Где солнце не заходит никогда

Вадим Макаров
               
   


Каждое лето, с самого первого класса, меня отправляли в пионерский лагерь. Там я впервые попробовал сигареты, узнал сладкий вкус вина и первого поцелуя. Тогда я думал, что солнце не заходит никогда, а день начинается в тот миг, когда я открываю глаза.

В этот год мама не смогла достать путевку в лагерь на июнь. Первая смена начиналась без меня. Но в назначенный день отъезда я раньше всех пришел к Дому культуры — это было место сбора. Густые темно-зеленые кудри плюща безвольно свисали с металлической ограды. За ней был городской сад.

Свет раннего солнца робко проникал сквозь кроны сосен, лучами едва касаясь пыльной, растрескавшейся земли. Громко ворковали дикие голуби в утреннем безмолвии. В золотисто-голубых лучах кружились комары и мошки, не в силах вырваться за границу света.

Я сел на тощую скамейку в кустах олеандра и украдкой глядел на площадь. Кожистые листья скрывали меня. Я смотрел на подошедшие автобусы с широкими надписями на лобовых стеклах: «ПИОНЕРЛАГЕРЬ».

Потом были прощания матерей — навязчивые и искренние. Словно беглый каторжник, я разглядывал из укрытия своих друзей в белых сорочках и красных галстуках. Они смущались родительских ласк, оглядывались, облизывали пересохшие от волнения и желания закурить губы.

Я не мог подойти, проводить, передать приветы. Дело в том, что месяц назад я соврал друзьям, что моя мама давно, раньше их всех, купила путевку на первую смену и что я ее даже держал в руках. Меня понесло, и я навыдумывал, что в этот сезон на ней, как на яркой первомайской открытке, конусом пылает алый костер, а пионеры вокруг него настолько малы перед огромным пламенем, что даже не видно, как они отдают салют.

Наконец все расселись по автобусам, и колонна начала движение за город. Родители, как чайки крыльями, махали вслед платками. Я будто оказался в автобусе вместе со всеми. Справа в колышущейся дымке тянулись горы, на горизонте теряя контуры. Шафранные холмы со скудной растительностью волнами подбирались к светлой ленте асфальта, бежавшей перед автобусами. Дорога словно отсекала, отрезала путь к воде выжженным солнцем, сухим холмам.

Слева — море. Под легким дуновением утреннего бриза оно вздрагивало, покрываясь мелкой рябью, отражало ослепительно яркое солнце, радовалось голубому небу, приветствуя его и подмигивая. Солнце, улыбаясь, смотрело в него, как в зеркало, и миллионы серебристых зайчиков скакали по воде.

Резкий запах соли, йода, водорослей и выброшенной на берег рыбы врывался в открытые окна автобуса, касался свежей одежды, делая ее влажной, проникал в волосы.

…А потом площадь опустела. Горю моему не было предела. Я вдруг словно проснулся, глубоко вздохнул, как взрослый человек, потерявший что-то очень важное и дорогое, встал и медленно побрел по аллеям домой.

Город вымер. Стояла жара. Было душно. Солнце светило так ярко и нестерпимо жестоко, что казалось, будто из мира вовсе исчезла тень. В этот зной я всё шатался по двору один.

Я сел на истерзанную перочинными ножами лавку под ажурной кроной белой акации. На ветках с острыми шипами висели гроздьями рыхлые бело-розовые кисти. Душистый, нектарный аромат цветов смешивался с запахом жареной рыбы. Низко гудели в соцветиях ленивые шмели и подвижные пчелы, похожие на темное золото.

В глубокие трещины толстой буро-серой коры были забиты скатанные трамвайно-троллейбусные талончики. Было слышно, как чирикают воробьи, купаясь в песке. Из открытого окна второго этажа раздался грохот упавшей на метлахскую плитку крышки кастрюли — словно вырвали язык у колокола. Затем опять всё замерло, и воробьи стали галдеть еще громче, наполняя двор суетой.

Друзей у меня не осталось — все разъехались. Я бесцельно обошел свой дом, сложенный из блоков кремового туфа, и направился к гаражам, примыкавшим торцом к забору детского сада. Металлические ворота были раскалены, будто за ними плавили руду. Деревянные ворота, выкрашенные коричневой половой краской, тоже нагрелись, но не так сильно. Потеки краски на них лопались, словно почки весной, и из них вытекала прозрачная, как вода, олифа.

Одни из ворот были открыты. Снаружи видна была половина машины: багажник голубого цвета, хромированный бампер. Я подошел и уставился на заднее колесо, в центре которого блестел колпак с красной литерой «М». Он карикатурно отражал мою фигуру в шортах: разбитые колени, торчащие уши, веснушки и волосы кирпично-красного цвета.

Постояв так под солнцем, я стал смотреть в темноту гаража и, не уловив движения и звуков, крикнул в полумрак:
— Здрасте!
— Здравствуй, — вытирая руки ветошью, появился мужчина.

Я узнал его, хотя в лицо толком никогда не видел. В любое время дня он наполовину находился под капотом своей машины — казалось, он лечит зубы всегда больному голубому кашалоту. Мы с друзьями не обращали на него внимания, да и он нас не трогал, когда видел, что мы собираем окурки. Не делал замечаний.

У него были большие черные глаза с желтоватыми белками. Он очень медленно переводил взгляд на собеседника, останавливаясь на каждом предмете вокруг и будто оценивая, сможет ли передвинуть его. Косматые брови почти срослись, виски были будто вдавлены в череп, что еще больше вытягивало его узкое лицо. Щетина росла от самых глаз и отливала медью на солнце.

Землистые губы были неразличимы и неподвижны среди усов и бороды, даже когда он разговаривал. Большая голова будто бы была слишком тяжела для слабых плеч, и потому он всегда сутулился. Локти — как колени у верблюда: сухие с белесостью, с отчетливым папиллярным узором в центре.

Кожа какого-то графитового цвета. Темная в клетку фланелевая рубашка свисала с плеч и обнажала рельеф ключиц. Из застиранного, будто битого молью большого воротника, как из котлована, жалким коричневым саженцем торчала тонкая шея.

Черные в рубчик габардиновые брюки спускались на бедра — казалось, вот-вот упадут ему под ноги. Одевался он не по сезону, ему никогда не было жарко.
Он, как-то неловко отвернувшись, покашлял, будто постучал в пустую деревянную бочку, потом протянул руку и сказал низким, уставшим голосом, продолжая смотреть на меня:
— Дядя Иса.
— Данила, — ответил я и тоже подал ему руку для приветствия.

