Игра в чепуху

Александр Вергелис
Ненавижу это занятие. Если бы мог сразу, не глядя, выбросить всё к черту на помойку… Но нет, это было бы слишком просто. Надо обязательно помучиться, потянуть многолетнюю резину, чтобы потом все равно вырвать всё это с мясом и выкинуть. Вот стою и мучаюсь. Рву бумагу и чуть не плачу.
Ах Ты Боже мой! Дневник пятого класса! Ах, эти ученические каракули, ах, эта размашистая, залезающая одним крылом на алгебру, другим – на литературу птица-тройка по химии, зато – поглядите-ка! – рядом – триумфальная квадрига по истории, но тут опять – аккуратный трояк – «буква зю», привет от географа. Листаю дальше, и – о несчастье! - гордый, одинокий пятак по русскому окружен зловещими драконоподобными двойками, оплетен ядовитыми змейками-замечаниями, жалящими бедное родительское сердце. О, красные учительские чернила! Вы - как кровь, как ссадины и порезы на бледной и тощей школярской душонке… «Устроил клоунаду на уроке!». Это какую еще клоунаду? Это на черчении, что ли? На черчении мог – потому что не надо было позволять. Сами распустили, а дети виноваты!
Кажется, им потом запретили писать красным. Да, потом этот красный террор закончился. Посиневшие двойки и тройки выглядят уже не так зловеще.
Что это? Тетрадь по физике. Ну-с, посмотрим. Сразу видно, что предметом этот семиклассник с чудовищным почерком (за такой почерк надо убивать!) совсем не интересовался – слишком много завитушек и профилей а ля «Наше всё» на полях, кособокие стишки с претензией на интеллектуальное изящество, чахлые эпиграммки на физичку, тетради никогда не проверявшую. Ну нет, вполне себе остроумно для тех лет. И рисуночки вполне на уровне. Затылки впередисидящих: квашня Калинина, красотка Улемская, а этот пень с ушами – Городюк, про которого в классе говорили всегда в рифму, и слова «индюк» и «дундук» были самыми невинными.
Рядом – другими чернилами – что-то несуразное, умилительно-неуклюжее, неведома зверушка в шляпке с вуалькой – всё та же старомодная девственница физичка. Это наверняка Цыбик. Подрисовал, негодяй, пока меня, пригвожденного к доске, эта костистая фурия терзала крючьями своих идиотских вопросов. Я ей говорил: «Я стопроцентный гуманитарий. Мне ваша физика не нужна. Пушкин физику не знал, у него по вашему предмету одни нули были». Про нули – единственное, что запомнилось после экскурсии в Царскосельский Лицей, где мы с Цыбиком чуть не свернули чей-то мраморный бюст. Приятно, когда гений – как и вы – двоечник. Тем более, когда нулевик. Он мал как мы, он мерзок как мы! «Врёте, - наверное, сказала на это физичка, а если не сказала, так уж точно подумала. -  Он мал и мерзок, но не так, как вы. Иначе».
Нет, ну какая всё-таки прелесть! Какая очаровательная корявость! В этом – весь Цыбик, лепший кореш с третьего класса и… да, пожалуй, и по сей день – друг, товарищ и брат, самый-самый, даром, что не виделись сто лет. Фантазия фонтаном, а реализация – никакая. Жажда познания удивительная, а усидчивости и прилежания – ноль. Вместо того, чтобы постигать тайны мироздания по учебникам, он силился заново переоткрыть законы природы, идя своим, цыбиковским извилистым путем – изучая строение сушеного кузнечика, экспериментируя с ртутью из разбитого градусника, зачем-то поджаривая комья земли на сковороде, строя громоздкие и бессмысленные летательные аппараты из спичек, пустых стержней от авторучек, голубиных перьев, винных пробок (у него дома их всегда было много), кусочков коленкора и прочего подножного мусора. Вот и тут, рядом с кувалдообразной головой придурка Городюка начертана схема очередного махолета. Тоже мне, Леонардо да Винчи!
