КИМ

Александр Сушков 2
КИМ ХАДЕЕВ — ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ И КУЛЬТУРНЫЙ ФЕНОМЕН ГОРОДА МИНСКА

Скажи мне, кто тебя хоронит, и я скажу — кто ты
Неизбежна смерть рожденного,
Неизбежно рождение умершего. —
Не печалься же о неизбежном.
Панчатантра (около III–IV вв. до н. э.)

Наши крематории так же торжественны и нарядны, как ЗАГСы. Наши ЗАГСы так же суетны и лживы, как крематории. Речи — дежурные, морды — страшные. Кольца-брошки. Расфуфыры-тети-кошки. А под землей уголовники в промасленных ватниках из цинизма и безверия копейку куют трудовую — сто пудов. Лифт — под землю. Гроб. Кислород. Форсунки. Пепел. Чего жил, спрашивается?
— А кого хороните? Ну, кто он?!
— Ну, он много кто!
— Да поймите, я же хочу написать на бумажке: профессия, возраст, чем дорог. Все такое. Вас же много — это неспроста. Я вижу, человек достойный. Борода и значимость на лице. Костюмчик яркий. Лыжный, что ли? (Может, кому пригодился бы из наших…)
— …Вы знаете, ОН — ого-го, и ученый, и писатель…
— А что написал?! Какие труды или книжки?! Ордена! Я перечислю. Что б торже-ственно!
— Да ОН, в общем, ничего… Он писал, писал… Писал и читал… Говорил и говорил… ОН философ. Да! Скажите — ФИЛОСОФ!
— А кто среди пришедших его родственники? Как их зовут?
— У него нет родственников. Точнее, все мы его родня.
— Как это?
— Да пошли бы вы к… Возьмите деньги, сколько надо, и начинайте. Только покороче!
— Вот мы и прощаемся с Кимом Ивановичем Хадеевым. Печаль и горе на наших лицах. Он был выдающийся философ и, как ученый, он много сделал для всей своей родни, точнее для родственников… много философского и профессорского…
Так оно примерно и происходило. Выставили эту погребальную бабу за двери и так долго целовались с покойным, что было похоже, будто бы не мы его хороним, а он нас. Люди говорили долго, охотно, искренне и проникновенно. Затем, высказавшись, чуть ли не забирались к нему в гроб. Снова просили последнего слова и снова целовались. На моей памяти — это самый зацелованный покойник. Возможно, следовало бы снять прощание на видео. Настоящее во многом мгновенно, поэтому прошлое бывает искаже¬но в нашей несовершенной памяти.
Мы едва не нарушили график работы фабрики вечных снов. «Hurry up! Hurry up!» — нас выдавливали словно бы из английского паба перед закрытием. А то так бы и проща-лись, и прощались. Но уж так повелось — даже с собственным телом невозможно быть вечно. Что уж говорить о других существах? Пришлось вспомнить о застолье, которое так любил, ценил и понимал покойный.


Ударивший Бога

Разве станет печалиться тот, кто во всех раз-розненных существах видит единое начало?
Сутта-питака (V–III вв. до н. э.)