Опустив голову, я посмотрел на его коричневые сандалии со смятыми пятками. Спереди из отверстия торчал большой палец с толстым, как ракушка, желтым ногтем.
— «Голубая ласточка», — представил он машину. — Что это ты грустный? Школа закончилась, уроков нет, двоек нет. Отчего в груди твоей прячется горе?
— А почему в груди? Может, в голове, — ответил я дерзко. Мне показалось, что уже все знали о моем вранье и осуждали меня.
— Когда горе в голове, люди смотрят в небо, ищут помощи или прощенья, а когда в груди — прячут глаза, глядят под ноги, чтобы опять не оступиться.

Я запрокинул голову: в бесконечной вышине, в синем море неба островками застыли невесомые облака. Над нагретым шифером крыш тонкими черными нитями носились стрижи. Голова у меня закружилась.
— Ну вот, теперь у тебя будет всё хорошо, — посмотрел на меня дядя Иса и предложил: — Заходи.

Он пошел к столу, шаркая сандалиями, и мне показалось, что я видел такую же сцену в кино про войну, где раненый в бою солдат шел, еле волоча ноги и опираясь на винтовку.

Мне и вправду стало легче. Я принялся рассматривать салон автомобиля, заглянул в открытое окно, протянул руку и погладил железную панель приборов, раскаленную, как сковорода на плите. Подергал руль. Показалось, что в ответ что-то вжикнуло, и я стал медленно обходить автомобиль кругом.

Я заглянул под машину, и меня заворожила темная пропасть ремонтной ямы. Я почувствовал оттуда сырую прохладу, и чем жарче было под солнцем, тем большим холодом тянуло из нее. Из полутьмы гаража непривычно пахло металлом, растворителем, машинным маслом.

Я зашел внутрь и встал за спиной дяди Исы. В нос ударил резкий запах бензина, который потом для меня на много лет стал самым приятным ароматом. Мне понравилось, я стал дышать глубже; глаза привыкали к сумраку. Дядя Иса промывал деталь в низкой, широкой банке из-под салаки, сидя на крошечной деревянной табуретке. Деталь выскользнула из его рук, стукнув плотным металлом в легкую жесть, — банка будто подавилась ею. Почти черного цвета бензин отмывал добела металлическую втулку, и она играла блеском стали.

Я стал оглядываться, рассматривать деревянные полки на стенах, местами покрытые газетами. На полках были металлические банки, детали, кисти, инструменты, запчасти, обернутые в плотную, как рогожа, техническую бумагу.

Я тихо подошел к машине, заглянул под капот. Тонкий провод — словно змея впилась в аккумулятор раздвоенным языком — тянулся к фонарику. Его тусклый желтый свет проникал в святая святых — вскрытую грудную клетку мотора.

Казалось, была нарушена священная тайна, и мерцающие лучи обнажили вечную темноту, сокрытую инженерами от глаз, осветили полированное серебро поршней, шатунов, коленвала. Я будто стал причастен к этой великой тайне. Мог рассматривать, обонять и даже трогать всё это вот так свободно и легко.

Под машиной, между подкрылком и двигателем, виден был освещенный светом с улицы лист картона и опилки. Дядя Иса не обращал на меня внимания. Набравшись смелости, но всё-таки поглядывая на него, я так же тихо подошел к двери, как будто боясь вспугнуть голубей или разбудить задремавшего больного, открыл ее и тихо уселся на водительское сиденье. Голову дурманили запахи обивки, горячей искусственной кожи, нагретой пластмассы, резиновых ковриков.

Потянувшись, я коснулся мысками рельефной резины педалей. Сжал в ладошках тонкий бублик руля, аккуратно и плавно стал вращать его. Желтого цвета, он будто был сделан из слоновой кости. Я обомлел. Сколько я так просидел за рулем?..

Мне представилось, что я лихо развернулся на берегу перед спасательной станцией, оставляя глубокие следы под колесами, и помчался в пионерский лагерь прямо по пляжному песку. Мне что-то кричали бледные, зеленоглазые девчонки в хлопковых купальниках, приехавшие из Колпино и Подольска. Размахивали молочно-белыми ручками. Их мамы, прикрывая ладонью глаза от солнца, смотрели мне вслед.

В лагере все удивились, собрались вокруг. Мои друзья залезли в салон и выкрикивали из окон, вываливаясь по пояс из машины:
— Это Данила! Наш друг! Мы скоро вернемся!

Я искал большие синие глаза, голубое ситцевое платьице с рисунком фруктов, свисающих из вазы. Она подкралась слева, ласково дернула меня за мочку уха, заглянула в глаза, и я прошептал:
— Маша!..
Губы ее растянулись в улыбке, как долька арбуза:
— Данила!

Друзья куда-то исчезли, а мы вдвоем мчались по берегу уже на велосипедах. За моей спиной ветер парусом надувал рубашку. Наезжали на волны, бросавшиеся нам под колеса. В спицах запутались нити света и втянули солнце в диск обода. Оно вспыхнуло четырьмя ломтиками апельсина. Испуганные чайки бросались в небо. Брызги разлетались битым стеклом, рождая радугу, которая становилась всё ярче. Колеса крутились быстро-быстро.

Вот мы вылезли из моря, лежим на горячем песке. Я смотрю, как у нее по спине, словно улитки, скатываются капельки соленой воды, оставляя след. Высыхает смуглая кожа, и появляется золотистый пушок...

Дядя Иса опирался своими верблюжьими локтями на нагретую пассажирскую дверь и смотрел на меня. Я вдруг словно проснулся, повернул к нему голову. Он улыбнулся и спросил:
— Кушать будешь?
Я кивнул.
— Пойдем к столу.

Мои ягодицы прилипли к дерматину, и я не мог пошевелиться. С трудом оторвал от кожзама одну, затем другую ногу. С неприятным шипением коричневое сиденье с белым жестким кантом наконец отпустило меня.

Мы ели бутерброды с нежно-розовой докторской колбасой. Пили горячий рубиновый чай из граненых стаканов. Он был сладким и терпким, с ароматом чабреца.

У ворот мяукнула кошка, опасаясь войти. Сев у порога, лениво жмурилась, прикрывая зеленые глаза, потом, словно обессилев, мяукнула еще раз еле слышно в прохладный полумрак и медленно ушла в тень деревьев напротив.

Вечером мы вдвоем легко закатили машину в гараж. Я узнал, что если вращать только колеса, то справиться с этой задачей может даже один человек.

На следующий день рано утром я вновь пошел к воротам, но они были закрыты. Хотя уже издалека было видно, что на них висит замок, я всё равно подходил и, подергав, проверял, надеясь, что он просто накинут. Так я ходил всю неделю вокруг гаражей. Меня не покидало чувство, что меня предал друг.

* * *

Мы жили втроем — мама, я и моя старшая сестра — на первом этаже четырехэтажного дома. Школа находилась недалеко, в десяти минутах ходьбы, хотя бывали случаи, когда дорога занимала и полдня. Но за такое мне непременно попадало.

