Суд Божий

Елена Черкашина
    С началом зимы кладбище опустело. Перестали приходить немногочисленные посетители, родственники усопших, поредели ряды калек и нищих, стоявших в карауле у ворот, да и сам смотритель уже не так часто появлялся здесь, оставив наблюдать за порядком отставного солдата, который сидел в сторожке, почти не выходя из нее и греясь у натопленной печки. Замели пороши, загудели студеные вьюги. Засыпало снегом могилы и кресты. Примерзшие к земле деревья съежились от несносных морозов. Только юркие сороки да старый ворон с поломанным клювом хозяйничали здесь с утра до вечера, наполняя воздух хриплыми, гортанными криками.
  Шли дни. Зима ликовала. Неизвестно откуда, ведомый только птицам и вездесущему ветру, на кладбище объявился новый жилец:  оборванный, грязный, донельзя исхудавший подросток. Пугливо озираясь, хоронясь от сторожа, он растолкал дверь давно заброшенной землянки, протоптал сюда еле заметную тропку и остался жить.   Ранним утром свирепый холод выгонял его из убежища; мальчуган стремительно выскакивал и пулей мчался на рынок, где совершал чудеса ловкости и изворотливости, пытаясь выжить. Он воровал все, что попадалось под руку: пирожки, еще теплые, восхитительно пахнущие дымом, яблоки с блестящими боками, свежие ватрушки и, если повезет, круглый, пышный, ароматный кулич. То тут, то там мелькали его взлохмаченные вихры. Знали, знали кумушки его проворство, стереглись, но разве убережешься, если и не заметно его, так худ и мал ростом!  Ловко ускользнув из рук городового, мальчишка торопливо набивал живот и  исчезал.
   Никто и не догадывался, куда лежал его путь, где этот босоногий оборвыш без дома и родни проводил большую часть своей жизни. А он, плотнее завернувшись в лохмотья, упрямо склонив голову навстречу ветру, шел в противоположную часть города,  туда, где далеко на холме, высокие и грациозные, раскинулись особняки богачей.
  Все тут пленяло и манило его. Дворцы, окаймленные великолепием садов, уходящие в небо колонны, ажурные переплетения окон, звонкость изящных карет, поджарые лошади с гибкими шеями. Вжавшись всем телом в ограду, почти незаметный из-за ужасающей худобы, он долго и молчаливо наблюдал эту удивительную, чудную жизнь.
Трепетным взором ловил он каждый жест, каждый звук, каждое слово.
   Вот, юная барышня едет кататься. Легкие сани весело скользят по мостовой, кучер укутан в тулуп и неповоротлив, как снежная баба. Она розовощекая, свежая, мороз и ветер не пугают, а забавляют её. Поворачивает голову в шляпке, и волосы колечками вьются вокруг тонкой шеи. Маленькой ручкой в перчатке машет мамаше, та наблюдает в окно и тоже машет в ответ. Солнце бьет по стеклам, воздух напоен запахом духов. Лошадь слегка приседает и трогает. На лице барышни – безоблачное счастье!
   Ах, как больно, как сладко на это смотреть! И отчего-то кажется, что все эти лица, и эти дворцы уже знакомы ему. Как будто из давнего сна, всплывают картины. Мелькают роскошные залы, как ему грезится, его собственного дома. Говор слуг и запах растопленных с утра печей. Рисунок ковров пестрит, расплывается под ногами, мебель в прихожей отливает синим  шелком.  Перед внутренним взором – комната, светлая, пронизанная солнцем. Это – его комната, и его книги расставлены на столе. Его заставляют учиться, и к нему приходит учитель, высокий, с не сгибающейся фигурой, всегда недовольный тем, что ему никак не удается выговорить это смешное, картавое французское «р».
