Пост на складе ГСМ. Глава 10

Игорь Поливанов
       Первухин хмурит брови, вопросительно глядя в глаза Старикову, будто не сразу улавливая смысл вопроса, а затем сердито отвечает:

       - А меня, знаете, это не волнует. Это не мое дело.

       Он шумно сопит, раздувая ноздри и продолжая сердито смотреть в глаза Старикову, наконец тот не выдерживает и опускает свои. Но Первухин, наверное, все же успевает что-то прочесть в них, потому что веско продолжает:

       - И вообще это меня не волнует. Я, знаете, таких не жалею. Это не люди — людишки! Бичи! Ханыги! Я их ненавижу. Честно говорю: не-на-ви-жу, — произносит он раздельно, после чего замолкает на минуту, подняв внушительно брови и выпятив нижнюю челюсть.

       Дав Старикову время осмыслить сказанное, продолжает наставительно:

       - Это слабые людишки, маменькины сынки. Они приезжают сюда, на Север, за романтикой, а через месяц шлют домой телеграмму, чтобы им выслали денег на дорогу. А те, у кого есть, знаете ли, немного гордости, которая не позволяет им сбежать в течение двух-трех месяцев, те спиваются и по пьянке режут друг друга, замерзают или сгорают от водки. Поверьте мне, я знаю, что говорю. Вы, наверное, недавно здесь, а я уже девятнадцать лет на Севере. Кто здесь на кладбищах похоронен? Здесь не от болезней умирают, не от старости. Я, конечно, не говорю о коренных жителях, я о тех, кто приезжает сюда с «материка». Едет ведь сюда здоровый народ, молодой. Больной сюда не поедет, а старый только заработает пенсию и уезжает домой. Ведь так? Вот возьмем хотя бы наш поселок для примера. Ему всего лет семь — не больше, а тут уже кладбище — полтора десятка могил. Кто там лежит? Буду говорить только о тех, кто умер в течение последних двух лет, как сюда приехал.
            
       Первухин вытянул перед собой руки и двумя пальцами правой руки загнул мизинец левой.
            
       - Геолог на Новый год напился и пьяный сгорел вместе с балком — раз. Второй тоже, кажется в геологоразведке работал, напился до белой горячки и порезал сам себе вены ножом — два. Двое сгорели от перепоя — четыре. Взрывник, которого зарезали в пьяной драке в общежитии, — пять. Теперь, бывший начальник ДЭС, тоже в нетрезвом состоянии попал под автокран — шесть. И вот этот седьмой. Тоже пьяница. Его и с прииска-то выгнали. Вот! Семь человек за два года. И все от водки! А если бы я принялся перечислять все подобные случаи, которые произошли на моей памяти за девятнадцать лет, наверное, до утра бы не кончил рассказывать.

       Первухин потрясает перед собой огромными руками с зажатыми пальцами.