Окна кухни и спальни выходили на запад. За окнами — аллея тонких, искривленных, суковатых оливковых деревьев с серой корой. За ними — синий металлический забор детского сада. С раскаленной крыши гаража, залитой битумом, мы прыгали на его территорию, чтобы проверить свою ловкость. Старик-охранник громко, угрожающе кричал, замахивался кривой тростью из кизилового дерева, гонял нас. Слов мы не разбирали, бежали врассыпную, взлетали на деревья, перемахивали на школьный двор, а оттуда в приморский парк.

Окно гостиной выходило во двор, где на границе с дорогой, будто подпирая раскаленное добела небо, стоял могучий платан с широкой кроной — пышной, густой, раскидистой. У него были большие, плотные листья, похожие на мужскую ладонь с растопыренными, четко очерченными пальцами.

Мощный ствол с выступающими «мышцами» серо-зеленого цвета, покрытый пятнами, расширялся книзу. Дерево будто покоилось на фундаменте, у самой земли растекаясь темными бугристыми наплывами, словно подошедшее тесто. Платан ежегодно «раздевался»: отслаивал, сбрасывал кору, обнажая новый, еще более нежный, светло-фисташковый слой. За это его прозвали бесстыдником. Крупные плоды на длинных ножках — чинарики, — словно шерстяные шарики, свисали головками к земле.

Когда становилось темно, появлялись первые признаки движения воздуха. На стены выползали ящерицы, замирали, поджидая жертву. Сквозняк дворнягой протягивал нос в подъезды, в квартиры, заглядывал под скамейки, под сырые, только что политые кусты самшита в палисадниках.

Женщины, суетившиеся весь день дома, чувствовали это первыми. Они, в шлепанцах или домашних тапочках, в цветных ситцевых халатах с рисунками алых роз, китайских огурцов, оранжевых солнц и подсолнухов, выносили на себе запахи кухонь и усаживались на скамейку поудобнее.

Обсуждали всё на свете, громко, перекрикивая самих себя, а потом успокаивались и говорили всё тише и тише. Оставались лишь восклицания: «Не может быть!», «Правда?!», «А такая приличная!..»

После полуночи все расходились по домам. Родители стаскивали детей с деревьев, как созревшие плоды. Собирали их по аллеям, скверам, в кустах азалий, как курицы цыплят. Угрожали, уговаривали и обещали, что завтра будет новый день. Самые ловкие вырывались и с шумом гнали металлическим прутом железные обручи к своим подъездам.

В ночном сумраке опустевшего двора становилось тихо. Лишь качели тоскливо и протяжно, как металлом по стеклу, жаловались, оставленные и брошенные. Воздух был уже неподвижен и густ.

Слышно, как на раскладушке, вынесенной на балкон, заскрипели пружины. Это на третьем этаже перевернулся на другой бок отец многодетного семейства, похожий на ворона. Потом он вскрикнул во сне, словно вспомнил о чем-то важном. Резко захрапел, и этот звук разорвал плотную материю темного двора. Затем опять всё затихло, наступила тишина.

Престарелый, утомленный болезнью тренер по футболу, похожий на пингвина, закуривает перед сном, опираясь на подоконник второго этажа. Как туман с болота, распространяется и заползает во все окна запах табака. Вдруг он резко, надрывно закашлялся. Сухой треск прокатился по двору, отражаясь от остывающих стен, сделал круг и вернулся назад.
Будто опомнившись или испугавшись, он внезапно замолкает, услышав свою болезнь. Выбрасывает сигарету. Мне отчетливо слышно, как он, тяжело дыша, проходит и ложится на кровать. А непогасший окурок еще долго чадит. Пегий старый спаниель с первого этажа, с мудрыми карими глазами учителя начальных классов, несколько раз чихает, цокает когтями по паркету, пытаясь улечься заново, и замолкает.

Где-то в глубине спальни еле слышно, нежно и тихо заплакал младенец. Мама успокоила его, что-то напевая.

Вначале неясно, а потом всё отчетливей слышны шаркающие шаги по асфальту. Сосед с четвертого этажа — похожий на медведя водитель автобуса — возвращается из парка. Я всегда узнавал его походку по серебряному звону бубенцов — непристегнутых пряжек сандалий. Вот щелкнул его замок, икнули дверные петли. Эхо, живущее в подъезде, будто дразнило крашеную дверь, повторяя за ней всё по несколько раз.

Теплым ручейком, словно из опрокинутой вазы с цветами, заглянул ветерок с улицы во двор. Запутавшись в широкой листве платана, не в силах вырваться из его могучих ладоней, он замер до утра, оставшись ночевать в черной кроне.

Двор на короткое время засыпал, соединяясь с природой, с небом, с едва уловимым далеким шумом моря. Его дыхание, тяжелое днем, стало сейчас мягким и невесомым. С неба неслышно падают сорвавшиеся звезды.

Словно выплеснулось из чаши растущей луны холодное олово на шифер крыш, балконы, на белье, развешанное по веревкам и застывшее, будто покрытое инеем. Заковало тусклым блеском неподвижные верхушки деревьев, стекая по их стволам. Именно тогда, в детстве, я стал понимать, как по-разному звучат тишина и пустота.
Где-то вдалеке послышался натужный звук двигателя первой поливальной машины. Казалось, она сейчас разливает нападавшие за ночь звезды, собранные в темноте городских садов и аллей. Этот звук приближался очень медленно, будто шофер расспрашивал каждую клумбу, достаточно ли цветам всего для завтрашнего дня. Асфальт шипел под напором машины и остывал, захлебываясь горячими лужами.

Наконец, как предвестник раннего утра, высоко завывая электромотором, пронесся первый троллейбус. Послышалось под окном робкое «чирк-чирк» — это просыпались воробьи. Сначала неуверенно, а затем всё громче и громче. И стало светлеть. Вдруг — наступило утро.

Словно пилигрим в веригах, вместе с первыми лучами солнца появляется босой зеленщик. Бедно одетый, сухой, жилистый, как старая виноградная лоза, он толкает перед собой тележку на стальных подшипниках. Высоким тенором-альтино зазывает: «Хозяйка! Зелень, свежая зелень! Подходи!» Подшипники гремят, как телега инквизиции, по булыжной мостовой, а он вновь через мгновение, перекрикивая грохот: «Свежая зелень! Подходи! Кинза! Укроп! Рейган! Кир-салат! Тархун! Петрушка!»

Из окна последнего этажа его окликает хозяйка: «Эй! Постой! Сейчас спущусь». Старик останавливается. Наступает тишина. И в этой тишине, как за стеклом, — кажется, слышно на весь двор — гудит пчела, нависая над красно-бурым цветком герани. Словно молитвослов, достает зеленщик тяжелый кожаный кошель, глухо звеня медью.