Чем же все-таки родственники отличаются от родни? Родственники — это те, кто по каким-то только им известным причинам еще ближе, чем родня. А как отличить одних от других? Да бес их знает! Если родня пришла на твои похороны печальной и голодной, а ушла сытой и довольной — это родственники. А если родственники объявились на твоем дне рождения без приглашения, без подарков и, напившись, украли больше других — это, точно, родня. Родни у Кима было много. Начиная от министров и генералов, заканчивая сантехниками, пэтэушниками и, конечно, банкирами.
Слава богу, у Кимки ничего не было, что можно было бы стащить, кроме пыльной библиотеки. Поэтому библиотеку и растащили. Прямо так и слышу, как он меня по-правляет:
— При чем здесь Бог?! Я не верю в твоего Бога! Во всяком случае, я не верю в дедушку с опрятной разглаженной бородкой, у которого можно что-то попросить и он даст. А вот выкуси!! Охота на Бога с поднятым ***м — вот цель искусства, имя которому — жизнь!!
И Ким охотился, порой забывая забрать трофеи. Он написал 25 кандидатских диссер-таций по цене две бутылки коньяка за штуку и пять докторских — за деньги на жизнь. Родня растаскивала его мозги, часто забывая, что это не курящая голова профессора Доуэля, а живой человек, со своими, хоть и минимальными, но потребностями, и ему нужно есть, пить, одеваться, обуваться. А уже потом все остальное, что имел в виду Карл Маркс.
В 70-х годах прошлого века на территории Белоруссии было всего два случая заболе-вания цингой. Одним из заболевших был Ким Иванович Хадеев:
— А-а, кхе-кхе. Да-да. Дело в том, что я тогда полгода питался одной сгущенкой и хлебом. Много было научной работы. Спал по четыре часа в сутки, — говорит Ким, похохатывая, покашливая и покуривая, обнажив при этом свои четыре непарных зуба — два справа сверху и два слева снизу. Функциональности никакой, но вид — впечатляю-щий. Как он ими жевал, ума не приложу, потому что съесть он мог много, а выпить — и того больше. Если давали, конечно.
Несмотря на свое научно-трудовое недосыпание, Ким был классическим дисси¬дентом и, соответственно, сталинским отсидником. Как тут не стать ученым во всех смыслах?
Последние годы творческой деятельности Ким принимал участие, если не сказать был мозговым центром, независимой консалтинговой группы под предводительством бывшего учителя физики и одного из первых активистов кооперативного движения Бе-ларуси Эйдина Эдуарда Леонидовича. Независимая группа при помощи бесконечных брэйнштурмов создавала чудесные, волшебные схемы оздоровления белорусской эко-номики в кратчайшие сроки. Ким плотно работал над созданием свободной экономиче-ской зоны «Гомель — Ратон», содействовал активизации работы по увеличению золото-валютного запаса Республики Беларусь, а также оздоровлению сельского хозяйства под началом тогдашнего министра сельского хозяйства Василия Севастьяновича Леонова. Однако всех активистов пересажали. Всех, кроме Кима, потому что он-то свое отсидел уже. Так и не удалось ребятам обменять БелАЗы на алмазы. Однако всю эту нехитрую работу дедушка называл «халтурами». Да вот и за них не всегда рассчитывались. Жаловался Кимка, что задолжал ему Эдуард Леонидович 30 000 долларов. А тот и рад бы отдать, но сам задолжал хозяину банка «Поиск» Володе Двоскину около 7 миллионов. А у Володи свои заботы — и о процентах в российском ГНК нужно позаботиться, и о причалах в порту Находка. Кому он, в свою очередь, был должен — неизвестно. Возможно, что все — ему. Одним словом, не удалось тогда по¬мочь ни сельскому хозяйству, ни экономике.
С наукой тоже получилась незадача. Прибежал как-то ко мне радостный Ким и с по-рога:
— Санька! Наконец-то появились толковые ребята, которые реально хотят помочь белорусской науке — Ленька Волк и Левка Лис! Они создали «Метинком» — научно-инновационную фирму, которая объединит все!
Но, поди ж ты… Волк — в Польше, Лев — в Америке.
Таким образом, Ким не оставил после себя ни денег, ни квартиры, ничего такого, за что сегодня принято стрелять друг другу в затылок. Телевизор, видеомагнитофон, кондиционер и два матраца поделили поровну, почти без драки. Но вот только очень долго решали: то ли развеять прах над Свислочью, то ли выдать его каждому в спичечной коробке для индивидуального обряда. Хорошо, что нашлись люди, которые вспомнили, что для этого есть еще и кладбище. С этим разобрались. Но как отпевать? По иудейскому, по православному или по католическому обряду? Мать — еврейка, организатор польского НКВД, из нагана попадала в подброшенный пятак. Отец — кубанский казак, люто ненавидевший советскую власть.
И вот тризна. Жратва тазиками, водки хоть залейся. Господин Шапиро передал от Эй-дина три ящика водки, таким образом сократив свой долг на процент и очистив совесть. Начали во здравие — закончить не смогли. Порешили, что не помер дедушка.
Поминки практически ничем не отличались от традиционно и аккуратно отмечаемо¬го Кимом дня собственного рождения — на человек 40–50 в три-четыре этапа. Порой день рождения мог длиться неделю и даже месяц, незаметно превращаясь в Новый год. По концовке именинник с удовольствием подытожывал:
— Санька! М-э, в этом году (я тут случайно подсчитал) собралось человека.
Но ведь мы с вами уже заметили, что у одинокого человека всегда больше родни, чем у семейного. Тем более если он не жаден и, не задумываясь, может сказануть что-то вроде: «Мишатка, сгоняй-ка за киром. Тут еще Глебка с Петькой придут. Только много не бери — бутылочки четыре. Не хочу, чтобы Глебка спивался. Тем более что у него сейчас с Дашей налаживается… Удивительнейшей чистоты отношения. М-да. Рад за него. Да! И купи четыре блока “Parliament”. Сигарет ни черта не осталось».
Несложно подсчитать гостей, сложнее выяснить, кто из них твои истинные друзья, а кто — тайные недруги. Ким полагал: если знакомых много — их нужно классифици-ровать. Поэтому он разделял родню на поколения, а среди поколений выделял любимые или нелюбимые человеческие особи. Собраться людям разных возрастов, интеллекта и интересов в едином пространстве его чудной, точнее, зачуханной, обсиженной тара-канами и пауками комнатке было невозможно. Но вот собрались.
Порой Ким отлучал от себя людей на долгие годы. Иногда прощал, иногда — нет. Порой люди сами обижались на него. Но пришли и те, и эти.
Казалось, что он относится к людям так же, как Владимир Набоков к бабочкам. Тем не менее Ким и к своему положению в мире относился по-философски: «То ли я Ким, которому снится бабочка. То ли я бабочка, которой снится Ким». Мог бы он сказать, но не говорил.
Дедушка очень переживал, когда в доме не появлялись «новые мальчики». По поводу девочек он беспокоился меньше, что порождало кривотолки вокруг его и без того колоритной персоны. Огорчало Кима, и когда старые знакомые вдруг по каким-то причинам забывали его. В этом доме бывали Ролан Быков, Алексей Никулин, Лев Аннинский. Ким дружил с семьей Юлия Айхенвальда. В свое время практически каждый день здесь появлялись режиссер Владимир Веньяминович Рудов, врач-психиатр Виктор Феликсович Круглянский, поэт, бизнесмен и снова поэт Григорий Яковлевич Трестман… Все друг друга называли по-свойски: Вовка, Гришка, Витька. Борис Иванович Голушко, например, носил кличку БИГ, Анатолий Филиппович Пестрак — Пилька. Появлялся здесь и Сеня Виллион, который, едва открыв двери, сходу начинал придумывать стихи и одновременно сообщать новости из «Die Deutsche Zaitung». Был у нас Вова-сержант, настоящий милиционер. Правда, с такой компанией долго не прослужишь. Водился здесь и Сеня-скорпион, и Саша-философ, и даже Саша-хайдеггер. Боб Черный, Боб Белый. Олечки-Вички… — всякой твари по паре.
— А ты назови, назови Кима Сысой. Увидишь, как он разойдется, — все предлагал Борис Иванович кому-нибудь из неискушенных, более молодых гостей.
Вывести Кима из себя было несложно. Например, сказать, что Эдуард Лимонов — хороший писатель:
— Что?! Эта маленькая злобная гадина, пишущая только про себя и про свою зависть? Да он мой классовый враг!
Но и обрадовать было легко:
— Ким, Юлиан Семенов умер.
— Наконец-то подох.
Добрый дедушка, наверное, не мог простить писателю, что тот кроме «Семнадцати мгновений весны» написал биографию Ф. Э. Дзержинского под пламенным названием «Горение», а может быть, его смущало, что маленький Юлька сиживал на коленях у И. В. Сталина.
Создав вокруг себя творческую среду, Ким просто обязан был стать актером, а тем более — режиссером. Квартира для него была и сценической площадкой, и театральной лабораторией. Для опытного уха за его словами достаточно часто слышалась ирония или глубоко скрываемая самоирония.
— Мое первое поколение почти все умерло. Через 10–15 лет. Мое второе поколение — практически все умерло. Я уже думал, что у меня не появится новых ребят. Но ты знаешь?! Сейчас появились молодые мальчики. Гениальнейшие, гени-аль-ней-шие! Особенно Глебка! Я думаю, что он талантливейший музыкант и-и писатель. Да-а… — Мундштук в зубы.
— Извини, Ким, а что он написал?
— Ну, пока ничего. Но я чувствую! Да-а… — дым изо рта. — У-пф-ф.
Главное, чтобы народ, клубящийся вокруг него, был активным.
Ким не ориентировался в пространстве. Открыто заявлял, что не знает, где право, а где лево, и напрочь лишен зрительной памяти. Он любил рассказывать историю, как повел большую компанию на Новый год к своему знакомому, которого навещал на про¬тяжении двадцати последних лет. И вот, подойдя к его дому, он понял, что не помнит ни его подъезда, ни его квартиры.
Время неумолимо приближалось к двенадцати. Люди стали кричать. Хозяин выглянул в окно — и праздник был спасен. А Ким признался гостям, что всегда определял местонахождение квартиры по ржавому мусорному баку, который стоял у подъезда и вдруг исчез.
Кимовские поколения соперничали, боролись за его любовь и внимание, делили его и даже ревновали. Кто-то переставал к нему ходить, кто-то уезжал, богател, беднел, старел, умирал. А Ким неизменно сидел в своем авиационном кресле с мундштуком в одной руке и детективом в другой: «В хорошем детективе много трупиков. Люблю, когда их много». Потому казалось, что сам Ким плавно переходит в вечность. Кто и когда дал ему вожжи или бразды от поколений — оставалось тайной. Злопыхатели подозревали его в людоедстве: он портит маленьких мальчиков, он хватает их в предпубертатном возрасте, заставляет их писать стихи и прозу, после чего бедняжки меняют ориентацию, начинают интересоваться не девочками, а литературой и искусством. Потом они, конеч¬но же, все ложатся в дурдом, где беспрерывно ходят под себя.
Ерунда! Одно правда — сумасшедших в этой компании хватало, а кому как не Киму, специалисту в области психиатрии, заниматься ими? Главное, никому не скучно. Ким похохатывая, любил вспоминать заявление Сергея Параджанова на суде: «Да, признаюсь. Трахал мальчиков. Но только комсомольцев». Вероятно, режиссер этими словами хотел подчеркнуть свою лояльность к советской власти.
Интересно, а как же рассчитывалась с восторженными ленинградскими студентками Анна Андреевна Ахматова, к которой те каждый день прибегали стаями, чтобы покор-мить поэтессу борщем. Неужто натурой? Да нет же — стихами.
— Ким. А вот бывало с тобой, например, что ты идешь по городу, весь такой значимый, с философскими мыслями в голове, а туалета нигде нет. И тут такое…
— Да-а, ужасно унизительно. Два раза случалось.
При всем своем топографическом и бытовом идиотизме Ким не вызывал жалости или насмешек. Слишком уж он был умудрен. А то мог палкой да по загривку. В пространство его и без того расширенного сознания не помещались улицы, машины, витрины, магазины, дома, вещи, даже деньги он получал, хранил и тратил не как остальные люди. Для всего этого рядом с ним долгие годы существовал Игорь Слуцкий, который когда-то приехал из городка его фамилии, чтобы добровольно сдаться в Новинки, а потом уже окончательно переселиться к Киму. Тандем этот мог вызвать ужас у непосвященных. У Игоря после какой-то травмы в детстве страшно тряслись руки. Видел он плохо. Ким — еще хуже. Ким жил в комнате. Игорь — на кухне. Создавалось впечатление, что у одного жизнь посвящена чтению Стивена Кинга (Игорь утыкался в книгу, держа ее на расстоянии двух-трех сантиметров от глаз), у другого — чтению детективов (Ким держал книжку на почтительном удалении, слегка запрокинув голову, словно бы прицеливался для выстрела в невидимую жертву).
Вставали оба где-то в час утра. Из одного помещения доносилось угрюмое, полурычащее: «Б…ский рот. Повешусь!» — когда Ким в плохом настроении. Либо песня жаворонка в весенней степи: «Умбра!.. Умбра!..» — когда дедушка в тонусе.
Нравилось ему это слово. Что-то в нем было для него бархатистое, урчащее, живое: «Ум-Бра».
Игорь по утрам был чаще всего настроен асоциально, как, собственно, и по вечерам, поэтому репертуар его вскриков не менялся: «Маргиналы! Мальчик сдох! Какая досада! А был ли мальчик?! Ваша собака еврейка?! Гав-гав! А я не поеду в Семикаракоры. Не поеду. Здравствуй, папа».
Однако напротив, в вороньей слободке, действительно жили странные люди, кото¬рые то вешались, то сгорали во сне. Мужья били жен, жены — детей, дети — животных. Потом все по очереди приходили одалживать деньги и сигареты. Игорь этого страшно не любил, и когда к нему как-то по первому снежку приблизилась компания из трех человек и один из них сказал: «Слышь, ты, дай сыгарэту», — Игорь, слегка замешкав¬шись, полез в дырявый карман кимовской куртки и извлек оттуда невообразимого вида швайку — то ли нож-стропорез, то ли пилу для окончательной разделки лосей. И тогда… так он сказал: «Животное. Лучше иметь хорошие манеры, чем искусственную, вставную нижнюю челюсть!» Потом он тут же поскользнулся, упал и чуть было не пропорол себе живот. Эти трое посрамленных в ужасе ретировались: «Что он достал? Что это? Кто виноват? Что теперь делать?» Они в первый и последний раз видели человека, который их так сильно ненавидит, что скорее сделает себе харакири, чем угостит их сигаретой.
Да-а, велика была во те поры нелюбовь разночинцев к маргиналам и пролам: «Я пять лет готовил эту фразу», — сказал Игорь.
— Ким. А как же народ? — спрашиваю я.
— Что? Народ?? Да он умеет только пить, жрать, …ать и …аться! Помогать можно только сильным, — говорит он, люто озираясь в поисках сигарет. — Слабых надо бить! Желательно сапогами по глазам, — заканчивает он, закрываясь в туалете и натужно ожидая результата от произнесенной тирады.
Но я то знаю, что дедушка добрый, просто ему нужно было эффектно выйти по нужде.
— Щас, Санька! Игорь что-нибудь приготовит пожрать — и продолжим работу. Кста¬ти, ты ходил вчера на Гринуэя? А-а-а! — следовала, видимо, его реакция на режиссера.
Наконец мы садились за большой овальный стол, оклеенный темно-лиловой клеен¬кой, раскладывали черновики, Игорь незаметно приносил бутерброды, пару рюмочек.
— А ты сам-то?
— Да голова болит. Посплю еще немного. И Ким, я попрошу тебя, пускай сюда боль¬ше не приходит этот «Пожиратель оргазмов», он договорился с Инной, что будут вместе голодать, а сам забрался в наш холодильник и съел полкурицы. Инна зашла и, увидев это, от обиды расплакалась. Он вчера пьяный спал у нас на кухне и все просил: «Игорь, пошарь, пожалуйста, в раковине — нет ли там чертей».
— Умбра-умбра. Ромочка — эпелептоид. Пумз-пумз. Ну, начинаем.
Ромочка, как-то накидавшись, им предложил: «Ким, а давай Игоря вместо тебя посадим в кресло, а ты пойдешь на кухню. Ну, на один день. Давай?» Оба смутились.
Игорь быстренько смахивал со стола крошки. Этим же полотенцем протирал бороду и лицо Киму, бросал пару фраз из вчерашнего спора и удалялся к Стивену Кингу.
Мы чокались рюмочками, уже углубившись в работу. Ким машинально, не отрываясь от текста, тянулся за бутылкой с сырой водой из-под «Минская-4». Я также машиналь¬но протягивал руку и в самый последний момент замечал, как у Кима во рту, совершая элементы синхронного плавания, исчезают один за другим два размякших прусака.
— Ким! Да ты ж! Как же?! Нельзя ж!..
— А-а? Чего?
— Да нет. Ничего.
— Кстати, неплохая самогонка. Витька Генкин из Старых Дорог притащил.
— Молодец Витька.
Витя Генкин был сценаристом-мультипликатором. Много писал для себя или, как го-ворят, в стол. Любил все виды спиртного, но имел больное сердце. Поэтому его уже нет. Но отказаться с ним посидеть было крайне тяжело. Витя был обаятельным человеком, и потом можно было лишиться его бесконечных северных историй о том, как старушке током от аккумулятора зубной нерв убивали — докторов-то в тундре нет, — а бабушка возьми да и откинься. Или о том, как «заполярным методом» изготовить брагу — анекдотическая быль, поверить которой трудно, потому что она реалистичнее самой жизни. И о всяком.
Но тот же Витя тоже находился в определенной иерархии кимовских ценностей и за-нимал там не первую ступень.
Единичные люди могли претендовать на его каждодневную благосклонность, но даже они могли быть не ко времени, если не было предварительной договоренности о встрече, либо они приходили без дела. Ким мог быть не занят, но отгонял от себя, читая какой-нибудь заскорузлый детектив. И кроме того, Кима интересовал не сам че¬ловек в физическом смысле, а та духовность, которую он в себе несет, тот вектор культурологической направленности, который должен был вступать в параллель, а в дальнейшем — и в слияние с его собственными воззрениями на мироздание. Он жил так, как будто никогда не рождался. Он умирал так, как будто оживал навсегда. Он считал себя хозяином тварного мира, и не важно было, кого и как зовут. Если была любовь— он хотел поделиться ей со всеми, если была ненависть — он ее не скрывал. Не важно, что исчез объект обожания — важно то, что опыт потери удесятеряет посыл абсолютной любви, неподвластный смерти. Важно было сконцентрировать, суммировать субстанцию логоса и страсти. И в этом смысле, конечно, его ориентация была нетрадиционной.
— Ким, а вдруг так случится, что кто-то из нас умрет. Или всех нас не станет. Мы же все обязаны встретиться, потому что столько недоделанной работы! Это случится?
— Хм, конечно!
Ах, этот Ким — воплощенный катарсис. С ним было также тепло и безопасно, как во время просмотра фильма И. Бергмана «Фанни и Александр». Имел ли он эту силу внутри себя — не знаю. Но проповедовал.
Сам дедушка существовал во многих измерениях, и одно из них было «сказочным». Кима нужно было ловить слегка подвыпившим в состоянии «умбра», чтобы, прихватив его под руку, по дороге домой узнать:
— Ким, а кикимора, она какая?
— Кикимора, она такая зеленая, пупырчатая. Волосы из водорослей. Уф. Ступеньки. Погоди-ка, дай отдышаться.
— Страшная, что ли?
— Не-ет, кикиморы не страшные. Они добрые, просто на болоте живут.
— А домовой?
— Так он же совсем маленький. Нет, не страшный.
— А упыри?
— Упыри в сметане хороши, — говорит дедушка, облизываясь.
Ким перенес три или четыре инфаркта. У него была глаукома и катаракта плюс симу-ляция собственных болезней и бог весть что еще. Но он пил, курил, ходил по театрам и в кино, посещал дискотеки и концерты, а врачи и медсестры соревновались за право его лечения.
Киму необходимо было находиться в эпицентре жизни, причем род занятий для него не имел никакого значения. Он был похож на Агасфера, который не задавался вопросом: «Идет ли уже человек с крестом?..».