       - Я сам не пью. Вы можете мне не верить, но мне нет никакой выгоды вводить вас в заблуждение. Честно вам говорю: если за всю свою жизнь я выпил пять бутылок вина в общей сложности — это хорошо. А водку я только раз понюхал, чтобы, знаете, иметь представление, что за дрянь люди потребляют для разрушения своего организма. И если бы я был в правительстве, я бы добился такого закона, по которому всех пьяниц загоняли бы в трудовые лагеря. И использовали их на самых тяжелых работах. В тайгу их, на лесоразработки. В шахты. Я вам скажу: у нас гнилые законы в отношении пьяниц. Когда я читаю в газетах разные там слюнявые статейки на темы морали, — Первухин брезгливо изогнул губы, — меня просто тошнит от них. Как вот недавно я читал, статья называлась то ли «Прозевали, люди», то ли «Проморгали, люди» — что-то в этом роде. Случилось это в Крыму. Кажется, где-то недалеко от Керчи. Один «товарищ» вернулся из заключения. Устроился на работу в совхозе, женился. Сам он, как говорится, «не любитель выпить». А как напьется, устраивает скандал дома, гоняет жену, грозится убить детей. У них двое детей было. Не написали, от него дети или он взял ее с готовыми. Одним словом, грозился, грозился и убил этих детей. Был пьяный, конечно, а ее дома не было (она на ферме работала), он взял, знаете ли, топор и порубил детей. Сам испугался и на чердак спрятался. Ну, люди собрались, стянули с чердака, связали; потом суд — приговорили к расстрелу. И вот автор этой статьи распускает, знаете ли, слюни по этому случаю. Куда, дескать, смотрели раньше? Почему не воспитывали. А что люди должны были делать? Каждый раз, как напьется, собираться и идти его связывать? А потом устраивать общее собрание и срамить его — так, что ли? Как будто у каждого своих хлопот мало. Да если б еще польза какая была от этого! Да это, знаете, просто смешно! Сосед разбушевался, я слышу это и бегу собирать людей, чтобы связать его. Мало ли по какому поводу в семьях бывают скандалы? Да еще если в другой семье скандалы через день, да на дню два раза, как говорится. Да еще идти к такому, как этот, который — все знают — уже тянул за что-то. Может, даже за убийство. Идти к такому с голыми руками. Откуда я знаю, что у него на уме? Как случай на Колыме был. Об этом в «Магаданской правде» писали. В компании поругались между собой. Как это часто бывает, сидели, выпивали мирно, потом кому-то что-то не понравилось, ну и поругались. Двое начали утихомиривать, одного выгнали за дверь. Вроде смирился тот и домой ушел. Может, отдыхать. Эти двое ничего не подозревают — сидят, выпивают. Вдруг, знаете ли, дверь распахивается, и тот, которого они недавно проводили за дверь, встает на пороге с ружьем в руках. С обоих стволов, двумя выстрелами и уложил обоих. Идти усмирять пьяницу к нему в дом — для этого, знаете ли, надо иметь большое мужество. Даже милиционеру - ведь он рискует жизнью, хотя о нем пишут в газетах, его награждают. Но милиционер, кроме того что идет на преступника вооруженным, он еще и физически и морально подготовлен. Психологически всегда подготовлен к таким случаям. Вот хотя бы даже вас взять. Если б сейчас, допустим, кто-нибудь напал на этот склад с целью поджечь его? Я к примеру. Тут, конечно, этого не случится. Но если б это случилось, я знаю точно, что вы не убежите. Почему? Потому что вы знаете, что это ваша работа, за это вы деньги получаете, потому что вы, гласит ваш устав, должны стойко оборонять ваш пост, даже если вашей жизни угрожает опасность. И если вы не помешаете совершить преступление, вы будете за это отвечать. Ведь так? Или, например, человек сошел с ума. Никому ведь в голову не придет мысль упрекать общественность — почему не поймали сумасшедшего и не вылечили его. Приезжают санитары, то есть специально подготовленные для этого люди, ловят сумасшедшего, связывают, сажают в машину «скорой помощи», увозят, изолируют, лечат. Никому в голову не приходит упрекать общественность за то, что она не выслеживает и не ловит преступников, — этим занимаются соответствующие органы. А вот с пьяницей - потенциальным преступником и сумасшедшим — призывают бороться общественность. Даже не потенциальным, а самым настоящим преступником.
    
       Первухин стоит перед Стариковым и все говорит, говорит. Его густой бас почти беспрерывно громыхает над головой Старикова, эхом отдаваясь в его голове, во всем теле. Стариков чувствует в это время, что ненавидит Первухина. И в то же время он не хочет, чтобы тот уходил. Он не хочет оставаться один, не хочет идти снова к техскладу и потому терпеливо сидит и смотрит Первухину в лицо, наблюдая за его изменениями. Он видит, как двигаются брови, губы, глаза, щеки. Брови то поднимаются многозначительно, то сердито хмурятся; Первухин то озорно поводит глазами, то смотрит пронзительно, будто желая заглянуть в самую душу Старикова, то сердито. Он шумно сопит, раздув ноздри, поджимает губы, выпячивая при этом челюсть.