Благодарит женщину негромко, словно бережет связки: «Дай бог тебе доброго дня! Здоровья детям!», а затем опять высоко и пронзительно: «Зелень! Свежая зелень! Подходи! Хозяйка! Зелень! Свежая зелень!» Удаляется, громыхая сталью.

Бледно-розовые плоды шелковицы, нападавшие на тротуар, он давит, не замечая, подошвой босых ног, кожа которых стала словно черепица, и они, раздавленные, как гусеницы, оставляют густые, липкие пятна.

…Утром я уходил на пустынный берег моря и бродил, разглядывая в мираже пионерлагерь, пока безжалостное солнце не прогоняло меня с побережья. Мокрые и горячие камни, гниющие купоросные водоросли, дамба, спасательная станция, пахнущая скипидаром, лаком и соленым деревом. Опрокинутая лодка с красным пузом прижимается к белой стене синим бортом.

По нитке горизонта, как в цирке, белыми букашками медленно передвигаются дрессированные крошечные суда. Всё это было моим, принадлежало только мне, как драгоценности, которые я насобирал в одиночестве.

В жарком воздухе неба и золотисто-голубой дали тонули, колыхались и соединялись высотные дома новых районов. Даже в тени разноцветных грибков пляжа ощущаешь, как быстро приближается южный полдень. Его дыхание касается тела, проникая сквозь одежду. В горячих лужах черные, бархатные головастики безропотно, как домашние животные, даются в руки.

Возвращаясь домой, я прятался под низкими кронами деревьев от полуденного солнца, как одинокий прохожий от проливного дождя. Под карнизом в узкой полоске тени лежало голое тельце выпавшего из гнезда воробья с тонкой, прозрачной, как слюда, кожицей, через которую было видно, как в пробирке, уже сформировавшиеся внутренние органы. Витаминно-желтый распахнувшийся клювик — как пестик, жиденькие лапки. Рыжие муравьи, как море, набегали ржавыми волнами к еще трепещущему, беззащитному, обнаженному птенцу.

На следующее утро, затолкав в карманы пару огурцов и держа в руке большой алый помидор, я пошел за дом к гаражам. Сел в тени трансформаторной будки, надеясь на чудо — что дядя Иса сегодня придет.

Сегодня суббота, и я опять буду помогать ему. А в конце дня холодным бензином буду отмывать запачканные руки. Бензин в ту же минуту, как вынешь руки, будет испаряться, стягивать кожу, оставлять белесые разводы, как от соленой воды, а руки еще долго будут источать резкий запах.

Сок помидора стекал по подбородку. Я проводил по лицу тыльной стороной ладони, как шашкой, и продолжал кусать его, толкаясь носом в мякоть.

Внутри будки гудели тысячи электрических пчел. Казалось, их побеспокоили без причины. Гудение вдруг становилось угрожающим, потом опасность отступала, рой успокаивался, гудел ровно, передавая вибрацию на каменную стену за моей спиной.

Неожиданно, как из воздуха, появился дядя Иса. Он тяжело дышал. Протянул мне руку. Растерявшись, я бросил помидор в песок, сорвал кулечком листья с длинной ветки тутового дерева, вытерся и тоже протянул руку. Я чувствовал, как он искренне обрадовался мне.

— Вас долго не было, дядя Иса. Я жду уже пять дней. Вы бросили свою «голубую ласточку»? — заглядывая ему в глаза, спросил я.
— Нет, сынок. Я приболел. Врачи меня не отпускали всю неделю. Вот только на выходные и смог вырваться.

Он открывал тугие замки гаража, и я не видел его лица. Только плечи высоко поднимались, когда он делал глубокий вдох, переводя дыхание.
— Вы, пожалуйста, выздоравливайте. А то я совсем один, и мне некуда деваться.
— Аминь, — ответил дядя Иса и, открыв створку ворот, пропал в темноте.

Я тут же нырнул за ним в прохладу, стал приглядываться к темноте после света, словно боясь потерять его, смотрел примерно туда, где он должен быть, широко раскрытыми глазами. Щелкнул выключатель. Тускло загорелась лампочка на стене. Пройдя за машину, он стал переодеваться. Я смотрел и думал: «Почему он такой тощий?» Спросить было неудобно, а потом я перестал это замечать.

Говорил он очень тихо, с одышкой. Иногда я не мог разобрать последних слов и только догадывался. Переспрашивать не хотелось, так как я видел, с каким трудом ему дается разговор. В его груди что-то клокотало, бурлило, пузырилось. Он не давал вырваться этому «чему-то» наружу. Крепко и плотно, как стеклодув, прижимал к губам кулак с натянутой, антрацитовой кожей.

Он стал освобождать полку от металлического хлама, и оказалось, что это узкий топчан. Покрыв его старым, чумазым лоскутным одеялом, он выпрямился и сказал мне:
— Обещаю тебе, что с четверга по воскресенье буду приходить каждый день. Рано утром. И буду ждать тебя весь день, даже если ты не придешь!

Мне захотелось его обнять, прижаться к нему. Впервые в жизни я почувствовал такое уважение к себе. И с этой минуты дядя Иса стал для меня самым дорогим человеком на земле. Он держал свое слово. Приходил рано. Переодевшись, выносил лавочку на улицу. Много читал. Сидел, согнувшись, упираясь локтями в колени, смотрел под ноги, будто подставляя затылок раннему солнцу, и ждал меня.

Мы залезали в холодную яму, под машину. Он просил подать ключ 17 ; 19, накидной, рожковый или гаечный. Показывал, как выглядит каждый из них. Мы снимали кардан, вытягивали бесконечно длинные полуоси, разбирали задний мост.

Поставив на деревянный верстак дифференциал моста, дядя Иса объяснял его устройство, принцип работы. Я с удовольствием всё запоминал и со временем стал самостоятельно вырезать из специального материала — паронита — прокладки под ступицы, бензонасос.

Часто, повалившись на топчан, он отдыхал, лежа на спине и посвистывая носом. Я задавал вопрос; если он долго молчал, не открывая глаз, я, подождав, задавал следующий. И так целыми днями.

Мы обедали, и после обеда он рассказывал, откашлявшись и отдышавшись, как с ним произошел тот или иной случай. Все его рассказы были поучительны и интересны. По природе он был замечательный рассказчик, но его болезнь отрывала большие куски от его таланта.

— Я ехал на «голубой ласточке». Жара была не как сегодня. Солнце повыше, марево и миражи кругом, — смотрел перед собой дядя Иса, щурясь от яркого света, а я ел бутерброд, не отрываясь глядел ему в лицо, стараясь не пропустить его медленных движений. — Вдруг машина стала чихать и заглохла. В тех краях — как в Сибири зимой: там без костра, здесь без воды несколько часов — и всё, полетела душа к солнцу. Машин в то время еще было мало. Можно было неделю простоять — никого не встретишь.