   Картины плывут, становятся ярче, и вот он, почти не дыша, не чувствуя ни холода, ни ветра, вновь и вновь переживает эти грезы.  Откуда они? Он не знает, но давно придумал простое объяснение: сны! Да-да, это во снах явились ему все чудеса: и слуги, и яства на пышном столе и, конечно же, мама. О, мама! Грустное, нежное, прекрасное видение! Черты лица ускользают, но рост, цвет ее платья: фиолетовый, теплый. В тишине сумерек мама зажигала свечи. Она любила это делать сама, будто в зажигании свечей было что-то, дающее жизнь…
   Грезы обрываются, видения исчезают. Леденящим ветром, синим студеным вечером действительность возвращается к нему. Он озирается: где я? Неслышно бредет обратно, пробирается в логово, как маленький волчонок. Долго жует кусочек промерзшего хлеба, а затем, раздувши угли, сквозь дремоту любуется их трепетным  голубоватым сиянием.

               *                *                *               
   
  Утро выдалось чудное. Снег блестел, наполняя комнату белоснежным сверканием, солнце переливалось сквозь стекла и мягко утопало в пушистом ковре. Еще не проснувшись окончательно, графиня поняла, что день будет восхитительный, и что сегодня она непременно поедет проведать своего мальчика. Но самое удивительное, что именно этим утром она ощутила странную безмятежность и легкость души, будто груз, давивший много лет, был смыт ушедшей ночью, и ничто внутри не терзало ее.   Опасаясь разрушить это хрупкое равновесие, прислушиваясь к нему и удивляясь, тихонько протянула руку и позвонила. Нарядная горничная, румяная, свежая, с видимым удовольствием пожелала хозяйке доброго утра, подала платье и, выслушав распоряжения насчет цветов и коляски, ушла. Графиня же встала и принялась одеваться.
   Бархатный халат фиолетового тона удивительно шел к ее слегка поседевшим волосам. Сидя перед зеркалом, женщина заколола их крупными шпильками, слегка пригладила выбившиеся пряди и только после этого пристально, глубоко взглянула в глаза отражению. Обычно именно там она видела эту неизлечимую, бесконечную, на веки вечные поселившуюся грусть. У сердечной боли были небольшие, но перерывы, иногда ей удавалось даже радоваться, например, как сегодня, неизвестно чему, скорее не происшествию, а нахлынувшему откуда-то ощущению счастья. Но глаза! Эти откровенные, всегда все отображающие озера души! Разве могли они лгать? И где же взять такую силу, чтобы смыть это страшное отчаяние, печатью застывшее в глубине зрачков?
   Пальцы задрожали, и графиня поспешно отвернулась: не стоит позволять воспоминаниям вторгаться в это светлое утро, разрушая столь редкую гостью, радость. Для них время наступит позже, а сейчас... Сейчас нужно одеться и спуститься в столовую, туда, где ждет горячий кофе, и где суета слуг и милый говор старой няни помогут немного отвлечься...
  Не прошло и часа, как графиня стояла на крыльце. Наслаждаясь предчувствием чего-то радостного, неожиданного, она наблюдала, как девушка устилает мехом коляску и, натягивая тонкие перчатки, любовалась изящной играющей лошадкой. Кучер не стал спрашивать, куда ехать, а, увидев в руках хозяйки аккуратно завернутый от мороза букет, молча покатил за город.
  Как и всегда, кладбищенская тишина поразила графиню особым, ни на что не похожим безмолвием. Звуки будто замирали здесь, поглощенные пронзающей все вокруг глубокой скорбью. Много лет назад именно сюда привезла графиня своего мальчика, единственного сына, в котором не чаяла души. Никогда не думала, что сможет пережить такое. Но вот, уж девять лет протекло, и девять лет встречают ее все те же томные, длинноногие ели.
  У наглухо закрытых ворот клевала на снегу стайка воробьев. Вспугнутые шорохом колес, птицы встрепенулись и улетели. Графиня откинула меха, вышла из коляски, поискала глазами смотрителя. Ни души. Что же делать? Именно сегодня ей так нужно, так хотелось свидания с сыном! Она потопталась в нерешительности у ограды, как вдруг заметила, что между сугробами мелькнула чья-то голова.
  - Эй! - крикнула она. – Подождите! Подите сюда!
