
Вобщем, довёл я их до торжественной встречи, потрещали мы немного в кустах про проблемы космоса, и как там, в открытом пространстве: оказалось, действительно, жутковато, только не говорите никому, я слово дал, не трепаться.
Наша дирекция, воспитатели и старшая вожатая так и упали лицом в свой хлеб с солью, как нас увидели. Я их подначил ещё: нехорошо, говорю, к первопроходцам космических глубин коллективным задом стоять. Шутка.
Потом я как-то надолго паузу взял: с космонавтами не общался. Не до того было. Школу заканчивал, думал, куда пойти учиться и так далее.
И вообще, я не столько в космонавты, как больше в лётчики хотел податься. Уж больно завидовал я им, рассекающим, подобно птицам, небесные просторы. Сызмальства мне всё снилось, что лечу я, особенно радостно, когда случалось над морем. И всё цветное, как в жизни – красота необыкновенная!
Все книги я про лётчиков перечитал, все фильмы пересмотрел, особенно – «Нормандия-Неман» и ещё «Истребители»: там Марк Бернес – ну, вылитый мой папка в молодости был.
Только в старших классах, как и положено, по крайней мере, в те суровые времена в Реутово, настучали мне не раз по физиономии, да и боксом года три позанимался – чтоб отбиваться от наседающего противника. Вобщем, нос мне вовсе набок свернули. Ну и сказали мне пацаны, которые уже в военном учились, что не возьмут меня в лётное со свёрнутым носом никак. Там сразу, мол, проверяют, и если хоть на волосок кривулина – не летать тебе, сокол ясный, поскольку у тебя в разных носовых пазухах разное получится давление. Эх, жизнь! Не специально же я свою красоту под чужие кулаки подставлял, а и здесь не пофартило.
Расстроился я, конечно, может и зря, но стушевался, даже поступать не стал. А пошёл туда, где поближе к самолётам да космосу. Таких бурс у нас две было: МАИ и МВТУ. К МАИ от нас добираться – целая история. А к «Бауманке» прямо от дома деревянный трамвайчик номер тридцать семь ходил. Вот я и определился.
Ну, поступил, как положено, прошёл все конкурсы, зачислился. Учиться начали, сразу меня через силу научили пиво пить: оно же горькое, противное – фу! Так нет, морду воротишь, а пьёшь со всеми со счастливой миной, типа самоутверждаешься: мол, с трёх лет только это и делаю. Ну и конечно, все прочие понты студенческие, как положено, всё и не упомню, но времена классные были, это точно.
И тут как раз прибегает кто-то, говорит, ребята, там в ДОССАФе план не выполнили по прыжкам с парашютом – айда до кучи! Мы толпой туда – план перевыполнять. Хоть не в космос пока, конечно, но уже всё ближе к заветному небу.
По нормальному, там подготовки положено два месяца было, потом прыжки с парашютной вышки, ну и, само собой разумеется, теория: как там, чего складывать, за чего дергать, куда бежать и чем вперёд лететь.
Но кто у нас, когда, что-нибудь по уму делал? Да никогда, иначе мы бы уже давно не так жили, а в коммунизме, каждый в отдельной квартире, от каждого – по способностям, и ему же – по потребностям. Вот это я почему-то хорошо запомнил, про светлое наше будущее, которое так и не стало ни для кого, кроме тех, кто его обещал, настоящим.
Собрал нас инструктор по скорому, рассказал про сложность обстановки, про грядущую годовую отчётность и отсутствие уверенных показателей.
- Завтра прыгнем все,- сказал он нам ободряюще,- а потом придёте, мы вам всю теорию объясним и научим парашюты складывать.
Побежали мы, даже скорее, пошли уже – прыти-то поубавилось – на медкомиссию. Отдельные счастливчики – у кого там врождённый порок сердца или, пардон, одно яичко вдруг оказалось – радостно отсеялись. Ну а мы, остальное трусливое стадо, все прошли и договорились, что остальные инструкции завтра в электричке получим, благо, ехать часа полтора до заветного аэродрома.
Ну, раз речь о годовых показателях, сами, наверное, догадались, дело в декабре, под Новый год, было.
Я ещё в деревянном своём трамвайчике затосковал, жим-жим, как говорится, трусить начал. Хоть бы часок теории уделили, а то чего там, в электричке, успеешь усвоить? Однако же и показать нельзя, засмеют. Пиво ведь пил? Пил. Курил? Изображал крутого? Вот теперь и лети на парашюте ПД-47, и делай вид, что с детства прыгаешь.
Насчёт детства, кстати, это не трёп. Я в седьмом классе, аккурат тоже зимой, на спор примерно метров с шести сиганул – правую пятку сломал. Так что опыт имелся. Только высота теперь с километр. Правда, и парашют обещали дать.
Дома всё мучался: матери говорить точно нельзя – не пустит. А писать прощальную записку глупо: вдруг обратно вернусь, целый-невредимый? Так помаялся-помаялся, и уснул: организм берёт своё.
Утром в электричке инструктор – не соврал – немного поболтал по теме.
А парашют ПД-47, то бишь парашют десантный, это вам не современные цветные платочки, которые как бабочки кружатся, друг перед дружкой выпендриваются, и словно пушинки – нежно на травку садятся.
Наш ПД-47, видать, так и задуман был – просвистеть по быстрому свой километр, чтобы враги десантника не заметили, шмякнуться оземь, дабы страх и дурь из бойца выбить, и бежать дальше, поливать горячим свинцом противника.
- Ваше дело телячье,- обучает нас инструктор,- парашюты вам дадут уже другими сложенные, не писайте кипятком! Потом сами научитесь, а пока разок доверьтесь опытным товарищам.
Мы, конечно, не ободрились от этого напутствия.
- Гланое,- продолжает наш мастерюга,- не забыть прицепиться карабином за штангу. Вы ведь в идеале, в штатном режиме, не сами парашют раскрываете. За вас это маленький вытяжной парашютик делает. Так что, если кто забудет карабином прицепиться, то он его уже никак не выдернет.
- А чего же делать тогда?- обмираем мы,- как спастись от неминуемой гибели?
- Вам же дядя сказал – кипятком не писать!- успокаивает нас инструктор, который сам нас года на два старше,- во-первых, я за вами следить буду, чтобы прицепились, а потом у вас же у каждого ещё запасной парашют есть (тут мы все облегчённо вздохнули). Лететь вам недолго, так что с этим тянуть не нужно (тут мы опять насторожились). Дёргаете за кольцо запасного – р-раз! – он как бы дёрнул что-то перед нашим носом в воздухе,- но он при этом не открывается, а раскрывается – что?- он посмотрел на наши бестолковые и бледные физии.- Су-моч-ка! В которой он, голубчик лежит, дожидается. Тут уже медлить нельзя – лететь вам, я кажется, говорил, недолго. Особенно в этом случае. Поэтому сразу хватаете его – и отбрасываете от себя в сторону, и при этом руками стропы разматываете, разматываете (он убедительно всё это опять перед нами проделал), чтобы они не перехлестнулись. Понятно?
Но ему никто не ответил. У нас уже и глазки от этого инструктажа закатились. Развернуть бы, блин, эту электричку в обратную сторону, пока не поздно и не пришлось эти стропы разматывать, разматывать…
Нет поздно, приехали уже.
- Да,- говорит нам инструктор, пока ждём автобуса на аэродром,- совсем забыл сказать. Если вдруг у вас всё сразу, как положено, раскрылось, летите вы себе, и замечаете, что других сильно обгоняете – посмотрите наверх!
Мы послушно вытянули морды к солнечному  морозному небу.
- Да не сейчас!- рассердился инструктор на нашу бестолковость.- Я говорю, в воздухе, если увидите, что вроде летите как камешек,  быстрее других – тогда посмотрите наверх, это значит, у вас стропы перехлестнулись через купол, он стал гораздо меньше, ну и сами понимаете… Что нужно сделать?
Ему ответило почти гробовое молчание.
- Эх,- вздохнул он нашей тупорылости,- Их срочно отрезать нужно. А чем?
Мы молчали.
- У каждого на запасном парашюте сверху на сумке ножик такой, тупой, засунут. Вот его вынимаете, и быстренько-быстренько, поскольку он тупой, им эти стропы отрезаете, ясно?
Его вопрос растаял в тридцатиградусном морозе.
И тут как раз пришёл автобус.
Добрались мы кое-как, хоть бы совсем он по пути сломался! Вылезли. Холод собачий. Это здесь внизу – тридцать, а там, в небесной сини – небось, все пятьдесят, не меньше. Помните, когда летишь куда-нибудь, стюардесса вечно радует: «Наш полёт проходит на высоте восемь тысяч метров. Температура за бортом минус пятьдесят шесть градусов». Хорошо ещё, что вроде нас пониже сбросить обещали.
Один из наших прибежал, сияет.
- Тем, кто нормально приземлится – значки обещали дать!- радуется.
А тем, кто ненормально, ничего не обещали?
Раздали всем по парашюту. Мне, как всегда, не хватило. Я же не лезу, всех не распихиваю, не люблю давки.
Ещё валенки выдали: все одного размера, не меньше сорок пятого, и с длиннющими верёвочками каждый. А зачем, спрашиваю, верёвочки? Отвечают – к ноге привязываешь, чтобы не улетел ненароком в воздухе.
Ну, парашюта не досталось. Я сделал вид, что расстроился, а сам думаю: господи, ведь есть же бог, услышал мои тайные молитвы!? И валенки пока не одеваю, вдруг не понадобятся?
Инструктор видит, что я расстроился, убежал куда-то. Тут команду дали в самолёт идти: кукурузник уже стоит, трещит крыльями радостно. Дверца в нём открыта, и лесенка гостеприимно опущена. Как раз наш инструктор вернулся довольный, с парашютом.
- Бери,- говорит,- втихаря стырил там, в одном месте.
Я смотрю, странный какой-то парашют: на остальные не похож совсем, поменьше, вроде, и сверху зачем-то номер белой краской намалёван – сорок девять. Номер мне понравился, а сам парашют – не очень.
- Да не писай ты кипятком!- говорит инструктор,- одевай давай и пошли все по-быстрому.
Надели мы парашюты, идём к самолёту, я самый последний бреду, в ужасных предчувствиях. Тут кто-то сзади кричит.
- Эй, никто сорок девятый парашют не видел? Пошёл поссать – спёрли! Новичку же нельзя – разобьётся на хрен! Он же для затяжного!
А я уже всё, отключился. Вроде и слышу этот голос, а сделать ничего с собой не могу. И остановиться тоже. Так последним по лесенке и забираюсь.
А этот, который кричал, номер на спине моей и увидел. Как же он меня за этот парашют с лесенки сдёрнул, упали мы с ним оба. Он первы й вскочил, а я в парашюте запутался. И он давай меня кулачищами охаживать и ногами пинать, как футбольный мяч. И матерится при этом, орёт – ужас.
- Говнюк!- кричит,- Убью сволоча! Тебе наплевать, грохнешься, гадина, а у меня жена, ребёнок, мне в тюрьму из-за тебя?!
Еле-еле меня наш инструктор отбил. Сидим, курим, молчим. Если по справедливости, говнюк-то не я, а он. Он же спёр парашют, а тумаки, как всегда, мне достались.
Наши уже улетели, сейчас выпрыгивать начнут.
- Ладно,- говорит инструктор,- ты тут посиди, я сейчас.
И ушёл. Я сижу – ни жив, ни мёртв: и откуда этот гад, инструктор, на нашу голову выискался? Тут он опять бежит, светится.
- Держи, еле упросил, чтобы тебя не расстраивать. Чего тащился в такую даль? Да и план, опять же, выполнять как-то нужно.
Смотрю: мама родная, это вообще не парашют, а какая-то авоська с тряпками. Лямки есть, конечно, но кругом дыры, из них торчит чего-то, типа ваты.
- А вы уверены, что это парашют?- спрашиваю.- Может, он опять для каких-нибудь спецпрыжков из стратосферы, а?
- Ты папку своего учить будешь!- обиделся инструктор.- Дают – бери! За этот – бить точно не будут!
Смотрю на небо: наши висят, все по-разному. Кто на месте, а кто и шустро так вниз стремится.
- Погоди!- говорит инструктор.- Дай, я их пересчитаю, все ли. Так, так, так…Одного,
ё-моё, не хватает. Неужто не раскрылся?
- Так, может, это я?- осторожно спрашиваю.
- Точно! Тьфу ты, намучался я с тобой, чуть инфаркт не схватил!
- А на чём же я полечу?- вдруг обрадовался я, и радости своей уже и скрыть не могу, наружу лезет.
- Тебе особенная честь,- говорит инструктор,- с мастерами полетишь, даже чуть повыше, чем остальные. Давай, помогу одеться. Да, забыл сказать: когда увидишь, что всё, земля уже совсем рядом – ноги поднимай, чтобы стопы параллельно земле были. Только не слишком высоко, а то жопой треснешься, понял?