Предки удивлялись – как это физичка терпит такое! Тут же формул не видно из-за рисованной ерунды. Бородач географ тоже терпел, но не всегда. Хотя, карикатуру на себя – видимо, желая блеснуть либерализмом (всё-таки, разгар Перестройки!) – даже похвалил. Вот она: по сетке из параллелей и меридианов, переступая через крохотные, как песочные куличи, горы и лужи морей, шествует огромный туристский рюкзак на узнаваемых кривеньких ножках нашего Виталь-Витальича. Головы не видно, только огненная бородища торчит поленом, указывая путь. Через дыру на землю сыплется заветное содержимое рюкзака: папиросы «Беломорканал», бутылки с числом Зверя «777», маленький глобус, хулиганская рогатка (кто-то подглядел, как географ из окна кабинета отстреливал голубей, гадивших на его дряхлый мопед «Верховина»).
 Более всех благосклонна к моим графическим шалостям была незабвенная Галина Бенционовна, русский и литература, царствие небесное! Ах, полет фантазии, ах, игра ума, ах, творческое воображение! Ну да, вот вполне похожий поручик Лермонтов с приказчичьими усиками и смертельной тоской во взоре раскинул руки, простреленный пулей несчастного, замордованного им Мартынова (о чем свидетельствует подпись внизу, причем фамилия убийцы написана через «о» и наполовину латиницей (Mortынов) - видимо, сказалось внезапное увлечение языком Цицерона, которую неспособный выучить английский в пределах школьной программы пачкун из снобизма изучал напоказ по учебнику для студентов-медиков, утащенному у вечно поддатого соседа-венеролога).
Сильно. Аж пробирает. Но все равно придется выбросить. Вынести в коробке и скормить вонючему мусорному бронтозавру во дворе.  Потому что держать этот развеселый архив в нашей однушке совершенно невозможно. Стоило ли столько времени хранить, перевозить с квартиры на квартиру, чтобы перебрать, перелистать, умилиться, посмеяться только в самый последний час - перед тем, как приравнять всё это к бытовому мусору и выбросить вон! Но что-то оставить все-таки надо. Обидно будет, если совсем ничего не останется.  Детям показать, конечно. Но только когда подрастут.
Оставить тетрадь по философии (там у каждого любомудра – свой портрет: Пифагор в простыне, Гераклит, похожий на Геракла, Кант в треуголке набекрень). Не выкидывать, пожалуй, литературу за одиннадцатый класс. Обязательно сохранить астрономию (полотно, созданное на развороте тетради разноцветными шариковыми ручками поражает воображение грандиозностью композиции и вместе с тем - тщательностью прорисовки деталей: средневековый астроном и рядом – лупоглазый зеленый гуманоид из левого нижнего уголка картины очарованно созерцают вспоротый небесный свод с мириадами звезд, Луной и Солнцем; через косой разрез на звездном небе виднеется обнаженное нутро Вселенной – пружины и шестеренки, валы и маховики; сверху в развевающемся на космическом ветру полотнище готическими буквами написано: «Небесная механика»). Итак, оставить три-четыре тетради, не больше.
Отдельные бумажки – сплошь батальные сцены – пожалуй, отсортировать и сложить в отдельную папку. Вот она, невинная детская фантазия! Босх и Верещагин отдыхают: отрубленные и оторванные взрывами конечности, вспоротые животы, похожие на дикобразов утыканные стрелами трупы, кровища (заветная красная авторучка!) хлещет из ран. И главное – всё вполне исторично: шлемы, алебарды, мундиры. А вот – остывающее поле битвы во всех кровавых подробностях, на заднем плане деловито вешают пленных. Эти исторические полотна создавались на пару с Аркашкой, не буду называть фамилии – сейчас он персона известная, дипломированный живописец, в Германии продал картин на полмиллиона евро. А кто с младых ногтей привил тебе любовь к рисованию? А, сукин кот? Ты, жмот, хоть бы бутылку шнапса поставил школьному другу. Ну, ничего, может, эти дерущиеся человечки сыграют когда-нибудь скромную роль в моем материальном положении. Ложитесь в папку, ваш час еще не пришел! Нет, нет, погодите, дайте налюбоваться! Все-таки, у нас с ним неплохо получалось. Одного рисовал я, другого – он. Так и складывалась мозаика из убивающих и умирающих. У него заметно лучше с прорисовкой физиономий воинов и элементов амуниции, зато у меня всё выглядит динамичнее: всадник валится с лошади, лучник только что пустил стрелу, и тетива еще дрожит, наполеоновский гвардеец ползет в траве с простреленным животом (рядом – шипящее – вот-вот взорвется – ядро!), атакующая пехота прыгает с брони танка. Урррррааааааа!