Он замолчал, задумался. Потянулся и взял в руки бензонасос. А я в это время схватил с лавки огурец и опять уставился на него, как на экран телевизора, боясь пропустить хоть один кадр.
Он продолжил:
— Я сразу понял: бензонасос. Ну, разобрал, собрал, завожу — никак. Несколько оборотов — и глохнет. От жары даже бензин нагрелся, как кипяток. Так вот, диафрагму выгнуло от такой температуры, словно зонтик. Прошел час, потом другой. Вода у меня заканчивается, солнце в зените.
 
Он замолчал, и мне казалось, что прошла вечность. Вдруг продолжил:
— Думаю: если не смогу починить, буду пить воду из радиатора. Что делать? Выпью всю воду из радиатора — как потом поеду? Если заведу, перегрею двигатель. Закипит, заклинит. Погибну.
 
Он опять замолчал. Я ждал конца этой истории. Становилось страшно. А вдруг дядя Иса умер в этой пустыне? Не подгоняя его, я пытался натянуть ремешок своих сандалий на последнюю дырочку.
— Ну, я решил так, — всё же оказавшись живым, продолжил он. — Достал запаску и из камеры вырезал диафрагму. Но поставил ее поверх старой. Завелся сразу и поехал. Правда, в пути много раз вставал.

Он стал растирать ладонями колени, смотря на свои руки, как будто именно они его спасли, и продолжил:
— Снова и снова нарезал кружки, бензин разъедал диафрагму из простой резины. Вот так я к ночи добрался живым и здоровым!

Я с огромным вниманием слушал его. Мне представлялось нестерпимое сухое солнце, призраки гор на горизонте. Среди ржавой бескрайности, едва переступая, идет, проваливаясь в глубокий песок, вереница верблюдов, жующих жвачку, с мягкими на ощупь плюшевыми мордами.

Они рыжие и безразличные, как ландшафт вокруг. Огромные печальные глаза с поволокой, пушистые ресницы. На шее медные бубенцы, пряжки, разноцветные косички. И кажется, что с ног до головы одеты они в тайну.

Стада белых коз и черных овец с тяжелыми бурдюками с уважением смотрят на них. Закопченные лица пастухов и тощие собаки, похожие на шакалов, замерли. Среди этого раскаленного мерцающего величия цвета сепии, поднимая за собой высоко в небо тучи густой пыли, несется, как электрический разряд, как молния, «голубая ласточка» дяди Исы.

Он смотрел на меня, и я догадался, что он улыбается.
— Данила! — теребил он черной ладонью мои терракотовые волосы. — Я пожертвовал запасным колесом и остался жив. В жизни всегда надо жертвовать чем-то, чтобы достичь цели. Ты пойдешь в армию — надеюсь, будешь вспоминать мои рассказы, всё поймешь.

Я никогда не видел, как дядя Иса управляет автомобилем. Он заводил его, разворачивался и въезжал в гараж передком или задом, пятясь, ставил машину на место. Он мне только говорил:
— Вот починим, наладим, заведем и поедем. Там, у моря, на берегу, я научу тебя азам мастерства автогонщика.

За месяц мы с дядей Исой стали как родные. Я никогда не забуду алый, словно кровь, цвет горного заката и вкус терпкого, вязкого кизилового варенья. Бутерброд с соленым сыром и черным, сладким виноградом. Запах бензина и выхлопных газов был для меня не менее важен, чем кино и книги, в те годы.

В июле я наконец уехал в пионерлагерь. Дядя Иса прощался со мной молча, долго, тяжело, словно я уезжал навсегда. Мы сидели на лавочке у ворот гаража, прислонившись к горячей кирпичной стене. Он смотрел перед собой, изредка поглаживал мою руку, лежащую на колене, своей холодной рукой. Медленно вращал большими черными глазами, как филин. Мне не терпелось скорей бежать домой собираться. А он словно читал мои мысли. Как только я хотел вскочить, он за мгновение до этого начинал гладить меня по руке, и я опять сидел и слушал, как он тяжело дышит, сдерживая, проглатывая кашель.

…Закончились каникулы. Но по воскресеньям с утра я обязательно бежал к дяде Исе. Соседи по гаражу обращались к нему с просьбами починить машину. Если поломка была несерьезной и можно было справиться за день, дядя Иса брался за ремонт. Мы работали вместе.

Часто над ним подшучивали:
— Иса! Когда ты на машине ездить будешь — а то только она на тебе катается?
Он посматривал на меня, смущался и говорил серьезно:
— Это они так шутят, не обращай на них внимания.
За услуги платили рубль или три. Редко ремонт стоил дороже трешки, но всегда 50 копеек дядя Иса вручал мне.


* * *

Всё чаще налетал ледяной северо-восточный ветер. Цветы у подъезда, такие яркие всё лето даже ночью, сейчас бледнели, гасили свой волнующий огонь. По вечерам небо на западе, казалось, было в крови и в огне. Солнце садилось будто в пыль, и на город падала легкая пепельная тень.

А утром облака принимали причудливые очертания в виде сказочного всадника под стенами грозного замка с гигантскими куполами и башнями. Стоило отвернуться, оторвать взгляд, и ветер менял картину: появлялся длинный змей с разинутой пастью, какого рисуют японцы на рисовой бумаге, поглощая, заглатывая утлые суденышки и большие фелуки.

Осенние листья всех цветов — от лимонно-желтого до черно-багрового и от серого до пурпурного —дворники собирали в кучи и поджигали. Из недр пестрых конусов, как из-под чешуи, густо и мягко валил сизый дым, словно гномы раскуривали в них сырой табак. Он стелился по земле и застывал неподалеку тяжелой мутно-желтой водой.

Но уже через час палые листья: насыщенно-желтые — с тополя, цвета охры — со смоковниц, как ржавый гвоздь — с платана, коричневые, словно жареные каштаны, — с оливковых деревьев, как жженая умбра — с тутовых, мелкие, как кофейные зерна, — с финиковых, кирпично-бурые — с липы — вновь присыпали недавно подметенную влажную землю.

Созревшие, жирные и черные плоды маслины блестели, как жуки, падая с деревьев, и редкие прохожие вдавливали их в асфальт, оставляя на века чернильно-синие пятна. Даже зимние дожди не смоют черную кровь — сок плодов.

На зиму дядя Иса запирал гараж на внутренний, «хитрый» замок и подвешивал еще несколько навесных. Заботливо обмазывал их солидолом, оборачивал глянцевым листом из журналов «Огонек» или «Крестьянка», стягивал джутовой бечевкой.

Двор в это время года становился совсем другим — серым и голым. Он казался теперь, без листвы и зелени, чужим, как пес, которого хозяева оставили или бросили одного на даче.