Надел я валенки огромные, он парашют на меня напялил. Гляжу – и точно: спереди, на запасном, ножик кругленький такой торчит, чтобы стропы отпиливать.
- Ну, давай, брат!- похлопал меня по заднему парашюту инструктор,- Если что, кричи, подскажем! Ну, ни пуха!
Шутник нашёлся. Убил бы, если б смог.
Вобщем, забрался в самолёт, специально помедленнее, даже застрял чуть-чуть в дверях: вдруг кто опять свой парашют узнает и назад оттянет? Не узнали. Тишина. Мороз.
Сел на лавочку, огляделся, поздоровался. Рядом ещё трое сидят, все весёлые: ржут, а чего ржут, и сами, небось, не знают. Двое – дядьки уже, лет по сорок, а одна – барышня, хотя и трудно определить: все особые приметы амуницией скрыты. И чего ржать? У людей горе: стресс, можно сказать, а они скалятся.
Ну, взлетели. Круто так вираж заложили – я чуть с лавки не слетел. Эти трое совсем зашлись, будто смешинка им куда попала. А мне уже всё равно – лишь бы поскорее закончилось!
- Шапку-то завяжи, потеряешь!- смеётся девчонка.
Только по голосу и определил половую принадлежность.
Наконец, вышел из пилотской кабины дядька, открыл дверь, белый свет – с копеечку!
Я поднялся, и как лунатик в этот проём полез.
- Да погоди, сокол! Ты последним пойдёшь!- смеётся дядька и в сторону меня отодвигает.
Эти трое,один за одним, как патроны – очередью: ду-ду-ду! И нету их, только ветер свистит в открытую дверцу. Так мне вдруг – не то, чтобы страшно – а просто не захотелось в эту дырку лезть…
- Ну, и чего стоим?- спрашивает дядька, и я, не думая, уже и не помню, прицепил я этот карабин, или он у меня его подхватил – ласточкой, как в кино про чемпионов мира, улетел – и не стало меня!
Рассказать про это просто невозможно, я так, своими словами.
Подхватило меня, и  куда-то со всей силы вверх потащило, потом вниз – как бросит, и так раз двадцать, наверное, не меньше! И крутит при этом во всех разнообразных плоскостях, ни вздохнуть, ни, как говорится, пукнуть. И так, как мне показалось, минут десять носило и вертело во все стороны. Потом вдруг к-а-а-к….хлоп! Всё, думаю, умер наконец-то! Всё темно перед глазами и ничего не чувствую. Вот оно как, оказывается, бывает. И даже не больно.
Не тут-то было. Темно перед глазами – это от того, что после хлопка шапка у меня на нос слетела. Чёрная шапка, кроличья, уже вытертая вся до лысины. Эх, спасибо девчонке, а то где бы я её сейчас искал, в минус пятьдесят то?
Огляделся я по сторонам, понял, что живой, и так мне хорошо на душе и на сердце тоже стало! А вокруг красота – на земле подобной не бывает! И тишина такая, что аж звенит в ухе!
И ещё такое чувство, что ты вовсе не летишь, а висишь на одном месте, и только крутишься по сторонам, чтобы разглядеть всё получше.
Такой внутри восторг от этой красоты развился, что не выдержал я, и песни начал орать: какие, сейчас уже не помню. Только чувствую, ноги что-то мёрзнут. Глянул вниз – мать родная: оба валенка моих метрах в десяти внизу, как два маятника на верёвочках – туда-сюда, туда-сюда…Хорошо ещё, носки за ними вслед не улетели, шерстяные всё-таки. И на правом большой палец в дырке торчит, он первым и замёрз.
Подтянул я их по очереди, конечно, обулся, дальше пою. Потом вспомнил, что скоро приземляться, а ноги-то непараллельны земле. А внизу, сколько хватает глаз, один снег и поля бескрайние между такими же бескрайними лесами. Где тот аэродром?
И никаких ориентиров, чтобы расстояние как-то определить. Вроде, близко уже земля, снег то есть, задрал я ноги – глядь, а там, внизу, по тропиночке, как козявочки, два грузовика мимо друг дружки прошмыгнули. Опять лечу себе, вернее, вишу, пою песенки разные, хохочу во всё горло, думаю о чём-то хорошем и радостном, и тут как заорёт кто-то.
- Ноги, мать твою!
И откуда этот голос взялся – не пойму, не сверху же.
Только успел я ноги вздёрнуть, как приземлился и этой самой, про которую инструктор предупреждал, сугроб и утрамбовал. Хорошо, что он двухметровый был. Сугроб то есть.
Сижу, вернее, лежу в этом сугробе, как в колодце: сверху небо надо мной – чистое, умытое, голубенькое – ни облачка.
Однако, встал, собрал парашют в сумку, которую нашёл тут же где-то, и начал прорубаться через эти снега в произвольную сторону. Выполз на какой-то бугорок, слышу – бубнят где-то в поле. Присмотрелся – вышечка крошечная стоит и с неё опять матерят кого-то. Значит, там наш аэродром.
Вобщем, не обманули нас, всем по значку дали и горячего вина по маленькому стаканчику.
Ну а потом мы учиться начали, сдавать зачёты и экзамены, и как нас не выгоняли чуть не каждую сессию первые два года – ничего у них не вышло, удержались мы, зацепились, кто чем мог. Года три вколачивали в нас всякие основы по самым разным дисциплинам. И в таком количестве, что мы уже и понимать перестали, на кого нас готовят. Одновременно всё пихают, как в бездонную бочку – а ну как хоть что-то там задержится!? И математика уже там лежит, и сопромат, и материаловедение, и литьё какое-то – а чего мы отливать им будем? И на токарном станке мы уже чего-то вытачивали, и сваркой варили, и электротехнику с теоретической механикой сдали – когда же, думаем, конец этому беспределу произойдёт?
Наконец, поспокойнее стало, нижний слой наук мы одолели, пошли нам разные тонкости по специальностям втирать. Кто на бомбы учился, тому про бомбы, кто на автоматику там всякую – тем про неё талдычат, нам – про аэродинамику: как и куда ракета от набегающих потоков воздуха шарахается. Вобщем, поинтереснее чуть стало.
Как-то раз привезли нас на базу где-то в подмосковье, адрес уже не помню. И там всякие космические штуки из реальной жизни собраны. Лежит, допустим шарик, тот самый, в котором Юрий Гагарин обратно на Землю вернулся. Обгорелый весь, видать, не сладко ему там, бедняге пришлось, хоть и недолго. Посидел я в том кресле, где Гагарин сидел – теснотища, коленки у самого носа. Вспомнил, как мы с ним на Красной площади беседовали, потеплело на душе, проникся я сочувствием к его великому подвигу. Рядом пистолет валяется, как на автозаправке. А это чего, спрашиваю? А это, отвечают мне, если вдруг до ветру захочется. Там бежать-то некуда, так что этим пылесосом все проблемы и решаешь. Да, думаю, знали бы все советские дети про сложные бытовые условия в ближнем космосе – может, и поубавилось бы число желающих стать космонавтами.
Рядом с шариком лунный модуль стоит там: я думал, это наши шпионы и разведчики у американцев спёрли, пока те зазевались. Так нет, выяснилось, отечественная разработка, хотя с виду и не отличишь. Оказывается – жертва «лунной гонки», когда все первыми на Луну взобраться пытались. А как американцы выиграли эту партию, так лунный модуль сюда и вывезли за ненадобностью. Вобщем, много там интересного посмотрели.
Так что космос за время нашей учёбы каким-то боком регулярно высовывался.
Курса после третьего или четвёртого, отправили нас на практику в Куйбышев. Там завод большущий, где ракеты и моторные лодки делали, не знаю, как сейчас.
Практика – известное дело: такое мероприятие, где кроме как играть в карты и пьянствовать – делать нечего. Поначалу целыми днями и ночами сидели мы в общаге и в преферанс играли. Препода нашего, руководителя практики, догола раздели – свою одёжку давали, чтобы на люди показаться. Ну и кормили, конечно, даже выпить иногда давали – мы же не звери какие.
Но я долго ничего не делать не могу. Так и тогда: пошёл в цех, попросил взять меня в какие-нибудь рабочие – не зря же нас три года учили варить и токарить. Ладно, сказали мне, как проявите себя – поставим на ответственную работу. А пока давайте, мил человек, в чернорабочие. Мне что, я не гордый, главное – чтобы польза Родине была. Мы тогда все идейные были, на демонстрации ходили, кричали «Слава КПСС! Спасибо партии за наше счастливое детство!» и разную другую хрень выкрикивали.
Пошёл я в чернорабочие, за собой, как всегда, ещё и массы увлёк – уже пятеро или шестеро нас стало.
Выдали нам спецовки такие прикольные: чёрные, и на кармане напротив сердца, у каждого номер на белой тряпочке пришит. А чего за номер – никто не знает: предприятие-то секретное.
Дали нам ответственное поручение: сделать дырку в стене. Шесть на шесть метров. И стена в четыре кирпича.
Не знаю, какую там наши Силиконовую долину в Сколкове построят, может поумнели за сорок-то лет, только сомнения всё же остаются. Потому как у нас даже если сразу всё не украдут, то обязательно сначала сделают, а потом уже подумают.
Так и в тот раз. Дырка-то им зачем в стене нужна была? А затем, что собрали какую-то здоровенную штуковину, то ли ракету, то станцию космическую, то ли ещё какой марсианский модуль. Понятно, что сначала энтузиазм, всенародный порыв, сверхурочная работа и прочее. А когда сделали – её же куда-то девать нужно. Запустить может куда, или, наоборот, на кого сбросить. Но уж из цеха-то по-любому вывезти нужно. А они про это как раз и забыли. Потом опомнились, первая радость с них облетела – начали размышлять, как решить ситуацию. А тут как раз и мы своей бригадой пригодились: дырку им в стене за два дня сделали. Шесть на шесть, как и договаривались. Вот уж радости у начальства было, как они эту дуру из цеха выкатывали. Вот уж прыгали-скакали все, что наконец-то от неё избавились: она ж весь цех занимала, люди боком на обеденный перерыв выкарабкивались.
Зауважали нас, полюбили даже. Обещали к концу практики премию выписать за ударный труд. Нам тоже приятно было ощущать свой вклад в создание образцов новой техники. Хоть и не нано, конечно, технологии, а всё равно приятно.
Ну а потом, как всегда: сначала штурмовщина, давай-давай, а потом пауза, хоть в потолок плюй: вот она - плановая экономика.
Валялись мы, валялись у себя в цеху – места теперь хоть отбавляй. Я говорю, давай, хлопцы, противопоставим этой неритмичной работе завода свой строгий и ответственный вид и распорядок. Это как, говорят? А вот так.
И стали мы на обед ходить строем. А теперь представьте: идём строем, руки за спину, все в чёрных робах и с номерами. Только конвоира и не хватает.
А идти в столовую было чуть не километр, через весь завод.
В первый день народ только так, посмеялся, кто видел. На второй народу прибыло, а на третий мы уже шли живым коридором, только что цветов под ноги не бросали, негде взять было. Народ работу бросал, выбегали поглазеть на явление.
А на четвёртый день уже и конвой за нами пришёл: вызывали, спрашивают?
Меня почему-то сразу зачинщиком объявили, за шкирку – и на допрос.
Начальников первых отделов у нас какое-то, видно, одно секретное предприятие выпускает. Все они одинаково выглядят, и даже возраста одного, по  специальному ГОСТу.
Вот такой один фрукт меня и допрашивал, сверлил пронзительным взглядом. Всё пытался мне злой умысел пришить, измену Родине и прочее такое. А я, как партизан, упёрся: никакого умысла, просто хотели, мол, дополнить внешний вид выданной спецодежды каким-то внутренним её содержанием в виде себя самих, строгих, ответственных, следующих своим курсом в точно назначенное время. И этой символикой как бы призвать весь могучий заводской коллектив к трудовой дисциплине и борьбе с простоями.
Долго он после моей речи молчал. Минут пять, не меньше. Сверлил меня, буравил, чуть не испепелил. Потом вздохнул и говорит.
- Ладно, катись к своим клоунам. Из института, считай, что вылетел, как зачинщик и вредный идеолог – я об этом позабочусь. А ещё раз увижу вас на территории, полетите уже все, к этой самой матери.
И отпустил. Хорошо, что полюбились мы цеховому начальству за ратный труд и душевную близость. Порадели они видно за нас, уболтали как-то этого зверюгу не сообщать про наш почин в родное училище. Спасибо им на том, благодетедям.