       — А сколько таких пьяниц? И они с каждым годом порождают новых пьяниц, преступников и идиотов. Да-да, самых настоящих идиотов! От алкоголиков родятся дети-идиоты. Это я в газете читал. Автор не какой-нибудь Ванька вроде нас с тобой, а человек ученый. Он привел пример, сколько школ для слабоумных детей в одной лишь Москве. И, поверьте мне, если наше правительство не возьмется серьезно за пьяниц, Россия превратится в страну идиотов. Это я вам точно говорю. Потому что, я наблюдаю: чем люди лучше живут, тем больше пьют. Все эти лекции, статейки — муть. Это чтение для тех, кто не пьет.  А кто пьет, тому некогда читать газеты и ходить на лекции. Нет, надо так. Поступил сигнал, что Первухин пьет, — меня на заметочку в милиции и предупреждают. Второй раз напился до невменяемого состояния — на год в трудовой лагерь. Отбыл год и снова напился — на три года в лагерь. Еще раз — на пять лет. Уж поверьте мне: после трех лет уже не каждый рискнул бы взять бутылку. Не хочет жить по-человечески — изолировать его как сумасшедшего, чтобы не мешал людям нормально жить. А там уж пусть любители перевоспитывать с ними возятся: пишут для них свои статейки, читают лекции о вреде алкоголя, показывают фильмы, устраивают товарищеские суды и прочие развлечения.

       Стариков сидел, опустив голову, и тупо созерцал огромные подшитые валенки Первухина, которые словно приклеены были к полу сантиметрах в тридцати друг от друга носками врозь, и, когда Первухин переминался с ноги на ногу, казалось, он пытался незаметно оторвать их от пола.
 
       На Старикова, будто с горы с грохотом катились тяжелые булыжники. Слова отдавались в темени, в висках, вызывая в душе бессознательное упрямое сопротивление всему, что исходило от Первухина. Под конец он уже не улавливал смысла слов и лишь чувствовал в этих словах раздражение, злобу, чувствовал, что эта злоба каким-то образом направлена и против него, и ненавидел Первухина. Когда же тот наконец выговорился и, пожелав «счастливо отдохнуть», вышел, Стариков еще некоторое время тупо смотрел на отвисший клок дерматина на двери. Потом машинально, по приобретенной привычке время от времени проверять, не потерялся ли случайно револьвер, потянулся к кобуре и, коснувшись ее шероховатой поверхности, словно очнулся от забытья. Отстегнул пряжку кобуры, вытащил до половины револьвер, кинул на него быстрый взгляд и снова сунул на место. Встал, надел шапку и вышел из балка.

       Ветер стал тише, воздух — прозрачен, и окружающие предметы четко вырисовывались на фоне серого снега. Погода, как это часто бывает на Чукотке, быстро менялась. Стариков обошел балок, напряженно оглядываясь по сторонам и всматриваясь в предметы, которые издали напоминали человека. Вокруг не было ни души. Он вернулся в балок, подошел к столу и, вытащив из кобуры револьвер, принялся внимательно разглядывать его со всех сторон. Он даже заглянул в ствол и несколько секунд созерцал красный плоский кружок пули в желтом ободке гильзы. Стариков снял шапку, медленно поднял револьвер и приставил его к виску, чувствуя холод металла на виске и упругое сопротивление спускового крючка под указательным пальцем. Стариков с любопытством и волнением прислушивался к себе, ясно представляя, что будет, когда он нажмет на спусковой крючок, и, не обнаружив признаков страха, опустил револьвер, медленно оттянул курок и, чуть касаясь пальцем спускового крючка, осторожно поднял револьвер к голове. Теперь, если спуск слаб, достаточно было дрогнуть пальцу — и раздастся выстрел. Страха по-прежнему не было. Стариков не верил в то, что может произойти, но и не понимал, было ли это обычным неверием человека, который никогда не примирится до конца с мыслью смерти, или не верил, что у него хватит решимости нажать на спусковой крючок — решимости убить себя.

