Грехопадение

Вольфганг Акунов
ABRAXAS

Если мальчик-пионер
Ночью лезет в домик,
Не бери с него пример:
Этот мальчик - гомик.

(Из фольклора советских школьников периода развитого социализма)


С дошкольных лет Пете Кавкинду запомнились стихи из одной детской книжки:

"Дымятся сосиски
 В серебряной миске.
 Плавают сливки
 В клубничной подливке.
 Тычут болонки
 Носом в солонки.
 Лезет бульдог
 Лапой в пирог..."

Эту книжку Петя как-то взял почитать в библиотеке пионерского лагеря Министерства культуры СССР "Березка", в котором "оттрубил" две смены летом 1965 года. В тот день, когда юный Кавкинд взял ее в библиотеке почитать, белокурый и голубоглазый мальчик из его отряда, по имени Вова Голенко (по его собственным словам, внук известной советской летчицы Марины Расковой), сидя рядом с Петей на скамейке, показал ему найденный им где-то продолговатый темно-серый, почти круглый в сечении, камень (длиной примерно с палец), затем приставил его к своей скрытой темно-синими шортами промежности и сказал: "Пэдоразик!" Этот эпизод своей лагерной жизни Петя запомнил совершенно точно. А вот название взятой в тот день в библиотеке книжки он, к сожалению, запамятовал. Запомнил только, что речь в ней шла об ужасах "реального капитализма". Состояла книжка из целого ряда стихотворных обличительных новелл. Одна из них называлась "Сэр Хлыст - колониалист" и начиналась так:

"В черных очках, в штанах до колен
 Ходит по Африке джентльмен.
 Это сэр Хлыст - колониалист",

а заканчивалась мрачной констатацией:

"Хлыст платит неграм кнутом за труд,
 А богатства к нему текут"

(как это ни странно, слово "негр" считалось в Советском Союзе вполне "политкорректным").

Еще в этом сборнике содержались стихотворно-обличительные новеллы "Господин Сейф - банкир", "Мистер Спрут - капиталист", "Герр (фамилию увы! - Петя Кавкинд забыл) - фашист", еще какой-то "...ист - милитарист". Ничего из них Петя не запомнил, кроме устрашающих черно-белых картинок. Мистер Спрут был изображен в виде реального спрута или осьминога - правда, в цилиндре и черной бабочке с человеческим лицом, причем в больших очках-"консервах" на напоминавшем баклажан довольно-таки семитическом носу (кстати, Петя уже впоследствии, когда в СССР началась "борьба с сионизмом" - а развернулась эта "борьба" в полную силу после "шестидневной войны" 1967 года, крайне успешной для еврейского государства  Израиль и стоявших за ним США вкупе с Организацией Североатлантического договора и крайне неудачной для коалиции арабских государств и стоявших за ней СССР вкупе с Организацией Варшавского договора -, стал обращать внимание на то, что многие советские газетные, журнальные и прочие карикатуристы придавали изображаемым им "акулам капитализма" - обычно с фаллически-толстыми сигарами в зубах - черты, считающиеся в недостаточно просвещённых кругах "типично еврейскими"), опутавшим своими щупальцами, усеянными круглыми присосками, скопление небоскрёбов (вероятно, долженствующее изображать собой мир "загнивающего капитализма"). Об этом "загнивающем капитализме" в советские времена ходил даже следующий анекдот:

- Ты, говорят, в командировку на Запад ездил?
- Ездил, а что?
- Ну, как там, за бугром, капитализм? Гниёт?
- Гниёт, гниёт...Но зато запах какой!!!

Господин Сейф, банкир, был изображен в виде реального сейфа, увенчанного огромной, как пивной котёл, головищей в котелке и опять-же в очках (но почему-то не со столь явными семитскими чертами лица, хотя, казалось бы...).

Сэр Хлыст - колониалист -, в чёрных солнечных очках, пробковом тропическом шлеме, перепоясанной патронными лентами рубахе с погончиками и нагрудными карманами, в шортах и гетрах, с револьвером в кобуре и кинжалом на ремне, с трубкой, а не сигарой (видимо, для разнообразия) в зубах и свирепым выражением лица (дублировавшимся с фотографической точностью на морде рвавшегося у него с поводка злобного английского бульдога), стоявший на фоне пальм и типично "концлагерной" вышки с часовым, прожектором и пулемётом на треноге, держал в руке не хлыст (подвешенный у него к поясу), а короткий карабин-полуавтомат. Мимо Хлыста, понурившись и покорно согнув от непосильного труда чёрные спины, тянулись вереницей обремененные разными грузами негры - на них-то и лаял свирепый бульдог.

Остальных картинок Петя не запомнил, но все они  были в том же духе.

Содержалась в книжке и леденящая кровь история про то, как "в Америке негров бьют" (в вольном пересказе её содержание было примерно следующим):

чёрная мама баюкает на ночь столь же чёрного сыночка, напевая что-то вроде:

"Спи, мой Джонни,
 Спи, сынок,
 Новый день уж недалёк..."

"...Но пылает над холмами
 Ку-Клукс-клана страшный крест...
 Капюшоны над кроватью,
 Злые дыры вместо глаз -
 Вот сейчас мальчишку схватят
 И убьют его сейчас..."

(На картинке к этому ужастику были изображены склонившиеся над кроваткой чёрного малыша, которого в ужасе прижимала к груди чёрная мама, вытянувшие к негритёнку руки с крючковатыми, как когти, пальцами, ку-клукс-клановец в остроконечном капюшоне с буквами "ККК" над "злыми дырами вместо глаз" и...одетый по полной форме, с жетоном-бляхой на груди, американский полицейский в характерной фуражке с ребристой тульей и почему-то в чёрных очках, несмотря на ночное время суток. Впрочем, кажется, всё обошлось без пролития крови).

Но венцом сборника обличительных новелл была история из современной американской жизни под названием "Ресторан для собак". Начиналась она так:

"В Бостоне на Джефферсон-род особняк.
 В нём ресторан. Ресторан для собак...
 Идёт вечерами по Джефферсон-род
 Бостонский рабочий народ...
 Смотрят голодные дети с панелей,
 Смотрят на сытых такс и спаниелей".

Каждый вечер к ресторану подъезжают лимузины, высаживающие одного породистого пса за другим, а швейцар (или метрдотель) торжественно возглашает:

"Джон, сенбернар герцогини Тюльпани,
 Владелицы трёх магазинов в Милане!
 Дог Арлекин адмирала фон Бира!
 Шпиц господина Робера, банкира!" и т.д.