В следующий раз приблизился я к космосу уже на защите диплома. А защищал я его почти что дома у себя, в Реутово. На том самом предприятии, куда мы в детстве на свалку лазили за проводочками. Мы из них плётки делали, я до сих помню, как плести.
Там не свалка – сокровищница персидская была. Чего там только не было!? Только что целиком ракет и космических кораблей не валялось. А по частям – хоть марсоход, хоть кого собрать можно было. Плётки мы в шестом классе плели, да за девчонками с ними гонялись. А уже с седьмого начали бомбочки делать, чтобы тем же девчонкам понравиться. А где ингридиенты взять? На свалке, конечно. Состав известный, ещё с времён народовольцев: магний с марганцем, и охотничья спичка в боку торчит. Марганцовка тогда в любой аптеке была, хоть засыпься. Это сейчас террористы, видимо, всю её раскупили, не найдёшь.
Ну а за магнием как раз на эту свалку космическую и бегали. Не секрет уже, что магния там – тоже завались. Таскали мы здоровенные какие-то пластины, и ножовкой пилили до упаду. А опилки смешивали, как положено, в нужных пропорциях, втыкали, что следует, и бежали к девчонкам, сердца их нежные завоёвывать.
Отвлёкся я, простите. Так вот именно туда, но уже не на свалку, а на само предприятие и отправили меня диплом писать на космические темы.
Пришёл я в отдел, перезнакомился со всеми – народ там такой интересный был – кого-то случайно в шахматы обыграл, вобщем, втёрся в коллектив, получилось.
Руководителя мне дали просто чудо, Прокошева Илью Николаевича, мы с ним так подружились – до сих пор, не разлей вода. Он меня все долгие годы в этих застенках прикрывал потом своим мудрым руководством от всякой рутины, суеты и ненужной работы. Развивал, так сказать, во мне творческую мысль и способности. У меня их, правда, и до него хватало, но он помог преумножить.
Вобщем, написал диплом я, начертить осталось. Тему простую выбрал и доступную для понимания. Уже тогда модно было космические станции проектировать и даже запускать время от времени. Дай и я, думаю, сбацаю что-нибудь этакое.
Ну, начал я по своим точным расчётам картинки да схемы вычерчивать.
Заодно и с верховным руководством познакомился.
А руководил всем этим космическим хозяйством академик Челомей Владимир Николаевич. Ох, и крутой, по слухам, дядька был – ужас! Он и в институте у нас что-то читал на какой-то кафедре, не у меня. Но там учебная база, там мы – никто, а потому – демократия. Нас никто не боится, но и мы – мало кого.
А тут – другое дело. Реальная жизнь, конкретные люди, задания, изделия всякие, ответственные исполнители и прочее. Что не так – вжик! И голова с плеч, ищи себе другую область применения. Вобщем, боялись «шефа» так, что и при упоминании в курилке заикались.
А тут я как раз лечу, как арбалетная стрела, в первый отдел за какой-то книжечкой для мудрых своих дипломных расчётов. А бежать нужно вокруг шахты лифта, поскольку в юном возрасте так быстрее получается, чем на самом лифте носом в чужую спину уткнувшись.
Ну и на полпути вылетаю я из-за поворота вокруг лифта и на полном скаку влетаю в какого-то мужичонку, сшибаю, понятно, падаю, и в падении другого старичка головой в живот тараню, как капитан Гастелло немецкого аса под Москвой. Он, соответственно, тоже летит назад и прямо на руки своей свите, человек в двадцать. Так и смял половину из них. Зато другая устояла, смягчила его падение, и обратно на место вытолкнула.
Помотал он головой, чуть пришёл в себя, я только рот открыл, чтобы извиниться за скорость, как он спрашивает.
- Ты кто такой?
Ну, тут я успокоился и внутри себя даже обиделся, хотя и видел, что дядька непростой, раз за ним толпа амортизаторов  следует. Обиделся, во-первых, на «ты», мы с ним на ещё на брудершафт не пили. И на слово «такой», как будто он этим мне определение и вынес, типа «такой-сякой». А это уже обидно.
Отряхнул я что-то там на пиджаке, звякнул запонками, они у меня по моде граммов по сто каждая были, поправил галстук и говорю слегка издевательским тоном.
- Я-то,- и паузу чуть сделал, чтобы он повнимательней слушал,- молодой специалист-дипломник. А вы кто?
У него челюсть так клацнула, как у меня запонки. Но он даже ничего и ответить не успел, хотя, я думаю, и собирался представиться должным образом. Может даже, с перечислением своих заслуг и званий. Как двое других здоровых дядек сгребли меня совсем невежливо и через всю эту свиту, как через сито, в секунду вытолкнули наружу, и ещё, как мне показалось, пинка на прощание выдали.
Очнулся я носом у стенки, а вся эта экскурсия наверх ускакала. Смотрю я, вокруг –тётеньки бледные в себя приходят. Я их спрашиваю, а это кто там за старичок во главе колонны следовал? На меня так посмотрели, как на представителя инопланетной цивилизации, и отвечают.
- Да это же генеральный конструктор наш, академик, лауреат всех мыслимых премий и герой – Владимир Николаевич Челомей.
Так вот мы с ним и познакомились.
Ну, а тут как раз и защита диплома подоспела.
Из училища учебный руководитель приехал, собралась вся комиссия, и мы, не помню уж, сколько, по очереди на этот ковёр выходим и бормочем что-то в своё оправдание. То есть защищаемся от нападков этих опытных создателей образцов новой техники, в ряды которых мы тоже, как бы, стремимся.
Вот пришло и моё время. Захожу, и быстренько так начинаю свои ватманы с чертежами развешивать, в минуту уложился.
Поворачиваюсь к комиссии и громким голосом заявляю о себе, как о будущем молодом специалисте: имя, фамилия, название институтской кафедры и самого, так сказать, творения. Смотрю, на комиссию, а они чего-то все улыбаются. Я в непонятках, а председатель и говорит.
- А вы сами-то свои картинки видели?
- Ясное дело,- говорю, не чуя подвоха,- сам лично чертил без всякой помощи.
- А как, вы, простите, тему свою обозначили?- спрашивает опять председатель и ухмыляется.
- Космическая орбитальная станция долговременного..,- бубню я, одновременно поворачиваясь к своим чертежам, и обмираю.
Я-то их поштучно чертил, все вместе ни разу не видел, а тут рядышком вывесил – мама родная!
Я вот опишу вам, а вы сами догадайтесь, чего я там в спешке вычертил.
Два цилиндра, один потолще, другой потоньше, на огромных колёсах едут. А у меньшего вверх торчит труба длиннющая. Ну, догадались? Точно – паровоз! Я чуть в обморок не упал. И в цилиндрах окошечки: только усатой морды машиниста не хватает.
Комиссия ухахатывается, народ наш из коридора головы засунули, тоже скалятся.
- Ладно,- говорит председатель, насмеявшись,- я понял, что вы, как говорится, не нарочно. Давайте докладывайте нам, как вы свой паровоз построили.
И все опять влёжку.
Вот так, через позор, и стал я космическим инженером в те давние и славные годы в истории советской космонавтики.
А что за труба, спросите вы, торчала из меньшего цилиндра? Так телескоп, ё-моё, ведь станция у меня научная была, там люди на звёзды смотрели. А колёса внизу – поперечные сечения этих цилиндров, чтобы объяснить строгой комиссии, где и что у меня там внутри придумано. Ведь не каменный век на дворе был, уже не нужен был пистолет заправочный, чтобы экипажу нужду справить. И цилиндра два – в одном работать, в другом – отдыхать. Эх, им бы только смеяться, а серьезному человеку – обидно.