       «Это хорошо, что нет страха», — подумал он с удовлетворением, подумал, что надо быстрей это сделать, пока кто-нибудь не и не помешал ему. И тут он вспомнил об Оле. Она должна была прийти. Бледное личико молодой женщины с оттопыренной нижней губкой, как у обиженного ребенка, предстало перед ним. Стариков опустил револьвер. Он почувствовал облегчение и, как бы оправдываясь, представил испуг ее, если бы она нашла его мертвым, и как потом долго бы боялась оставаться одна в балке ночью. «Не здесь», — решил он, осторожно спустил курок, придерживая его пальцем, и сунул револьвер в кобуру.

       Около двери балка Стариков некоторое время постоял, соображая, в какую сторону идти, и повернул направо. Только когда прошел дизельную и почувствовал, как окрепший мороз щиплет кончик носа и щеки, Стариков наконец заметил происшедшие в природе изменения и остановился, оглядываясь. Слева, метрах в тридцати от него, на столбе у градирен ярко лучилась лампочка, и за ней белый пар медленно поднимался под углом в сторону дизельной. Перед ним далеко раскинулась тундра. Но сопки были еще скрыты от глаз. Там не осела снежная пыль, и грязно-серая стена, которая совсем недавно качалась и дрожала в нескольких шагах от него, теперь отодвинулась к самым сопкам и отсюда, с освещенного лампочкой места, казалась черной и сливалась с таким же черным небом, на котором блестели редкие крупные звезды. Только самая высокая сопка возвышалась остроконечной вершиной над этой стеной, едва заметная на черном небе, словно кто-то, касаясь мелом, очертил ее контур на черной доске.
          
       Стариков не спеша достал папиросы, закурил и медленно пошел. Он прошел шагов двадцать до края крутого спуска, легко сбежал по снегу до середины откоса, невольно испытывая удовольствие от быстрых движений и ощущения упругой силы в ногах, и, остановившись, присел на корточки. Здесь совсем не было ветра. Он сидел, покуривая, и ощущение тишины и покоя разливалось по его телу. Сощурив глаза, смотрел перед собой на застывшую снежную зыбь и прислушивался к тишине, которая была перед ним и казалась почти зримой, повисшей над спящей тундрой. И в то же время он улавливал четкое биение, рокот и шум дизелей за спиной, и эти звуки рождали в нем неясное представление о чем-то мощном и вечном. В глубине его сознания шла напряженная работа, и он прислушивался к ней, стараясь уловить ее смысл, но улавливал только разрозненные и слабые импульсы тревоги. В то же время он казался себе спокойным человеком, принявшим решение. Тоска, отчаяние, сомнения — все было позади. Была спокойная уверенность в правильности выбранного решения. И раз уж нельзя совсем ни о чем не думать, он думал о том, что было далеким от его решения и о чем было приятно думать. Он видел лицо Оли и радовался, что избавил ее от неприятного зрелища. Она, может быть, ушла бы с работы, чтобы не приходить на это место. Как тот парень, который не хотел идти работать в бригаду, где работал Генка, чтобы не спать на койке покойного. Стариков думал, что, несмотря на то, что должно произойти через несколько минут, несмотря на то, что его через несколько минут не будет и поэтому ему должны быть безразличны чужие страдания, боль, страх, он все же не причинил зла чужому для него человеку, и он невольно испытывал прилив нежности к Оле — существу, побудившему его совершить добрый поступок, — и немного любовался собой.

       «Детишек жалко, если война», — вспомнил он слова Оли. «Детишки что, — рассуждал он, с нежностью вспоминая ее лицо в момент, когда она произнесла это, — детишки не понимают. Они не знают смерти. Смерти для них нет».