Короче, мальчик-судомойка Билл, испугавшись сорвавшегося с поводка свирепого сенбернара Джона (вообще-то подобное поведение совершенно не свойственно этим огромным, но спокойным и добрейшим псам - но об этом Петя узнал уже гораздо позже, став - поочерёдно - владельцем трёх сенбернаров подряд!), разбил вдребезги гору посуды, которую с превеликим трудом тащил на мойку (как и где мальчик ухитрился встретиться с сенбернаром, заходившим с хозяйкой в "элитный", "гламурный" или "эксклюзивный", говоря "по-новорусски", ресторан, очевидно, с парадного входа, осталось для Пети загадкой - впрочем, тогда он еще не бывал в дорогих ресторанах, тем более - в ресторанах для собак). Разъярённая герцогиня Тюльпани напустилась на метрдотеля:

"Во всём виноват ваш мальчишка негодный!
 Мой бедненький Джонни, мой крошка голодный!
 Он, кажется, лапу себе оцарапал!"

В-общем, выгнали бедного Билла со службы на кухне...

Кстати сказать, об Америке вообще и о американском образе жизни - в частности, в голове у Пети Кавкинда - как, впрочем, и у большинства его ровесников - царили самые смутные представления.  Если не считать крайне скудной и тенденциозной (но об этом Петя тогда еще не догадывался!) информации, содержавшейся в ещё одной книжке, взятой юным Кавкиндом из библиотеки пионерлагеря "Берёзка". Называлась эта книжица "Миллионер", и речь в ней шла о некоем бульдоге (или мопсе), которому его взбалмошная хозяйка-миллионерша завещала перед смертью всё своё колоссальное состояние. Этот пёс-миллионер жил припеваючи:

"Есть у бульдога вилла
 И новый "Кадиллак"

(Всего одна вилла и всего один "Кадиллак" - то ли фантазии стихотворца на большее не хватило, то ли пиит опасался, что юные советские читатели не поверят ему, если он напишет, что у бульдога-миллионера была не одна, а, скажем, три виллы, и не один "кадиллак", а, скажем, десять).

Но это было еще не все, чем обладал четвероногий наследник неправедно (естественно!) нажитых миллионов:

"Квартира в самом центре,
 На Пятой авеню (пес-миллионер жил в Нью-Йорке - В.А.).
 Шеф-повар составляет
 На каждый день меню:
 На завтрак - сыр голландский,
 Сардельки на обед,
 На ужин - фрикадельки,
 Сардинки и паштет..."

Жаль, Петя позабыл, чем там дело кончилось. А из третьей лагерно-библиотечной книжки ему довелось узнать о том, как некая богатая американка приехала на улицу Чехова и первым делом спросила: "А что такое Чехов?" С собой невежественная туристка из Америки привезла в СССР своего сынка Чарли, который, приведённый на экскурсию в советскую среднюю школу и увидев там, как пионеры (надо думать, послу уроков), играют в "индейцев-звероловов", внезапно пришёл в ярость и разразился гневными расистскими антииндейскими стихами:

"Мы владеем этим краем! -
 Он кричит - Я белый!
 Захочу - и поломаю
 Ваши самострелы!"

(Видимо, автор стихов был не особо силён по части вооружения индейских племён и путал самострелы с луками).

Однако советские индейцы-пионеры живо осадили зарвавшегося маленького янки:

"Слушай! Пусть ты даже белый,
 Лучше этого не делай!"

Наглый Чарли сразу же заткнулся.

И, наконец, в четвёртой книжке, взятой Петей из лагерной библиотеке (он даже запомнил имя и фамилию автора - Сергей Михалков!), тоже содержалось стихотворение на тему "Америка и американцы". Оно почему-то особенно ярко запечатлелось в памяти юного Кавкинда.

Называлось это стихотворение "Страшный сон", и речь в нём шла о советском юном пионере-ленинце, попавшем (к счастью, только во сне!) на чужой пароход, полным ходом идущий по океанским волнам в Америку. Пионер пребывал в полном отчаянии:

"Не покупал билета я
 На этот пароход!
 Зачем в далёкие края
 Он мальчика везет?..
 Чужой на мачте реет флаг,
 И слышу я чужой язык,
 И всё вокруг меня не так,
 Как я люблю, как я привык...
 Смеётся кто-то надо мной:
 "Попался, пионер!"
 А я хочу домой, домой,
 Домой, в СССР!"

А впрочем, кончилось все вполне благополучно - мальчик проснулся и облегченно произнёс:

"Как хорошо, что наяву
 Я не в Америке живу!"

(не то, что "Андрон" Михалков-Кончаловский!)

Вообще, любимый детский поэт, автор текстов первой в советской литературе песни о "герое-пионере" Павлике Морозове и нескольких наших государственных гимнов, а по совместительству - бесчисленных стихотворений, басен (и в том числе сакраментальной басни "Мышь и крыса", критикующей "низкопоклонство перед Западом", "преклонение перед иностранщиной", в общем - "безродный космополитизм" - и содержащей знаменательные строки: "Мы знаем, есть еще семейки, / Где наше хают и бранят, / Где с умилением глядят на заграничные наклейки, / А сало... русское едят"), главный редактор сатирического киножурнала "Фитиль" и протчая и протчая и протчая, на редкость чутко реагировал на политическую конъюнктуру. В том же сборнике Пете запомнилось стихотворение, направленное против ношения бороды (в ту пору очередной кампании борьбы с низкопоклонством перед растленным буржуазным Западом под обстрел попали бороды и джинсы, которые, по мнению ревнителей идеологической чистоты советского общества, не пристало носить нашим людям, которым "строить коммунизм и жить при коммунизме" - несколько ранее такой же беспощадной критике подвергались забугорные "гавайские" рубашки, галстуки с пальмами и обезьянами, а также узкие брючки "стиляг" - вплоть до того, что комсомольские патрули ловили их на танцплощадках и кафе и распарывали их узкие брючки по швам или даже отрезали "тем, кто нам мешает жить", по пол-штанины). Старший брат героя стихотворения (естественно, примерного, "как все", советского школьника-пионера) вдруг, ни с того, ни с сего взял да и отпустил себе бороду. И выросла у старшего брата

"Не простая бородёнка,
 А такая борода,
 Что железная гребёнка
 Даже гнётся иногда".

Вот и получилось, что у героя стихотворения папа

"...молодой,
 А братишка - с бородой".

Вся семья, придя в ужас, принялась уговаривать неразумного отпрыска скорее сбрить отвратительную бороду, но

"Брат молчит, не отвечает,
 И, по правде говоря,
 На глазах у нас дичает,
 Превращаясь в дикаря..."

"Только вдруг случилось чудо -
 Появилась в доме Люда".