- Ты чего орешь? – вяло спрашивает привыкшая ко всему жена.
Ничего, ничего. Детство вспоминаю, не мешай.
А вот это можно выбросить, не задумываясь. Это – «чепуха», игра такая. Баловались с Цыбиковым на уроках – он строчку напишет, бумажку сложит так, чтобы только последнее слово было мне видно, а я продолжаю. Получалась, конечно, абракадабра, но какой-то смысл все-таки в ней был.
Однажды Красная Шапочка пошла в лес,
где
ты, моя радость? Я ищу тебя
повсюду
были разбросаны трусы и лифчики,
но
кто-то уже успел сфотографировать
ее
будут насиловать впятером темной ночью,
когда
наступит коммунизм, ведь тогда все будет общее, и
даже
даже, даже, даже поросята!

Да, забавно. В моих ушах воскрес поросячий цыбиковский смех. Но хранить это незачем. То же и с «чепухой» рисованной – Цыбик ваяет голову, я - шею и плечи, он – перси, я – живот и так далее вниз. Вот оно, очередное чудовище, гибрид страуса, крокодила и человека! Такое даже древним грекам не снилось – что там их Ехидна или Химера!
Хорошо, что в «чепуху» мы наигрались еще в детстве. Замечательно, что не увлеклись ею в более поздние годы. В большинстве своем дебютировали благополучно – кое-как выучились и устроились. А вот из параллельного «А» класса (они – «ашки» - «алкоголики», мы, «бэшки» - «бандиты», были еще «воры» - «вэшки» и «гопники» из класса «Г»), так вот, из «алкоголиков» четверых уже не в живых – одному отрезали голову в горном плену, двое скоропостижно сторчались, третьего, по пьяни ограбившего ларек, подстрелили менты). А наш класс как-то миновало, если не считать красавицу Улемскую, которую вместе с ребенком сбил насмерть пьяный водитель.
Ладно, пора закругляться. Это в отвал, а это, так и быть – сохранить для потомков. А это куда? Конверт с улыбающимся на всю Вселенную Гагариным (30 лет первому полету человека в Космос!). Куда, кому – не понятно. А/я такой-то, газета «Сорока». В конверте – короткая записка, почерк знакомый. Цыбик? Он самый. Написал старательно, как в прописях, выводя каждую букву – иначе понять что-либо было бы невозможно.

«Друзья! Меня не будет в городе всю весну. Прошу не беспокоиться. Удачи всем!».

Подпись «Самсон могучий» всё объяснила. Да, так он себя называл в этом странном сообществе. Сегодня дико представить, что совсем недавно - каких-то пятнадцать лет назад существовал такой допотопный форум. Боже, Боже, как стремительно проходит образ мира сего, как быстро tempora mutantur! Люди чатились посредством газеты – писали объявления на специальных бланках и отсылали почтой на абонентский ящик этой самой «Сороки». «Это ж какой-то палеолит!», - воскликнул я и подумал, что это – еще и повод позвонить Цыбику. Сколько мы уже не трепались? С полгода. А не виделись? Года два. А почему? А потому что и Цыбик, и я слишком уж тяжелы на подъем и слишком любим сидеть по своим норам.
Или мы просто не нужны друг другу?
Надо звякнуть, ему будет приятно.