Город бессмертных

Не доверяй зверям с когтями и клыками, рекам, вооруженным людям, женщинам и царям.
Панчатантра (Х–ХIV вв.)

В начале пятидесятых Ким открыто с университетской кафедры призвал к сверже¬нию Иосифа Сталина, а заодно и к казни через повешение всех коммунистов СССР. Я даже не знаю, могло ли хватить веревок на всех в те тяжелые годы восстановления народного хозяйства. Хотя сейчас, казалось бы, и веревок хватает и коммунистов раз-два и обчелся. Но хозяйство все равно не восстановлено и годы снова тяжелые.
Ким Иванович говорил, что получил за этот абсурдный призыв смехотворно ма-ленький срок — всего четыре года во Владимирской тюрьме и три года в «Крестах». Речь идет о Питерских «Крестах», которые сейчас так часто показывают в бандитских сериалах, что создается впечатление, будто бы ты уже на нарах. Однако в то время на них сидели весьма образованные люди. Ким общался с профессорами дореволюционной выучки, с инакомыслящими. Это был, по сути, второй университет.
Вскоре умер Сталин, но в очередной раз обновленная советская власть не знала, что делать с потенциальным вешателем коммунистов, поэтому Кима определили в психушку. Там он написал свою первую диссертацию для главврача этого заведения. Благо, автора самого можно было беспрепятственно наблюдать как пациента. Его случай вошел в практику отечественной психиатрии.
Киму снился один и тот же сон в течение пяти лет: шесть огурцов на черном бархате.
— Какой ужас, — говорил я ему. Он же, не спеша, вставлял сигарету в мундштук. Прищуривался мечтательно, словно бы что-то видел такое, чего я не в состоянии уви¬деть никогда. Выпускал дым и произносил:
— Замечательный сон. Я так люблю бархат. А огурцы — это же символ жизни!.. Чу-десный сон. Чудесный.
Ким действительно любил бархат и иногда ходил в рембрандтовском зеленом берете огромных размеров в комплекте с красным лыжным костюмом и тростью. В руках мог¬ла быть книга или газета. Во рту, естественно, неизменный мундштук. Он мог курсировать по улице Киселева, уткнувшись в чтиво, дико кашляя, останавливался. Произносил, любимое заклинание: «Б…кий рот. Повешусь». И продолжал то, что ему казалось ходьбой. Стопроцентное публичное одиночество. Вид дичайший — то ли лыжник на пенсии, то ли сумасшедший художник на пленере.
Ким имел дело с театром и его работниками, поэтому трудно было сказать, когда он восторгался по-настоящему, а когда ему все по барабану. Он мог прийти на джазовый концерт и тут же заснуть — это лишь означало, что в конце он будет неистово аплоди-ровать и после еще несколько дней восхищаться Чекасиным.
Пробираемся по тесному залу вечно гонимого на новые места Дома кино. Премьера. Садимся, шаркая и кашляя, на какие-то приставные стулья: «Влюбленные с Порт де Неф». Титры. Замечательная Жюльетт Бинош, Даниэль Лаван. Только это Кимка и уви¬дел. Несколько раз его тормошу и поправляю, чтобы не храпел. Титры. «Finе».
— Санька! Санька!! Это же пиршество глаза. Какова ночная прогулка по Парижу! Огонь и свет утверждающие мистерию жизни. Монтажный кусок, превращенный в фантасмагорию абсолютной свободы. Думаю, чтэ-э — это самый красочный эпизод в истории мирового кино. Но сам фильм, боюсь не будет иметь проката.
Когда, как и чем он это увидел — непонятно. Вероятно, у него был третий глаз.
— Ким, да ты же спал всю дорогу.
— Я?! Да ты с ума сошел! Сумасшедший…
Он писал не только для медиков. К нему обращались филологи, философы, экономисты, богословы, политики, литературные и театральные критики, режиссеры. По-моему, чем чаще они к нему приходили, тем умнее становился сам Ким. Лучше всего рассчитывались богословы, хуже всего — экономисты.
Есть мнение, что он так же писал по просьбе работников КГБ и МВД, но я его за вы-полнением этой работы не застал. Хотя вру: к Кимке иногда заходил милицейский гене-рал Винников, и тогда они всех выгоняли из хатки и квасили по дня два-три и о чем-то орали несвязанно. Дым стоял коромыслом. На третий день доступ к бузотерам становился более возможным. И тогда Винников объявлял, что он граф, имеет земли в Воронежской губернии, требовал немедля шампанского, за которым бежал кто-нибудь из испуганных мальчиков.
— Открой. Есть мое теперь такое желание! — командовал генерал-граф.
Мальчик быстро, но неумело вскрывал бутылку, в результате чего из нее бил фонтан в потолок и она вся уходила на пену. Граф Винников кидал новые деньги.
— Купи еще две! Мне теперича очень требуется!
Михаил Иванович в отличие от Кима Ивановича был генералом без армии.
Комитетчиков Ким почему-то называл «кагэшниками». Видимо, в аббревиатуре КГБ его не устраивало слово «безопасность», которую несут с собой люди этой незаметной, но нужной профессии. Как-то при мне дедушка составлял письмо по просьбе генерала Твердохлебова. Речь шла о кредитовании минского радио «Альфа» на значительную сумму из бюджета и о прочих банальных вещах.
Ким запросто общался с весомыми людьми, и ему труда не составляло позвонить из телефона-автомата, долго копаясь в своей распавшейся на куски записной книжке, какому-нибудь управленцу министерского уровня и договориться о встрече таким обра-зом: «Василий Илларионович… И я рад. Кхе-кхе. Нет. Нужно ждать очередной транш. Необходима печать швейцарского кантона. М-э. Нет. Сейчас Эдик находится в Лихтен-штейне поэтому… Послушай, когда бы ты у меня мог появиться на той неделе. Когда тебе удобно. В понедельник? В любое время днем или вечером с 19 до 19.15. Ну, будь. Жду». Иногда он заходил ко мне позвонить, но, опасаясь «жучков», прослушки и всякой такой лабуды, говорил, как ему казалось, страшно зашифрованно. И тогда его беседа превращалась в почти готовый рассказ: «Только по большому “СЭ” только тебе. М-э. Ты никому — понял?! Этот “Э”, представляешь, купил квартиру на Тверской из четырех “КЭ”. А сам, хитрая “ПЭ”, отдал мне всего две “ТЭ”. Да я тебе русским по белому говорю. Как его “Л” допустил до с/х? Здесь какая-то сложная “И”. Они хотят нарубить зеленой “КЭ” и отвалить на “ЗЭ”. А мы так и останемся по уши в этом “ДЭ”. А?! Что-то его шесть раз выводили и никак не “РЭ”. Во времена “СЭ” его давно втоптали бы в “ГЭ”. Да я бы его лично “РЭ” и рука бы не “ДЭ”. Ладно. Будь».
Ким, как не странно, дружил с человеком, который его посадил, а перед этим предупреждал, что посадит, — это Александр Всеволодович Гавриловец. Он сейчас проживает в Москве. Полковник. Участвовал в бомбардировке Йемена. Имеет ордена. Был начальником Воениздата СССР. Ездил со спортивными делегациями тяжелоатлетов за рубеж. По-соседски общается с прославленным спортсменом, а ныне депутатом и писателем Юрием Власовым. Я был дома у Саши Гавриловца. Теплая московская семья со своими радостями и проблемами. Александр Всеволодович меньше всего похож на энкавэдэшника в окровавленном фартуке. Во всяком случае попыток расстрелять меня не было. Во время моего визита Саша писал роман, причем на английском языке.
Он говорил, что Кима нельзя было не посадить после его публичного выступления. Вероятно, в те годы классическое университетское образование можно было получить только в тюрьме, а Ким всегда тянулся к знаниям. В обиход входили слова «диссидент», «самиздат». Ошейник затягивался.
В шестидесятые годы Ким опять же плотно работал. Он был сторожем на Кальварий-ском кладбище, на котором ныне покоится его прах. И вот вдруг его осенило в ночи! Он понял, почему человек несчастен. Ангел клюнул его в темечко. Он отчетливо увидел философскую концепцию, ниспосланную ему свыше. Он начал писать работу, которой посвятил всю свою оставшуюся жизнь. О ее существовании знает практически каждый, кто знаком с Кимом. О чем в ней речь, доходчиво, пожалуй, не объяснит никто. Ким ее не дописал, но изложил тезисно. Долгие годы и даже десятилетия работа называлась «Двоичность», и неожиданно в последние месяцы жизни он переименовал ее в «Навстречность». Может быть, впоследствии выйдет философская работа, наверное, даже не важно под чьей фамилией, потому что философам это фиолетово. Авторское толкование этого труда записано на видеокассетах объемом в 24 часа. Ким надиктовывал «Двоичность», она же «Навстречность», в течение нескольких месяцев. В конечном счете, духовная жизнь этого человека, его философское наследие поместилось ровно в одни сутки. Не так это и мало. Если учесть, что многие укладываются всего лишь в одну фразу: «Виноват — воровал» или «Убивал — простите».
Параллельно с «Двоичностью» всю свою жизнь Кимка писал сказку. Она так и назы-валась: «Сказка». Да вот беда — ее он тоже не написал. Главный герой в ней солдат. Все вокруг него крутится. Он попадает в какие-то сложные ситуации, из которых неизменно выходит победителем. И все идет, идет: «В огне горел солдат и в воде тонул, в часовых летом — зной, зимой стужу стерег, от вечерошних розг чесался, к заутренним не готовился: поведенная жизнь солдатская, главное дело в ней — нонешний день пережить, про будучий — хай начальство заганываеть.
Вылудили ему бока да и спину тоже, сердцем стал с перцем, душой — с чесноком; в такой возраст взошел, што в беде отдыхать наловчился; до того навострился, што чище блохи наблошился; все умеет, все может: стоять — не шатаетца, говорить — не завираетца; шилом бреетца, дымом греетца, на долото рыбу вудит. Бывалый стал, до-шлый, осмысленный, обстоятельный; понимает, какой рукой ус крутить, какою — под-кручивать; в дуло плюнет — ружья не замочит, свистанным ветром не веет, чужим умом не живет и всегда всем доволен, согласно прысяге».
К Киму часто приносили придуманные новые слова или образы:
— Что?! — восклицал он, демонстрируя одновременно и радость и удивление. — Что-о-о?! — и тут же выносил вердикт: «Беру в “Сказку”!».
Иногда он сам мог похвастаться новым заковыристым словечком. Но родня в этом чаще всего ни хрена не понимала.
Свою «Сказку» Ким писал тоже своеобразно. По его же словам, после многолетней работы, проанализировав текст с Володей Рудовым, он выбросил в печь 700 страниц текста — предыдущее развитие сюжета было неправильным. Около двадцати лет ра¬боты пошло коту под хвост. Кима это не расстраивало никак. Он начал снова. Это был сизифов труд, и, видимо, сказка не могла быть закончена по определению. Объем предполагался где-то тысячи полторы страниц. Писалась она в соавторстве то с Во¬лодей Рудовым, то с Гришей Трестманом. Какое-то время помогал ему я. Причем несколько глав могло быть у Володи, несколько — у меня. Три разных человека — получалась не каша из топора, а, скорее, наоборот. А может быть, Ким и не ставил перед собой задачи — дописать. Думаю, что сам акт творчества для него был важнее результата. Тем более работа совместная — вот тебе и «двоичность». Он похохатывал, крякал, когда что-то получалось. Ким обожал литературную правку и своих, и чужих текстов, особенно если они были сделаны не из того, что уже один раз съели. Кроме поиска нового сюжета и новых героев, что в фольклоре крайне сложно, он хотел обновить и сам язык, идя дальше, чем Алексей Ремизов, Николай Лесков. Сказка могла бы стать уникальной, но получилось, как с его солдатом: «Он бы, может, ишшо и дононче служил, да начальство сказало: мол спасибо за верную службу, а теперь ты слободный на все четыре стороны; катися, служивый, куды захочешь — хошь к девке под юбку, хошь к чертям на рога, близко ли, далеко ли, низко ли высоко ли, велик белый свет и конца ему нету. Говорили, солдат и сам виноват — на последней войне с им грешок приключился: ядром голову оторвало, другой взял бы да помер, а он цельный день рассеянный был, мушинально голову на себя нахлобучил, дальше в атаку побег и сам того случая не заметил».
…И пошел Кимушка во солдаты к Эйдину со командой, а не знал, сердешный, что молодой белорусский бизнес еще подлее, чем состарившаяся советская власть, его породившая. Выпил из него алчный капитал мозг, что твой хорек в стихе у Николая Заболоцкого, и выплюнул, болезного. А взамен — ни креста, ни камня…
Он предполагал поработать на бизнесменов год-два, чтобы освободить оставшиеся пять-семь лет жизни для «Двоичности» и «Сказки», но забыл Кимка, что вхождение в дело стоит доллар, а выход — два. И, к удивлению всех, снова оказалось: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем».
Эдуарда Леонидовича Эйдина за долги пять или шесть раз (он сам путал) выводили на расстрел, но так и не добились от него, где ключ от квартиры, в которой деньги лежат. Сеня Виллион задолжал около 200 тысяч долларов, а проценты все росли и росли. Дима Подоксик попал в международный розыск. То же самое случилось с Леней Волком. Артур Опанкий, внук зампреда ЧК и ВЧК по Северо-Западному краю Казимира Опанского, был осужден за хищение в особо крупных размерах. Создавалось впечатление, что все кругом жулики либо страна такая. Воровали все и всё, начиная от денег, заканчивая сценариями и сценарными идеями.
Объявил как-то в году 1992-м режиссер Сергей Соловьев конкурс с призовым фон¬дом в 15000 DM, а нам с Кимом как раз опять нужны были деньги. Написали мы за два вечера под чаек сценарную заявку. Отвез я ее в Москву, заранее зная, что путь от сценария до фильма тернист. Однако наши опасения были напрасны: фильм сняли, хоть заявка не получила никакой премии. Вздохнули мы, как положено периферийным лохам, и порадовались за дирекцию «Ники», за Сергея Соловьева и за их гамбургского партнера кинокомпанию «Скриба и Дайле», про которую было написано: «Для “Скриба и Дайле”», однако конкурс — лишь первый шаг на российском рынке, к которому гости относятся гораздо серьезнее нас. А то!
Да и сами были хороши. Поехали как-то с Кимом Ивановичем предлагать без за¬зрения совести деньги литовской компартии в одну серьезную московскую фирму. Поэтому ничего удивительного, что после павловской денежной реформы у Кимки появились два поляка, которые виновато просили пристроить два чемодана денег — половина нам. В каждом по 2,5 миллиона советских рублей четвертными и полтинниками. Я отправился в командировку на Дальний Восток. Непонятно было в те годы, как это не попробовать продать самолет Ил-76 ТД, тем более что все документы практически готовы, осталось согласовать воздушный коридор и утвердить экипаж. Не нравятся самолеты — попробуй с красной ртутью или, на худой конец, есть пару ящиков с промасленными пистолетами Макарова и запасные обоймы к ним. «Эдик спасет валюту. Ленька науку», — ну да, — Петька спасет Ольку. Заживем!.. Все это в известной степени мешало творчеству и полноценной духовной жизни.