И влюбившийся в нее старший брат героя сразу

"Джинсы снял, надел костюм,
 Вообще взялся за ум.
 "Эй, старик, - спросил я брата -
 В этом Люда виновата?"

Петя не запомнил точно, что ответил пионеру образумившийся старший брат, но с тлетворным влиянием буржуазного Запада было покончено - по крайней мере, в одной отдельно взятой советской семье!

Кстати, еще раньше уважаемый детский поэт и лауреат Сталинской премии сочинил знаменитую историю о Мише Королькове - единственном сыне советского командира, начальника пограничной заставы на острове Сахалин (южная половина которого на момент сочинения истории ещё принадлежала японским "самураям").

Пароход, который вёз пионера Королькова из красной Москвы к отцу, охранявшему передовые восточные рубежи страны Советов, попал в шторм, какие часто случаются в Охотском море:

"Чай не держится в стакане,
 И обед не лезет в рот..."

Вот пароход прибило к берегу. Измученные штормом пассажиры гадали:

"Неужели в эту ночь
 Нам откажутся помочь?"

Но разве можно было ждать помощи от самураев, вероломных, жестоких и жадных до чужого добра?

"На советском пароходе
 Под ружьём чужой отряд.
 По каютам люди ходят,
 По-японски говорят.
 В трюме, щёлкая замками,
 Отпирают сундуки
 И японскими штыками
 Рвут советские тюки..."

Однако самой ценной добычей самураев оказался пионер из Москвы, и вот почему. Узнав откуда-то (не иначе, как от гнусной и подлой троцкистско-зиновьевской банды японско-фашистских шпионов, проникшей во все поры советского партийно-государственного организма), что папа Миши - начальник советской погранзаставы, коварные и подлые японские милитаристы решили узнать от него (только что прибывшего из Москвы и до этого ни разу в жизни у папы на заставе не бывавшего!), как пробраться на заставу!

"Весь как сморщенная слива,
 И на всё на свете зол,
 Сам полковник Муросива
 Составляет протокол...
 Там, на Сахалине, горы,
 Над горами воздух чист.
 Здесь - опущенные шторы
 И стоит живой фашист...
 А за стёклами очков (у фашиста - В.А.) -
 Что-то вроде червячков...
 "Здравствуй, Миша Корольков
 Из страны большевиков!"

Однако Миша решительно отказался давать показания японскому фашисту с червячками вместо глаз и выдать классовому врагу военную тайну.

Опытный психолог, Муросива начал соблазнять московского пионера заморскими лакомствами:

"За хорошие ответы
 В правом ящике стола
 Приготовлены конфеты,
 Шоколад и пастила.
 За такие же, как эти,
 Принесут ремни и плети!"

Пионер упорствовал.

Муросива (почему-то забывший предложить Мише суши) взбеленился:

"Мы под розгами заставим
 Пионера дать ответ!
 -Не скажу пути к заставе!
 Нет! Нет! Нет! Нет!
 Нет! Нет! Нет!"

Петя Кавкинд, несмотря на свой тогдашний юный возраст, обратил внимание на одно странное обстоятельство.

Муросива, много лет сидевший на границе напротив заставы папы Миши Королькова, почему-то не знал к ней дороги и пытался узнать ее от Миши, только что прибывшего на Сахалин и никогда на этом острове, не говоря уже о папиной заставе, не бывавшего!

В-общем, почти как в советском анекдоте о современной японской семье: отец-рикша, мать - гейша, а сын - Мойша (или, в данном случае, Миша)...

Впрочем, это так, к слову. Вернёмся к американскому образу жизни, о котором Петя и другие советские школьники, отдыхавшие в пионерлагере "Берёзка", как уже упоминалось выше, знали удручающе мало.
 
Правда, был в Петином отряде один мальчик по имени, кажется, Паша (или Серёжа), долго живший, по его словам, с родителями в Штатах (вероятно, он был сыном советского атташе по культуре или кого-то из сотрудников соответствующего отдела - ведь в лагере "Березка" отдыхали только дети сотрудников министерства культуры!), выделявшийся среди солагерников своими фирменными синими джинсовыми шортами и белой круглой шапочкой американского морского пехотинца (которую носил на лагерных линейках и прочих официальных мероприятиях вместо белой пилотки испанского типа, которую носили все остальные пионеры нашего лагеря - в других лагерях пилотки были другого цвета, чаще всего красного) -, но он почему-то про Америку не рассказывал (во всяком случае, Пете), предпочитая (в силу известных только ему одному, но, вероятно, достаточно веских, причин) выбирать для разговоров с одногодками-пионерами другие темы. Запомнил Петя Кавкинд также песню, которую солагерники пели в свободное от торжественных построений и других мероприятий время:

"Жил в Америке стиляга,
 В узких брючках он ходил.
 Жил в пещере, как собака,
 Водку (или виски, точно Петя не запомнил - В.А.) пил, табак курил.
 Вот однажды тот стиляга
 Девять суток танцевал,
 На десятые свалился,
 Перед смертью он сказал:
 "Вы меня похороните,
 На могиле вбейте кол,
 Через год ко мне придите
 И сыграйте рок-н-ролл!"
 Год прошёл, пора настала,
 Джаз на кладбище пришёл,
 Разложили инструменты,
 Заломали рок-н-ролл.
 Вдруг земля зашевелилась,
 Из могилы выпал кол,
 Привидение явилось,
 Станцевало рок-н-ролл..."

Продолжение этой душераздирающей песни про американский образ жизни, Петя, к своему величайшему сожалению, не мог впоследствии восстановить "на волне своей памяти".

Вообще в пионерском лагере "Березка" от министерства культуры СССР было очень интересно. Петя Кавкинд провёл там в общей сложности три раза по две смены (на третью смену родители забирали его с собой на море; в первый раз - в Планерное, иначе говоря - в Коктебель, а затем, два года подряд - в Ахали Афони, сиречь, Новом Афоне на черноморском побережье Кавказа, во всесоюзной здравнице - благословенной виноградно-мандариновой Абхазии, еще не ставшей в те далёкие, счастливые детские годы театром военных действий и полем мотопехотных и танковых боёв на обломках с треском рассыпавшегося Советского Союза, с покрытыми мхом тысячелетий развалинами Анакопии, кизиловыми лесами, древним Новоафонским монастырем, Бзыбской крепостью, голубым озером Рица, рестораном "Эшера", плетеной пацхой с шашлыком из медвежатины и (еще) живым медвежонком на привязи... Кстати, впервые Петя отдыхал с папой и мамой на Черном море - тоже в Абхазии, но только не в Новом Афоне, а в Гудауте -, еще раньше, по окончании первого класса и после двух смен, проведённых в пионерском лагере имени Юрия Гагарина (от министерства среднего и высшего образования РСФСР, где работала Петина мама до своего перехода в министерство культуры СССР).

