Дом на плоту

Ольга Смирнова-Кузнецова
Он проснулся от ощущения необыкновенного покоя. И одиночества. А может, разбудила муха, надсадно жужжавшая — запуталась, несчастная, в паутине. Он никогда прежде не просыпал восхода и заставал солнце карабкающимся из-за горизонта, определяя по нему погоду на день. Но эта ночь была бессонной, сильным штормом мотало плот. Родители, взяв по мотку самолучших веревок, ушли крепить бревна, чтобы не раскрошило их, как вязанку хвороста, схваченную ветхой бечевкой. А Максим, оставшись один, уже прощался с жизнью, ожидая, что все развалится — стены ходили ходуном, пол — волнами. Ему казалось, не будет больше солнца с восходами и закатами, ни глади воды, ни вечного мимо плывущего берега.

Всегда он просыпался в доме первым. Когда была жива бабушка, они просыпались вместе. И он мог наблюдать все, что в доме происходит: как бабушка встает, надевает свою немудреную одежду, долго, истово молится, потом умывается под медным рукомойником. Отец никогда не мылся в доме: выходил на волю и там с удовольствием брызгался, фыркал, черпая ладонями воду из реки. Тотчас после бабушки, будто стыдясь, с обычной своей фразой: «Господи, проспала», — вскакивала мать. Максиму не было видно из-за перегородки, но по звукам он доподлинно знал — вот сейчас мать расчесывает свои густые черные волосы, вот, поплевывая на пальцы, заплетает их. Еще несколько мгновений, и она появлялась с уложенными вокруг головы косами, покрытыми на день платком. Когда Максим был маленьким, он думал, что она и спит в платке. Но однажды, когда ему приснилось что-то страшное, и он закричал, мать соскочила с полатей и подбежала к нему босая, в одной рубахе. И до сих пор он помнит то свое детское удивление красотой матери: волосы черные, блестящие, ниже пояса, будто это и не мама вовсе, а Елена Прекрасная из бабушкиной сказки.

Утром отец гасил фонари на плоту, проверял снасти, а мама с бабушкой начинали готовить еду на день. Максиму хотелось бы умываться, как отец — в реке, но ему подавали таз и поливали на ладони из ковшика. Казалось, с этим можно свыкнуться, но каждый день начинался с ощущения ущербности и непонятной вины. Сидя на кровати, Максим ожидал, пока отец перенесет его к столу, а после — к кострищу. Это была его обязанность — подкладывая дрова, смотреть за огнем, чтобы тот не вылез из кострища. Еще была задача у Максима: не пропустить — заметить встречающих. Он не знал точно, кто они такие, но представлял — должно быть, высокие, красивые люди, одетые в золотую и чешуйчатую — так сияли иные церковные купола на берегу — одежду. Когда их, наконец, встретят, они смогут поселить на берегу. Там пол — он знал — никогда не качается, а посредине избы стоит большая и теплая печь.

Ещё Максим знал, чем займется там: он будет пастухом. У него непременно появится конь, на котором можно изъездить все окрестности, с которым можно плавать, держась за гриву — со своего плота он видел, как это делают мальчишки, живущие на берегу... Но лето проходило за летом, а встречающих все не было, и мечта стать пастухом откладывалась.

Он вырос на этом плоту. Родители, отправляясь в плавание, повесили люльку в самом надежном месте: на крюк, вбитый в стену, стена же жестко крепилась на самом толстом бревне. В стене были три окна. Снаружи, рамами в кружевных наличниках, их дом, как две капли воды, походил на дома, что стояли на берегу. Мать белила наличники и мыла стекла каждую весну — перед большим праздником, Пасхой. Противоположная стена тоже стояла на бревне, но окон в ней не было — лишь входная дверь, да под потолком крепились роди-тельские полати, всегда закрытые пологом. Две другие стены были подвижные. Закреплен-ные лишь в одном конце бревна, они могли скользить по пазам, когда плот колебался на поднятых ветром или встречными судами волнах. Вместо оконцев тут щели-пропилы, в двух соседних бревнах. От качки они меняли форму — когда одно бревно смещалась относительно другого...

Зимой, когда плот намертво вмерзал в лед, и стены переставали ходить, пазы конопатили высушенным на ветру и солнце илом, что попадался в сети. Посреди дома отец склады-вал печь из красных кирпичей, густо смазывая их слоем тягучей глины. Остатков глиняного теста хватало на горшки для хозяйства да для забавы Максима — в семье все любили лепить забавные фигурки и свистульки. Общая радость — обжигать их в печи, особое волнение — пробовать, какой звук издаст свистулька.

