Измордованный ангел

Сергей Буханцев
Писатель, которому уже не о чем писать, должен умереть. По крайней мере, я вижу, что в жизни вырождение творческого духа этим и кончается. Одни из писателей стреляются и вешаются, третьих может совершенно закономерно убить упавшим сверху бревном или строительным камнем. Четвёртые спиваются и бросаются во все грехи тяжкие, на какие только способна человеческая природа... Если бы написали дюжину книг, половина из которых пылится в рукописях на полке вашего книжного шкафа по причине невозможности их опубликования в ближайшие пятьдесят или сто лет, когда уже прототипы ваших героев перейдут благополучно из материальной среды бытия в чисто духовную, к тому же поставленную многими лучшими умами под сомнение, если вы окружены шумным семейством, жаждущим ваших новых опытов на литературном поприще, вам легче работать в прежнем русле, с утра вы закатываете рукава, проглатываете наспех стакан возбуждающей жидкости с бутербродом, и тут же на чистом листе бумаги выводите название нового рассказа или новеллы, которую, например, окрестили «Кровная Месть», или: «Преступные замыслы», или: «Падшие не знают милосердия». Ваши родные ходят вокруг вас на цыпочках и многозначительно докладывают друг другу: «Николай Александрович работает!..» Вы обожаемы,носимы на руках, вам стараются угодить, вас любят и делают вам только приятное. Если у вас заболит голова, тут же все сбегаются помочь вам, ставят примочки, читают вам стихи, когда вы лежите в постели с отрешённым выражением лица... Если случится творческий застой, вы тем более должны будете снискать всеобщее уважение своими высказываниями и глубокомысленным видом, только почаще говорите о том, что за последнюю неделю не продвинулись даже на одну строчку. Уж тут-то все единодушно признают в вас маститого писателя, с лёгкостью позволяющего себе посибаритствовать...
Не так обстоит дело с теми, кому не повезло с напечатанием и признанием широкой публики. Пусть он будет трижды гений, пусть написал в несколько раз больше какого-нибудь известного писателя – ему от этого не легче. Как правило, он окружён со всех сторон людьми не читающими книг и не понимающими, зачем их надо писать: он одинок, беден, придавлен грузом всяких мелочей, не знает ни благодарности, ни любви, ни самого простого уважения. Полуидиоты, с которыми он поддерживает видимость каких-то контактов, носящих злобную пародию на товарищество (о дружбе нет и речи), за глаза просмеивают его, кличут странным человеком, а в большинстве своём даже не замечают его, словно он для них не существует... Они зовут его выпить в компании, или приходят к нему занять три рубля – и он даёт, когда у него есть, а пить отказывается, возненавидев саму государственную систему за то, что она сама создаёт благоприятные условия для пьянства и прочей гнусности, порождаемых бездуховностью...
Поскольку я затронул столь болезненную для всякого писателя тему, к которой он рано или поздно обращается на страницах своих рукописей, продолжу начатую канву дальше и скажу о себе. Собственно, теперь только я и начну говорить о себе, хотя со стороны это может показаться не совсем скромно. Но поймите правильно меня и вы оцените этот мой смелый шаг, к которому подвели меня долгие размышления, да и разного рода непредвиденные обстоятельства, столь щедро рассыпаемые рукою Судьбы на жизненном пути всякого человека...