Цыбиков рад мне, как всегда. И опять – будто не было этих пятнадцати взрослых лет после выпускного (я танцевал с Улемской, штаны неприлично топырились). Да, как будто время отбежало назад – говорим какие-то глупости, стыдные даже для приготовишек, ржем, как идиоты, над сущей чепухой, заставляя жен недоумевать и даже пугаться. Ибо смех у нас, когда мы с Цыбиком разговариваем, совершенно особенный – заливистый и тонкий, как у кастратов или каких-нибудь юных невротичек. Ни я, ни Цыбик никогда ни с кем так не смеемся. Этот дурацкий смех, когда-то рожденный цыбиковской глоткой, возникает, как трескучая лабораторная молния при сближении двух магических шариков из кабинета физики, только тогда, когда мы – Цыбик и я входим в вербальный контакт. Боже мой, два взрослых человека, уважаемые отцы семейств! Я – заместитель редактора солидного издания, он – главный инженер на пусть не большом, но все-таки заводе по производству – чего, чего? А-ха-ха-ха! И-хи-хи-хи-хи! У-ху-ху-ху-ху! Мы опять заливаем лабиринты телефонных кабелей своим смехом-свиристением, смехом-истерикой, и чья-то жена из кухни нервно напоминает, что  разговор наш (если это можно назвать разговором!) длится уже полчаса, и пора бы знать честь, время отужинать, но вот уж нет уж, мы еще и не начинали разговаривать – так, размяли мозговые извилины и речевые жвала…
- А я чего звоню-то? А? Чего это дядя Саша звонит? Нет, ну конечно, спросить как дела у старого корабельного друга. А еще чего? А вот чего. Слушай, тема такая. Роюсь я тут в культурном слое и натыкаюсь на прелюбопытнейшее, можно сказать даже таинственное письмо, адресованное леший знает кому, то есть читателям давно, наверное, почившей в Бозе газетки «Сорока», в которой ты, помнится, подвизался под псевдонимом Самсон Могучий. А, вспомнил? А? Кстати, Самсон ты мой, а где твоя Далила?

Самсон и Далила, сюжет этой песни
Твоя подсказала гитара.
Самсон и Далила, сказать если честно –
Не пара, не пара, не пара!

- Тоже на кухне? Моя вон мне поварёшкой грозит, кончай трепаться, говорит. А, ну так вот. Если хочешь, я тебе как-нибудь при встрече передам. Я только понять не могу, чего эта эпистола у меня-то делает. Ась? Але! Проверка связи! Ты пропал куда-то!
Цыбик не пропал, он просто молчит. А молчание Цыбика – это как вдруг, мгновенно у вас на глазах иссякший горный ручей или моментально осыпавшееся зеленое широколиственное древо, в кроне которого еще секунду назад щебетали пичуги и гулял вольный ветер. Чтобы Цыбик вдруг замолчал, да надолго – не бывало, он трещит без остановки, как пулемет Максим, его знаменитый тезка.
- Макс, ты меня слышишь?
Цыбик на том конце просыпается.
- Слышу.
Но голос у него какой-то не цыбиковский. Чужой голос. Таким спрашивают на улице, как пройти на кладбище.
- Але? Але! Случилось чего? Твоя Далила тебя поварешкой отоварила?
Нет, ничего не случилось. Просто пора закругляться. Да, пора, заболтались.
- Ну давай, Макс, ага, давай.
Вот дурацкое слово! Почему мы говорим его, прощаясь? Чего тут давать? Точно так же в свое время в разговорную речь пролезло наречие «пока». Говорят, это осколок дурацкой фразы «Пока желаю тебе всего наилучшего». Может быть. Моего аристократичного деда трясло мелкой дрожью от этого «пока». А сейчас оно уже кажется старомодным. Нет, не об этом думаю, не об этом! А о том, что такое случилось с Цыбиком, которого не переговоришь, не остановишь, когда он разогнался и несется, как смерч, засасывая всё, что попадается на пути, в свою чудовищную смеховую воронку. Куда в одночасье делся этот ураган веселья? В секунду ушел под землю, пронзил земную кору, увяз в мантии, о которой я чудом помню с тех легендарных времен, когда географ, как скальпелем, разрезал мелком на классной доске арбуз земного шара, показывая внутренности планеты с огненным шариком (красный мелок) в сердцевине…

Я перезвонил на следующий день. Его мобильный не отвечал, а трубку в квартире поздно вечером поднял пасынок и неумело соврал, что папы, то есть отчима, нет дома. Цыбик схлопнулся.