  Голова вынырнула еще раз, и показался мальчишка. Бросив быстрый взгляд на сторожку и поняв, что никого, кроме него, на кладбище нет, он вразвалочку, сунув руки в карманы, подошел к посетительнице. Графиня потеребила замок и, очевидно принимая подростка за помощника сторожа, попросила:
  - Откройте, пожалуйста.
  - Ключей нет.
  - А где же смотритель?
  - В город ушел.
  Пристальный женский взгляд остановился на лице мальчика. Несмотря на ужасную худобу, выдающие скулы и посиневший от холода рот, это лицо чем-то неуловимо напомнило ей другое: красивое, свежее лицо ее сына. «Тех же лет», - отметила про себя. А вслух спросила:
  - А кто же ты?
  Вопрос поверг парнишку в замешательство, и он отвел взгляд. Что-то кольнуло женщину в сердце. Она даже не поняла сразу, что, но вот, он еще раз глянул куда-то вдаль, словно пытаясь найти ответ на вершинах сосен, и она догадалась: точно так же Сережа, когда не хотел говорить правду, осматривал предметы в комнате, словно ища у них поддержки. Она улыбнулась мягко:
  - Ну, не хочешь, не говори.
  Он вскинул глаза, небо отразилось в них, и яркая голубизна омыла графиню с головы до ног. Словно теплая волна приникла к сердцу. Ах, как это похоже на Сережу, на его манеру вот так вдруг взглядывать, точно омывать родниковой водой!
  Она придвинулась ближе, взялась за ограду, будто опираясь, но на самом деле желая лучше рассмотреть его. Лет двенадцати, одет ужасно, без шапки, и полуголые ступни торчат из рваных ботинок. Нет, вряд ли он помогает сторожу. Скорее,  просто приблудился, и видно, что голоден.
  - Твои родители,  где они? - спросила.
  - Умерли, - сухо ответил мальчик.
  - А как же ты живешь?
  Он усмехнулся: 
  -  Живу...
  Графиня подумала, затем не спеша поискала в сумочке, протянула сквозь ограду купюру:
  - Купи себе, пожалуйста, ботинки.
  Он отпрянул, что-то гордое, королевское мелькнуло в глазах. Но деньги взял, помешкав, сунул в карман и собирался уйти, но она задержала его. Хотелось еще о чем-то спросить, поговорить, да вот только о чем?
  - Может быть, ты знаешь другую дорогу? – наконец, нашлась графиня.
  Мальчишка вскинул глаза. Он знал! Но не хотел говорить.
  - Там снегу много, - пробурчал.
  - Ну, хорошо… - улыбнулась она и  хотела идти, но что-то дрогнуло в груди,  застонало, запричитало…
  Внезапный порыв ветра ударил, запорошил глаза. Графиня прикрылась перчаткой, и в эту минуту почувствовала непреодолимое желание обнять, прижать к себе незнакомого мальчика, – так, как прижала бы сына. Она смутилась, выпустила решетку и – пошатнулась, на мгновение ей показалось, что сейчас потеряет сознание. Но свежий ветер охладил кожу…
   Мальчик все еще стоял тут, как-то странно, не по-детски   вглядываясь в нее. Она протянула руку сквозь железные прутья и погладила его по щеке. Повернулась и пошла. И все время, пока шла от ворот к коляске, казалось ей, что сам сын смотрит ей вслед…
 
   День шел своим чередом, – визиты, заботы, приехала подруга, долго болтала ни о чем, а потом, заметив, что хозяйка не слушает, спросила:
  - Катя, да ты здорова ли?
  А ей хотелось плакать, и утренняя легкость сменилась приступом горя, тоски. Боль опять сжала сердце. И все время перед глазами стоял тот мальчик, его голые ступни и синий рот. Почему, почему она не поговорила с ним больше, не спросила, кто он, откуда, что делал  на кладбище? К вечеру примирилась, свыклась с болью, а потом наступили сумерки, слуги разожгли печи, стало теплее и – вроде как будто бы легче. Но ветер за окном пугал, погода менялась, и нервы опять расшалились. Она едва поужинала и легла.
         
  Отчаянно сопротивлялась графиня болезни, но, как видно, горячка, вызванная потрясением нервов, сломила ее. Долгой, запутанной ночью металась она по постели, то вскакивая, то опять забываясь в зыбком сне.