Дом, где разбиваются бейца1

Одного брата рождает нам мать, другого — речь, и родство, рожденное речью, выше родства по матери.
Панчатантра (около III–IV вв. н. э.)

Еще до перестройки, которую Горбачев затеял, а нам не растолковал, чем это все пахнет, был случай. Приволоклась к Кругляку стайка хиппи, подтянулись к Вечному огню и вместо того, чтобы почтить память павших героев, ребятки достали сковородку и начали жарить яйца… Постригли их, конечно, потом, что твои цветы в оранжерее. Помыли. Номера дали человеческие… Так иногда мертвые общаются с живыми. Но Вечный огонь — это еще не вся вечность. Есть еще Вечный дым. От Кругляка меньше десяти минут ходу. Сейчас здесь огромная яма, правда, не такая огромная, как за гостиницей «Планета». Здесь строится дом на 10 семей по метров 350 на брата. Вот на этом месте и жил Ким Иванович Хадеев.
Исчезнувший двухэтажный домик № 17 по улице Киселева слепили пленные немцы из того, что было. Цемента — с гулькин нос: понимали, супостаты, что на восстанов¬ление заводов нужно оставить. А я думаю, что плохо они восстановили заводы, потому как ни хрена опять не работает. И на Киселева понатыкали комнаток, туалетиков, кухонок — все карцерного типа, чтоб не отвыкали. Дескать, снова с DM или евро придем и вас еще отымеем. Не вас, так ваших женщин. Триумф воли и все такое. А то чистейшая правда, что бабы у немцев никудышние.
Желтый домок, жестяная крыша. Окно под комельком полусферой. Так и кажется, что сейчас ткнут «Максимом» в закопченное стекло и польют сверху — мяукнуть не успеешь. Все скрипит, подтекает, обгорелый лестничный пролет. Сосед убил жену — так, случайно. Кто-то незаконно вселился, зная, что все под снос. Длинный коридор. На втором этаже — направо. Квартира 24 — здесь они, голубчики, Ким да Игорь.
Квартира рядом. Кто-то орет или стонет за дверью. Изрядно выпивший парень пыта-ется попасть ключом в замочную скважину. Держась за бок, дверь открывает заплакан¬ная, постаревшая до сроку женщина:
— Вова, Вовочка! Это ты? Ох, Вова, ты не видел печень папиной трески? Он по¬ложил банку в холодильник. Там ничего больше не лежало. Ты не брал? Мне папка поломал два ребра. Он скоро вернется — в магазин пошел. Может, ты знаешь? О-о-х!
— Печень папиной трески? В холодильнике?.. Я скоро. Я сейчас… Не брал я. Скажи, не брал!
Прямо в кимовское окно заглядывает абрикосовое дерево. Вот по нему иногда и взбирались гости. А одно время любил приходить огромный серый кот. Возможно, ученый, потому что спал на рукописях. Утром уходил. Ничего не просил. Когда Ким работает, форточка всегда открыта, и из нее вечно валит дым. Много раз и многими было проверено — это дерево зацветает в городе первым. Из года в год оно становилось абсолютно бело-розовым от цветов и намного раньше, чем деревья в ботаническом саду…
Некоторые считали, что это вызвано тем, что в течение дня, пока движется солнце, дерево все время на свету, а стена прикрывает его от ветра. Я же связываю раннее цветение дерева Кима с Вечным дымом, которым оно постоянно окуривалось.
В те же годы перестройки и ускорения (от уж мы ускорились, чтобы накормить тех, кто уже и так сыт!) Кима пытались вывести из андеграунда. Сценарист Ирина Леопольдовна Письменная хотела снять документальный фильм под рабочим названием «Ким и его команда». Сценарий начинался так: «Есть в Минске человек. Почти все его знают, хотя сам он никаких усилий для этого не прилагает. Это — Ким Иванович Хадеев. Год рождения — 1929-й, образование — высшее, рост — средний, бородат, инвалид второй группы. И вот уже 30 лет в махонькую однокомнатную квартиру на улице Киселева идут люди. Не два, не три человека — пятьдесят, сто, а за много лет уже и тысячи наберутся.
Формальная причина, почему сюда приходят, — энциклопедические знания Кима Хадеева… Философия, литература, социология, история, психология, театр… Сюда можно прийти буквально в любое время дня и ночи, чтобы получить научную справку, прочитать рассказ или стихотворение, которые будут тут же квалифицированно разо-браны. Но есть еще и такая категория людей — их большинство,— которые приходят не за каким-то конкретным делом… Просто так, для души.
По “статистическим” данным, сюда приходят школьники, лаборанты, студенты худо-жественных и инженерных вузов, артисты, рабочие, физики, музыканты, театральные и кинорежиссеры, известные литераторы — из Минска, Москвы, Таллинна, Риги, Ви-тебска…
Кто только не побывал в этой заваленной газетами и книгами квартире. Насквозь прокуренной. Пыльной, в которой на окнах нет штор, и нет надежных стульев, и не хватает стаканов для чая?..».
Да-да. И нет портрета «Девочка с персиками». На кухне голая обкуренная девочка может лежать с мальчиком. И не понятно, где чьи ботинки, — так все переплелось. Мо-жет быть, их даже трое.
«Однако здесь часто звучат стихи Пушкина, которые сменяются жарким спором о Достоевском или о путях развития отечественной культуры, о Мусоргском, об этической подоплеке рок-культуры, которую бессмысленно отвергать, поскольку она уже есть, и, стало быть, следует извлечь из нее духовное зерно…»
Зерна извлечь не удалось — несмотря на то, что сегодня этот сценарий кажется похожим на протокол комсомольского собрания, его зарубили. Авторы не вписались в тогдашний идеологический формат, тем более что первая его часть была о девочках, которые лазили через дыру в заборе, чтобы на строительной площадке попасть в мозолистые руки иностранных специалистов, строивших металлургический завод в Жлобине. Видимо, там шел бартер — дырка на дырку. А комсомольцы уже тогда знали, что через дыры — большие и малые — гибнет наша Родина. Но только став бизнесменами, поняли и другое: через них она и возрождается. Многие из этих девушек стали иностранными специалистками и привлекли новые кадры. И нынче, борясь с ностальгией по провонявшим общежитиям, заплесневелым коммунальным квартирам и беляшам с крысиными хвостиками, живут за границей и даже там бывают счастливы.
В те годы многие стали понимать, что кроме партбилета в кармане должны лежать деньги. На Киселева, 17 это тоже почувствовали, может быть, даже раньше остальных. И так же, как когда-то спорили о Достоевском (хотя чего о нем спорить-то?), начали яростное, с пеной у рта, толковище о бизнесах. Что удивительно, это были в основном все те же поэты, прозаики, режиссеры, во все тех же истоптанных ботинках и дырявых свитерах. К сожалению, дележ даже виртуальных денег попахивал кровью и тюрьмой. Тем не менее спорящие с немалым удивлением заметили, что Ким, оказывается, еще и экономист.
Поразительный бизнес придумал все тот же легендарный Эдуард Леонидович Эйдин со своими единомышленниками: они занялись шелкографией. Саша Белясников, как главный производственник, тут же отправился в Ленинскую библиотеку и изъял все книги и карточки по этой теме — так было надо. Ребята начали шить красные знамена, вымпелы, флажки в соответствии с тогдашними идеологическими канонами: «Партия — ум, честь и совесть…», «Лучшему комбайнеру…», «Лучшему колхознику…», «Лучшему дояру…» или просто огромный стяг с головой Ленина. Кому неохота получить такое? Всем охота. И отправились бородатые мальчики кимовской выучки по колхозным тропам да совхозным большакам прямо к сельсоветам с требованием допустить их немедля к самому главному, ибо цель приезда святая — навтюхивать колхозникам красных полотнищ. Парторг или председатель и рады бы отказаться. А как посмотрят сверху? А вдруг? А если? А что на районе? Не дай бог, падеж или потрава? Тогда все вспомнят: партбилет на стол — и быкам хвосты крутить…
Следует особо отметить, что служба маркетинга и реализации была на таком высо¬ком уровне, что один из коробейников умудрился продать кучу полотен за взятку тогда известному белорусскому политику, но опальному на сегодняшний день Семену Ша-рецкому. Тот решил набрать тряпья побольше, коль уж деньги на карман пойдут.
Но наши оказались пошустрее, подсократив колхозную кассу, они на дороге пожали опешившему Семену руку, и, уже садясь в машину, один из них вспомнил про обещан-ное: он быстрехонько подбежал, сунул Сене три рубля и, вжав голову в плечи, хлопнул дверцей машины. Сунуть парторгу советский трояк — это все равно что мэра города Москвы угостить домашними грибочками за услугу…
Бизнес ширился. Сибирские заводские товарищи изъявили желание приобрести тысячу стягов. Завод без знамени — это же все равно, что полк перед расформированием.
Шелкография, бижутерия, полиграфия, кафе, рестораны, фонды, рэкет, невозвратные кредиты… Первые бизнесы были незамысловаты, но приносили огромные деньги рисковым людям. Если повезет. Многие из них бывали в этом доме. В это время Ким знаком был и иногда общался со Львом Иосифовичем Головым, весьма авторитетным человеком в городе.
Появлялись у дедушки бандиты от спорта. Так что круг общения у него был несколько шире, чем у Ирины Леопольдовны в предполагаемом фильме «Ким и его команда». И ребята его были далеко не тимуровцами. Но совершенно правильно было отмечено сценаристами, что в квартире Кима создавалась комплиментарная обстановка. Тех, кого Ким любил, а соответственно, называл гениальными, другими быть уже не могли — или ты соглашаешься, или проваливай отсюда. Когда Ким произносил панегирик какому-нибудь очередному прыщавому существу, его восторженное слово ткалось подобно персидскому ковру (это длилось не одну минуту и не пять), и вот уже на цветастом ковре расставляются изысканные яства (и не десять). Рахат-лукум и сладчайший шарбет (и не двадцать), вина нежнейшего букета, тончайшего вкуса и волшебного послевкусия. Сладчайшие из сладких бухарские дыни. Краснейшие из красных, наиполасатейшие астраханские арбузы. Хурма, фундук, инжир, кирдык, кишлак, башлык, сыктым. Наконец похвальная речь доходила до кульминации, и дедушка тогда мог впасть в гласолалию, что твои апостолы. Как правило, это происходило за столом в каких-нибудь многочисленных гостях, он размахивал палкой, проливая свою и чужую водку. Женщины умиленно смотрели. То на Кима, то на мальчика. Мужчины — то на колбасу, то на водку, то на женщин. А Ким уже вещал на всех языках мира, хотя ему и всем могло казаться, что на русском.
В принципе Киму этот мальчик мог быть совершенно до фонаря. Но, восхваляя его, он заставлял других больше работать. Сам он называл это «системой завышенных авансов». Например, начинающему литератору говорилось о его необыкновенной одаренности, и одновременно он получал по полной программе. Текст подвергался критическому разбору, объективному анализу. Принесенный материал на полном серьезе сравнивался с высочайшими достижениями мировой литературы, которые, понятное дело, являются результатом труда высокого человеческого духа. Таким образом, молодой человек получал разрешение встать в один ряд с великими. И уже на самом первом этапе духовного совершенствования освобождался от различного рода комплексов: от того, что занимался мастурбацией, глядя на портрет Ломоносова, и думал, что он — женщина; от того, что подглядывал за девочками в туалете и понял, что они в сущности такие же люди, только все делают сидя; от того, что мерил мамины колготки; от того, что как-то, гуляя по кладбищу, нашел там дерево удивительной красоты с небольшим дуплом на уровне пояса и с тех пор восхищался природой уже по-иному. Отныне запреты и сомнения уходили на второй план, что давало таланту возможность проявиться в каком-то своем главном качестве. Ким прекрасно понимал, что на одной улице не может проживать двести поэтов и триста писателей. Но если человек осознавал себя человеком, то понимание отсутствия таланта уже не может быть для него губительно: он рано или поздно найдет себя в чем-то другом.