Я непременно ходил из школы домой мимо гаражей. Обязательно раз-два в неделю проверял сохранность замков. Ветер за месяц заботливо набрасывал высокий холмик листьев — не надеясь на замки, подпирал ворота. А я мечтал, что летом буду опять сидеть под машиной в прохладной яме, крестом затягивать болты на колесе и отмывать вечером руки серым, холодным и терпким бензином. Буду рассказывать друзьям, вставляя термины «задний мост», «редуктор», «полуоси», «шаровые».

Каждый год, когда начинались летние каникулы и дядя Иса открывал гараж, я проводил неделю с ним. А когда возвращался из пионерлагеря, он рассказывал, что, пока я три месяца отдыхал, он наездил немало километров, перечислял названия населенных пунктов.

Познавательные и поучительные истории не заканчивались никогда. Я привык к медленной, с долгими паузами речи дяди Исы.
— Теперь надо перебрать коробку и задний мост: появился стук, — говорил он и задумчиво смотрел на машину, думая, с чего начать. — Хорошо! Без тебя я не справлюсь.

Я смутно догадывался, что дядя Иса боится сажать меня за руль, но я не обижался на него — он был мне так близок и дорог.

Вот так, быстро, прошли годы. Я вырос. Двор перестал меня привлекать — казалось, что мы с ним знаем друг друга целую вечность. Меня теперь стали восхищать аллеи и скверы, которых я не видел или не замечал раньше.

Господи! Как же высоки были стройные тополя с серой, как волчья шерсть, корой и пирамидальной кроной. С провислыми сережками соцветий и клейкими, ароматными почками рыжего цвета.

Как я мог раньше не видеть их благородства, проходя в их тени сотни раз? Они — словно солдаты, выстроенные в две шеренги, бок о бок друг с другом, а между ними — узкая аллея, уходящая вдаль нескончаемым зеленым тоннелем.

Я закидывал голову и смотрел на их острые конусы, касавшиеся бирюзового стекла небосвода, и мне начинало казаться, что растут они с неба из своих словно заточенных точильщиком макушек, не давая выложенному в шахматном порядке тротуарному камню обрушиться в нежное голубое небо.

Величественная и прекрасная двадцатиметровая липа стояла в центре круга, который она создавала своей кроной в форме яйца; с благородной, строго-черной корой и листьями в виде больших сердец, чуть поникшими, отчего они становились будто смущенными.

Однажды весной я получил повестку в ДОСААФ на курсы водителей. Около года нас обучали в автошколе. Я благополучно с первого раза сдал экзамены и получил водительское удостоверение категории «В» и «С». После каждого экзамена я рассказывал дяде Исе, как трудно мне дался элемент, например подача задним ходом грузового автомобиля на платформу под погрузку, или как я не мог сразу вспомнить принцип работы двигателя внутреннего сгорания.

В деталях описывал, что когда засомневался, удержу ли машину под углом на ручном тормозе, то вспомнил его уроки, и всё получилось.

Дядя Иса ловил каждое слово, а я не уставал повторять в конце предложения: «Ну, как Вы учили», «Как Вы рассказывали». Он удовлетворенно кивал головой, как пони, довольный мной и моим рассказом.

Внимательно рассматривал красную книжечку водительского удостоверения. Не выпускал ее из рук. Пока я говорил, он изредка прижимал ее к носу и вдыхал запах типографской краски, словно сверялся с ней: правду ли я рассказываю или привираю?

После этого я какое-то время не заходил к дяде Исе. Проходя недалеко от гаражей, я приседал под низкие кроны деревьев, чтоб разглядеть коричневые деревянные ворота. На петлях уже целый месяц, а может и больше, висел замок.

Наконец пришла повестка в военкомат с назначенной датой, явиться нужно было уже с вещами. В счастливом ожидании, радостный, готовился я в армию. Даже заранее побрил волосы под ноль.

Вечером мы с Машей ушли на берег моря. Я будто впервые смотрел на лиловые облака — как плывут они по бледно-алому закату. Разглядывал восток, и меня слепила какая-то печальная тьма быстро набегающей южной ночи. Я думал тогда, что так должно было быть всегда и что все вокруг это видят. Крепко сжимал маленький девичий кулачок в своей ладони.

Наступила ночь, и отовсюду стал слышен горячий шепот насекомых. Потянуло приторно-сладкими запахами рододендрона и акаций, иссохших трав и нагретой земли. Спустя час шепот перерос в гул, и казалось, что мы находимся в центре вибрирующего хрустального шара. Зрение и слух обострились до предела.

Вот спокойная гладь моря — как пропасть, темна и неподвижна. На горизонте прошел катер, и сразу только что мертвая поверхность ожила. На ней, в ее подвижности стали переливаться и луна, и звезды, и огни города и причала, и якорные и топовые фонари стоящих на рейде в полной темноте судов.

Всё ожило! Началось движение или передвижение с места на место, с волны на волну. Всё стало покачиваться, вскидывать голову, шипеть в камнях и тросах. Казалось, все жители моря сердятся. А через несколько минут всё затихло, и опять полный мрак, и только бакены подмигивают красным и зеленым, и зазывают и манят звезды.

Вокруг не было ни души. Мы сидели на каких-то канатах, покачиваясь и дыша их дегтярным запахом. Я всё говорил и говорил, а море и Маша соглашались и, не произнося ни слова, обещали ждать вечно.

Мимо прошла парочка. Молодой человек был ниже своей спутницы и шел вразвалочку. Походка его казалась неестественной, и это бросалось в глаза. Взошла полная луна, и вода осветилась — будто луна встала под водой, а не на небе.

Мы пошли домой. Море глубоко и печально вздохнуло, прощаясь. Проводив Машу, я вспомнил — как молнией прожгло — о дяде Исе. Стал тревожиться, что не успею попрощаться, и тут оказалось, что я даже не знаю, где он живет. Я вообще ничего не знаю о нем. Есть ли у него жена и дети, работает он или пенсионер? Стало горько на душе, когда я подумал: «Может, он лежит в больнице?»

Вспомнил, как долго и мучительно он кашлял много лет, что был в больнице всю неделю и приходил в гараж только в субботу и воскресенье, а я ни разу не спросил у него о здоровье.

Я почувствовал, что предал его. Всё забылось и стало второстепенным — девушка, друзья, родители. Все мои мысли были о нем, единственном друге, так много лет не делавшем мне замечаний и не читавшем нравоучений, но дававшем такие нужные советы.

Утром, бросив всё, я кинулся на поиски. Как назло, ворота соседних гаражей были закрыты — ни одной живой души. Я бродил вокруг гаражей, отлучался по делам, снова возвращался. Мне всё казалось, что стоит только мне уйти, как все приходили, выезжали и заезжали, что вымерло всё именно сейчас, когда мне надо узнать, где живет дорогой мне человек — дядя Иса.