Я пообижался немного и вроде бы забыл об этом разговоре. Бумажные копи разгреб до конца, без угрызений выбросив даже любовные записочки Альки Шнайдер, влюбленной в меня до неприличия. Когда я танцевал с Улемской, она демонстративно целовалась с Цыбиком. Вот людей насмешила.
Нет, ничего не стоит хранить долго. Если хромоножке-памяти нужны костыли, к черту такую память. В наших воспоминаниях слишком много воображения, и на его дрожжах что-то все время набухает - комплексы, чувство вины, вселенская тоска. Жить нужно настоящим и будущим, перенося из него в настоящее всё, что завещал старик Чернышевский, которому Цыбик подрисовал в учебнике фингал и красный нос, за что попал в черный список к покойнице Галине Бенционовне.
Но память сует палки в колеса времени, тащит меня за шиворот назад, туда, где мы с Цыбиком и еще с двумя двоечниками играем в «квадрат» на школьном дворе, и еще нет ничего плохого в жизни, кроме гопников, стоматологов и учителей, и мороженое стоит 20 копеек, а молочный коктейль – 11, и Союз нерушимый республик свободных еще не дает повода сомневаться в своей нерушимости, а только так – потрескивает, крошась, пуская мелкие трещинки, но мы не замечаем, мы играем в «квадрат», употребляя всю энергию растущих своих организмов на то, чтобы мяч не вырвался за начерченную мелом линию. И мяч, который так долго не пускают на волю, за границу, наконец, выпрыгивает в открытое пространство, и в отместку всем нам, своим мучителям-пинателям, летит пушечным ядром прямиком в окно директорского кабинета. Вижу это как в стоп-кадре – мяч, окно, и мы – застывшие в изломанных позах, с гримасами смятения на розовощеких мордочках.
Вину тогда разделили на четверых, хотя мера наказания у каждого была своя. Мой папа просиял и воскликнул: «Наконец-то! Я ждал этого столько лет!». «Чего ждал, папа?», - смиренно спросил я, изображая раскаянье. «Ждал, когда же ты разобьешь окно. Все нормальные люди это делают уже классе в третьем. А ты только в пятом. С почином тебя, скотина!». Сказав это, папа дал мне легкий подзатыльник и ушел смотреть «Место встречи изменить нельзя». Мама была более строга: «Деньги за стекло вычтем из твоей первой зарплаты. С процентами. К тому времени это будет огромная сумма. Куплю себе, наконец, сумку».
А вот Цыбику с родителями не повезло. Пороли его часто и со знанием дела – вплоть до четырнадцати лет. «Если ремнем, то еще ничего, терпеть можно. Но когда удлинителем или скакалкой – тут никакой терпелки не хватит», - рассуждал он. Регулярные домашние экзекуции были, пожалуй, единственным, что по-настоящему отравляло его беззаботную жизнь, не осложненную излишним рвением в учении и прилежании. Время от времени он приходил в школу с совершенно тупым выражением лица и как будто выцветшими глазами и ни с кем не разговаривал – даже со мной. Таким я его и представил тогда, когда многоструйный фонтан его словоблудия был заткнут – чем? – похоже было, что обидой. Но на что же он так разобиделся? Чего я ему такого сказал?
Потом я все-таки дозвонился до Цыбика, надеясь застать школьного друга в обычном его беззаботно-хохотучем настроении, но разговора не получилось. С того момента, когда я рассказал ему про злополучное письмо, у нас с Цыбиком разладилось, и даже жена его, которую я выманил на разговор, вполне искренно недоумевала: был веселый муж, а теперь вот как подменили. «Его как будто снова выпороли, как в детстве. Это не ты ли его так?» – хотелось пошутить мне, но я не стал.
Все попытки разговорить Цыбика заканчивались одним и тем же – набором односложных фраз, банальных констатаций в духе известного чеховского учителя. Да, Волга до сих пор впадает в Каспийское море, но полноводная река цыбиковского жизнелюбия, увы, обмелела и в одночасье превратилась в болото. И причиной тому был я.