       Он копался в своей памяти, пытаясь вспомнить какого-нибудь ребенка, конкретный образ, с которым можно было бы связать это понятие, но почему-то никого не мог вспомнить. У Старикова никогда было своих детей. Правда, раза два он сходился с женщинами, у которых были свои дети, но они одним своим присутствием раздражали его, и он старался не замечать их. Он, правда, иногда думал о детях, мечтал о сыне...

       И вдруг то, что было для него неясным, что постепенно зрело в глубине его сознания, порождая тревогу, беспокойство, встало перед ним в виде ясного, четкого представления о страшной нелепости задуманного им. Его крепкий организм, не знавший за всю свою жизнь никаких болезней, кроме страданий похмелья, восстал. Мысль о самоубийстве вошла в него, как инородное тело, и нужно было лишь время, чтобы собраться с силами и исторгнуть ее. В радостном возбуждении, с надеждой, почти с уверенностью, какая бывает у тяжело и давно больного человека, которому говорят о новом чудодейственном лекарстве, он видел себя спасенным, хотел верить и не желал больше думать о том, что могло породить новые сомнения.

       Оля не думала о себе потому, что у нее было существо, которое было для нее дороже собственной жизни. У него тоже будет ребенок, который уже сейчас спас ему жизнь — дал цель, дал будущее, без которых не было смысла жить.
Стариков лихорадочно обдумывал, как сегодня же после смены пойдет к начальнику с заявлением. А через месяц женится... через полмесяца. Но тут он с досадой вспомнил, что сегодня воскресенье, и он даже заявление об увольнении не сможет подать. Он принялся подсчитывать деньги, которыми мог располагать после расчета. Денег было маловато. Хорошо было бы продать балок, но не выгонишь же Марию. Если она согласилась хотя бы половину его стоимости заплатить! Для этого она могла бы занять немного недостающих денег у кого-нибудь из знакомых. Он натолкнулся на мысль, что ему придется объясняться с Марией. Если б не деньги, он собрал бы вещи, распрощался и закрыл за собой дверь.

       На ее рябом лице с широко поставленными глазами, вероятно, будет в момент объяснения выражение покорности своей судьбе... Старикову неприятно было думать об этом. В том состоянии, в котором он находится, все в нем восстало при одной мысли, что он кого-то может сделать несчастным. Стариков принялся размышлять, как выпутаться ему из этого положения, и мысль, явившаяся вдруг ему, была настолько простой, что он удивился, почему она раньше не пришла ему в голову. Не было никакой необходимости рассчитываться, не нужно было никуда ехать.

       Видно, он так свыкся с намерением расстаться с Марией, что дело это казалось почти завершенным. Зачем ему ехать куда-то, когда у него уже есть жена и будет ребенок? И не через год, а уже через несколько месяцев.
Но тут другая мысль потрясла его. И была она настолько близка его недавнему настроению, настолько большим представлялось несчастье, которое могло случиться, что казалось логическим завершением его предыдущей жизни, возмездием за эту непутевую жизнь.

       Задыхаясь от волнения и морозного воздуха, Стариков быстро шел ничего не замечая вокруг. Он пытался вспомнить, как выглядела Мария последнее время. Занятый своими переживаниями, он почти не разговаривал с ней и как будто не замечал ее. Пытаясь теперь вспомнить ее, он скорей силой воображения и страха за свое будущее, чем при помощи памяти, вызвал ее образ, и ему казалось, что она выглядит нездоровой, бледной. Дурное дело нехитрое — на это много времени не надо. «Пока я на посту был...», — бормотал он в расстройстве, уверенный, что она успела сделать аборт, и отгонял слабую надежду из суеверного страха, что судьба, как часто это бывает, распорядится не так, как ожидаешь.