  Опять и опять мелькал образ Сережи, всех картин, связанных с ним: ах, она уже забыла, каким он был тогда, ведь столько лет прошло, а он – мальчик, подросток, стройный и очень красивый, и золотые волосы сверкают огнем. Милый, родной, сыночек! Ты был рядом, и казалось, что так и должно быть, что так будет всегда, да разве и могло быть иначе? Ведь вон, другие дети живут, и переносят болезни, а мы так богаты, и доктор день и ночь не отходит от тебя, а все же  далеко, далеко эта ужасная чернота, и она зовет тебя, тянет и забирает от меня... Сережа, Сереженька мой! Где твоя душенька сейчас? Бродит ли, неприкаянная, по свету, или уже нашла пристанище в светлом и чистом мире, обещанном нам всем?
   И  опять –  зверская, страшная, адская мука: за что?! Что я сделала такого, что сына, единственного, забрала судьба? И как исправить это, если не возвращаются мертвые,  а жизнь так длинна, и нет тебя рядом, и уже никогда не будет?
   Поднялась среди ночи, укуталась в теплую шаль, прошла в кабинет, а там, на стене – распятие. Долго смотрела в глубокие глаза, полные тоски. Ох, немилосерден Суд Божий, немилосерден! Самое дорогое,  детей,  забирает безвозвратно...
   «Господи, помоги мне! Ты один все знаешь! В Твоих руках и жизнь, и смерть наша. И как же так, что Суд Твой настиг меня так внезапно, обрушился всей тяжестью ужасной, непереносимой боли? Не спорю: виновата. Гордынею своею виновата, кичилась, что красива, богата, а вот вышло, что беднее любой нищенки. И будет ли мне помилование? Или же – мука смертная, день за днем, до самого конца?»
    Долго-долго сидела в холодном кресле, все глядела на мерцание свечи, и уже собиралась было встать, как вдруг – тихая мысль: «А ты – милосердна ли?» Будто не сама подумала, а словно кто подсказал. И – осталась, задумалась: «Милосердна ли я?  Может быть, и нет». Закуталась плотнее и начала вспоминать все случаи, когда была недобра к людям. Случаев немного и было, все больше по мелочам: когда на прислугу сердилась, когда на кучера. Но чтобы что-то крупное – нет, не припомнится.   И вдруг…
    Мальчик на кладбище, полуголый. Как она с ним обошлась? Милостыню дала – хорошо. А милосердие? Сама села в теплую коляску и в дом уютный поехала, чай пить, обед есть, а что с ним – и не подумала. А ведь был, был ей знак: сына он ей напомнил, да разве как с сыном она с ним обошлась? Горячо ударило в сердце графини, глянула в сторону окна: вьюжит. Ночь холодная, ненастная. Милосердна ли я? Страшно ей стало. Дитя в сугробах замерзает, а она о немилосердии Божием судит. «Да как же я смею? – подумала. - Где же моя, материнская, правда, где сердце мое?»
   Пошла к себе в комнату, мысли сбились, то приляжет на кровать, то опять поднимется. То хочет горничную звать, кучера будить,  но все что-то мешает, не решится, не знает, что делать, как поступить. А потом упала на колени и попросила: «Господи! У Тебя – правда, Ты мне и скажи, как быть, что делать, что чувствовать». И вслед за этим вдруг горько-горько расплакалась. И, пока плакала, сердце смягчилось, расслабилось, нежным-нежным повеяло, и мальчик тот, на кладбище, уже не чужим, а родным показался. Да и какая разница, подумалось, что другая мать его родила, если  все детки – это детки, а все матери – матери. И в моем сердце еще так много любви…
  Под утро забылась графиня. И вдруг во сне увидала: Сережа, идет вдоль ручья среди мягкой травы под синью неземного неба. Смотрит на мать, глаза задумчивы, и говорит тихо-тихо: «Мама! Холодно мне, ноги босые, и кресты вокруг – жуть!»