Не успел я защититься и на настоящую работу в свой отдел выйти, как генеральному приспичило станцию «Салют-3» запустить. Прямо в мой день рождения. И встретил я свои двадцать три года не в ресторанчике, дома, или, как нынче, в какой-нибудь «Тануке», а там же, на ставшем родным предприятии, только в каком-то цехе, который срочно под ЦУП (центр управления полётами) приспособили.
Чтобы в ЦУПе сидеть – ни большого ума, ни большого опыта не требовалось. Там  главное – руку на пульсе держать. Каждая служба контролирует свои параметры, которые получает из разных НИПов (наземных измерительных пунктов), складывает всё это в одну общую картинку, и докладывает генеральному, что всё, мол, в порядке, летает себе объект в штатном режиме, все системы функционируют нормально. Ну а как что-нибудь глюкануло или вообще вразнос пошло – так сразу монстров вызывают, которые эти системы и проектировали. И ну их пытать: вы чего же там напроектировали, если она на третий день ориентацию потеряла, поэтому солнечные батареи перестали ток вырабатывать, всё потухло и погасло, и вообще перестало на Землю сигналы посылать, а?!
Это я к примеру сказал, такое редко случалось. Больше летало себе, и летало, никого не трогало.
Это я к тому, что сидеть и дежурить в ЦУПе обычно направляли не монстров, а таких, вроде меня, только оперившихся. К нам в Реутово вся эта информация поступала из ЦНИИМАШа, который в Подлипках находится. Это тот, который всё время по телевизору показывают: с огромным, во всю стену, экраном, кучей столов и специалистов. Ещё обычно демонстрируют, как они дружно хлопают, когда там кто-то с кем-то стыковался или на Землю спустился.
А тогда его только построили, и этот главный зал, где в ладоши хлопают, ещё не запустили. Но аппаратура во всех комнатах уже работала на полную катушку, информацию выдавала.
Отправили меня в этот ЦУП, чтобы снимать нужные параметры, можно сказать, с пылу с жару. Не бойся, говорят, сутки посидишь – мы тебе замену пришлём. Ну, поехал я, тем более, что у меня в Подлипки кучу институтских друзей распределили, заодно и повидаю кого.
Приехал – там красота, как в какой-нибудь NASе, только ещё не всё достроили. Зато уже буфет функционирует, и в нём, как в Крыму, настоящей пепси-колой торгуют. Я сразу её на все деньги, что были, надулся: чтобы никогда больше не хотелось.
Вобщем, вошёл в курс дела, бегаю в нужные комнаты, получаю там свои параметры и бегу на специальный телефончик – докладываю нашим: мол, всё окей, братцы, вращается себе наш бочонок (ну, вылитый мой дипломный проект, только что колёс снизу нету) по нужной траектории, вся аппаратура работает в заданном режиме, пока можете спать спокойно. И так каждые полтора часа, или что-то в этом роде, вобщем, после каждого витка, который наша бочечка вокруг родной планеты делает.
И всё бы хорошо, да не сменили меня через сутки: пропусков им по какой-то причине не выписали. А я уже все наличные в пепси-колу вложил, и сутки не спал, каждый час к телефончику.
Чтобы не томить вас, сразу скажу, что и через два и через три дня меня не сменили. Я уже спать, как лошадь – стоя – научился, а то и вовсе на ходу. Засну по пути к своим параметрам, проснусь – в незнакомой комнате стою и вокруг люди чужие, на меня подозрительно смотрят. Пару раз меня кто-то пряниками угостил и один бутерброд я возле урны нашёл прямо в обёртке – ничего вкуснее в жизни не ел.
Вышел я на смену в понедельник, а в четверг меня уже включили в план экскурсий по ЦУПу, как местную достопримечательность. Я в том зальчике, где мои параметры, уже обжился, полюбили меня все, и нашли где-то раскладушку маленькую, на ребёнка. Вот я на ней калачиком от сеанса до другого сеанса связи и кемарил. Только чутко спал, как разведчик. А то как же – она там одна над нами летает, и если что, кто ей, как не мы, сразу помощь должны оказать? И от меня эта скорая помощь тоже очень зависит. Я эту ответственность на себе всё время ощущал. Только приведут экскурсию – я тут же ушки на макушку: не время ли ещё параметры записывать? Они приоткроют дверь тихонечко, и экскурсовод на меня пальчиком вежливо так показывает: вон, мол, видите, в углу на раскладушечке притулился мальчонка? Он из реутовского КБ машиностроения, пятые сутки без сна и пищи… И все стараются голову в дверь просунуть, чтобы лично увидеть такое чудо инженерного энтузиазма и совести.
В ночь с четверга на пятницу у нас ЧП случилось: отказали в сеансе связи. Я, было, шуметь начал, а какой из меня шум после такого недосыпу? Один шорох.
Однако вспомнил я, как она там одна, на высоте в двести двадцать километров беспомощно теперь вращается – дрогнуло сердце, не выдержало. Пошёл куда-то там, где у них своё начальство сидело. Иду, а меня по пути сквозняком к стене, как муху, прижимает. Но ничего, добрался.
Захожу, кто, спрашиваю, у вас тут за главного?
Ну, один дядечка оторвал голову от бумаг: вот он я, мол, апеллируйте.
Почему, апеллирую я ему, нам в сеансе связи отказано? А ваши заявку не подали, отвечает. Как так, не подали? А откуда я знаю? Может пятница, они все на дачу собрались, да и забыли заявку подать.
Ага, говорю. А вот у меня складывается такое впечатление, что все вы тут своим здоровым коллективом на ЦРУ работаете. Он так рот и раскрыл, и уже не закрывал больше. Иначе как, продолжаю я, объясните вы, что именно нам, разработчикам этой новой чудо-техники, которой вам выпало честь управлять вместе с нами, уже неделю отказывают в пропусках, надеясь, что я умру и она там (я ткнул пальцем в потолок) останется без грамотного управления? А теперь ещё и эти фортеля с  заявками на сеансы связи. Тут уже что-то похожее на заговор против внедрения образцов новой техники вырисовывается, а?
Дядька побледнел, конечно, сник, оправдываться начал, что он вообще здесь ни при чём, его попросили просто выходные подежурить командиром… Вобщем, мямлит, не пойми чего.
А кто, спрашиваю я его прямо, может вам дать команду предоставить нам  немедленно сеанс связи, без всяких так разборок и проволочек? Да кто, тушуется дядька, разве что министр наш. Беру я у него на столе книжечку телефонную, а там как раз на первой странице и открыто с телефоном министра. А ниже карандашиком домашний номер приписан. Глянул я на часы: два часа ночи. Небось дома уже, думаю. Это только в кинофильме «Укрощение огня» они круглые сутки впахивают. А в жизни – я здесь пять суток без жратвы параметры диктую.
Набираю сразу домашний, глянул мельком, как зовут его, министра нашего машиностроения, скажем, Павел Васильевич, точно не помню.
Ну, ответил он не сразу, но спокойно так, с достоинством. Слушаю, мол. Я поздоровался, и говорю, а как вы, Павел Васильевич допускаете, что первостепенный по важности объект космической отрасли крутится там сейчас без всякого присмотру? Он молчит пока, переваривает, о чём я, и что там такое с объектом случиться могло? Потом спрашивает.
- А вы, собственно, кто?
И что их всех так этот вопрос мучает? Лучше б о деле думали. Но я спокойно и привычно говорю ему.
- Я официальный представитель реутовского КБ машиностроения, молодой специалист такой-то. И не позволю…
- Я понял,- перебивает он меня уже не слишком вежливо,- А там кто-нибудь из местного руководства есть в наличии?
- Есть,- говорю.
- Вот вы ему трубочку и передайте, будьте любезны, товарищ молодой специалист!
Это мы сейчас все неожиданно вдруг господами сделались. А тогда как хорошо, когда тебя сам министр товарищем своим зовёт.
Передал я трубочку, и этот дядечка так её взял, будто она была в электрическую розетку воткнута.
Смотрю – и точно воткнута, аж красная стала. Головой потряс – померещилось. Примерно с полминуты даже нам было слышно, какими руководящими указаниями крыло наше высшее руководство это самое местное. А потом резко так гудочки запиликали.
Ну что, спрашиваю я этого, местного, дали нам сеанс связи? И он, даже не глядя на меня, просто покивал так, держа трубку в руке. Дали, мол, и, похоже, в понедельник догонят, ещё дадут.
Но не соврал, действительно сеанс связи нам тут же дали, и так – до самого понедельника. А экскурсии ко мне вдвое чаще водить стали.
Сменили меня в понедельник, как из пушки, сработал, видно, звоночек мой верховному министру. Но больше меня в этот ЦУП почему-то уже не посылали.
Да и не больно-то хотелось: подумаешь! Мне главное, чтобы делу польза была, и порядок во всём, как положено.
Может, конечно, и случайно, но решили меня куда-нибудь подальше от министров отправить. На всякий случай. Вызвал меня начальник нашего отдела, Чистяков Игорь Степанович, и говорит.
- Тебе особая честь, как для молодого специалиста. Поедешь не куда-нибудь, в Крым! В Евпаторию. Там тебе самое и место за твои боевые заслуги.
Я подумал, было, что он это как-то двусмысленно сказал, но не стал заморачиваться. Отправился. В Крым – так в Крым, хорошее место для молодого и здорового организма.