На следующий день с утра я решительно направился к гаражам и дал себе слово, что не отойду, пока не дождусь хоть кого-нибудь. Я выбрал место на лавочке, откуда просматривались и часть двора, и линия гаражей, и улица.

Надо мной раскинулась липа, и я от скуки и безделья рассматривал изумительно насыщенную зелень кроны, ароматные светло-желтые цветы, утонченные и изящные. Она восхищала и впечатляла кроной-шатром и листьями в форме сердца. Цветы ее наполняли особо душистым липовым ароматом всё вокруг, и ее запах и пурпурные побеги были какими-то жизнеутверждающими.

Через час к дальним воротам подошел мужчина в выглаженном черном рабочем халате. Открыл металлическую калитку гаража, забрал какой-то тяжелый сверток, обернутый газетой, вышел, закрыл калитку, проверил замки на воротах. Поднял сверток и застыл, внимательно читая строчки в газете.

Я подошел, поздоровался и стал расспрашивать о хозяине шестого гаража. Мужчина не знал о дяде Исе ничего. Неудивительно, если у него новая машина.

К обеду я захотел есть, но боялся отойти, пропустить кого-нибудь и оставался на месте. В конце дня подъехали «жигули», и я, от голода и злобы даже не здороваясь, стал расспрашивать водителя о дяде Исе. Но все, как сговорившись, не знали, где он живет и что с ним.

Закончился вторник. В четверг я уйду на призывной пункт и вернусь только через два года. Меня мучила совесть. Я не мог уснуть, ворочался, вставал, пил воду, снова ложился. Уснул только под утро. Сон был тревожным, и мне всё снилось, что мой автомобиль летит в пропасть, а я не успеваю выпрыгнуть из кабины.

С утра опять пошел к гаражам. Сел под деревом на бесформенную серую глыбу застывшего бетона, похожую на упавший астероид, и стал ждать. Мать на эти два дня взяла отгулы, чтобы собрать, проводить меня, попрощаться. Но я не мог ничего с собой поделать. Я ждал и ждал.

Наконец подъехал оранжевый «Москвич-412». Водитель открыл дверь, вывалил живот наружу. На ногах у него были домашние тапочки персикового цвета, чуть надорванные по шву в подъеме, оттого что его босые ноги были, как у утопленника, отекшими и синеватыми. Мне не верилось — настолько у него был огромный живот, — что именно он сейчас сидел за рулем. Его волосы были жесткими и коротко стриженными, с проседью, и напоминал он какого-то грызуна поздней осенью в поле.

Я подскочил к нему. Он надрывно и туго, со свистом дышал. Темные маленькие глазки смотрели на меня изумленно, улыбались всё время из глубины складок. Я скороговоркой расспрашивал про шестой гараж, про дядю Ису, рассказывал о призыве в армию, о вчерашнем дне…

Он не переставал улыбаться, громко дышал, держался за рамку двери и, когда я обреченно замолчал, спросил, как меня зовут.
— Данила, — понижая голос, вздохнул я.
— Слушай, дорогой… Данила! — начал он жестикулировать, подтверждая каждое слово еще и кивком головы. — Иса живет на улице Ленина в доме, где магазин Рафаила, — он грудью повернулся в сторону магазина Рафаила и направил туда же обе руки ладонями вверх.
— Спасибо Вам, — внятно произнес я, благодарно опустил голову, зачем-то приложив ладонь к груди, как в сказках герои благодарят одушевленные деревья, реки, облака, когда они указывают путь. Он всё время улыбался.

Вдруг взмахнул руками, как брызгаются водой.
— На здоровье, дорогой… э-э… Данила! — и капельки пота росой выступили у него на лбу.

Я быстро нашел нужный дом. Во дворе женщинам я описал внешность дяди Исы. Они долго советовались, спорили, вспоминали подъезд и квартиру, отвлекались на наставления детям. В конце концов указали на один из балконов.

Я взлетел на четвертый этаж в несколько прыжков. Сердце рвалось наружу от волнения и неизвестности. Дверь была выкрашена той же самой краской, что и ворота гаража. В центре двери латунная табличка с щелью и надписью «ДЛЯ ПИСЕМ И ГАЗЕТ» горела, как рында. Звонка не было. Я постучал. Потом еще раз, настойчивей. Стук покатился по тишине прохладного подъезда, эхом отражаясь от стен и резонируя в перилах.

За дверью не было ни звука. Я приложил тыльную сторону ладони к щелке таблички. Между пальцев завыло сквозняком, и я понял: дома никого нет. Иначе я бы услышал движение за дверью.

Хотел пригнуться, приложить ухо для надежности, прислушаться, но в это время за соседней дверью лязгнула щеколда. Я дернулся и резко выпрямился. В приоткрытую дверь вылезла голова в полиэтиленовом пакете, затем левое плечо.

— Он в больнице, — произнесла голова, медленно моргнула пару раз и уставилась на меня оленьими глазами.
— Что с ним? В какой он больнице? Какой номер больницы? — задавал я ей вопросы, повышая тон.

Голова невозмутимо ответила:
— Первая, — из-под пакета на лоб потянулась струйка темной краски, она моргнула, подняла указательный палец вверх и медленно, как черепаха в панцирь, втянула голову с плечом назад. Дверь закрылась. Щеколда тявкнула, возвращаясь на место. Я понял: он в Первой городской больнице.

Троллейбус приближался к остановке на бешеной скорости, и казалось, что он уже не успеет остановиться, пронесется мимо. В огромное ветровое стекло улыбалась молодая, красивая женщина с большими зелеными ребячьими глазами. В них горели азарт и счастье, и только пара тонких медных проводов над ее головой удерживала ее на земле и не давала оторваться, взлететь.

На остановке «Горбольница» я еле удержался за поручни и, как только двери открылись, прошипев обозленными кошками, вылетел на тротуар.

В регистратуре женщина без возраста, с пергидролевым шаром волос на голове и черными, как зола, тонкими, как шерстяная нить, бровями задавала мне вопросы. А я не мог сказать ни фамилию, ни диагноз, ни откуда он, ни когда поступил.

Мне становилось дурно, хотелось закричать во всё горло. Тревога билась в груди, как птица в комнате с закрытыми окнами. Кругом стояли люди с котомками и авоськами, как провожающие на вокзале, с одинаковыми выражениями лиц.

Больные, прислонившись к блестящей, масляной стене, словно пряча лица от посторонних, шушукались и оборачивались друг на друга.

Проскочив в открывшуюся дверь, я увернулся от бабульки, сидевшей на входе. В коридоре пахло столовой, грязным бельем и страданием. Совсем не пахло лекарствами и больницей. Стояли серые тумбочки, покосившиеся и осевшие.