И только однажды в унылом однообразии его вымученных пресных фраз, которые он произносил как будто через силу и с большой досадой, блеснуло что-то, отдаленно напоминавшее разноцветный словесный понос прежнего Цыбика – правда, речевой стул моего друга был укреплен неизвестно откуда взявшейся добавкой кухонной философии. Он сказал мне вдруг, как будто отвечая на мой вопрос, которого я не задавал:
- Я не знаю. По-моему, так называемые близкие люди гораздо дальше друг от друга, чем им кажется. Мы берем от других то, что нам нужно, а остальное выбрасываем за ненадобностью.
Это был намек. Я брал от Цыбика многое – прежде всего - хорошее настроение, и если угодно – здоровье (Цыбик сам часто повторял: минута смеха заменяет килограмм морковки). Кроме того, он был одним из тех проводников в детство, с которыми путешествуешь в эту страну всегда налегке. Наконец, Цыбик, как и многие другие наши с ним одноклассники, был частью той массы неудачников, возвышаясь над которой на какой-нибудь сантиметр, люди вроде меня чувствуют себя едва ли не баловнями судьбы. Присутствие в поле зрения Цыбика и остальных ему подобных позволяло расслабиться и перестать пытаться прыгнуть выше головы. Это все, что мне от него нужно. Да и ему от меня было нужно не больше.
Ну нет. Нет и нет! Если бы кто-нибудь сказал мне, что у меня к Цыбику отношение сугубо потребительское, я бы до крайности возмутился такому упрощению. Максим Цыбиков – мой друг. Всегда был и есть. Я за него… Да и он за меня – в огонь и воду, даром что мы так редко видимся. Кто, как не он? Только с Цыбиком можно потрепаться о самом главном, о чем не поговоришь с прочими, о том сердцевинном, что поведаешь разве что внезапно симпатичному и понимающему попутчику тет-а-тет во время пьянки в купе поезда дальнего следования – потому что никогда его больше не увидишь.
Я не мог успокоиться, я тщательно, по словам перебирал наш разговор и страшно жалел, что сразу, едва успев повесить трубку, исполнил цыбиковскую команду: «Порви и выбрось эту чепуху».
Да, именно так я и сделал. Я порвал и выбросил  - как и всё остальное – тетради, блокноты, записки, расхваленное Галиной Бенционовной сочинение на тему «Ницшеанские идеи в произведениях русских писателей ХIХ века», и даже шедевр школярского цинизма - тщательно обработанный шариковой ручкой учебник по ненавистному английскому языку, где скучная Stogovs family в результате наших с Цыбиком вмешательств превращается из благополучной семьи обывателей в гнездовище порока и насилия, где вечно пьяный отец семейства товарищ Стогофф регулярно избивает своих детей, нападает на прохожих, а в конце этой печальной семейной саги за все свои грехи превращается в нечто инфернальное, став форменным чудовищем – вампирские острые зубки вылезают из уголков его кроваво-красного рта, рожки прорвали его филистерскую шляпу, пальцы удлиняются кривыми когтями, сквозь одежду лезет вурдалачья  шерсть (видно, тогда мы с Цыбиком уже ходили в видеосалоны и смотрели «Американского оборотня» и «Восставшего из ада»).
Вообще учебники английского были настоящей находкой для творчески одаренных натур. Множество графических рисунков, столь удобных для приложения детской фантазии (лучше всего подходила тонкая черная ручка) превращали уроки английского в исключительное развлечение. Впрочем, быть может, это было и не развлечение, а неосознанный политический протест. О да, это был ответ на оголтелую пропаганду Министерства образования СССР! Разве не крайним проявлением цинизма было писать на буржуазном языке про советскую семейку, жившую в четырехкомнатных апартаментах? Мы с Цыбиком слишком хорошо знали, что такое нормальная советская квартира. Он проживал в коммуналке с пятью соседями на улице Гоголя, я – на Невском с тридцатью.
«Лина Стогова и ее семья живут в городе. У них квартира в новом многоквартирном доме на улице Ленина. Их дом в центре города. В квартире Стоговых четыре комнаты, кухня и ванная. Гостиная большая, другие три комнаты не очень большие. В гостиной есть балкон». 