В свое третье лето в "Березке" Петя Кавкинд, так сказать, утратил девственность, или, точнее говоря, невинность.

Были, впрочем, в жизни Пети и до этого два случая, чуть не приведшие его к грехопадению, но оба раза все, к счастью, закончилось благополучно. Дело было так. Время от времени Петя с мамой бывали в гостях у маминой подруги тети Лины Боровицкой. Как-то раз они приехали к ней в гости вскоре после рождения у тети Лины дочурки Наташи. Годовалая Наташа стояла в пижамке в своей детской кроватке, держась за перила, весело глядя на мир глазками-пуговками еще не совсем определенного цвета, а Петя - ему было уже восемь лет - играл с малышкой, прикладывая ладони к ушам и шевеля пальцами, что вызывало у маленькой девочки неудержимый смех. Время шло, визиты к тете Лине, маминой подруги еще с детских времен, периодически повторялись, сменяясь ответными визитами.

Как-то они приехали к тете Лине, когда Петя уже учился в шестом классе. Мама с тетей Линой, по своему обыкновению, пошли болтать и пить чай на кухню, оставив Петю и Наташей вдвоем читать или рисовать, как тем заблагорассудится.

Наташа, с коротко подстриженными, едва доходившими до худеньких плеч темными волосами (такая стрижка называлась, кажется, "каре"), и давно уже ставшими карими, в тот раз показавшимися Пете необычно задумчивыми и даже тревожными, глазами, видимо, только что приняла ванну. Во всяком случае, она была в салатовой, с розовыми мячиками и желтыми мишками, пижаме, и таких же салатовых шлепанцах на босу ногу. Ввиду давних приятельских отношений мамы с тетей Линой, они принимали друг друга совсем по-домашнему, как членов собственной семьи. Все в Наташе казалось ему давно знакомым и привычным - круглое, раскрасневшееся после ванны личико с чуть вздернутым носиком, крутым широким лбом, обрамленным ровными прядями не достававших до плеч прямых темных волос и широко расставленными карими глазами, большие, тонкие и трогательно оттопыренные уши, по-детски крупный рот с казавшимися чуть припухшими губами, маленький подбородок, плавный изгиб выглядывавшей из ворота застегнутой на все пуговицы салатовой пижамы тонкой шеи, для которой голова Наташи казалась все еще великоватой, хотя уже и не такой большой, как прежде...

Сидя рядышком за письменным столом (такие были почти у всех тогдашних школьников, во всяком случае, в Москве), Петя с Наташей, молча, не сговариваясь, стали, как обычно, рисовать в Наташином альбоме. Петя рисовал на правой странице лежавшего перед ними на столе раскрытого альбома, Наташа - на левой. Рисовал, конечно, главным образом Петя, Наташа же лишь подражала ему, срисовывая его рисунки на свою - левую - альбомную страницу. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, вплотную к столу, доходившему Пете до пупа, а Наташе, которая, в силу возраста, да и субтильного сложения, была, естественно, гораздо меньше ростом - до верхней части живота. Петя невольно обнял девочку левой рукой за плечи и так же невольно коснулся носом ее прямых мягких темных волос, пахнувших после ванны шампунем, медом, цветочной пыльцой и еще чем-то очень приятным, неожиданно взволновавшим мальчика до глубины души. Этот запах свежести, казалось, разом наполнивший комнату, залитую ярким солнечным светом, заставил сердце Пети учащенно биться, а щеки - разрумяниться (сам он это, конечно же, не видел, но чувствовал, как щеки горят все сильнее). Он осторожно, чтоб не испугать Наташу, снял левую руку с ее узкого плеча и, чуть дыша, скользнул рукою ниже, девочке под мышку. Она, сосредоточенно глядя на свой альбомным лист и продолжая водить по нему карандашом, зажатым в правой ручке, молча отвела левый локоть чуть в сторону, дав Петиной руке проникнуть беспрепятственно себе подмышку, так что он смог прижать ставшую вдруг совсем горячей ладонь к левой части ее груди, едва не задохнувшись от волнения. Прижатой к теплой и податливой груди Наташи левой рукой Петя ощутил становящиеся все более частыми удары сердца девочки. По-прежнему храня молчание, Наташа положила свою левую ладошку на прижатую к ее груди руку Пети. Петя испуганно подумал, что Наташа хочет убрать его руку со своей груди, но она только сильнее прижала своей ручкой его руку к своему гулко бьющемуся сердцу. Царившая в комнате тишина казалась Пете оглушительно-звенящей. Кровь стучала у него в висках. Сердце Наташи билось часто-часто - мама Пети сказала бы "как телячий хвостик". Осторожно положив карандаш на свой альбомный лист, Петя, прижавшись губами к темени Наташи, будто опьяненный запахом ее свежевымытых волос, стал, затаив дыхание, на ощупь, медленно, расстегивать поочередно, пуговицы ее пижамы - сначала самую верхнюю, расстегнув ворот салатовой пижамной курточки, затем другую, что пониже, затем - третью, сверху вниз. Не убирая ручки с Петиной руки, расстегивающей ее пижаму, Наташа так же молча, опустив казавшуюся чересчур большой для тонкой шеи голову, не отводя ее от Петиных губ, прижатых к ее темени, и не отрывая глаз от своего альбомного листа, продолжала водить по нему зажатым в правой ручке карандашом. Правая рука Пети, затаившего дыхание от страшного волнения и граничившего с острой физической болью восторга, скользнула под расстегнутую им Наташину пижаму, нащупав - осторожно-осторожно - ее чуть набухающие грудки с мягкими, почти не ощутимыми, сосками, нежные, точно едва раскрывшиеся цветы, которых он осмелился коснуться поначалу лишь слегка и очень-очень бережно. Она по-прежнему не поднимала глаз от своего листа альбома. Так Пете в первый раз открылись те тончайшие, неисчерпаемые радости, которые нам дарит нежное, всегда готовое ответить нам на наши ласки, свежее девичье тело, пусть еще по-детски ровное и гладкое, без округлостей и изгибов, все более чарующих нас по мере взросления. Охваченный неудержимым, пламенным порывом, он посадил Наташу себе на колени. Встретившись глазами с показавшимся ему уже не только тревожным, но и исполненным какого-то радостного любопытства взором ее карих глаз, Петя заметил, как чуть приоткрылись в трепетном, глубоком вздохе припухлые детские губы Наташи. В следующее мгновение он притянул ее к себе, прижавшись неумелыми, но жадными губами к нежнейшим лепесткам ее похолодевших губ. И тотчас понял, а, верней сказать, не понял, но почувствовал интуитивно - он делает что-то не то и не так, прижимаясь сжатыми губами к уже не раскрытым доверчиво, а плотно сжавшимся губам трепещущей всем телом девочки, закрывшей свои карие глаза, и лишь скользя по ним. Как по наитию, Петя кончиком языка разжал губы Наташи, коснувшись ее языка своим горячим языком. Несколько мгновений Наташа словно бы противилась, пытаясь его оттолкнуть, как показалось Пете. Он обнял девочку еще крепче, и тотчас ее напрягшееся, узкое в плечах и бедрах тело мягко поддалось, прильнуло к Пете, а слишком большая для тонкой шеи голова с закрытыми глазами медленно запрокинулась, припухлые повлажневшие губы наконец-то раскрылись. На всю жизнь запомнил Петя те прикосновения горячих, робких поначалу рук девочки, испытанную им ни с чем не сравнимую радость от ее детских, быстрых, неумелых поцелуев, от легкого и свежего, словно весенний ветерок, дыхания Наташи, тепла, упругости и твердости ее едва набухших, нежных грудок c чуть-чуть, совсем слегка, припухшими, мягкими, бледно-розовыми сосками. При этом Пете, несмотря на переполнявшие его невыразимые словами чувства, прежде не знакомые ему, бросилось в глаза, как изменились соски Наташи. За время, прошедшее с момента, когда он видел их в последний раз, вокруг сосков его подружки образовались круглые маленькие розовые выпуклости, показавшиеся ему чуть-чуть припухшими, как и сами соски.