  Очнулась графиня, глаза распахнула. Сережа во сне  как живой, давно его таким не видала. Что-то о крестах говорил. Вдруг сильный порыв ветра ударил в окно. Вскинула голову. Кладбище! Мальчик среди могил! Поняла, что ей сын сказать хотел. Не встала,  вскочила: ехать!!! Сейчас же, сию минуту ехать, забрать, спасти! А в окне  – все замело, засыпало снегом, ночь напролет вьюга бушевала. Смертный холод обуял графиню: только бы не поздно! Не своим голосом крикнула горничную: «Глаша, запрягать!»
  Забегали, засуетились слуги, растолкали сонного кучера, а на улице – еще темно: раннее, раннее утро. Мигом оделась, схватила теплый мех: для него, не для себя, и уже садилась в коляску.
  Скоро бежала лошадка. Но вечностью показалась дорога! К счастью, сторож оказался на месте, удивился очень, принялся клясться и божиться, что никого, кроме него, на кладбище нет, а когда графиня расстроилась и чуть не заплакала от досады на бестолкового мужика, стал поглядывать странно: уж не спятила ли барыня? Кто ж в такую стужу по кладбищу разгуливать станет?! Вон, солнце еще и не взошло, едва светает! Но – уговорила, пустил ее, якобы к сыну, а она вовсе и не к могиле пошла, а в те сугробы, откуда вчера мальчишка прибежал. И – нашла-таки, что искала! Узенькая, едва глазу видная тропочка стелилась меж надгробий. Подвела тропка к землянке, видит графиня: яма в снегу, дверь снегом замело. Помертвело сердце. Кучера своего кликнула, вместе яму разрыли, а мальчик уже чуть живой лежит, свернулся клубком, в лохмотья с головой завернулся. «Угли кончились, мама, и ночь мне эту не пережить...» Ах, Сережа, Сереженька, что ж ты раньше-то не сказал! А теперь – вот, тельце ледяное, совсем худенькое, почти невесомое...
  Не дала кучеру, сама обняла, вынесла. Он немытый, пахнет нехорошо, а чувство такое, будто сын родной на руках.
  Сторож бежал рядом, сбивчиво просил не говорить никому, да уж ладно, но как же так, ребенок под носом замерзает, а ты и не видишь! Смутился, потупил глаза старый солдат.
  Всю дорогу держала мальчика, да кучера торопила, а он и гнал, как никогда не гонял, бедная лошадка и забыла, что не положено ей так бегать: изящной породы она, благородных кровей!
Дома – сразу ванную, доктора, а он в себя не приходит. Глаза закрыты, сердечко слабенько бьется. Страшно стало графине. Но смотрит: в теплой воде стал отходить мальчик, щеки порозовели; вместе с горничной сняли с него одежду, руки-ноги растерли, да быстренько и прикрыли полотенцем: взрослый уже, застесняется! А тут и доктор подоспел, пульс послушал, ощупал всего.
  - Кормите, барыня, и побольше, да только не сразу много давайте! Крепкий, будет здоров! - поклонился, пошел.
  Стоит в прихожей, в усы улыбается. Что, что случилось?
  - Да вы, барыня, похорошели сразу! Вон, вся светитесь!
  Вспыхнула, убежала, дел-то столько! Кухарке обед заказать, Егора, кучера, послать за портным.  А,  впрочем,  может,  ему Сережина одежда подойдет. Заглянула в комнату одним глазком: мальчик лежит, голова мокрая  после купания, на птенчика похож. Глаша рядом сидит. А он вроде как спит, личико тихое. Пусть спит. Теперь он дома, и ничего, ничего с ним не случится, потому что теперь-то она его не отдаст.
   И получаса не прошло, бежит Глаша, с радостным ужасом кричит:
   - Барыня, барыня, он вас зовет!
   - Как зовет?
   - Где, говорит, мама? А я спрашиваю: а кто твоя мама? А он говорит: та, что меня с кладбища привезла!
   Схватило, сжало сердце, слезы непрошенные навернулись. Если бы ты знал, мой родной, как ты прав! На кладбище людей увозят, и еще никто оттуда сына не привозил. А я вот там-то тебя и нашла!