Ким признавался, что в молодости, почувствовав себя бесталанным, хотел повеситься. Вероятно, в те годы он сражался не столько со Сталиным, сколько с самим собой. Как ни парадоксально, но порой нужно попасть в тюрьму, чтобы осознать свое призвание. Конечно, трудно тюрьму и дурдом назвать лучшими местами для выбора профессии, но уж так получилось.
Тех, кто по-настоящему углубился с Кимом в литературную работу, не так уж мно¬го. Но именно они понимали, что речь здесь идет не о каких-то «дурацких авансах», а о творчестве сосуществования как образа жизни. Уже не важно было, кто что пишет, кто что правит. Для таких людей у него практически всегда находилось время и работа с ними, и общение ему казались крайне важными. Это была дружба в истинно духовном смысле, каковой она и должна быть в идеале. Так он общался с Гришей Трестманом, так он общался с Володей Рудовым. В этом же доме Гриша не один год работал вместе с Кимом над своей первой книгой «Перешедший реку», которая, слава богу, издана. Ким очень скучал по этим людям, когда их долго не видел. Вообще-то он редко впадал в депрессию, но мог иногда появиться на пороге, якобы позвонить, но потом расправлял газету, закуривал. И как бы заискивающе:
— Санька, может, чайку поставишь?.. Или бутылочку возьмем?..
— Ну-э, давай. Одну белочку. И минерусю, запить.
— Чего? Кхе-кхе, неплохо.
С Киселева слова иногда уходили в путешествие по Минску, затем по Москве и дальше — докуда язык доведет.
«Бутылочка» — что-то старозаветное, из семейного диалога благополучной се¬мьи в четверг. Некоторые слова в его словаре звучали в манере что-то между стари¬ком Хоттабычем и профессором Преображенским — «пионэр», «челоек», «атомный» с ударением на «о», «мечем, кстати», что в переводе на человеческий язык — «между прочим», «кстати».
Разговор один на один с Кимом принципиально отличался от разговора на людях. Он был более открыт, менее театрален. Мог спросить даже совета или на что-то пожа-ловаться. Если же на людях этот «челоек» впадал в «харизматическое», то этими своими словечками мог укантовать кого угодно.
Однажды мы поехали в Москву, чтобы показать проект журнала-дайджеста «Осве-домитель». Простенькое, но со вкусом название придумал сам Ким и категорически не хотел менять. Возможно, что Кимка догадывался о примерном количестве потенциаль-ных читателей. Мы рассчитывали, что это будет желтющий такой журнал с выжимкой самого интересного из мировой и отечественной прессы, например, о том, что: Парфирий Корнеевич Иванов побывал на Луне и очень помог американским астронавтам; советский космический корабль многоразового действия «Буран» вылетал в космос не в автоматическом режиме, а с семью космонавтами-кагэбэшниками на борту, дабы иметь 200 % гарантии возвращения; белорусские инженеры-умельцы создали комбайн «Тапинамбурень-1» — теперь картофель возможно убирать, находясь непосредственно под землей; индийская девочка, купаясь в ванной, откусила голову кобре… И в таком вот духе. Журнал по разным причинам не пошел. Но, кроме того, что мы общались с из-дателями, у Кима еще была запланирована встреча в Доме кино с Татьяной Калецкой. Она — достаточно известный сценарист и жена Гельмана. Ким не очень охотно шел на этот разговор. В нем речь должна была идти о его работе по созданию детских и благотворительных фондов, разработке уставных документов и о финансовых средствах, которые хотела привлечь Татьяна Павловна, однако пока знала только для чего, но не знала откуда. И что было вообще неприемлемо, Ким должен был переехать в Москву.
Мы стояли в фойе. Татьяна Павловна была пунктуальной, она пришла, по-моему, с Борисом Шалвовичем Чхартишвили. И мы сели за столики, в какой-то пенал нерабо-тающего кафе. Я, чтобы не тянуть резину за хвост, тут же презентовал Кима или, как теперь модно говорить, выдал на него резюме. Мол, и сидел, и творил, и всяко разно. Кимка, как и положено в таких случаях, не подтверждал, но и не отрицал. Скромно, с чертиками в глазах, улыбался, покачивал головой, поглядывая на меня. И этот взгляд можно было понять так: «Умеешь, уебище. Не хуже меня научился людям мозги канифолить». В принципе одобрительный был взгляд.
Татьяна Павловна слушала с восхищением, но думала о своем, о московском. Она такая небольшая, немножко призрачная и рыженькая. Такая слегка прозрачная и как бы тоненькая. Поэтому было ясно, что если к ней попадешься в зубки, — кирдык, тут к тебе смертушка-спасительница и пришла.
— Мечем, кстати, я с Вашего позволения закурю. Эх-кхе.
— Да-да. Конечно, курите. У меня астма. Курите. Конечно.
— КЭ-ХА! Э-ХА! У-ХА! Е-е.
…Гениальные люди все делают гениально, в том числе кашляют и сморкаются. Это у него была такая преамбула к беседе. С надрывом, с кряхтеньем, с сопеньем. Я уверен, что в этот момент Татьяна Павловна ожидала увидеть на столе абсолютно все внутренности Кима Ивановича. Но не тут-то было. Выпускался дым. Все затихало. Ким включал свое «мечем, кстати», а это ничего хорошего собеседнику не предвещало. Он, словно Зенон Элейский, вводил оппонента в состояние апории, когда логическое затруднение при решении той или иной проблемы становилось непреодолимым. Но это для оппонента. Ким же, проведя блиц-экспертизу, тут же давал ответ, причем единственно правильный. Я вообще полагаю, что человеку, первый раз видящему Кима, сосредоточится было невозможно. Да еще эти «кхе», бросанье палки, сморканья. Казалось бы, антиобаяние налицо. А вот нет!
— Ким Иванович! Вы же обещали не курить! У меня же астма. И я!..
— Да, Танечка. Прости, забыл, старый дурак.
Ясное дело, что спустя три минуты, войдя в раж, Ким снова организовывал дымовую завесу…
Не удалось и в этот раз москвичам заполучить Кима. Иваныч действительно боялся быть один в бытовом, что ли, смысле. Ему нужен был рядом не просто кто-то — сиделка, лежалка, а человек, которому он доверяет. А так, поехать в Москву, чтобы продать задешево свои мозги, чтобы побыстрее лечь на Ваганьковское кладбище, — нет, особой нужды у него в этом не было. Он и от профессорства в Америки отказался. Ну привык дед к своей избушке, и все тут. Однако есть один парадокс: когда Кима спрашивали о тюрьме, от которой, как известно, у нас не зарекаются, он говорил, что худший вид на-казания как раз не «одиночка», а «двойка» — редкий человек выдержит. «С кем бы мог сидеть — это с Володькой Рудовым», — говорил Ким. Скорее всего, они там воплотили бы свою давнишнюю мечту — написали бы дюжину детективов с совершенно новыми видами убийств и дописали бы несколько классических романов. Не без драчки, конечно же, но лет пятнадцать протянули бы. Я думаю, охранники стояли бы в очередь за образованием. Да вот беда — объединились они с Володей совсем в другом месте…
Я думаю, предназначение этого человека на Земле не было известно даже Богу Саваофу, поэтому Кимке приходилось самому выяснять «что» да «как». Возможно, гении для того и рождаются, чтобы уточнить замысел Всевышнего. Но если говорить о работе, которую Ким обожал и с блеском выполнял, — это разработка пьесы для спектакля. Особенно если речь шла о Шекспире. Здесь он был абсолютно точен, виртуозен и ему нравилось хулиганить. Он мог вставить в сонет парочку своих строк или изменить клаузулу или абзац в самой пьесе, может быть, даже взять его из другой, тоже слегка исправив, и сам от этого испытывал огромный кайф.
На протяжении тридцати лет к Киму обращались практически все режиссеры-поста-новщики Минска. Драматический анализ — это переход от текста пьесы к спектаклю. И далеко не каждый режиссер может его произвести. То ли ленятся, то ли не умеют. А так как мы помним, что Ким ничего не понимал в «право-лево» и не знал, для чего служат светофоры, то его суперкомпенсацией являлось видение реальности, представленной в пьесе. Каковы черты эпохи? Каково пространство? Каков тип действующего лица? Как интерпретировать фабулу? Какова связь произведения с эпохой создания и нашим временем? Как взаимодействуют эти исторические данности. Он знал, как сделать клево режиссеру, чтобы клево было актерам оттого, что клево зрителям.
Пока не оставили Москву, переберемся-ка на улицу Виллиса Лациса к Коле Шейко и его жене Саше. Это театральная семья со всеми вытекающими последствиями: репетиции, постановки, гастроли. Когда-то Николай Шейко поставил в Минске спектакль «Птичка», который выдерживал битковые аншлаги. Актеров по тридцать раз вызывали на бис. Хороший режиссер, но так как он сейчас в Москве, а чаще за границей, то у нас его могли и подзабыть.
Сели мы за огромный стол в гостиной, накрытый накрахмаленной белой скатертью, с большим количеством кухонных приборов и разными видами блюд. Аля приготовила это так вкусно, что названия этому нет. Кроме того, на столе — полное собрание сочинений В. Шекспира в трех вариантах переводов. Здесь так принято — это приготовил Коля. Ким называл его «мягкий тиран». Ким и Коля собрались для того, чтобы поработать, а я — для того, чтобы красного вина попить. Коля ставил очередной спектакль по Шекспиру, и Ким ему был как нельзя кстати.
Работу такого рода грешно не снимать, а, с другой стороны, кто будет смотреть? Это же не Филипп Бедросович, застрявший в Ерушалайме в лифте перед венчанием. Ладно. Так вот, Коля решил ввести сонеты, которые были бы уместны в этой пьесе. И выяснилось, что Ким не только знает их все наизусть, но и знает, в каком томе и на какой странице находится необходимый сонет. Иногда нужно было открывать книгу, но чаще нет. Потом брался более интересный перевод, переделывался в соответствии с задачей спектакля. Мои мысли по поводу того, что этого могут не заметить даже дотошные критики, были неуместны. Московские-то! Поэтому я с трепетом переделал несколько строчек и ощутил себя приобщившимся к вечности, ну и к работе заодно. С самой пьесой Ким работал еще более виртуозно. Здесь был и опыт, и раскрепощение, да и любовь к театру — как образу мышления, к игре — как образу жизни. Создавалось такое впечатление, что ему это проще, чем написать устав для общества с ограниченной ответственностью и способностью. Он прекрасно помнил конструкции шекспировских пьес, предкульминации, кульминации, спады, героев, естественно. В такие минуты время растворялось.
Счастье — это когда нет времени, но ты жив. Только вчера встретил ее и хотел узнать имя. А сегодня она уже перебралась к тебе с вещами. А завтра… Завтра! Она с ними уже убралась. И оставила шторы и пару трусов. Счастье! На память.
Переберемся-ка по этому поводу снова на минскую кухню к белочке.
— Ты знаешь, Сашка, я решил ввести в «Сказку» муравья.
— Кимка, а ты к бабам как относишься?
— Они познакомились, когда солдату голову оторвало. Ужасно. Ужасно… Люблю только… Дорку, Валю, Танечку. И Юлю, а баб не люблю.
— Так он говорящий?
— Хм. Конечно… Гришей зовут. Он подсказал солдату, как голову с туловищем со-единить. И вдруг… они потерялись. Потом мурашу пришлось всю землю прогрызть, и тогда они снова были вместе. Гриша у него за пазухой жил.
— Ким, а давай допьем. Поздно уже.
— Давай.
— Знаешь за что?
— М-э?..
— FECI QUOD POTUI, FACIANT MELIORA POTENTES2.
— Мечем, кстати. Интересная мысль.