Петя был от природы наделен острой наблюдательностью.

Несколькими годами ранее он с мамой гостил у тети Лины на даче в Абрамцево, и теперь вспомнил, как тогда маленькая Наташа бегала по дачному участку в одних трусиках, тоже салатовых, почти в цвет ее теперешней пижамки. Впрочем, тогда, на даче, на Наташе была еще круглая белая панамка, но она свалилась с головы у девочки, без устали, словно мальчишка-сорванец, носившейся с Петей наперегонки, играя в салки-догонялки. Подпуская Петю поближе, Наташа, заливаясь звонким смехом, бросалась бежать со всех ног, огибая кусты смородины и крыжовника и ловко перепрыгивая на бегу через корневища. Догнать Наташу, чья мальчишеская фигурка мелькала далеко впереди между деревьями дачного сада, Пете было бы совсем не трудно. Однако он, как старший, делал вид, что никак не может догнать звонко смеющуюся Наташу, то и дело задорно оглядывавшуюся на него через плечо. Но наконец он, малость подустав, решил, что хватит бегать, и в следующее мгновение шутя перегнал Наташу - правда, совсем ненамного, всего лишь на длину стопы. Проворная девчушка тут же отскочила в сторону, снова залившись смехом, и бросилась было бежать в другом направлении. Но Петя одним прыжком снова настиг Наташу и, вытянув вперед правую руку, коснулся ее плеча. Запыхавшись, Наташа замедлила бег. Петя одним рывком повернул радостно взвизгнувшую девочку к себе, весело и в то же время покровительственно глядя на нее на нее сверху вниз. Вид ее детского тела, тогда еще совершенно плоского, совсем без грудок, с бледными, еле различимыми, как прыщики, сосочками и втянутым пупком, узкими и по-мальчишески прямыми плечиками, выпирающими костлявыми ключицами, казавшимися слишком длинными для хрупкого тельца голенастыми худыми, словно макаронины (как сказала бы Петина мама) ножками, сильно выдающимися коленками и крупными ступнями, неожиданно для Пети, взволновал его, хотя ему, конечно, приходилось видеть дочку тети Лины в одних трусиках и раньше, когда они ходили вместе с мамами на Клязьму загорать, купаться, играть в мяч и бадминтон. Запрокинув раскрасневшееся личико, Наташа от полноты чувств охватила Петю длинными, тонкими, как прутья, ручками за талию и прижалась горячей щекой к его животу, прильнув к Пете всем своим худеньким и хрупким телом. Ее часто бившемуся сердцу было тесно в узкой, мальчишеской груди. Казалось, оно вот-вот вырвется из плена грудной клетки и вылетит наружу, словно маленькая птичка. Во всяком случае, Петя тогда почему-то так подумал. Внезапно ощутив к самозабвенно и доверчиво прижавшейся к нему девчушке такую огромную нежность, какой никогда ни к кому не испытывал (разве что к маме), он подхватил показавшуюся ему легкой, как перышко, Наташу на руки, прижал ее к груди, а потом стал подбрасывать девочку высоко в воздух - как ей, наверно, казалось, под самые облака, ловя ее в нескольких сантиметрах от земли. Ликующая девочка восторженно визжала и, крича: "Ещё хочу! Ещё!", все громче заливаясь радостным, счастливым смехом. Сколько лет с тех пор прошло...И вот теперь...

Они с Наташей целовались неумело, но так страстно и самозабвенно, как целуются лишь настоящие влюбленные. И тем не менее, сами не отдавая себе в этом отчета, но понимая подсознательно, что делают нечто запретное, что наверняка не понравится мамам, даже не услышав, а скорее уловив каким-то шестым чувством, что в комнату сейчас войдут, мгновенно разжали объятия. Наташа молниеносно соскользнула с Петиных колен и мгновенно приняла прежнее положение на своем стуле, взяв в правую руку карандаш и начав водить им по альбомному листу, а левой быстро застегнув все пуговки пижамы. Щеки у нее все еще пылали (как и у Пети), сердце бешено стучало, но вошедшие через пару мгновений в комнату мамы, пришедшие звать детей пить чай, кажется, ничего и не заметили. В тот раз грехопадения так и не произошло.

Примерно года через два мама опять взяла с собой Петю в гости к тете Лине. Они опять болтали, пили чай и ели торт - кажется, "Птичье молоко" (огромный дефицит и шик по тем далеким временам). Заметно повзрослевшая и вытянувшаяся Наташа - она была Пете уже по плечо - одетая на этот раз уже не в пижаму, а в белую кофточку с открытым круглым воротом (так называемую "лапшу"), клетчатую юбку-шотландку чуть выше колен, белые гольфы и черные лакированные туфельки на низком каблуке, но с той же короткой стрижкой "каре", что и в прошлый раз помогала маме накрывать на стол, резала торт и разливала чай, время от времени украдкой бросая на Петю быстрые взгляды исподлобья. Ее большие карие глаза, как показалось Пете, смотрели на него так же тревожно и задумчиво, как в прошлый раз, но Пете показалось, что они наполнились какой-то новой и загадочной для него жизнью. После чая мамы, как это ни странно, снова предложили детям пойти в другую комнату порисовать, чтобы самим беспрепятственно и вволю поболтать, так сказать о своем, о женском. Украдкой глядя на Наташу, Петя узнавал - и в то же время словно и не узнавал ее. Все ее тело будто ожило, приобрело какую-то новую, ей прежде не присущую мягкость и грацию в движениях, хотя и скрытую под все еще заметной скованностью и неуклюжестью, свойственной всякой девочке-подростку.