В Крыму, левее Евпатории, как раз такой вот НИП и выстроен. Его раньше тоже часто по телевизору показывали, пока мы с Украиной-то не разбежались: здоровенные такие конусы-антенны в небо направлены. Видели? Вот, это они и есть.
Вокруг антенн военная часть служит, охраняет, чтобы никто из лишних глаз не подкрался. Всё, как положено: солдаты, казармы, шлагбаум полосатый и ворота со звёздочкой.
И отдельно, для нас, гражданских специалистов, гостиница и столовая. Ох, и вкусные же там почки готовили – пальчики оближете! И всего за двадцать четыре копейки вместе с гречкой и подливой. Я только на них и просидел все полгода, покуда там обретался. Когда на дежурстве.
А когда не дежуришь – гуляй себе, где захочется.
В гостинице мест нам, естественно, не хватило. Поэтому нам разрешили в Евпатории жить, в гостинице «Южная». Её уже сейчас и нет, наверное. Она и тогда была, как памятник деревянному зодчеству девятнадцатого века, хотя и в несколько, чуть не пять, этажей.
На «площадке»-то, как звали мы свой НИП – скукота смертная, только купаться, да по ночам за совхозным виноградом лазить. Там чуть не уголовное дело на нашего брата завели. Мол, двадцать гектаров за полгода съели. Ну, съели. Может, и двадцать, мы же их не считали, гектаров этих. Нам просто кушать почему-то хотелось, а на одном энтузиазме с космосом  не справишься, мозгам – им глюкоза в первую очередь требуется. А нам ни зарплат, ни командировочных – всё осталось где-то там, в столичных закромах, а здесь – как хочешь, так и крутись.
Сначала я придумал военную хитрость: когда деньги заканчивались совсем, я из последних стратегических сумм выделял две копейки, тратил их на то, чтобы взвеситься, и отправлял квитанцию маме в Москву. Примерно через неделю получал перевод рублей на двадцать, на которые можно было как-то протянуть ещё неделю, хотя на еду уже не оставалось, поскольку всё уходило на чудесные крымские вина. Именно там и тогда я побаловал свой молодой организм не только прекрасными сухими винами, но и чудесной мадерой, хересом и даже кальвадосом. Кроме этого, я не брезговал добровольными пожертвованиями, для чего постоянно устраивал сольные концерты самодеятельной песни, благо тогда она была в фаворе. Слушатели добровольно поили и кормили меня, и ещё оставались благодарными за доставленное удовольствие.
Вполне естественно, что своими выступлениями я привлёк к себе не только исключительно мужское, но и, отчасти, женское внимание. В результате, круг моих приятельских и даже более тесных отношений значительно расширился, и таким образом, практически «на руках» у меня оказались три симпатичных девицы из смежных дружественных служб управления дорогой нашему сердцу космической станции.
Прокормить четверых на одни квитанции о собственном весе мечтать уже не приходилось. Ну а поскольку дежурили мы, как принято выражаться, сутки – трое, то на эти трое я устроился чуть ли не в первый в Евпатории кооперативный продовольственный магазин.
Площадь, на которой находился магазин, относилась к одной из самых древних в городе. Как рассказывали старожилы, на ней ещё тысячу лет назад торговали рабами, и с тех пор мало что изменилось.
Однако кое-что, с моей непросвещённой точки зрения, всё-таки изменилось в лучшую сторону. В частности, в отношении к самим рабам произошли просто разительные перемены. На условия, которые предложила мне директор продмага, я думаю, согласился бы любой,  может, даже и наш машиностроительный министр.
Три рубля наличными мне платили за каждый рабочий день. При этом я мог выпить и съесть после работы, сколько в меня влезет, и столько же имел право унести с собой, исключая выпивку. Мы зажили по-королевски. Девицы просто носили меня на руках, а я с удовольствием купался в этих лучах нежности и благодарности.
Работать, конечно, приходилось, как говорится, на износ. Но в двадцать три года износ кажется ещё столь отдалённой перспективой, что об этом даже не задумываешься. Директриса не могла нарадоваться на мои трудовые успехи, и поила меня после работы уже лично.
С утра я развозил девчонок-продавщиц по всему городу на грузовике, загружая, выгружая и вечером собирая всех обратно. Самым юным и неопытным я давал небольшой
мастер-класс продаж, выхватывая из корзины и жонглируя дохлой рыбой, которую я блистательно выдавал за только что пойманную. Правда для этого ещё в магазине приходилось заливать её раствором марганцовки и минут пятнадцать топтать в корыте босыми ногами, чтобы она приняла хотя бы относительно свежий и бодрый вид.
Вечером же, измученный погрузочно-разгрузочными работами и вниманием директрисы, я практически на автопилоте на трамвае добирался до гостиницы, делал последнее усилие, чтобы попасть точно в дверной проём дамской комнаты, и падал на бесконечно заботливые руки своих приятельниц. Меня бережно раздевали и укладывали спать, а принесённая снедь тут же готовилась и выставлялась на общий стол.
А какие продукты передавал я в хрупкие и нежные девичьи руки! Надо отдать должное нашей директрисе, свой кооператив она возглавляла блистательно. В подвале магазина стояла бочки с солёными груздями и маринованными белыми грибочками, домашние колбасы свежайшего приготовления штабелями лежали в холодильнике, а в другом – не менее привлекательная рыба домашнего копчения. На фоне изголодавшего личного состава командированных коллег, мои девчонки выглядели аппетитно и привлекательно, я ими почти гордился.
Но я не забывал и о своём духовном облике. Именно там я перечитал в городской библиотеке полное собрание сочинений Константина Паустовского, лучше которого никто ещё не описал все черноморские прелести.
Вобщем, жизнь наша налаживалась и даже приняла некие очертания комфортной стабильности, когда, как всегда, в дело вмешался случай. Вернее, даже два, чтобы не сказать больше.
Первый случился в конце ноября, когда мы с барышнями отмечали новоселье, то есть они переехали в комнату напротив в этом же коридоре. Изменился только вид из окна.
Однако это был весомый повод устроить небольшой банкет с пельменями.
Как-то так само получилось – мы вроде не собирались никого приглашать, отметить это событие в своём узком кругу постоянных жильцов – а оказалось вдруг, что в комнате уже сидит человек двадцать, весь стол уставлен напитками, и нахальные гости лезут прямо вилками в общий котёл с пельменями. Гостиничная наша жизнь была бедна событиями, поэтому народ стекался на любой шум и запах в надежде хоть немного развлечься.
Обжорство и выпивку мы перемежали песнями и уже совсем было собрались перейти к танцам. Тарелка с уксусом и остатками пельменей мешала мне аккомпанировать, поэтому я привычно перекинул её содержимое через плечо в открытую дверь балкона, и только тут вспомнил, что вид из окна уже поменялся, а значит внизу под нами – уже не дикие заросли колючек, а гостиничный буфет с возможными посетителями. Не успел я до конца осознать это логическое построение, как дверь распахнулась так, что кого-то расплющило о стену, а в дверях возник мой непосредственный начальник не только здесь, в Евпатории, но и начлаб в родном НПО – Владимир Петрович Шаронов. По новому, в тонкую полоску, шерстяному костюму его стекали тёмные ручейки, а кое-где даже виднелись признаки пельменей. Он метнул в меня молнию, сказал загадочную фразу «А-а-а, я так и думал!», и, наверное, испепелил бы меня в порошок, если бы не защитная броня алкоголя.
Глупо улыбаясь, я встал и уже открыл рот, чтобы принести свои искренние извинения, как завлаб вдруг выскочил и с треском захлопнул за собой дверь. Я понял, что никакие извинения ему не понадобились, и нужно собирать чемоданы.
Так бы, наверное, и случилось, но в дежурной смене людей хронически не хватало: никто из отдела не хотел ехать в Крым под Новый год. И меня оставили до первого замечания.
Оно случилось примерно через неделю, то есть в первых числах декабря.
Зачем-то ночью я с одной из своих барышень отправился с гитарой на берег моря.
Было холодно, и над морем стелился то ли туман, то ли пар. Да ещё штормило при этом. Темнотища кругом, ни фонаря, ни огонька. Только луна висит, нас разглядывает. Красиво, романтично.
Посидели мы на бережку, попел я ей песенки, а потом – может, мадера в крови сыграла – захотел вдруг искупаться. Ну а поскольку принадлежностей купальных при себе не было, разделся до полного неглиже, оставил барышню сторожить вещи – и ушёл в открытое море.
И утащил меня, пьяненького, штормяга – не пойми, куда. С полчаса, наверное, пытался я выбраться на берег, а меня обратно в море смывало. И уже чуть живой, трезвый и обледенелый выполз, наконец, на такой же ледяной берег, стуча зубами и звеня, как говорится, всеми остальными достоинствами: гол, как сокол.
Темнотища ещё хуже стала, поскольку луна и смотреть на это не захотела: ушла в тучи. На пляже ни души, в том числе и моей барышни с одеждой. И место какое-то незнакомое на ощупь. Видно, утащило меня куда-то в сторону. А в какую – не разобрать. Стоять, раздумывать нельзя – вовсе концы отдашь. Бегаю, как заяц-русак, в темноте пытаюсь хоть что-то увидеть. Потом чуть пообвыкся, различать предметы начал: ничего знакомого, и куда меня занесло?
Гляжу – солдатик с овчаркой идут вдоль берега, грустные такие, оба – пограничники. Видно, положено им по ночам обход делать – граница не знает покоя!
Подошёл я к бойцу сзади, тронул за плечо, говорю.
- Братишка, ты одёжи моей нигде в своём рейде не видел?
Он вздрогнул, обернулся, как увидел меня в этом-то виде – у него автомат сам собой с предохранителя снялся. Забулькал чего-то, а сам аж заикается от ужаса: типа, стой, стрелять буду, но как-то сбивчиво бормочет. А собака, видно задремала – так и идёт себе дальше по бережку, забыла про хозяина.
Я ему говорю, милый друг, не стреляй ты в меня, какой же я тебе шпион – сам посмотри, разве шпионы такие бывают?
Он глянул попристальней – и то правда, не похож на шпиона. Тем более, что, небось, ни одного из них и не видел никогда за свою службу. А я уже совсем доходить начал, волнами судороги по всей моей обнажёнке катятся.
Вобщем, положили мы на песочке автомат, посадили рядом с ним собаку, он налево от автомата бежит, а я направо. Потом идём дальше, и всё по-новой. Так минут через сорок нашли, наконец, и гитару, и одёжку, я уж и надежду потерял. Странно, из всех вещей моих, носков не хватало и двух рублей в правом кармане брюк. Носки чистые были, я их тоже не одевал до поры, носил в левом кармане, чтобы не стирать без нужды.
Обнял я их с собакой – век, плачу, не забуду вас, родные мои. Без вас, без пограничников, нашли бы меня завтра на пляже голой ледышкой. А так – помучаюсь ещё, поживу, да посижу в своём ЦУПе на радость начальству.
Нет, не пришлось. Как и кто доложил, может, подружка моя шум подняла, что пропал я голый в морском тумане?
Только утром разбудили меня ребята из нашей смены, и говорят, вот тебе завлаб деньги на билет выдал, кажись, свои кровные, и сказал, чтобы к вечеру ты уже в сторону Москвы ехал. Что я, как дисциплинированный сотрудник, и сделал.
И плакали мы с барышнями на перроне, и провожал нас марш «Прощание славянки»: тут и камень заплачет.