Максим любил зимние стоянки именно за эту печь, за ее особенное тепло. Мальчика переселяли на лежанку, которую устраивали под ее греющим боком. Бабушка зимами спала на печи, и с ней можно было разговаривать долго-долго, слушать сказки, пока не возьмет тебя сон. Именно на зимовке появлялось на плоту молоко: его приносила мать из ближайшей деревни. Чаще всего приносила его в холстяной тряпице — замороженным, как она называла: «кругом», — сохранившим форму блюда. Дожидаться, пока оно растает в миске, было не по силам, и он колол кружок ножом и бросал кусочки в кипяток. Получалась теплая белая водица с удивительным вкусом. Однажды он чуть не заплакал, когда почувствовал этот забытый вкус — до этого не пробовал молока почти полтора года.

Зимами отец увозил с плота заготовленную за лето рыбу — соленую, сушеную, вяленую. Возвращался с мукой и солью, мясом, луком, картошкой, кадкой моченой брусники, бадьей соленых грибов, корзинкой замороженной клюквы, которую так и оставляли на улице — она не боялась мороза, наоборот, лучше хранилась. Прежде родители заготавливали дрова — на берегу валили сосны, ели, кедры. Отец с матерью уходили затемно и приходили, когда смеркалось. Бабушка днями обычно сидела или за пряжей, или за ткацким станком и неторопливо рассказывала свою жизнь до плота — как с дедом встретились, как поженились. И даже, как за яблоками в чужой огород лазила вслед за старшими братьями. Иногда она замолкала, останавливала работу, и было слышно, как звенит топор о мерзлое дерево, как, с глухим стоном, падают стволы. Родители приходили усталые, внося клубы пара в избу, молча переодевались, вешали не сгибающуюся ото льда одежду поближе к печи, садились ужинать... Но каждую неделю у них был выходной — они грели воду, бросая в кадку накаленные камни, и мылись в печи, настелив сушеного плавника. А потом мать пекла пироги с крупой, ягодами и рыбой. Садились есть пироги всей семьей. Рыбники были очень вкусные, и Максиму так хотелось взять кусок рыбы покрупней, целую щучью спинку, например. Но порядок есть порядок: в очередь чинно ломаешь корочку и рукой берешь чуть-чуть начинки.

В последние годы на стоянках дрова не заготовляли: берега, едва виднеющиеся вдали, выглядели болотистыми и не лесистыми: кустарник да тростник. Будто и не росло тут никогда леса. И отцу ничего не оставалось, как пилить бревна из плота. Маленькие чурки отец рубил для летнего костерка, а длинные — для печи. Колол их, крякая то ли от напряжения, то ли от удовольствия. А мать укладывала в поленницы рядом с домом.

Топор у отца был замечательный: всегда отменно наточен, с топорищем темно-желтым, отполированным отцовскими руками, небольшим, удобным, «ловким» — как говорил отец. Когда снимали с топора чехол из толстой свиной кожи, можно увидеть себя в на-чищенном лезвии, как в самоваре. Топор хранился засунутым в паз у дверей, и Максим иногда видел, как отец, просто так, без дела, достает его, пробует, плюнув на палец, острие, потом протирает его подолом рубахи... Заметив, что сын наблюдает, обычно весело подмигивал Максиму: «бриться можно этим топором». Сам отец носил бороду. А Максим, с некоторых пор, оставаясь один, озабоченно ощупывал подбородок: не начал ли, наконец, и у него расти такой же густой и сильный русый волос? Но, увы!.. Лишь этим летом вдруг стала зудеть верхняя губа. На ней прорастал какой-то пух. Такой же появился на подбородке, мягкий и беспомощный, как на грудке синички, которую однажды, почти замерзшую, принес отец. Максим почему-то стеснялся этого пуха и мучительно краснел, когда отец или мать смотрели на него. И однажды, когда он заготавливал лучину, сидя у костерка, улучив минуту, провел по щеке острием топора. А потом еще и еще — и противный пух срезался! Но когда дело дошло до подбородка, рука дрогнула, и Максим порезался. Кровь, теплая и липкая, запачкала пальцы, капнула на рубаху. Максим зачем-то лизнул пальцы и пополз на край плота — умыться. Неожиданно голова закружилась, он отпрянул от воды, нечаянно задел топор, и тот неестественно быстро, молчаливо, как рыба, исчез под водой.

Из избы вышел отец. Все понял: по растерянному виду едва не плачущего Максима, по пустому чехлу, валявшемуся у костра. Выскочила мать. «Господи», — увидев кровь на лице сына, метнулась к нему, потом в дом, вынесла чистую тряпицу, стала унимать кровь. Потом поняла, что утонул топор… Испуганно взглянула на сурового отца. Но тот сказал: «На стоянке два выменяю!» — и пошел проверять снасти. Порез мать заклеила разогретой смолой молодой сосны, и ранка перестала саднить уже на следующий день.