О, эти лжецы Старков, Диксон, Рыбаков и Островский! Поделом вам, обманщики, поделом, создатели этой оскорбительной идиллии! Вы отправляетесь в мусоропровод, а следом летят клочки письма и конверта с улыбающимся Гагариным.


Как странно, что я не понял тогда, а вернее, не вспомнил – что это было за послание, и куда именно Цыбик собрался уехать на всю весну.
Всё-таки, он был прав, говоря, что не бывает ничего надолго, что человек не справляется с покрывающей его коростой времени, а новое в человеческой жизни появляется только за счет забвения старого. Истина, конечно, в духе уже упомянутого чеховского учителя, но кто возьмется выдвигать новые версии по поводу того, в какое именно море впадает Волга?
Я помню Цыбика в ту пору, когда он был «Самсоном Могучим» и переписывался с такими же, как он, допотопными газетными «анонимусами», еще не погрузившимися в океан Интернета, но уже «чатившихся» при помощи шариковой ручки и почтового ящика. Расскажи об этом современной «школоте» - пожнешь бурю смеха.
В своем письме Цыбик сообщал, что всю весну его в городе не будет. Он надеялся, что за несколько месяцев его просто забудут, а если и нет, то всё равно интересоваться будет уже некем. Я вспомнил тот день. Я вспомнил – как-то внезапно, как-то вдруг – как будто включили свет в темной комнате.

Мы стоим среди асфальтовых чистых луж на набережной Мойки, дует ветер, Цыбик, как всегда, в своей дурацкой шапке-петушке, хотя уже не так холодно - зима съежилась, отступила от города в поля и дачные поселки, и только жалкий желтый лед еще держится в гранитных тисках набережных. Я прячу дымящийся хабарик в рукаве куртки и с тоской в голосе говорю о том, что химию с физикой завалю обязательно. А Цыбик, который как пить дать завалит и всё остальное, данной проблемой вовсе не озабочен, он смотрит на меня как-то спокойно и как будто с жалостью, а потом сообщает о своем плане решения и этой, и всех остальных жизненных проблем.
- Меня завтра в школе не будет. Сегодня ночью я вскрываю вены.
Он говорит это с совершенно серьезным видом. Так же серьезен он был, когда показывал мне корявый чертеж вечного двигателя – какие-то шарики катятся по желобкам, вода переливается из банки в банку.
- Так что давай прощаться.
 Он вымученно улыбается и протягивает мне свою роскошную ручку-зажигалку, привезенную отцом-мариманом откуда-то из-за бугра. Предмет всеобщей зависти теперь мой.
- Одна просьба. Когда узнаешь обо всем, кинь этот конверт в почтовый ящик.
Я смотрю на улыбку Гагарина и торжественно обещаю выполнить просьбу друга.

Почему я не пытался его удержать? Знал, что это бесполезно? При всей своей внешней жизнерадостности Цыбик всегда был одержим идеей самоубийства. Мы часто говорили об этом. У нас с ним был свой маленький клуб самоубийц. В этом клубе числились только мы двое, да и то я, как оказалось - всего лишь теоретиком: когда в одну майскую ночь я очутился на краю ржавой громыхающей крыши с романтической розой в петлице, то слава Богу, перетрухал, и после получасового топтания над бездной отправился домой спать, а в перспективе – жить, думать, чувствовать и так далее. Победила трусость. Победила жизнь.
Впрочем, Цыбик тоже не производил впечатление великого практика. Он любил пофилософствовать в духе героев Достоевского.
- Это свобода, понимаешь? Самая настоящая свобода. Единственная возможная в этом мире. Я сам выбираю день, когда раз и навсегда прекращу все это… Всю эту игру в чепуху.
Когда речь заходила о суициде, Цыбик преображался, серые среднерусские глаза его вспыхивали нездешним огнем. Разглагольствуя на эту тему, он имел в моем лице не просто благодарного слушателя и единомышленника, но товарища по заговору, направленному против этого несправедливо устроенного и жестокого мира со всеми его физиками и химиями, порками ремнем и удлинителем, безответными любовями из параллельного класса и надвигающимися годовыми контрольными, которые не обещают ничего, кроме все той же порки.