У Наташи выросли груди, двумя еще пока что очень небольшими, но уже заметными холмиками проступавшие через тонкую белую кофточку. Подойдя к письменному столу, Наташа, как показалось Пете, пару секунд помедлила в нерешительности, но затем придвинула два стула - те же самые, что и в прошлый раз - раскрыла свой альбом для рисования и достала два простых карандаша из лежавшего на столе пенала. Сидя рядом с Наташей, тесно прижавшись бедром к ее по-прежнему худому, но тоже ставшему в чем-то иным стройному бедру, Петя слышал неумолчный стук их сердец - своего, бившегося рывками, и Наташиного, бившегося часто-часто, словно пойманная рыбка. Снова обняв ее левой рукой за плечи и прижавшись щекой к ее горячей щечке, Петя стал целовать Наташу в щеку, шею, висок, пробор, затылок, ухо (тут девочка заметно задрожала). Просунув руку ей подмышку (Наташа, как и в прошлый раз, послушно помогла ему, отведя локоть в сторону, как будто только и ждала, когда он это сделает), Петя бережно коснулся ее налившейся груди, и догадался, что теперь Наташа носит лифчик, словно взрослая. Это тоже было чем-то новым, о чем Петя как-то не подумал, и с чем он раньше никогда не сталкивался. Чуть поколебавшись, он, опять на ощупь, как тогда - пижаму, расстегнул белую кофточку Наташи и так же на ощупь поднял ее лифчик, разом выпустив грудки Наташи на свободу. Они, казалось, вздрогнули от его бережных прикосновений, и затрепетали, очень скоро став тугими, как два мячика, и встав торчком на хрупком теле девочки. Чуткой ладонью Петя ощутил, что за прошедшее с момента их последней встречи время грудь Наташи обрела большую твердость и упругость, ее соски и потемневшие круглые выпуклости вокруг них стали куда более явными, а от его прикосновений на них появились мелкие пупырышки. Будто следуя чьей-то подсказке, Петя стал ласкать Наташе выпуклый сосок, перетирая его между подушечками пальцев, чувствуя, как сосок каменеет и вытягивается от его ласк, и наконец, решившись, повернул девочку к себе, встретившись глазами со взором ее расширившихся, превратившихся из карих в непроглядно-черные и показавшихся ему огромными глаз, жадно припав пересохшими от волнения губами к ставшим совсем твердыми, свежим, словно ягоды, и заострившимся соскам готовых лопнуть от впервые охватившего Наташу возбуждения упругих маленьких грудей, которые ему хотелось бесконечно долго целовать, сосать, ласкать губами, сдавливать, терзать и тискать. Наташа, тяжело дыша, схватив Петю обеими руками за затылок и с неистовой, недетской силой прижимая его голову к своим бледным от лифчика крохотным, тугим, мгновение назад еще прохладным, а теперь пылающим огнем грудям, дурманя Петю, близкого к безумию, их ни с чем на свете не сравнимым запахом, и оглушая друга своих игр стуком бешено колотящегося сердца, часто и по-детски неумело целовала его в голову, как прежде он - ее, и эти поцелуи были похожи на укусы. Кровь пульсировала и бурлила в них от каждого прикосновения друг друга.

Внезапно им что-то почудилось. Отпрянув друг от друга, как и в прошлый раз, словно ошпаренные кипятком - им удалось сделать это быстрее, чем тогда, потому что Петя не успел посадить Наташу себе на колени - они мгновенно привели себя в порядок. А когда одновременно повернули головы в сторону двери, то увидели стоящую в дверном проеме с совершенно непроницаемым лицом тетю Лину, из-за плеча которой смотрела на них с таким же непроницаемым лицом Петина мама.

Мамы им ничего не сказали, а, как обычно, позвали пить чай. Петя так и не понял, застали ли мамы их врасплох, или нет, видели или слышали ли они что-нибудь, догадались ли они о чем. Хотя почему-то с тех пор мама Пети ездила в гости к тете Лине Боровицкой одна, без сына. Во всяком случае, Петиного грехопадения не произошло и на этот раз.   

Случилось оно только в лагере "Березка". Был в Петином пионеротряде один мальчик ярко выраженного южного типа, с карими, как у Наташи Боровицкой, широко поставленными большими глазами, густыми чёрными - как говорится, соболиными - бровями, почти сходившимися на переносице, с легким, как на персике, пушком на розовых щеках, которому и было суждено судьбой, так сказать, "снять пыльцу невинности" юного Пети. Звали его Серёжа Бабаджанов - Кавкинд это запомнил очень хорошо, потому что они вместе провели в лагере три лета (по две смены в каждом) подряд и крепко сдружились (правда, возвращаясь в Москву, они осенью, зимой и весной почти не встречались, поскольку учились в разных школах; тем не менее, Петя считал его своим другом).

Петин лагерный друг обладал хорошим слухом и звонким, еще не начавшим ломаться, отроческим голосом - как говорится у Шолом-Алейхема, "всем сопранам сопрано"! - и считался самым лучшим по пению в их отряде (занятия пением входили в обязательную программу пребывания в лагере). Петя хорошо запомнил конкурс художественной самодеятельности (в действительности он носил более пышное и витиеватое название - "Смотр юных талантов" или еще что-то в этом роде). Пионеры стояли полукругом на сцене, а Серёжа, их солист, стоял впереди всех, и запевал:

"Я теперь вспоминаю, как песню,
Пионерский наш первый отряд.
Вижу снова рабочую Пресню
И знакомые лица ребят,
Красный галстук из скромного ситца,
Первый сбор, первый клич: "Будь готов!"
В синем небе я вижу зарницы
Золотых пионерских костров!",

А все остальные дружным хором подхватывали припев:

"Спой песню, как бывало,
Отрядный запевала (юные таланты хулиганили и пели "запИвала"),
А я её тихонько подхвачу!
И молоды мы снова,
И к подвигу готовы,
И нам любое дело по плечу!"
(Последняя строчка припева повторялась два раза).

В песне было ещё два куплета:

"Под военного грома раскаты
Поднимались на праведный бой
Пионеры, теперь уж солдаты -
Знаменосец, горнист, звеньевой.
Наш весёлый умолк барабанщик,
Не нарушит рассветную тишь.
Только ты, запевала, как раньше,
В поредевшей колонне стоишь.