Бабушка умерла поздней осенью, когда река собиралась, но все не могла встать — плот целую неделю шёл в сплошной шуге. На бревнах уже намерз панцирь, камни, выступающие из воды, поблескивали молочным льдом. А река, превратившись в поток — уже не воды, но еще и не льда, а странной, густой, шуршащей смеси, несла и несла плот с домом посредине… Чуть-чуть не хватало холода, чтобы остановить это крошево, впаять плот в ледяную корку. Отец из досок, что насушил летом, сколотил домовину. Мать из бабушкиных полотен сшила наволочки для тюфячка и подушки, набила их светлыми душистыми стружками. И бабушка, не желавшая просыпаться, торжественно лежала в праздничном платочке в своем новом доме. Но хоронить было негде — пристать к берегу не было никакой возможности. Дул пронизывающий ветер, нес мелкую крупу, которая отскакивала от бревен и смешивалась с шугой, не тая. Родители вынесли из дома гроб, отец забил гвозди, закрепляя крышку. Вместе они опустили гроб прямо в ледяное месиво, оттолкнули. Он отплыл чуть-чуть, выровнялся и, как привязанная к плоту лодка, поплыл рядом. Все смотрели, молчали. Мама плакала. У Максима тоже на глазах навернулись слезы. Отец не выдержал, сбегал за багром, вытянул домовину обратно. Приладил к задней стенке планку, чтобы получился маленький руль, и снова столкнул в воду. Гроб с бабушкой медленно стал удаляться от плота, отставая и забирая к берегу.

Рыбы, главной надежды на неголодную жизнь, год от году, а точнее — от стоянки к стоянке, удавалось заготовить все меньше. «Вода не та стала», — говорил отец. Однажды испортили целую бочку, добавив новый улов: рыба чем-то нестерпимо пахла. Теперь каждую партию тщательно осматривали, придирчиво нюхали. Но все чаще, посмотрев на воду, отец только вздыхал и сеть не закидывал.

Обычно вода становилась хуже после очередного города. Вонючие трубы, торчавшие над домами, непонятным образом загрязняли и воду. По мере отдаления от них вода становилась лучше, словно река самоочищалась, но после каждого следующего города все начина-лось сначала. Отец уже не разрешал брать воду прямо из реки, а сделал из досок ящик со щелеватым дном, насыпал туда древесного угля и пропускал через этот ящик воду. А на стоянке он достал песка, мелких камушков и тоже засыпал в ящик слоями: «Должно помочь. Теперь только нужно все это менять». Но менять песок приходилось все чаще….


Если плыть за солнцем, — часто думал Максим, когда был маленьким, — то день ни-когда не кончится. Но мешали берега — они направляли реку, куда хотели, иногда даже прочь от солнышка. И Максим каждый раз боялся, вдруг они уплывут туда, где солнца вообще никогда не бывает. А сейчас плот, кажется, никуда не плыл. Словно у реки кончились силы. Максим выбрался из дома. Солнце светило вовсю, а берегов совсем не было видно — словно и не бывало. Кругом лежала абсолютная гладь, и не верилось, что ночью бушевал шторм. Плот, ставший совсем коротким — весь хорошо просматривался. Он, не веря в случившееся, долго кричал... Но никто не ответил. Родители ушли ночью, видимо, навсегда.

Плот лежал, течения не было — река кончилась, превратившись в озеро. И только ветер. Ветер! Как он сразу не догадался — нужно поднимать парус и плыть туда, где встало солнце. Парус на плоту был старый, но все равно, все равно... Он подтянулся. Может, парус лежит, сложенный за углом дома, с другой стороны? За бочкой с питьевой водой? За ящика-ми с рыбой? Поленницей?

Я должен ходить! — руками он поставил ноги на два соседних бревна и, цепляясь за дом, стал подниматься. Вот он выпрямился, ему показалось даже, что стоит. Стоит во весь свой немаленький рост, стоит, опираясь на неподвижные, теплые, прекрасные бревна. Впервые так высоко — и без посторонней помощи. Радость, нет, восторг, распирали его грудь. Он отцепился от дома, он стоял! Стоял целое мгновение, а потом, взмахнув руками, не веря в происходящее, упал навзничь…


Паруса он так и не нашел, хотя оползал плот, заглянул во все уголки кочевого хозяйства. Он успел проголодаться и перекусил вяленой рыбой. Солнце уже касалось воды, обозначая границу озера и неба. Вода не была, как утром, неподвижной. Волны покачивали плот, легонько бились о бревна. Дом привычно поскрипывал. Максим сидел на пороге и сшивал большие полотнища, сотканные бабушкой, крепкими нитями, которые просмолил отец. Смеркалось, и нужно было проверить снасти и зажечь на носу и в хвосте плота сигнальные фонари. Но ничего, парус он доделает: завтра тоже будет утро.