А как вернулся я из Евпатории, так что-то и дела наши в космосе не заладились. До этого вроде всё ничего было, справлялись как-то. В июле – я ещё в Москве в ЦУПе сидел – один экипаж отлетал – Попович с Артюхиным. Две недели покрутились, сделали, что обещали – и домой, к маме. А уже когда я в Евпатории тушёные почки на площадке кушал – ещё двое собрались, тёзка мой, Геннадий Сарафанов и Лёва Дёмин, оба постарше меня будут. Но чего-то там не срослось, глюканула система стыковки, покрутились они, покумекали, наши тут в мыле все побегали, потыркались, подёргали систему эту, «Иглу», сигналами разными – а она вообще в отказ ушла, будто и не обещала стыковываться. Плюнули, извинились перед ребятами, что потревожили зря, и посадили их благополучно в заданном районе.
В сентябре уже пульнули оттуда, со станции, капсулу с фотками разными, что наснимали – вроде, попали в Казахстан, нашли её. А после Нового года станция наша и вовсе завыпендривалась: мол, знать вас не хочу, надоели мне своими  командами дурацкими –точно как старуха в сказке про золотую рыбку.
Ну, наши командиры подумали, посовещались там с военными, с партийными бонзами – и решили утопить её на фиг, пока не упала где-нибудь на чужеземной территории.
А потом, когда уже булькнула она успешно, начали всех нас мурыжить, анализировать, чего это она так капризничала, не хотела летать, как задумано было.
Каждая служба стала возиться со своими параметрами, ну и мы, конечно, тоже.
Шеф мой, любимчик, Илья Николаевич, говорит: ну-ка, собери всю эту макулатуру, за которую ты кровь полгода проливал по городам и весям, и глянь с нашей, динамической колокольни, чего она там от нас хотела.
Собрал я в кучу всю телеметрию,  посидел два-три месяца над книжками разными, и вывел крошечную формулу – второкласснику под силу освоить. И, как всегда, устроил лёгкую сенсацию своими скромными изысканиями. А вышло у меня, что два этих перца – Попович с Артюхиным – толкались и суетились в нашей станции так, что она, бедная, ходуном ходила. И чтобы не слететь совсем с катушек – понятно, маленькими такими сопелками гундела и держала стабилизацию в норме. Так, что никто до меня этого и не заметил. А я по этой махонькой формуле посчитал, сколько она, бедная, топлива сожгла на их выкрутасы – «Жигули» за год меньше палит. А это же космос, братцы вы мои, там каждый килограмм, а то и грамм на учёте. А у нас, до моих открытий – на это вообще плевали, как на пустяковину, о которой и думать незачем.
Доложил я Илье Николаевичу, он – Шаронову, на которого я нечаянно пельмени вывалил, тот Игорю Степановичу, начальнику отдела, тот следующему – и все, кроме Ильи Николаевича (он себя умеет в руках держать), как говорят поляки, на дупу сели. И думают, что же делать-то теперь, на хрен нам правда эта открылась, без неё двадцать лет нормально жили – не тужили. Теперь новая головная боль: сколько на это нужно лишнего топлива туда, в космос, переть, да методу нужно разрабатывать, как им, странникам нашим небесным, летать там по своей бочке, и по каким оптимальным траекториям.
Как говорится, не было в КБ печали – купило себе КБ молодого специалиста.
Мне сказали, пока молчи о своих достижениях, если хочешь жить дальше.
И думают себе: месяц, два, полгода. А мне за державу-то обидно: чего хранить эти секреты, если от них какая-то польза происходить должна?
Илья Николаевич говорит мне: сиди, не гони волну. У нас пока никого никуда пускать не собираются, а шефу зачем лишний раз нервы трепать, он и так до сих пор в себя от наших успехов приходит.
Обидно мне стало. Чем добру, нахально думаю я про своё открытие, пропадать – нехай другим людям послужит. Которые чаще туда летают.
А кто туда, кроме нас, летает? Да королёвцы же, внучата гениального и генерального конструктора, среди которых и мои однокашники имеются.
Пошёл я в первый отдел, где все секреты наши до сих пор, небось, хранятся. Девчонки там мне давно уже знакомые были. Девчата, говорю, не сочтите за труд – будет время, отправьте вот эти два листочка с таким-то инвентарным номером на НПО «Энергия», они очень просили. Ес, говорят, Геннадий Иванович, постараемся не забыть. На том и ушёл я в отдел, после работы в мини-бильярд сыграть, с железными шарами.
Через неделю подзывает  меня к себе начлаб – помните, которого облил тогда нечаянно? И говорит, ты ничего, никуда, никому не посылал?
А я ведь человек порядочный, открытый и честный. Меня папка ещё в детском саду специальными методами воспитания врать на всю жизнь отучил.
Было, отвечаю, отправил два своих листочка ребятам с нашей кафедры, которых в Подлипки распределили, почитать: может, посоветуют, что уточнить, или пренебречь чем, как бесконечно малым?
- Сказал бы я тебе, кто тут бесконечно малое, а скоро, возможно, и вовсе нулём станет,- загадочно молвил начлаб,- не мог со старшими товарищами посоветоваться?
Понятно, что на себя намекал. А чего я к нему попрусь после той истории с пельменями?
- Я же из соображений общей пользы,- ответил я не менее загадочно.
- Ну-ну,- сказал начлаб,- запомни эту фразу, крикнешь перед расстрелом.
А на следующий день подзывает опять к себе и говорит, как следователь, а не космический инженер.
- Твоему делу,- дали ход,- завтра поедешь со мной в центр подготовки космонавтов. Они там очень заинтересовались твоей писулькой. И чтобы без моего сигнала – даже звука не издал, понял?
- Да как не понять,- отвечаю,- не дурак. Поздороваться хоть можно?
- Только за ручку,- ответил начлаб.

