Сожжённое письмо

Елена Шувалова
               
   Не понимаю я, когда говорят, опираясь на свидетельство пожилой Веры Вяземской, что отношения между Пушкиным и Воронцовой были чистые, платонические, что то, что девочка, родившаяся у Елизаветы Ксаверьевны через девять месяцев после отъезда Пушкина, - конечно, ребёнок Воронцова, или - в крайнем случае - Раевского (?!), но никак не Александра  Сергеевича...  Не понимаю, прежде всего, как читатель, любящий Пушкина и доверяющий ему. Пушкин говорит, выходит, одно, а Вера Фёдоровна - другое, и все верят княгине Вере, а не самому Пушкину!

Что нам высказал Пушкин? Не нам, впрочем, дуракам тугоухим, а - себе и Богу, и Элизе, и девочке своей, первенцу своему. Он один так умел плакать слезами, превращающимися в жемчужины. А мы читаем это "художественно", как сладкозвучные строфы. И не слышим, как у него разрывается сердце...

Перечитаем.

Прощай, письмо любви! прощай: она велела.

Остановимся. Письмо получено в октябре 1825-го в Михайловском. Поэт находится в изгнании уже год и три месяца. Всё это время он регулярно - или не очень регулярно, - получает письма от Елизаветы Ксаверьевны. Отчего именно это письмо она просила его сжечь? Думаю, оттого, что писала в нём об их дочери Сонечке, которой исполнилось уже полгодика (родилась 03 апреля 1825-го). Писала откровенно, называя его отцом. Может быть, прикладывала обмоченный в чернила пальчик ребёнка, или - отпечаток губок? И вот отец-изгнанник ходит и целует это письмо, этот пальчик, эти губки, эти светлые строчки от любящей женщины, родившей от него ребёнка. Показал ли он это письмо Арине или удержался? Наверное, показал. Он был уверен в Родионовне -  более, наверное, чем в себе. Ему необходимо было поделиться. И,наверное, он хотел, чтобы она его пожалела. Да и пожурила. Он послушно выслушает все её полные любови укоризны. Дважды он в этом году стал отцом - Оля Калашникова родила в июле сына Павла в Болдине. Когда Пушкин получил это письмо, мальчик был ещё жив, он умрёт в ноябре. То есть, поэт был дважды отцом, и не смел им быть, не имел права, - в общем-то, ни в том, ни - тем более - в другом - случае. И он сел и порывисто начал другое стихотворение:

Прощай, дитя моей любви,
Я не скажу тебе причины…

Так он начал. Он ещё не встретился со своим дитём, а уже прощается с ним навсегда. Дочь будет расти без него, родного отца.

И клевета неверно ей
Чертами опишет…

Её будут окружать ненавидящие её отца мужчины - квази-отец Воронцов и родственник матери, сам влюблённый в неё, Александр Раевский. Пушкину нарисовалась совсем мрачная картина. Он упрямо тряхнул головой и призвал богиню Надежды:

Быть может, о судьбе моей
Она со временем услышит…

А потом взял и всё зачеркнул. И вернулся к первому, прерванному, стихотворению.

Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..

Остановимся. Это стихотворение нехарактерно для сдержанного Пушкина: он нигде, кажется, больше не ставит столько восклицательных знаков и столько многоточий. Он передаёт нам все движения своей души. Отец, изгнанник, оклеветанный, грешный... Навеки разлучённый со своей кровинкой. Не смеющий ничего - даже благословить. Да, ведь он - родной отец, он должен благословить своего ребёнка на долгую счастливую жизнь... И он снова вернулся к своему обращению к младенцу.

Дитя, не смею над тобой
Произносить благословенья.

Не смею... Должен,но - не смею. Не могу. Не имею права. Незаконное дитя, дитя любви... Но - какая разница, если оно - дитя, и он - его отец?!

Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..

Какие же радости - эти полные любви и счастья строчки Элизы, этот пальчик, или губки Сонечки, или - может, зарисовка матери с младенцем, где вырисован особенно тщательно именно ребёнок. Мать он знает - всю - от макушки до пяточек, ему не надо её видеть нарисованной, хотя, конечно, он рад видеть её - такой, обновлённой; Матерью Его Ребёнка. Но новорожденную он видит в первый, и - наверное! - в последний раз. Эти тёмные чистые глазки, и -его!-полные губки, эти завиточки - опять же его! - тёмных волосиков. Он смотрел, смотрел, смотрел на этот рисунок своего ребёнка и утешался. И написал, умилившись, в том, обращённом к ней, Софьюшке, стихотворении:

Ты взором, мирною душой
Небесный ангел утешенья.

Ну всё, насмотрелся, пора приступить к выполнению её приказа. Пора.

Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет...

Ах,как ему жаль этого единственного - неповторимого - письма! Может быть, выхватить, сохранить?..

Минуту!..

Но нет:

... - вспыхнули! пылают - лёгкий дым,
Виясь, теряется с молением моим.

Он молится за Мать и за Дитя.

Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит... О провиденье!
Свершилось! Тёмные свернулися листы;
На лёгком пепле их заветные черты
Белеют...

Остановимся. Вот отчего я думаю, что был какой-то рисунок в этом письме - матери и младенца. Да, во-первых, конечно, оттого, что стихотворение "Младенцу" написано при явном взгляде на младенца, - пусть и нарисованного, - а не "умозрительно", так сказать. А во-вторых, - поэта выдаёт вот эта странная строчка - "На лёгком пепле их заветные черты белеют..." Чьи черты - листов? Белиберда какая-то! Их заветные черты - тех, кого он не может назвать - и не может не назвать. Их черты, его Элизы и его дочери, его первенца, которой он даже на рисунке не сможет больше поцеловать!

      Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди...

И он аккуратно собрал пепел письма в мешочек и прижал его к сердцу.

После он вернулся к начатому обращению к младенцу и дописал его, и произнёс-таки благословение отца над своим ребёнком:

Да будут ясны дни твои,
Как милый взор твой ныне ясен.
Меж лучших жребиев земли
Да будет жребий твой прекрасен.

Да будет жребий твой прекрасен!

Ну вот, и всё. Всё. Он устал. Только - поставить дату. И он поставил под первым стихотворением - сегодняшнюю - такого-то октября одна тысяча восемьсот двадцать пятого. А под другим написал другой, прошедший, год. Чтоб никто не догадался...

Пушкин коротко и горько рассмеялся.