Спой песню, как бывало...

Нет, мы лёгких путей не искали!
Мчали нас по стране поезда.
И на нашем пути возникали
Молодые, как мы, города.
Становлюсь я прямее и выше,
Будто падает бремя годов,
Только дробь барабана услышу
И призыв боевой: "Будь готов!"

Спой песню, как бывало etc.

На смотре юных талантов Петин отряд занял с этой песней первое место - и всё благодаря Серёже Бабаджанову. Но что там смотр! Он даже пел соло по нашему лагерному радио "Вижу горы и долины...", а также песню венгерских пионеров о веселой лагерной жизни. Песня начиналась словами:

"Мы приехали сюда,
Здесь холодная вода,
Белки по веткам скачут живо..."

Петя запомнил целиком её последний куплет:

"Завтра мы пойдём в поход,
Нас вожатый поведет.
Смелым далёкий путь не страшен!
Пионер, шагай смелей!
Пой, ребята, веселей!
Расцветай, страна родная наша!"

и припев:

"Эй, друзья, вы пляшите смелей,
Ноги в пляске ходят сами!
Нашу песню споёмте дружней,
Пусть звенит она под небесами!"

У Петиного друга были короткие, защитного цвета, шорты, которые мне очень нравились. В торжественных случаях все лагерники должны были надевать пионерскую форму (белый верх - темный низ, белые пилотки-"испанки", у девочек - огромные белые банты), красные пионерские галстуки, а в остальное время ходили по лагерю в майках, рубашках и коротких штанах (обычно доходивших до колен), или - при более прохладной погоде - в так называемых "техасах" - советской пародии на штаны джинсового покроя, хотя и изготовленных из ткани совершенно иной фактуры, чем настоящие джинсы. Головные уборы (чтобы солнце голову не напекло) пионеры носили самые разные - те же пилотки (только не белые, а цветные), панамки, кепочки, фуражечки или тюбетейки, обычно круглые. А вот Серёжа Бабаджанов носил четырёхугольную тюбетейку узбекско-таджикского фасона. Всякий раз, когда Петя мысленно переносился в то далекое лагерное лето, друг стоял у меня перед глазами в этой ярко расшитой тюбетейке.

Как-то раз Петя Кавкинд с Серёжей Бабаджановым забрались после полдника в сколоченную из досок деревянную коробку, возведённую вокруг флагштока с трепыхавшимся (а чаще - просто висевшим, как тряпка) на нем красным лагерным флагом (такие имелись в каждом лагере - причем не только пионерском). Болтали они там о разных разностях, и в том числе, конечно, о девчонках, о том, как они устроены, и о разных вещах, с ними связанных. Петя впоследствии не мог вспомнить, как это случилось, но Серёжа предложил ему помериться половыми членами - у кого длиннее. Член Серёжи оказался больше - да и растительность у него на лобке была гораздо гуще, темней и курчавей, чем у Пети, но дело не в этом. Взяв Петин срамной уд в руки, вертя и с неподдельным интересом разглядывая его, Серёжа попросил у Пети разрешения пососать его, и, получив несколько недоуменное согласие юного Кавкинда, немедленно взял совсем недавно начавший восставать фаллос последнего в рот, принявшись весьма умело (как Петя осознал впоследствии, ретроспективно) лизать его, сосать и всячески ласкать (он делал это явно не впервые, что Петя, однако, тоже сообразил лишь впоследствии, а не в те минуты, будучи всецело захвачен новизной ощущений и не способен к анализу происходящего). Поначалу Бабаджанов то и дело выпускал Петин пенис изо рта, разглядывал его снова и снова, держа его перед собой и приговаривая, какой он холодненький, солёненький и горьковатый, называл его то сосиской, то колбаской, то сарделькой...а потом умолк и продолжал трудиться молча. Кавкинду все это было крайне любопытно, любопытство постепенно нарастало (вместе с нараставшим - поначалу незаметно, а потом - очень даже заметно, и притом все быстрее, возбуждением), пока...пока не случилось то, что неизбежно и должно было случиться в данных обстоятельствах - и Петя извергся (или, попросту говоря, кончил), излив весь запас содержавшейся в его юных семенниках свежайшей спермы в рот крепко зажмурившегося пионера Серёжи Бабаджанова (Петя Кавкинд на всю оставшуюся жизнь запомнил его склонённую набок, коротко стриженую, чёрную голову, капельки пота на его красивом, как у девочки, лице и опущенные веки с длинными чёрными ресницами в полумраке дощатого ящика), чьи горячие, как у Наташи Боровицкой, губы плотно сомкнулись на свечой восставшей плоти Пети. Сережа, так сказать, у лагерного друга "отсосал". Ощущение было настолько острым, новым, необычным...впрочем, сами можете себе представить.

Если вспомнить популярное четверостишие о тезке Пети Кавкинда, бытовавшее в среде советских школьников:

"Октябрёнок Савин Петя
Поперхнулся при минете
И за это, говорят,
Исключён из октябрят",

то можно лишь заметить, что к Петиному солагернику Серёже Бабджанову это ни в коей мере не относилось (впрочем, он  был давно уже не "октябренком-внучонком Ильича", а "юным пионером-ленинцем").

Так наконец свершилось Петино грехопадение.