       Вот и двухэтажный дом. Лампочка на столбе, наверное, перегорела. Его балок в лунном свете чуть серебрился чешуей рубероида, которым были обиты стены и двери. Стариков остановился в нерешительности. В его сознании вновь промелькнули все мысли, связанные со встречей у этой двери в то воскресенье.
«Может, прийти после смены? — подумал он, прикидывая, как сложатся их отношения с Марией, если застанет кого-нибудь у нее. — А черт с ней — все-таки ребенок мой». Но он не почувствовал успокоение. Напротив, в нем вдруг с неожиданной силой отчаяния вспыхнула ненависть к тому, кто неожиданно встал у него на пути к цели.

       Осторожно, стараясь как можно тише скрипеть снегом, он подошел в двери. Постоял с минуту, прислушиваясь. В балке было тихо. Он вытащил из кармана складной нож, раскрыл его и, оттянув немного на себя дверь, просунул лезвие в образовавшуюся щель. Крючок упал, громко звякнув. Стариков болезненно сморщился. Теперь можно было надеяться на то, что они заснули, и если шум и разбудил их, они не поняли его происхождения. Как можно осторожней ступил он одной ногой в сенцы, но только перенес на нее тяжесть тела, как промерзшая половица оглушительно застонала под ним. Уже без всякой предосторожности Стариков шагнул к двери в комнату, нащупал прорезанную им заранее щель и, сунув в нее лезвие ножа, резко дернул его вверх. Он толкнул дверь и ступил в теплый спертый воздух жилья, лихорадочно, дрожащей от внутреннего напряжения рукой шаря по стене в поисках выключателя и вглядываясь туда, где у стены стояла кровать. Он жмурился от яркого света, застыв на мгновение с одной рукой на выключателе, а в правой, полусогнутой, держа раскрытый нож острием вперед.

       - Во, вооружился до зубов! — услышал он грубый, сиплый со сна голос Марии, и в голосе этом была злоба и насмешка. — Проверять пришел, — громче заговорила она, готовая перейти в крик, видно, отдаваясь нарастающему гневу из-за пережитого только что страха. Стариков, еще жмурясь от света, поспешно сложил нож и сунул его в карман. Мария лежала, приподнявшись на локте, тесемка сорочки спала с плеча, сорочка опустилась, приоткрыв до половины тяжелую, желтоватую, как сдобное тесто, грудь.

       - Проверяешь! Знаю я это. Кобели проклятые. Все вы одинаковые. Сам всю жизнь по бабам мотался и никому не веришь. Или бросить задумал и ищешь, к чему придраться? Можешь у...ть хоть сейчас, без тебя как-нибудь обойдусь. Не я первая — не я последняя. Только алименты с тебя все равно сбуздают, как с миленького! Не думай, что тебе это пройдет. Сейчас не те законы...
    
       «Все подрассчитала», — невольно улыбаясь, подумал Стариков радостно.

       — Что скалишься?! Ишь ты, субчик! Дитя заделал — и в кусты. Добро, был бы какой молокосос, а то у старого дурака скоро голова вся седая будет, а он все кобелится, проклятый...

       Она, кажется, уловила в выражении лица Старикова что-то, что вызвало в ее сердце надежду, и последние слова проговорила без прежней ярости, в голосе послышались слезы.

       - Ладно уж, не ной — пойдем сегодня распишемся в поссовет, сказал Стариков.

       Мария некоторое время смотрела на него непонимающе, потом глаза ее потеплели, засияли, и, не в силах совладать с растягивающимся в улыбке ртом, еще боясь верить, она тихо переспросила:

       - Как «распишемся»?

       - Как люди расписываются, — улыбнулся он. — Ладно, я пошел, а то еще проверять придут.

       Только когда вышел на улицу, Стариков вновь вспомнил, что сегодня воскресенье и поссовет закрыт. Но это его не огорчило — самое главное было сделано. Он был доволен собой, и лишь воспоминание о вторжении в собственный дом портило немного настроение. Револьвер на боку, в руке нож острием вперед. «Вооружился до зубов». Стариков хмыкнул от смущения и покрутил головой, желая избавиться от этого нелепого видения.

       «Ладно — пусть знает в случае чего», — подумал он.

       Конец.

                Чукотка. 1969 - 1970 гг.