Однажды узнавший, что такое вдохновение, сопровождающее создание хорошего литературного труда, те сладостные ощущения творца, воспроизводящего свой собственный мир по его высочайшему усмотрению, я и впредь стремился к удивительным ощущениям, порождаемым напряжением воли и ума и игрою обретшего воздушную лёгкость воображения. И никто в целом мире не мог бы оттащить меня от моего нового занятия, а я забросил всё и посвятил себя только одному – литературе, я работал по двенадцать, а то и по шестнадцать часов в сутки, написал многое такое, что сейчас и самому неловко читать. Однако время шло, миновало десять лет с тех пор, как трепетной рукой я выводил в тетрадке о прелестях просыпающегося утром леса, о птичьих трелях и тому подобных тонкостях, которые считал непременным атрибутом всякого солидного и серьёзного литературного произведения. Сейчас я склонен подобные очаровательные кусочки, которые, без сомнения, определённая часть читательской массы любит смаковать, вовсе опускать, оставляя без внимания то, что другие авторы живописуют и лучше меня и с большим знанием дела. Зато у меня появились свои собственные привязанности и свои собственные предметы для живописи, я смотрю на них с упоением, но столь же часто душу мою посещают разочарование, боль и мрак беспросветной печали, ибо предмет, на котором я столь часто останавливаю своё внимание – человеческая душа, о которой я могу судить по тем движениям в ней, какие известны мне на примере моём собственном. Теперь я твёрдо усвоил, что только живой интерес к предмету, описываемому писателем, может в свою очередь вызвать живой интерес читателя к этим вещам и к самому автору, взявшему на себя обязанность рассказать читательской публике об одной из сторон материальной и духовной жизни, в которой он достаточно сведущ, чтобы брать на себя роль повествователя... Я попал бы в затруднительное положение, как и всякий на моём месте, начни толковать только из любви переводить чистую бумагу о том, чего я не знаю или о чём наслышан весьма смутно. Поэтому я трактую вещи, выходящие непосредственно из моего опыта...
Надо ли говорить, что я хотя и ценю всякого рода исторические эпопеи, умещающиеся в многотомном собрании сочинений, сам ни за что не взялся бы теребить времена давно минувшие с тем, чтобы написать объёмную эпопею. Меня более всего интересует текущий момент, в котором разобраться – мне кажется более важным. А уж заглянуть в будущее, по крайней мере попытаться это сделать – уж это представляется мне верхом мыслительных возможностей писателя. Я отнюдь не требую от каждого автора мудрствований и философствования, и если бы приняли такой закон, то сплошь и рядом начали бы сложно говорить о вещах, которые того не заслуживают. Одно дело, когда красивым слогом описывают золочёную карету или богато убранные королевские покои, но переметнуться на крестьянскую телегу и убранство деревенской избы и не переменить взятого однажды тона – значит извратить смысл и назначение вещей, и читателю будет тошно...
Самые лучшие вещи, насколько я могу судить, выходят из-под пера тогда, когда автор пишет так, как он писал бы свою последнюю вещь, перед самой смертью... Я несколько раз бывал в горячке, которую с уверенностью можно назвать предсмертною, и писал вещи, от которых у меня всегда будет щемить сердце, но с тех пор, довольно поразмыслив и придя к кое-каким выводам, решил, что искушать судьбу дело рискованное и написав какой-нибудь очередной «шедевр» можно не на шутку тронуться умом или получить паралич. Угнетённое состояние духа всё-таки не проходит даром для рассудка. Сфера умозрительного грозит заполнить всё духовное пространство, сознание служит вместилищем кошмарных видений и иллюзорных опасений, и если от них не избавляться, то воображаемое становится частью материального мира, человек вроде бы беспричинно испытывает угнетение, невидимые чудовища всё теснее приближаются к нему, оставляя всё меньше пространства для беззаботного и весёлого существования... Пишущий исторические эпопеи – бежит от настоящего, но пытающийся уловить миг ускользнувшей реальности – воспринимает слишком остро подчас всякий пустяк, который завтра будет забыт для истории...