Конечно же, у каждого из нас был когда-то свой первый сексуальный опыт (у кого раньше, у кого позже), запоминающийся на всю жизнь, что бы ни произошло впоследствии. С Петиным одноклассником и другом Шурой Шахвердяном (по прозвищу "Остап") это, как он сам поведал впоследствии своему однокласснику и другу, произошло в их спецшколе №13, расположенной за гостиницей "Пекин", на уроке ботаники. "Остап", как всегда, болтал (или играл в "морской бой", а скорее всего - делал и то, и другое одновременно) со своим приятелем "Вовой-Коровой" Смеловым, с которым сидел за одним столом (в кабинете ботаники и зоологии, расположенном на последнем, четвёртом, этаже спецшколы №13, стояли не парты, а столы), и их учительница биологии по прозвищу "Шкап" (Ширинкова Клавдия Петровна) пересадила его за другой стол, к Рите Петровой - безупречно (для своего юного возраста) сложенной блондинке с типично нордической внешностью, белокожей и голубоглазой, с розоватыми, как на статуэтках севрского или мейссенского фарфора, щеками, стройной и длинноногой, чьи перси к описываемому времени уже вполне расцвели (как, впрочем, и у многих других Петиных одноклассниц, созревших раньше своих сверстниц и потому явно не способных вместить свои формы в ставшие им слишком узкими, короткими и тесными коричневые школьные платьица). Родители многих Петиных одноклассников (и одноклассниц) к тому времени перестали (видимо, из экономии), ежегодно обновлять своим отпрыскам школьную форму (из которой те всё равно успевали вырасти, не дожидаясь обновления форменного гардероба), так что форменное платье Риты (соседка которой в тот день в школу почему-то не пришла, и её место рядом с Ритой пустовало) уже далеко не доставало ей до крепких, почти идеальной формы, колен, обтянутых колготками вызывающе красного цвета. В-общем, по словам "Остапа", он и сам не заметил, как его правая рука оказалась под столом, на Ритином левом колене. Шаловливая ручонка Шуры Шахвердяна стала постепенно подниматься всё выше и выше (Рита при этом хранила полное молчание, и только румянец на её щеках становился все ярче, пока не распространился на все ее фарфоровое личико, ставшее чуть ли не краснее колготок или государственного флага Союза Советских Социалистических Республик, Китайской Народной Республики и Демократической Республики Вьетнам вместе взятых). Ощущения, испытываемые "Остапом", были, как и в Петином случае, не сравнимы ни с чем, испытанным им до того (да и после того, как он уверял впоследствии, уже давно достигнув половой зрелости, Петю Кавкинда за рюмкой тёплой водочки, когда оба школьных друга уже давно поседели). Только звонок на перемену положил конец этой невыразимо сладостной пытке, но главное (на тот момент) уже произошло... Впрочем, не будем далее отклоняться от главной темы нашего повествования.

Петя со своим лагерным другом Бабаджановым просидели в ящике под красным знаменем довольно долго, причем Серёжа все не унимался. Он потихоньку, с удовольствием - да что там, с нескрываемым наслаждением! - водил кончиком своего явно опытного, несмотря на юный возраст (но ведь южане, как известно, созревают рано) языка (он у него был более заостренной формы, чем у Пети Кавкинда) вокруг головки Петиного срамного уда, который цепко держал своими горячими пальцами, неторопливо - с чувством, с толком, с расстановкой - слизывая капельки, начиная снизу, с "уздечки", как ласкал его, как, пробуждая к новой жизни, теребил и тормошил, тискал, катал и тёр между ладонями, закладывал за щеку, втягивая его в рот то более, то менее глубоко, слегка покусывая головку, а порой заглатывая его почти целиком и кусая у самого основания, вплотную к лобку (что, естественно, прибавляло Пете остроты ощущений)...В-общем, не вдаваясь далее в детали и рискуя повториться, ограничимся следующей констатацией: Петин первый сексуальный опыт был весьма своеобразным, необычным и...незабываемым.

Смена закончилась, Петя уехал с родителями на море, в Москве он с Серёжей больше не встречался, на следующий год поехал на лето уже не в пионерлагерь, а на дачу в Абрамцево, где его с распростёртыми объятиями встретил друг и одноклассник Шура Шахвердян, уже упоминавшийся выше. Их пути с Бабаджановым разошлись навсегда. Остались лишь воспоминания (во всяком случае, у Пети - для Сережи опыт подобного общения со сверстниками, как уже говорилось, явно не был столь новым, как для юного Кавкинда).

Когда Петя в школе под большим секретом рассказал своему лучшему другу Андрею Шаталову (по прозвищу "Апостол" или "Мэтр"), а потом и другим своим школьным друзьям - Володе Малюкову (по прозвищу "Старик") и Виктору Милитареву (по прозвищу "Карлсон", "Крепыш", "Инжир" и "Солнечный Кабанчик") - распространяться на этот счёт с другими одноклассниками Кавкинд интуитивно поостерёгся и, скорее всего, правильно сделал!- о том, как он в дагере "дал в рот" юному пионеру Бабаджанову, щкольные друзья долгое время отказывались Пете верить (или делали вид, что отказываются - хотя, зачем им было делать вид?)...Со временем, впрочем, поверили.

С тех пор Петя Кавкинд больше ни разу не занимался оральным сексом ни с одним представителем мужского пола. Единственное, что он в определённый период позволял себе с друзьями, так это совместные занятия мастурбацией ("проверка прочности" презервативов - продукции тогдашней Баковской фабрики резиновых изделий; "забугорные" разноцветные презервативы с усиками, шариками и проч. на конце были редкой экзотикой для простых советских школьников), причём порой - теперь, с высоты прожитых лет, Петя мог себе в этом признаться - они с друзьями "дрочили" друг-другу, в том числе и при созерцании женской натуры, запечатлённой на фотобумаге (отцы некоторых одноклассников, будучи "выездными", привозили из-за "бугра" цветные эротические открытки, календарики, журналы и т.д. - а сыновья их находили и использовали по назначению)... Впрочем, был этот период недолгим - они очень скоро вступили на путь нормальных, сиречь, гетеросексуальных, половых контактов (в то далекое время нормальными всё еще считались сексуальные отношения между мальчиками и девочками, а не однополая любовь)...   
 
Здесь конец и Господу нашему слава!

ПРИЛОЖЕНИЕ

Вскоре после публикации на сайте Проза.ру этой ностальгически-эротической миниатюры её автор получил на неё отклик от друга своей юности "Остапа", в виде электронного письма следующего содержания:

АЛЕКСАНДР ШАВЕРДЯН

Детство... Отрочество... Юность...

Небольшое уточнение: на достопамятном уроке биологии я был посажен с ПРАВОЙ стороны от Риты Петровой, так что обрабатывал её ПРАВУЮ же ногу своею ЛЕВОЮ рукой. По-видимому, этот факт оказал решающее влияние на всё моё дальнейшее половое развитие. Надобно уточнить у Юнга: он таким вещам придавал принципиальное значение.

А в журнале "Крокодил" примерно тогда же было напечатано весьма нравоучительное восьмистишие:

Мы спорить с Дарвином не будем:
В его ученье нет изъяна!
Он прав. В далёком прошлом люди
Произошли от обезьяны.

Всё было б так, как шло от века.
Но рок-н-ролл смешал все планы,
И в этом "танце" человека
Не отличить от обезьяны!

По-моему, неизвестный поэт в своём произведении совершенно отошёл от принципов материализма, косвенно опровергнув таки теорию Чарльза Дарвина. Ну, да хюй с ними со всеми, а Твоё эссе про сосиски, сосание ХЮЯ и прочие пубертатно-мастурбативные эксцессы достойно появления на Стене Крепыша в фэйсбуке применительно к проблеме повсеместного гомосексуализма, пЭдофилии и падения нравов.

Спасибо. Порадовал зело.

Остап Набокствующий.

3 августа 2012 года.