   Поднялась графиня в спальню, вошла тихонько. Мальчик сидит на кровати, в одеяло завернулся, думает о чем-то.  Волосы чистые высохли и тонким золотом светятся вокруг головы. Увидел ее, голову поднял, глаз оторвать не может. Графиня чувствует: сказать что-то хочет, но стесняется. Тонкое материнское чутье помогло: улыбнулась просто, обняла просто, и самым простым тоном сказала:
  - Сейчас завтрак будет. А ты, дружочек, о кладбище забудь, потому что с этого дня ты – мой сын, - и прибавила нежно: - Как зовут тебя, милый?

   Уже глубокой ночью, вся переполненная радостью, непонятным удивлением своей решимости и еще чем-то, чему и названия не подберешь, графиня вошла в кабинет, присела у распятья, взглянула виновато и тихо сказала: «Прости меня, Господи! Столько лет упрекала Тебя за Суд страшный, несправедливый, а сама и не видела, что сами мы себе тут, на земле, суд творим: немилосердием нашим, сердцами черствыми, сухими. А Твой Суд – он всегда милостив, да только не видим мы того. Прости меня за слепоту. Если б Ты мне глаза не раскрыл, так и не поняла бы, где счастье искать. А теперь – уж, пожалуйста, не отними его у меня. Пусть сыночком мне будет. Любить буду, лелеять, как и Сережу лелеяла. Только поддержи, чтобы все у нас хорошо было, да радостно, с любовью».
  Встала, пошла из кабинета, дверь легонько прикрыла, а на губах – улыбка. И долго-долго улыбалась, пока не уснула хорошим, крепким сном.


   - Мама, мама! – зовет сильный, раскатистый голос, от которого дрожат стекла, а молоденькая горничная радостно смущается и алеет.
  - Соня, где мама? – спрашивает молодой офицер в прихожей, оглядываясь и снимая перчатки.
  - Наверху, барин, - поспешно отвечает Соня и приседает.
  - Да какой я тебе барин? – улыбается тот. – Сколько уж раз говорить…
  Он вбегает по лестнице, и весь дом наполняется его свежим, энергичным присутствием.
  - Мама, можно к тебе? –   открывает дверь.
  Она уже слышит и радостно спешит навстречу:
  - Сашенька, голубчик! Что так? Что-то случилось?
  - В полку выходной,  мне дали отпуск до завтра.
  Графиня смеется, с любовью прижимает голову сына:
  - Неделю тебя не видела, а ты опять подрос!
  Он подхватывает ее и несколько секунд кружит в вальсе. Потом неожиданно спрашивает:
   - Ты помнишь?
   - Что, милый?
   - Как же? Сегодня – десять лет!
   - Сегодня?! – она теряется от неожиданности, даже бледнеет, но тут же загорается: - Тогда обед, праздничный, с шампанским!
   Суматошно забегали слуги: скатерть, салфетки, – все знают: сегодняшний день – особенный в доме. Он – как праздник, как день рождения барина, Александра Васильевича. Повар старается, он души не чает в хозяине: мальчишкой тот прибегал помогать ему, а заодно и прихватить пирожок-другой. Графиня ищет сына: учитель пришел, дожидается, а Саша спрячется в кухне и только шепчет: «не выдавай!», глаза умилительные…
   Наконец, стол накрыт, сели. Графиня любуется сыном: статный, высокий! Золотистые пряди рассыпались по лбу, улыбка светлая. Слуги уходят, и он встает, идет к ней. Наклоняется, обливает ласковой синевой глаз.
  - Что, Саша?
  - Давно хотел сказать, - помолчал, немного стесняясь, - что ты у меня – самая лучшая мама.



   «Господи, благодарю Тебя за то, что помиловал меня, грешную; за любовь Твою, за сыночка, Сашеньку. Десять лет прошло, и каждый день – радость, радость, радость! Слава Тебе, Господи, слава Тебе!»
   Ночь тиха. Она входит в комнату сына и, стараясь не светить в лицо свечой, нежно склоняется: «Спи, дорогой мой, ты – дома».




Иллюстрация Федора Алекссева "Лубянка"