Эпилог

Только дал бы мне Бог говорить по разумению и достойно мыслить о дарованном…
Премудрость Соломона, 7,15

Вона, как, эдак-то. Чудные чудеса — шилом небеса. Видали старца-то нашего. В веч¬ном движении нынче он. Народ верный сказывал, в разных местах Кимка в одночасье обрящился. Ждали с гор — ан подошло низом. Посередь труб, что дымом город греют, на вороном джипе подскочил в самую людь густую — на рынок автовозный. Немало удивил народ тамошний, бывалый, виды видавший. Вознец дверцу отворил с поклоном поясным. А Наш-то вышел, весь из себя: помеж четырех зубов напомарининых — сигаретка англицкая «Данехил». Как и в прежние-то времена — на челе грозном почивает надежда нации, а то и шире бери. Один глаз лукавый, а другой задумчивый. Вкруг него люди служивыя, у каждого в руке по тюлюлюке вездесвязной, так и бают, так и бают; кто про акции «Проктара и Гембала» запрос делает, а кто про самих «Дона и Джонса». Похоже, что на бирже Наш поигрывает не в мелочь. Да как рявкнет: «Все после смерти в китайцев превратитесь. У меня деньги дельные и на дело должны, итить твою мать. Может быть, каждый доллар в моем сундуке слезами сирот оплакан! Пятьдесят тысяч бомбардировщиков! Обнести колючей проволокой. Ковровые бомбежки! Ах ты в рот тебе тыква!». Да по хребтине, по кожанке кому-то как перетянет — мельтешишь тут в час исторический. Взвизгнул, толку, что здоровущий. И кто куды, кто куды — без ба¬зару — без кока-колы. Разбежались мажорные козлятушки, разодетые за тятькины взятушки. Когда б Нашему сабельку востру, так порубал бы братков-коробейников, не посмотрев на толщину золотых ошейников. Вона разошелся. Это тебе не лапоть сплесть. Сверху легко плевать, попробуйка снизу. Заживо чудеса творит. Да троекратно посохом своим как стукнет! Да бороду как задерет! Ах, любо-дорого! «А ну привести мне сюда козу Алесю. Кто сказал, что не вернется?!!» Ясно дело, народ безмолвствует. Та же опера, да другой кисель. «Я вам тут налажу рыночные отношения. Ипотеку и библиотеку!» Справа от него народ в кипах, слева — неожиданный всякий люд, а сзади — татарва и те, что вовсе не видать из-за роста малого. Сел в своего джипа вороного — только его и видели. А на месте, где троекратно посохом стучал, окурочек данехиловый сбросил. Долго его еще братва по кругу пускала да мозгой кумекала: «Вона как. А козу, козу-то зачем просил? И что теперь с налогами будет? Неужто он все заводы мыльно-пильные поскупает? И что же мы? Снова коров пасти? А как же запчасти?» Эка ты жизнь. Не веришь, а перекрестишься.
А еще народ сказывал — на пасеке Он. Во благости, во здравии. Борода бела, как снег. Глаз мудер, мотер и хитер. Со зверьем толковать наловчился. Мишара с ним дружбу — за честь. Волчик уважает. Лисонька всякий раз забегает. А про птиц и говорить нечего — щебечут, как дуры.