Поехали мы с ним на следующий день в электричке в этот самый ЦПК, где космонавтов обучают, что и как им в космосе делать. Приехали, Владимир Петрович меня уже перед дверью ещё раз предупредил: мол, считай, что ты Герасим из «Муму», а не то я тебя сам потом, своими руками, как эту Муму…
- Да понял,- говорю,- не дурак, кто же себе дурного желает?
Ну, то-то же. С тем и зашли. В отдел невесомости, как сейчас помню.
Сидит в этом отделе, в отдельном кабинете – начальник отдела, полковник, с голубыми петличками – точно, как мой папка в далёком хабаровском детстве. И тоже полковник. Мне прямо чем-то родным повеяло.
Поздоровались: я, как и обещал, только за ручку, а Шаронов ещё что-то приятное сказал, похвалил за что-то.
А полковник сразу за меня взялся.
- Вы и есть,- говорит,- тот самый открыватель этой формулы?
Мне чего запираться? Но ведь молчать обещал: просто кивнул, я, мол, открыватель.
- Вот и замечательно,- говорит полковник,- мы тут почитали, изучили – изящная такая формулировка у вас получается, осталось только опытом её подтвердить. Натурными, или правильнее, сказать, полётными испытаниями.
Я было, рот открыл – начальник как пнёт меня в лодыжку больно, я кивнул, что понял насчёт натурных испытаний.
- Вы минутку подождите,- говорит полковник,- я сейчас вам ребят наших представлю, которые в этом вопросе очень даже помочь вам смогут.
Нажал он на кнопочку на столе, и тут прямо сразу, безо всякой минуты, заходят без стука такие молодцы, как трое из ларца. Там, в сказке, двое были, а этих трое. Но тоже все одинаковые с лица, и роста вроде одного, а может, просто так запомнилось. Да ещё начальник пнул, лодыжка ныла.
- Вот это,- говорит полковник,- наши, так сказать, будущие космонавты, герои и прочее. А это,- и он деликатно обозначил ручкой в нашу сторону,- наша творческая мысль, разработчики новой техники из Реутово.
Мы тоже покивали.
- Ну, а теперь – о главном,- не делая паузы, сказал полковник,- мы объединяем наши усилия по набору статистического материала посредством лётных испытаний, и затем, используя ваше фундаментальное исследование – он помахал перед всеми двумя листочками моих расчётов, приведших к одной единственной формуле, простой как площадь круга – вы защищаете кандидатскую диссертацию по своей части, а мы – он лёгким жестом указал на будущих героев – защищаем ещё три диссертации на результатах эксперимента.
На лице моего начлаба не дрогнул ни один от природы рельефный мускул. Видимо, подобные переговоры он вёл не впервые.
- А можно я тоже буду участвовать в натурных испытаниях?- спросил я, вспомнив свой восторг во время парашютной эпопеи.
- Ну, разумеется,- облегчённо закричал полковник, а три героя улыбнулись одинаковой улыбкой,- вы все вместе, и в невесомости, полетаете на нашей лаборатории, и в бассейне поплаваете…
И он радостно проводил нас до самого выхода из здания.
А ещё через два дня меня вдруг совершенно неожиданно вызвали в военкомат и вручили повестку о немедленном призыве на срочную службу, согласно Закону о всеобщей воинской обязанности, которую для меня никто не отменял, даже начальник отдела невесомости ЦПК.
И я понял, что расплата за опрометчивый слив информации конкурентам наступила.
На прощание начлаб с облегчением объявил мне благодарность за активную производственную и общественную деятельность с занесением в новенькую трудовую книжку.
Вот так, практически, тоже грустно закончилась моя творческая деятельность на космической ниве, и полетел я дальше по своей замысловатой и полной приключений жизненной орбите.