Некоторое время назад, прошло уже месяца два, мне жутко стало от одной мысли, вернее от неясного предчувствия, будто со мной творится что-то странное и ненормальное. Я словно терял почву из-под ног, а причина крылась в том, что мне было до отвратительности трудно писать. Со мною и раньше случалось то, что принято называть творческим застоем, но теперь это вылилось в настоящий акт самобичевания и низведения себя до уровня отупев-шей бездарности. Руки и ноги, сама мысль – отказывались повиноваться мне, я напоминал самому себе полудохлую крестьянскую лошадь, на которой пытаются пахать. Утром я заме-чал, как мне не хочется просыпаться, я подольше пытался удержаться во сне, лишь бы только не вернуться к самому себе, к мыслям о собственной неполноценности, о стремительном падении и ожидаемой гибели, которая уже рисовалась в моей голове как скопище невыносимых мыслей... Я всегда предполагал, что никто не может напугать так человека, как он себя сам, и никто не может причиною быть для него стольких невзгод, как опять же он сам. Я полагал, что существует предопределение, но теперь в этом точно должен был убедиться и говорил себе: «К этому ты шёл, это должно было случиться, и что ещё будет с тобою впереди?.. Что ты сделаешь с собой? Неужели ты не пожалеешь себя, если это будет всецело зависеть только от тебя?!.» Мысль о вседозволенности, о полной свободе в этом мире, о том, что всё будет так, как сам я себе скажу – готова была убить меня! Горе тому, кто хоть однажды понял о своей свободе и вседозволенности, о своей полной духовной независимости в этом мире и отрешённости от всего! Я познал вопиющее одиночество своей души, не тела, но души, которая НИКОГДА не могла слиться с себе подобной, за неимением последней!..
Со смешанным чувством горечи и страха взирал я на кипу чистой бумаги, не вызывающей во мне былого возбуждения и желания писать, вернее, я и хотел бы писать и какие-то причудливые образы возникали в моём мозгу, но стоило мне взять ручку и написать первые несколько слов, как это занятие становилось для меня мучительной пыткой, слова превращались для меня в палачей, самые обыкновенные слова, любое словосочетание казалось мне банальным и избитым, написанным кем-то другим до меня тысячи раз!.. Меня готово было стошнить на бумагу, я утыкался в какое-нибудь слово, подолгу пялил глаза на буквы – и всё виделось мне нелепым и безжизненным, я бросал ручку, поднимался из-за стола и уже не мог к нему подойти целый день, а мысль о начатом и написанном до середины романе приводила меня в ужас, так что я готов был бежать на край света, где нет писателей и книг и где никто меня не сможет спросить о том, как продвигается вперёд мой роман...
Не было ни одного человека, среди окружавших меня людей, кто понимал бы меня и представлял бы себе хоть отдалённо, что значит быть человеком, посвятившим себя литературным изысканиям, и если бы я с самого начала нашёл бы в обществе, в котором живу, теплоту и внимание к себе, со мною ничего такого, может быть, и не произошло бы. Но мне было это предопределено, я пробирался через темноту и невежество, шёл к одному мне маячившей где-то вдали цели, к свету, пригрезившемуся моему возбуждённому сознанию. А может быть, это было обманом зрения или самообманом и свет находился где-то в глубине меня самого, – я до сих пор не решил для себя этот вопрос и никогда его не решу, да и едва ли это будет когда-нибудь возможно... Но если я не знал приветливости и сочувствия единомышленников, то я знал другое, в душе моей росла та громада осмысленности, целеустремлённости и добра, в которой мне отказала окружающая действительность. Отныне я должен был надеяться только на себя и верить только в себя, ни один, самый добрый и гуманный человек на свете не мог мне помочь, я так основательно удалился от первопричин, заставивших меня взяться писать, и это так тесно переплелось у меня с самим процессом земного существования, что разговор с этим предполагаемым умным и добрым человеком, которого я ещё лелеял в душе моей, подозревая, что где-то в мире он есть, если бы у нас с ним произошла встреча, поверг бы меня в величайшее уныние и я окончательно пришёл бы к выводу, что мои книги – это односторонний монолог, уходящий куда-то во вселенскую пустоту! Пусть там, в этой пустоте, что-то отзовётся эхом, пусть что-то изменится, пусть даже до меня дойдёт, спустя некоторое время ответ, но это уже не будет иметь никакого для меня значения, со временем я и сам стану другим – и это будет только хуже для меня, если со мной заговорят на языке, которым я владел когда-то, может быть, в раннем детстве, в пору, на какую я взираю с усмешкой, ибо то была прекрасная пора порхания моих животных инстинктов, то есть пора полубессознательности...