Примечания:
1 Как мне кажется, бейца — это яйца.
2 Я сделал, что мог, кто может, пусть сделает лучше (лат.).

ПЕПЕЛ И ДЫМ

Ким Иванович Хадеев (17.11.1929–5.09.2001) — из той немногочисленной плеяды гениев искусства и духа, рожденных нашей землей. Люди, подобные Киму, навсегда остаются с теми, кто их ценил и любил — так хочется сказать, но что-то мешает. Не хва-тает патины на бронзовом бюсте и какой-то тревожной диссонансной ноты, вроде по-смертного расчленения личности на фрагменты восторженными почитателями.

А где твой черный пистолет?

Объективка кратко и беспристрастно отображает историю определенного лица. В случае с Кимом кратко не получается, беспристрастно тем более. Такой человек не простой, матерый, прямо скажем, человечище. Пускай сам о себе честно расскажет. На удивление, у него есть такая возможность:
— Как раз в семье кроется один из истоков. Отец у меня был с положением. Это кубанский казак, который полком командовал у Гая. Потом был послан на торговлю и сидел до дня своей смерти на торговле. Он был членом партии с девятнадцатого года. Но дело в том, что у меня еще была мать, которая была школьным педагогом тогда. И только. Но дело в том, что мать была членом партии с тринадцатого. И перед этим участником восьми оппозиций. Ее исключили из партии уже в тридцатом. И ее спасло только то, что она дружила с Кнориным. Когда Кнорина посадили — посадили и ее. Пробыла она очень недолго, потому что убрали Ежова и ее вытащили. У нее еще не было срока. Но слово «бандитский фашист» о Сталине (отец был правоверный сталинист) от матери я слышал еще в тридцать девятом.
Помню ожидание тридцать седьмого, тридцать восьмого, тридцать девятого годов. Помню квартиры, в которых были всегда собраны, — всегда, — чемоданчик с необхо-димыми вещами. Причем в каждой квартире, которую я помню. Включая квартиры ста-рых рабочих партийцев завода Кирова. Помню такое. Не только верхушечных! Помню, как к матери приезжали (после того, как ее выпустили) старые друзья, которые ее вы-тащили, московские. Как отца просили пройтись, а я у двери подслушивал. И слышал разговоры, типа, ну почему же вы, в конце концов, не покончите с этим тираном. И ответы: «Старая дура, ты не знаешь, что случится со страной, если он рухнет. Погибнет партия, погибнет коммунизм».
В сорок девятом году в первых числах января был балет Золаторева. Значит, такой драмбалет. Золотарев был учеником Римского-Корсакова. Это было государственным мероприятием. Это был второй белорусский балет. Нас тогда троих студентов универ-ситета попросили выступить. Мне было девятнадцать лет, два месяца. Мы выступили. Нас обвинили в формализме и космополитизме. Двое других покаялись. Я вместо того, чтобы покаяться на комсомольском собрании факультета, — причем сделал это сознательно, не от истерики, — я не хотел жить в стране, где от убийства людей переходят к убийству идей. Я выступил с призывом к убийству Сталина. После этого меня еще месяц держали, наблюдая, есть ли кто-нибудь вокруг меня. Вокруг тогда уже никого не было. Потому что только три человека осмеливались со мной здороваться. Это известный в Минске Коля Крюковский, Володя Нехамкин и Наум Кислик. Потом меня отправили напрямую, естественно. Но поскольку, так сказать, выступление было уж слишком чудовищным по тем временам, то меня отправили одного, как нормального психа в Ленинград, где я провел, как ни странно, из лучших лет своей жизни в смысле общения и информации. По сути это был осознанный шаг. При том, что тогда я был звездой университета. Все у меня складывалось идеально благополучно. Я начиная с сорок восьмого года, с компании борьбы с космополитами, с нападения на идеи, почувствовал, что я попал в мир, который надолго и в котором я жить ни при каких обстоятельствах не хочу. Я понимал, что это бессмысленный шаг. Но из таких бессмысленных жестов остается хотя бы память. Я тогда получил пятнадцать лет «крытки», но в условиях тюремной психушки, просто потом было, подох Сталин и через полтора года нас выпустили. Мои тюремные университеты. Мне здесь еще повезло встретить фантастически интересных, много знающих людей. А во-вторых, я нарвался на огромную библиотеку. А в тюремных библиотеках нам давали все. Говорили, вы, фашисты, все равно не выйдите, поэтому вам все можно. То есть, мы имели все, что было запрещено к чтению на воле. Появился я в Минске в пятьдесят четвертом после первой посадки, вернулся в него. А в шестьдесят втором на полтора года загремел в тюремную «психушку»*.
Такое вот дело рассказал Ким Олегу Белоусову в «Баре у Олега» под пару-тройку рюмочек и пару-тройку десятков сигарет, воткнутых в мундштук.
А до института у Кима, как и у всех, были школьные годы чудесные в СШ № 42, мужская гимназия им. Белинского, которую тогда называли Гвардейская непромокаемая и непотопляемая.
Об этом периоде жизни Кима вспоминает его одноклассник, лауреат Нобелевской премии по физике Жорес Иванович Алфёров: «Одним из самых ярких, хотя порой чересчур оригинальных моих товарищей в школе был Ким Хадеев. Отец Кима, Иван Хадеев, член партии с восемнадцатого года был начальником “Белпищеторга”, то есть белорусского управления торговли продуктами питания. В первые послевоенные годы это значило очень много.
Ким был исключительно талантлив в гуманитарных науках — литературоведении, истории, особенно в истории искусств и западной литературы. Вместе с тем ему была присуща крайняя экстравагантность. В восьмом классе в 44-м году, еще во время войны, когда в городе было очень неспокойно, Ким взял папин пистолет. В Минске и гражданскому начальству на всякий случай давали оружие. Советский армейский пистолет “ТТ”, чтобы, как он объяснял позже, испытать ощущения грабителя. Остановив старушку и направив на нее пистолет, он потребовал деньги и одежду. Старушка стала кричать, прибежали милиционеры и арестовали Кима. Папе Кима пришлось приложить неимоверные усилия, чтобы после освидетельствования врачей Ким был признан не вполне нормальным и вместо тюрьмы он попал в психиатрическую лечебницу. Выйдя из нее через пару недель, он долго делился с одноклассниками своими впечатлениями, утверждая, что более интеллигентного и интересного общества он нигде не встречал. Так как школьное руководство считало, что Кима лучше отделить от одноклассников, он был переведен в параллельный 9-й “А” класс, но наша дружба от этого не прервалась.
Отлично, почти без четверок окончив школу, Ким поступил на филологический фа-культет Белорусского университета. За полтора года он сдал почти все экзамены. После третьего семестра ему оставалось два или три экзамена за последний курс, и он преступил уже к дипломной работе на кафедре западной литературы.
В начале 49-го года в разгар борьбы с космополитизмом и низкопоклонничеством перед Западом, Ким, защищая на собрании университета своего профессора, обвиненного в космополитизме и уволенного из университета, сравнил сталинский режим с гитлеровским. Он был исключен из комсомола и отчислен из университета. Вскоре его осудили по политической 58-й статье и посадили в тюрьму.
Я в это время уехал уже в Ленинград и узнал об этом, когда приехал в Минск на каникулы. Следующая моя встреча с Кимом состоялась только летом 54-го года. Будучи в Минске в отпуске, я встретил его на улице. Сильно обрадовавшись, я бросился к нему, обнял и расцеловал. Ким грустно улыбнулся и сказал: “Жорес, уже два месяца, как я вышел из тюрьмы, и ты первый, кто так отреагировал на встречу со мной. Многие мои старые товарищи, увидев меня, переходили на другую сторону улицы”. Ким рассказал мне, что в тюрьме он оказался в одной камере с арестованным по Ленинградскому делу, крупным работником Госплана. В начале 54-го года этот человек был полностью реабилитирован, восстановлен в партии и добился пересмотра дела Кима и, как следствие, его освобождения. Был ли при этом Ким реабилитирован или ему просто скостили срок, я, к сожалению, не помню. В следующие приезды в Минск я встречался с ним один или два раза. Он поступил в целевую аспирантуру мировой литературы АН СССР от АН БССР. До этого он успешно защитил дипломную работу в университете и сдал недостающие экзамены экстерном. В аспирантуре он очень быстро сдал кандидатские экзамены и почти защитил диссертацию, но, разочаровавшись в хрущевской оттепели и ее квазидемократии, Ким организовал кружок молодых людей, студентов и аспирантов университета и других вузов. Кружок стал регулярно собираться на своеобразные семинары для обсуждения политических проблем. Это не прошло бесследно. Кима отчислили из аспирантуры и, кажется, исключили из комсомола.
После этого с помощью отца, уже пенсионера, но сохранившего связи в мире торговли, Ким устроился на работу ревизором в потребкооперацию. Как мне рассказывали, более въедливого и абсолютно бескорыстного ревизора трудно было найти. Каждая его ревизия кончалась крупными неприятностями для ревизуемых. Дальнейшая судьба Кима осталась для меня неизвестной»**.

Настоящих буйных мало.