ГЛАВА 4. МИМО ВСЕГО ОСТАЛЬНОГО.

А эту главу я пока не написал ещё. Думаю над ней. Может, соберусь – и напишу.
А может, и нет.

Эпилог.
Беру и тыкаю в произвольном месте, закрыв глаза, в программу телевидения на сегодняшний вечер. Хотите знать, куда попал? На, казалось бы, государственный канал «Россия».
Читаю: «Татьяна подверглась нападению маньяка. К счастью, ей удалось вырваться». Думаете, это отрывок из новостей криминальной хроники? Ничуть! Аннотация к очередному выпуску навязанного стране жанра «для дебилов и россиян» – какого-то сериала с не менее дебильным названием «Отдалённые последствия». И это государственный канал! О чём можно разговаривать с таким государством и чего могут от него ждать его верноподанные? Про остальных я уже и не говорю. И последствия эти уже не отдалённые, они вокруг нас. В умирающей стране, разваленной экономике, убитом образовании.
И эти три или четыре – не помню точно – унылых дядьки, командиры наших бюджетных СМИ, два-три раза в год собираются за одним столом с нашим «верховным главнокомандующим» и на виду у всей страны задают ему умные вопросы, на которые он примерно также отвечает. Потом они разбегаются до следующей съёмки, и этот цирк под названием «страна развивающейся рыночной экономики» продолжается с новой силой: чиновники только «пилят», менты и судьи охраняют их и себя, армия – пока нет других приказов – защищает мирное небо за нормальные уже деньги, которые не снились ни учителям, ни врачам, старики плачут в поликлиниках, надеясь, что им дадут-таки какие-то таблетки, продвинутая молодёжь валит отсюда на хрен, а остальной народ выживает и по команде выстраивается перед камерами задать в них вопрос о том, когда будет ещё лучше, чем нынче.
А телевидение, в котором психически адекватный человек может смотреть только канал «Культура», продолжает удобрять всю эту замечательную грядку размером в одну шестую земной суши отборным медиа-свинством. Видимо, такая задача у
них, государственно-важная: вырастить, наконец, поколение послушного населения, которому, кроме выполнения поставленной сверху задачи, нужно только поесть, выпить и спариться.
Я люблю свою Родину. И сызмальства помню, что она пишется с большой буквы.
Я обошёл её, объездил и облетал почти всю ещё в полной красе, в составе пятнадцати союзных республик. И все они по-прежнему живут во мне так же, как живут детство, юность, армия и всё остальное. Моя страна – это тот мой Космос, мимо которого я не пролетел. Я живу в нём, вибрирую, и отдаю в общее пространство пусть мизерную, но все-таки свою долю тепла и света, которыми наградили меня те, кто послал сюда, на эту Землю. И мне это нравится. Это мой путь, он почти никак не связан с материальным благосостоянием, кроме того минимума, за которым следует унижение человеческого достоинства.
Но мне искренне противно, что десятками миллионов таких, как я, управляют и командуют две-три тысячи обыкновенных ворюг и бандюков, вовремя и в бедо;вое для их Родины время подсуетившихся и поделивших её вымирающее население, бескрайние просторы и ещё чем-то заполненные недра на квадратно-гнездовое поле своих бизнес-планов.
Я уверен, что все они крестятся только на пасхальных службах, под прицелами телекамер, являя тем иудино нутро предателей своей Отчизны. Посмотрите на их лица. Там нет ничего, кроме лицемерия и лукавства. Во всех, без исключения.
Все они похожи на шакалов, лисичек, хомячков и крыс – да не обидятся братья наши меньшие, что мараем их незапятнанные жизнью образы, сравнивая со слоем этой человечьей дряни.
С братьями меньшими мы научились бороться, безжалостно вытравливая их изо всех пределов своего обитания.
А с этими, захватившими такую прекрасную и любимую нами страну – не можем сделать ничего. И служим им, и ходим на бывшие свои заводы, и добываем нефть, которую они продают. А потом приходим домой и за ужином слушаем про лучшую в мире социальную политику и коррупцию, которая сама с собой борется уже который десяток лет.
Велика Россия, как сказал кто-то из писателей вместо политрука Клочкова, а отступать некуда. Мы здесь родились, выросли и прожили свою жизнь среди вранья и лицемерия власти. И здесь же и умрём, как и все предыдущие наши колена. Конечно, я хотел бы для своих детей и внуков другой доли и другой жизни, но не понимаю, как им этого добиться. В этой стране, по крайней мере.
В общем-то, и пролетел я везде, лишь коснувшись многих чужих траекторий, наверное, потому, что так и не смог научиться врать, подличать, предавать и подсиживать только для того, чтобы иметь больше и жирнее других. И не жалею об
этом. Человеческая жизнь – такой краткий миг, что тратить его на борьбу у кормушки – глупо. И противно. Конец у всех, как известно, один. И независимо от того, есть Бог или его нет, и от того, как он – если есть – функционирует, простая интуиция и совесть говорят мне о том, что моя траектория была правильной. Вот так.


Алфавитный список принятых в тексте сокращений:

БД- боевое дежурство. Это, собственно, то самое мероприятие, ради которого нас всех в армию и призвали. И несли мы это самое дежурство (почему полагается говорить именно так – не знаю, видимо, по аналогии с выражением «нести свой крест») часто и подолгу.

Б – часто употребляемое в армейском быту ненормативное слово, означающее, по словарю, женщину легкого поведения. Хотя произносящий, как правило, имеет в виду совсем другое.

Бычки – пгт Белокоровичи

Говнюк – слово, может быть, немного резковатое, конечно, из простонародья. А с другой стороны, начхима нашего и словом запашистым пометить правильно будет.


Грёбаный – синоним слова «долбаный», но уже в превосходной степени, т.е. «конкретно долбанный».

Долбаный – синоним слова «грёбаный», но эмоционально слово менее категоричное.

Ебуки – ну, это такие, как сказать, строгие дисциплинарные и от души высказывания, которые только этим словом и обозвать можно. Сейчас, в наше время, они еще «люлями» называться стали. Мой начальник уже здесь, на гражданке, так говорил иногда: «Сейчас приду, всем вам таких люлей навешаю!»

ЕТМ – первая буква, вообще-то «Ё», просто её сложнее набивать на клавиатуре. Две оставшиеся означают за сотни лет устоявшееся в нашем отечестве словосочетание «твою мать». Все выражение, в целом, может передавать настолько различные оттенки чувств и состояний персонажа, что даже перечислять их бестолку. Тем более, что в каждом отдельном случае они вполне очевидны. Особенно нашему, российскому читателю.
Ещё интересно, что данное выражение целиком истинными мастерами, как правило, командирами не ниже капитана, вставляется практически между двумя абсолютно любыми словами, вне зависимости от самостоятельного их значения или контекста употребления.


ЕВМ – синоним предыдущего фразеологизма, обозначающий примерно то же самое, но используется, как правило, людьми интеллигентными или деликатными. Или просто перед строем, когда обращаются сразу ко всем.

ЕТБДКМ – тоже синоним двух предыдущих фраз, но майор Мазанов творчески переработал его, вставляя между «твою» и «мать» странную цепочку «в Бога, душу, кресло». С креслом, конечно, было не все понятно, но звучало превосходно.

Зарыть яйца в песок – это шутливое такое выражение. Происходит от привычки крокодилов размножаться посредством кладки яиц. Видимо, имеет какое-то переносное значение, которое прижилось в нашей армии.


Командир – так я для краткости буду именовать своего нынешнего друга и товарища, а тогда – командира моего дивизиона Иткина Владимира Давыдовича, да хранит Господь его до сих пор кудрявую голову.

КП – командный пункт. Это такой бетонный бункер, откуда разносятся по телефонам и просто криком по воздуху всякие разные приказы для личного состава дивизиона. Бывало, проорёшь что-нибудь – и закипит работа, забегают бойцы и командиры, выкатят из ангара здоровенную ракету, и дружно поволокут её на старт. А ты поскребёшь себя подмышкой, зевнешь, и нырнёшь обратно в бункер, радуясь слаженной работе армейского коллектива и невероятной силе отданного тобой приказа.

КПП – контрольно-пропускной пункт (я так думаю, может, и ошибусь). Вобщем, въезд в дивизион: ворота и будка с бойцом. Ворота, понятно, зелёные, чтобы шпионы не разглядели. А посреди ворот красная звезда, чтобы не думали, что мы кого боимся.

Кунг – крытый брезентом, фанерой (а не только матом) ЗИЛ-130 или 157, в котором
возили нас на службу и обратно, и по всем прочим служебным надобностям. Шинелки наши на спине и ниже были вытерты до той высшей степени, по которой всегда можно было отличить сослуживца от любого офицера любой армии мира.

Начхим – точно не скажу, так и не узнал, но если начпрод – начальник продовольственной службы, то этот гаврик, видать, химической.

О – тоже из разряда ненормативных единиц армейской и бытовой лексики. Интересно, что имеет конкретный смысловой срез, заменяющий расхожее выражение: «Ты что, совсем обалдел?»

ПВО – противовоздушная оборона

пгт – посёлок городского типа. Не знаю, остался ли этот тип поселения до сей поры, но в те древние времена построения коммунизма, собственно, вся страна из них и состояла.

ПМ – пистолет Макарова. Бестолковое такое оружие, но другого не давали. Видимо, из соображений безопасности, чтобы, если вдруг нечаянно выстрелил – не попал в кого. А из него попасть – уметь нужно.

РВСН – Ракетные Войска Стратегического Назначения

РЭЗМ – ей-Богу, вам лучше и вовсе не знать, как это расшифровывается – спокойнее спать будете.


Хрень – ну, это одно из самых нормативных и употребляемых в армии слов, причем, практически без всякого сокращения. Просто оно такое короткое само по себе.





PS
К сожалению, возможности этого сайта не позволяют загружать файлы в формате PDF, что лишает автора возможности публиковать свои произведения с иллюстрациями. Поэтому желающие могут пройти по этой ссылке в моё облако и скачать этот опус таким, каким я уже публиковал его мизерным тиражом.

https://cloud.mail.ru/home//