В одно время человеку кажется, что перед ним открыты все возможности, что мир го-тов принять его в своё лоно, как родное дитя, а затем оказывается, что я, сын мира, всего лишь чужеродный элемент для него, нечто вроде раковой опухоли, от которой мир мечтает избавиться! Да и разве может быть иначе, если существование на земле с каждым годом, месяцем и днём всё более превращается в муку... Ещё вчера кто-то кого-то хотел научить, а прежде удивить, прослыть гением, встать в один ряд с выдающимися умами прошлого и врасти в память человечества, но потом это ушло и где-то замаячило вдали, как нечто лишённое смысла и толка. Уж не затем вынырнуло, в муках ощущений и переживаний, чьё-то сознание, чтобы глумиться над актом своего медленного угасания при помощи всевозможных умственных испражнений, совершаемых с одной лишь целью – как-то оправдать трепыхание запутавшейся в тенетах жизни райской птички, в роли которой силится выступить любое человеческое «я»...
Впрочем, несмотря на все ведомые одному мне полёты в духовные миры, моя мате-риальная часть весьма ощутима и видима невооружённым глазом и иные из моих высказываний, я не исключаю такой возможности, могут повлиять на кого-нибудь, хотя несбыточных надежд на особенное взаимопонимание я в общем не питаю... У меня свои цели и достижение их может осуществиться путём небольшого набора приемлемых средств, и, может быть, моё литературное занятие окажется всего лишь одним из звеньев в цепи избранных мною средств в достижении какой-нибудь одной не такой уж далёкой цели... Нет, я совсем не намекаю на то, что в определённый момент жизни брошу писать в угоду какому-нибудь другому занятию, я имею в виду высшее человеческое назначение, по сравнению с которым любая человеческая деятельность, пусть даже услащённая самыми драгоценными плодами – всего лишь жалкая подделка под оригинал в своём роде единственный и непревзойдённый...
Соображения относительно целесообразности литературного занятия, а моего в особенности, насколько я помню, уже давно вселяли в меня тревогу, сначала это было смутное, по временам возникающее беспокойство, а затем тягостное ощущение чего-то неправильного и ложного, словно в самом литературном занятии виделось мне нечто ниспровергающее в человечестве человеческое, то есть то человеческое, что роднит его со стадом, хотя и очень умным стадом, обезьян (да простится мне это сопоставление)... Я и сейчас нахожусь в затруднительном положении, несмотря на то, что кризис позади и я снова вошёл во вкус и могу успешно строчить страницу за страницей...
Но как мне сказать о моём душевном состоянии в те дни, когда с ненавистью взирал я на книжные полки, негодуя на человеческий мир, которому всегда мало книг, мыслей, идей – и всегда надо больше и больше, а затем всё лучше и лучше, когда количественная сторона переходит в качественную?.. Мне казалось, что дни мои подходят к концу, я хирею и рассудком и телом – и обречён, если чего-нибудь непредвиденного не произойдёт. Это непросто был творческий застой, который можно было перетерпеть, переждав время, тут было сложнее и глубже, мои прежние взгляды на мою жизнедеятельность и моё предназначение деформировались под давлением нового опыта. Я ясно видел, что напрасно живу, и что существование моё, чем дальше, тем больше грозит превратиться в омерзительное прозябание. Я думал о том, что, может быть, я где-то совершил в самом начале роковую ошибку, возложив на себя слишком много, не по моим силам, а всего-то пригоден для того, чтобы воспроизвести себе подобных и считать себя сделавшим всё от тебя зависящее, предаваясь тому, что называют удовлетворением и счастьем...