Я спрашивал о дяде Исе, заглядывая в палаты, где вместо дверей неподвижно висели прожженные йодом серые простыни и синие казенные одеяла.

Меня догнал врач лет сорока. Он возмущался моим поведением. Я повернулся к нему и стал, ежесекундно сглатывая слюну, объяснять, что у меня произошло. Закончив, провел ладонью по ежику волос и повторил:
— Вот так! Вот так! Что делать?!

Доктор посмотрел на меня через очки снизу вверх, развернулся и, сделав мне знак, пошел по коридору в ординаторскую. Я за ним. Он шел семенящим шагом, зад его торчал и был шире плеч. Через ткань белого халата была видна майка.

В кабинете еле уловимо пахло женскими духами и стираной постелью. Он посадил меня в низкое, продавленное кресло на причудливых ножках, налил в стакан теплой воды из графина с мутным стеклом.

На его волосатом запястье, как ожог, светился трафарет отсутствующих часов. Он задавал вопросы, и я подробно, с уточнениями описал телосложение, цвет кожи, кашель и другие характерные признаки и симптомы дяди Исы.
— Судя по описанию и клинической картине, к нам он точно не поступал. Я думаю, что он поступил в туберкулезную больницу номер один. Хотя если хочешь, я дам тебе халат, обойди клинику, — сказал он.

У меня кружилась голова и тошнило от голода.
— А где эта больница? — уставшим голосом спросил я.
— За городом, у моря. На 12-м трамвае конечная, там спросишь, — он встал, протянул руку. Мы попрощались. Рука у него была сухая, мягкая и теплая.

Солнце светило мне в лицо через большое, дребезжащее трамвайное стекло. Сам трамвай гремел, как дрезина. Что творится дома? Страшно было даже подумать.

Я сразу нашел огороженную невысоким каменным забором больницу. Ржавые металлические ворота были распахнуты. Она словно пряталась в зелени парка. За ней — линия горизонта с синей полоской воды, а выше — лазурное небо без единого облачка. Это был белый особняк с четырьмя колоннами и невысокой лестницей, ведущей ко входу.

На входе никого не было. Какое-то неприятное чувство сразу забралось мне за пазуху. Дорожки заросли травой. Штукатурка на углах здания откололась. На окнах двух этажей — решетки. Плющ обвивал окна и уже добрался до второго этажа, скрывая трещины и сколы. Казалось, и здание болеет вместе со своими обитателями и выздороветь — невозможно.

В холле на лавке одиноко сидел мужчина в байковой коричневой пижаме, безвольно смотрел на мир через решетчатое окно и даже не оторвался от своего экрана, когда я вошел. Спросить было не у кого — я даже обрадовался этому. Дверца регистратуры распахнута, за стойкой не было никого — пусто.

Дверь, ведущая в правое крыло здания, была обита жестью, и на ней висел здоровенный замок. Другая дверь, обшитая вагонкой, с маленьким поликарбонатовым мутным стеклышком на уровне глаз, была открыта.

Я шел по серому коридору. В тишине под потолком мигали и постреливали лампы дневного света. Стены выкрашены синей масляной краской. В углах белого потолка — махровая серая паутина.

Пол, покрытый линолеумом, пузырился, как кожа больного животного. В некоторых местах линолеум загибался до середины, обнажая деревянные ребра. Под моими ногами прогибались и тоскливо скрипели доски.

Я открыл первую дверь справа, невесомую, словно из фанеры, и сразу увидел лежащего на кровати дядю Ису, который смотрел в стену. В палате было еще три койки и несколько незаправленных, даже без матрасов, пустых железных сеток. Из большого окна падал свет, отражаясь от хромированных спинок кроватей, играл, как отблески в пруду, но всё равно мне было как-то грустно.

Его голову от меня скрывала тумбочка серо-голубого цвета с синим инвентарным номером, словно выведенным детской рукой. На ней лежали разноцветные лекарства в спичечных коробочках, и казалось, что это цветные драже-конфетти и что таблетки-кругляшки собрал неизвестный после Нового года, когда гости разошлись. Да и всё здесь казалось оставленным, брошенным, не убранным после праздника жизни.

Он приподнялся, повернул голову, увидел меня. Сонные глаза стали широко открываться, он удивился и растрогался. Я подошел к нему, он с трудом сел на постели. Совсем тихо сказал:
— Рад тебя видеть, мужчина, — в груди у него опять что-то забулькало при выдохе.

Я сидел молча. Он тоже молчал, тяжело дыша.
— Дядя Иса, я завтра в армию ухожу, пришел попрощаться, поблагодарить Вас за всё. А то вот места себе не нахожу, — как бы извиняясь, сказал я и посмотрел в пол. Увидел его вельветовые тапочки, носки василькового цвета без резинок съехали толстым гофром на щиколотку, оголив сухую, желтую кожу ноги с редкими волосами.

Он заговорил, как будто включили радио с середины:
— «Москвич» достался мне от отца жены. Жена умерла, и я остался совсем один. Одна радость — машина. Сынок, я никогда не умел ее водить, у меня и прав не было никогда. Прости меня! Не мог я сказать тебе правду сразу. Ты мне стал дорог, как сын, я боялся потерять тебя, потерять себя. Я думал: скажу правду — ты не вернешься, узнав, что я выдаю себя за кого-то другого, никогда не вернешься.

Он опять замолчал, пытаясь отдышаться.
— Я болен много лет, но не бойся, у меня незаразная форма. Те, у кого заразная форма, — в другом крыле, не выходят, не общаются, — с опущенной головой успокаивал меня он.

Меня его слова не пугали. Когда ты молод, невозможно понять и даже представить, что такое болезнь, страдания, смерть, боль, несчастья. Да и узнал я всего несколько лет назад, что ночь наступает не тогда, когда закрываешь глаза, а когда Земля поворачивается другой щекой к Солнцу.

— Я так благодарен Вам, дядя Иса, что буду помнить Вас, наверно, всю свою жизнь. Ради Вас я выучился, получил права и благодаря Вам полюбил технику. Мне кажется, Ваши истории много раз спасут меня от дурного поступка и неправильного выбора, а было всё на самом деле или нет — неважно, главное — что Вы никогда меня не обманывали.

Вдруг он стал плакать без слез. Икая, вздрагивал, голова его болталась, как у марионетки. Я не знал, что делать. Сетка кровати передавала мне спазмы его тела. Я медленно встал, чтобы не беспокоить его, не попрощался и пошел к остановке трамвая.

Море и больничный сад ровно шумели за моей спиной. Отчетливо было слышно кваканье лягушек. Небо над головой было нежное, бледно-голубое. Солнце затуманено дыханием сухого, душного города.

Что будет дома? Страшно было даже подумать.

Москва
2010