Он любил поговорить о способах ухода из жизни. Прыжок с крыши, на котором я, почему-то, особо настаивал, он категорически отметал, в качестве контраргумента  расписывая все прелести инвалидности в случае неудачного приземления. Защищая свою позицию, я указывал на тот факт, что в городе есть и очень высокие дома, но ему всё мерещилось чудесное спасение и триумфальный марш победившей жизни в инвалидной коляске.  Самоповешение он тоже считал не лучшим вариантом: высунутый язык, полные штаны дерьма – не эстетично. Предпочтение отдавалось благородной пуле в висок или яду, но где достанешь такой дефицит!
Да, он обожал эту тему. Но как оказалось, Цыбик относился к ней более серьезно. Вся наша болтовня была подготовкой к единственной, но настоящей попытке, которую он предпринял в тот же день, оставив меня на набережной Мойки с улыбающимся Гагариным наедине.
Почему же я все-таки не пытался его удержать? Наверное, потому что не верил в его решимость. Хотя о решимости говорило в нем всё, и прежде всего – то отстраненное спокойствие, с которым он, уже как бы не принадлежа этому миру, взирал на меня, остающегося по эту сторону с конвертом в руке продолжать игру в чепуху.
Поверить пришлось на следующий день, когда он не явился в школу. Никто не придал этому значения, а я ….. Подробности случившегося стали известны только спустя три месяца, когда Цыбик вышел из больницы с белыми иксами шрамов на левом запястье. 
Спасло его то, что в тот день в их вонючей коммуналке отключили воду, а без воды здоровая цыбикова кровь течь отказывалась.
- Хорошо, что не задел сухожилия. Ходил бы всю жизнь с парализованной рукой, как идиот. Это мне одна медсестричка сказала.
Стоит заметить, это был не единственный урок анатомии, который преподала моему другу та славная девушка. С ней Цыбик впервые познал радости плотской любви, и в школу вернулся дважды героем. Он много хохмил с новой для него примесью жлобства, видимо, подхваченного в больнице, и выглядел еще более жизнерадостным человеком. Но вспоминать о той ночи, когда «вытекло с полтазика, а больше не текло», не любил. О тщете земной жизни он тоже уже не рассуждал. Теперь из его уст можно было услышать уже совершенно другие сентенции. «Прежде чем говорить о смерти, нужно до конца исчерпать жизнь», - эту максиму Цыбик занес в специальную тетрадку под названием «Мои афоризмы». Рядом он написал еще одну выдающуюся мысль: «Если решился на самоубийство – убивай себя медленно». В дальнейшем он старался следовать этим установкам, насколько позволяла его невыдающаяся зарплата и заурядная внешность. Он довольно много пил, выкуривал по две пачки сигарет в день, кроме алкоголя с табаком пробовал и иные вещества, а кроме того, постоянно менял подружек, не очень заботясь о профилактике венерических заболеваний, и в общем, всячески умерщвлял свою весьма здоровую плоть. Потом, правда, поостыл, в тридцать лет женился на молчаливой женщине с ребенком и зажил отшельником.
Скорее всего, неудачная попытка свести счеты с жизнью капитально переформатировала цыбиковскую буйную голову. Может быть, реальная близость смерти заставила его полюбить чепуху земного существования? Или свой провал на пути к страшной цели он считал великим позором, и старался делать вид, что вся эта история не стоит того, чтобы относиться к ней всерьез? Я не знаю. Как не знаю того, почему он так обиделся на меня тогда, когда я напомнил ему о злосчастном конверте с улыбкой космонавта. Неужели потому что я не выполнил его предсмертную волю и не отправил послание по назначению? Да, но ведь его попытка не увенчалась успехом. Или потому что я так бездарно, так неблагодарно забыл, что за письмо лежит в бумажных завалах, оставшихся от детства? А может быть, он сам все эти годы только и делал, что старался забыть тот весенний день с лужицами на асфальте? А я взял да напомнил? Может быть… Я не знаю. Он не говорит.