Есть определенные расхождения, Жорес Иванович говорит, что отец Кима был чле¬ном партии большевиков с 18-го года, Ким Иванович говорит — с 19-го. Но, в конеч¬ном счете, не Алферов же его принимал в партию. Пистолет «ТТ» — серьезный штрих к портрету, даже более серьезный, чем те всего лишь пятнадцать прижизненных газетных и журнальных публикаций Кима, которые найдены на сегодняшний день. Странно, что они вообще есть, после двух посадок или, например, после статьи о нем в «Советской Белоруссии», вышедшей в сентябре 1963 года под названием «ПРОПАГАНДА СО ВЗЛОМОМ. О некоторых формах и методах идеологических диверсий империализма».
«Вот чего захотели! Вот куда направлено острие их пропагандистских усилий. Разве не ясно, что этим проискам надо противопоставлять повседневную воспитательную работу. И как только она ослабевает, появляется щель, в которую пролазят враги. Года два назад некий Хадеев сумел сколотить в Минске группу “стильной” молодежи, которой противопоставил дух упадничества, пессимизма и антипатриотического нигилизма. Конечно же, такое влияние — непосредственная подготовка к предательству, к измене Родине. Хадеевы слишком редки и ничтожны, чтобы делать погоду. Но именно они лакомый кусок для империалистических разведок и пропагандистов». Подпись — А. Андриевский.
Спасибо автору за фразу: «Хадеевы слишком редки». Вот Ким продолжает о себе:
— Могу тебе сказать честно. Я написал сорок шесть кандидатских и четыре доктор-ских. Кроме того, еще там штук десять монографий. Так я зарабатывал гроши. Прак-тически с пятьдесят четвертого… с пятьдесят пятого до… Последнюю диссертацию я сделал в девяностом. Но это уже по огромной просьбе. Но до восемьдесят восьмого я зарабатывал только этим. Тематика — четырнадцать областей. Практически все в гу-манитарных областях, что не было музыкознанием, которого я не знаю, где я только слушатель-дилетант. И языкознание, потому что это было слишком тягостным каторжным трудом. Все остальное в гуманитарных областях я делал. Кроме того, приходилось делать странные работы. Например, в психиатрии. В теории медицины. Даже в гемокардиологии. Это проблема одновременно крови и сердца. Это проблема предынфарктного состояния первых часов инфаркта.
Дело в том, что сорок последних лет жизни, то есть практически всю жизнь, я рабоал над одной темой. И вот только сейчас, разделавшись с халтурами и как-то обеспечив себе жизнь вперед, заработав рак, который меня не пугает. Рак легких меня не пугает абсолютно. Но который заставляет как-то считать время. Хотя я уверен, что я господин буду и над этим, над раком. Но все-таки плюс семьдесят лет. Я вот только сейчас, прошлый и этот год, вплотную сижу над тем, что я должен написать к первому января 2002 года. Это книжка. Причем она будет небольшая, где-то четыреста страниц, рассчитанных на умного десятиклассника, назовем это так, будет написана. О том как, каким образом возможно оптимизировать и очеловечить общение. Ну, скажем, между двумя людьми. Между несколькими собеседниками. И очеловечить отношения за пределами труда и власти между людьми: при каких условиях, какими средствами, при какой установке. Это и есть мой ответ на то, успею ли я что-нибудь сделать в жизни или нет. Но если нет — можно считать, что в смысле результата, кроме общения, я ничего не сделал. Если да — значит, моя жизнь оправдана*.
«Кроме общения» — так он сказал. Как-то среди толпы и дыма в его комнате Ким уже лег под свое видавшее виды стеганое одеяло без пододеяльника, я его спросил:
— Ким, мы тебе не мешаем?
— Нет, Санька. Я закрою глаза и тихо уйду.
И он тут же заснул. Почему-то очень жалко стало его — «тихо уйду». Публичное одиночество среди толпы и донкихотский поиск путей очеловечивания общения.
И вот он идет по дождю напротив моего кухонного окна, не застав нашу общую зна-комую. Ссутуленный. Волосы слиплись. Над головой дырявый зонт с поломанными спицами, который он забыл открыть. Лицо отчужденное, словно с неба вместо грома и молнии ему только что сказали: «Пошел вон из жизни!». Шлёп-шлёп, стук-стук своей палкой. Где все эти друзья, студенты и ходоки, поэты и прозаики. Эх, бедолага. Но вот стук в дверь и его:
— Санька! Ну, здравствуй, чудовище! — И янтарные глаза заблестели лукавством и горячей кимовской жизнью. Обслюнявил, конечно. Этот его московский поцелуй при встрече. А вот если не поцелует, уже будет и обидно. Значит, ты ему не друг. Значит, что-то не так. Пускай слюнявит.
Он страшно боялся одиночества. Хотя само слово «страх» и понятие его вытеснял из себя и выдавливал беспощадно:
— Страха я никогда не испытывал. Я боялся только высоты всю свою жизнь.
— Ким, давай посмотрим «Скалолаз» со Сталлоне.
— Нет! Нет! Не буду! Даже не предлагай…
…Высоты я боялся патологически. Я никогда в жизни никому не позволял на себя давить. В этом случае я отвечал ударом в морду или выступлением против государства. Или еще каким-нибудь выступлением. Со мною разговаривать можно было, только не давя меня*.
Мы не один и не два раза токовали с ним о ноосфере. Верил он в нее непоколебимо. И чего ему в нее не верить, если он частью ее и является. Иначе, как он диктовал все эти дипломы, диссертации. Раздухарится как тульский самовар, то встанет, то закурит, то вдруг начинает ходить взад-вперед. Садится, снова вскакивает, вдруг происходит какой-то щелчок в кимовской голове — и пошел надиктовывать. Процесс мышления был визуальным и производил магическое впечатление. Его мысль двигалась, как боксер на ринге. Дедушка был подключен к космической википедии — это теперь ясно. Кроме лейтмотивных зеленых огурцов на черном бархате Киму как-то приснился он сам, летающий вокруг земного шара и чистящий его своей бородой. Вполне кимовский масштаб действий. Он почитал ноосферу, а Бога не очень:
— В обычном смысле я человек неверующий. Неверующий — то есть я не принадлежу ни к какой церкви, ни в каком смысле. Скажу так: мне хватает человека, дел чело-веческих и веры в человека*.
А вот люди к Киму относились и относятся по-разному. Очень по-разному. От стра¬ха и пренебрежения до безотчетного восторга. Кима навещал профессор, который называл его «мелким бесом». За глаза, естественно. Но и Ким не испытывал на его счет иллюзий. К Киму заходили сантехники и не брали с него денег, потому что ореол кимовских отсидок витал над улицей Киселева, на которой мы жили. Как то возвращались с дедушкой из очередного мероприятия, и от нас шарахнулась загонщица троллейбусов. Есть такая профессия. Ким повис на телефоне-автомате, а немолодая женщина голосом, полным ужаса, прошептала: «Вы же еще совсем молодой, бегите от него, это страшный человек. Я вам серьезно говорю — бегите! Я его подержу!» К тому времени мы дружили с Кимом около десяти лет и ни разу он меня не пытался съесть или покусать.
Предавали ли Кима? И не один раз. Предавал ли он — мне это неизвестно. Ким го-ворит так:
— Если в молодости я был беспощадно жестокотребовательным не только к себе, но и к другим, что делало меня в общем достаточно тяжелым человеком, то по мере взросления, ну годам к сорока, во всяком случае я научился быть… прежде всего применять два критерия — один к себе, другой к другим. Требовать и ожидать от людей того, что они могут. Поэтому — то же самое предательство. В критических обстоятельствах это вещь, которую я не допускал для себя, но вполне допускал у другого. Ибо позиция Петра, трижды отрекшегося, — это нормальная человеческая позиция*.
Говорят, что у политических была традиция не давать показания на третьих лиц. Хорошая традиция. Она позволяет не испачкаться в дерьме человеческих слабостей. Может возникнуть вопрос, а писал ли вообще все эти диссертации клиент Ленинградской тюремно-психологической больницы? Писал-писал. Упоминая последнюю работу 1990 года, он забыл сказать, что это была кандидатская диссертация по богословию. Ким боялся, что этот человек через пару лет придет за докторской. С улыбочкой боялся. Но я надеюсь, что эксплуатация кимовских мозгов не повлияла и не повлияет на паству этого хорошего человека, который при мне рассчитался с автором. В девяностом же году к Киму заглянул человек из Москвы, они обнялись, расцеловались, а в девяносто первом мне приспичило поступать на Высшие режиссерские курсы, остановиться было не у кого. Ким написал ему записку, мол, прими моего друга на пару дней. Этим человеком оказался полковник госбезопасности, который сажал Кима. Он мне так и сказал: «А вы, наверное, не очень знаете, кто я?» Мы сидели с ним на его кухне, и он рассказывал, что дружит со штангистом Юрием Власовым, что пишет роман на английском языке и о трудностях издательского бизнеса, и что не посадить Кима было невозможно. И он предупреждал Кима об этом — и посадил. Вероятно, зная, что эти люди дружны, светлые головы сделали информационный вброс, разошедшийся по Минску, что Ким завербовал сотрудника госбезопасности. Я его слушал, и мне было жалко страну и людей, поставленных перед постоянным выбором — предательство или жертва. Вот что Ким говорит о греческом понятии «;;;;;;;;;», а, по-нашему, совесть:
— Как тебе сказать, ну, человек без совести. Я человек вне совести. В каком смысле это слово. Для меня прошлое — это библиотека. Замечательная библиотека, в которой есть теплое и светлое, память и так далее, и так далее, но библиотека. Я не переживаю прошлого и за прошлое. Я просто говорю себе — здесь была ошибка, которую желательно не повторять*.
И все же, смотря в прошлое, вижу Кима на скамейке, стоящей перед входом в его дом № 17 на нашей улице Киселёва. Идет пушистый снег, подсвеченный желтым электрическим светом. Снежинки на его лице тают, а значит, он жив. И палка его лежит рядом. И шарф вылез. Где все эти господа и товарищи, которых он призывал к «двоичности» и очеловечиванию общения, ума не приложу.
Когда позвонили его сестре и сказали, что Ким ушел, она вскрикнула там в Америке. Именно вскрикнула: «У нас денег нет!» Пришлось унизительно объяснять, что у нас есть деньги, но нет Кима. Наверное, крепко он ей насолил своей гостеприимностью в шестидесятые, когда они жили еще вместе на улице Энгельса.
Пепел и дым
Пепел Кима покоится на Кальварийском кладбище в городе Минске, которое он когда-то охранял, а может быть, и сейчас охраняет. Вместо памятника большой камень под названием «КИМ». Он ушел пятого сентября, а одиннадцатого обрушились башни-близнецы в Нью-Йорке — как символ крушения его теории и жизни.
Конец СССР для Кима был определенным ренессансом. К нему потянулись люди с двумя русскими вопросами ЧТО ДЕЛАТЬ? КТО ВИНОВАТ? и одним американским — ГДЕ БАБКИ? Он охотно отвечал на все три — за деньги. Вопросы-то не про¬стые. Отвечал он и на вопрос, который ему не задавали:
— Я убежден, что далеко не все на этой Земле потеряно. И что есть один-единственный способ все на ней потерять — это решить, что все на ней потеряно.
Хорошо сказал — его масштаб. Вот только жаль, что «двоичности» пока не получилось. Получилась пока «навстречность». Я ее так понимаю: это когда идешь домой, а твой друг спит на скамейке. Ты его будишь и говоришь:
— Ким, ты чего это здесь? Пойдем-ка домой.
— А, Сашка. Присел вот сигаретку выкурить. Мне не холодно совсем.
— Да ладно-ладно. Не холодно ему.

Примечания:
* Дословная запись речи Кима Хадеева и Олега Белоусова с видеозаписи в «Баре у Олега».
** Цитата Жореса Алферова взята из книги: Алферов Ж. И. Наука и культура. СПб.: Наука, 2005. С. 150–151.

Александр СУШКОВ