То была погоня за призраками, недоступными и коварными, которые зовут и манят к себе, как сирены, но неуловимы по сути своей. И я устал и в отвращении оглядывался на свой пройденный до настоящего момента путь, на который меня соблазнили, поманив уже неизвестно чем, но так ничем и не одарив, не дав ни одной спасительной мысли, а подослав ко мне в душу всяких чертей с кошмарами посреди тихой ночи, когда просыпаешься с мыслью: «На что я проснулся? Лучше бы этот сон продолжался вечно!.. Или лучше бы я никогда не родился, чем познать страдание бессилия, когда помощи неоткуда ждать!..» Я погряз не в литературе, а в чём-то другом, внутри меня существовало какое-то прожорливое, мистическое чудовище, которому всё было мало – и на потребу ему я отдавал себя, да и писал я уже, как говорили мои друзья, бог знает о чём и бог знает для кого, но на последнее взирал я с высокомерным равнодушием, не скорбя по поводу того, что у меня слишком мало читателей и почти нет тех, кто понимал хоть немного или хотел бы меня понять. Но и разве могло быть со мной иначе, когда я жил в обществе, совершенно равнодушном ко мне, где я должен был сражаться за удобное место под солнцем, одна мысль о чём была мне противна!.. Я сказал себе, что если меня не печатают, то, значит, пока ещё не нуждаются, а если будет в том необходимость – то ещё и сами попросят писать и высказываться. Я человек терпеливый и отнюдь не такой идеалист, каким меня иные представляют. Я самый ярый материалист, а это-то всем и странно, я даже до понимания того, что есть БОГ, дошёл материалистическим путём, отвергнув ВЕРУ, которая зиждется на иллюзии, то есть на одном чистом воображении, то есть на незнании, ибо там, где есть знание, факт – там не нужны ни упования, ни фанатичная вера. Моё ДАО позволяет мне обращаться в глубины моего микрокосмоса, а в макрокосмос смотреть как на самое себя – и этот молчаливый диалог с самим собой есть та самая моя молитва, которой пронизано всё моё существование от самого моего начала, смутного и тёмного, когда я ещё не был тем, кем являюсь теперь, и эта молитва никогда не кончится... Я живу уже целую вечность помноженную на вечность...
Да, я противоречу себе, когда говорю, что мне не дали ни одной спасительной мысли, когда на самом деле мне дали меня самого с тем единственно, чтобы я только тем и занимался, что самоспасением. С самого начала я совмещал в себе мрак и свет, гибель и спасение, покой и движение, смирение и борьбу; поскольку чаша весов склонилась в пользу света, движения и борьбы, – мрак, покой и смирение оказались в невыгодном положении, гибель была близка, но ещё ближе было спасение... Но свет иногда затемняется, движение устаёт и подменяется покоем, а борьба в любой момент может оказаться смирением, да и где грани-цы, разделяющие два противоположных состояния, и где небытие кончается и появляются первые проблески сознания?.. Слабость по временам находит и тогда знание как бы утрачивается, интеллект не находит выхода и цепляется за веру, как за последнее средство, да – вера это спасательный круг во мраке, где в любую минуту тебя ждёт отчаяние и гибель. Толь-ко твёрдая воля и убеждённость в необходимости прозрения позволяют вновь обрести однажды утраченное знание, а потом расширить его пределы до бесконечности... Помутнения рас-судка – закономерные явления, ожесточающие борьбу между светом и тьмой, финал которой предсказать заранее невозможно. Да было бы и противоестественно, если бы рассудок, однажды прояснившись, таковым бы и оставался в дальнейшем безо всякого усилия воли со своей стороны. А инстинкты, пробивающие, несмотря ни на что, культурный слой тысячелетнего существования человеческого разума?.. Разве это не доказательство того, что мрак не-бытия не намерен сдаваться, на какой бы высшей ступени ни был проникающий в мировые просторы бытия свет открывающегося человеку знания?..
Ещё некоторое время назад я бы считал немыслимым писать о самом себе в таком русле и под таким углом зрения, многие предрассудки сковывали меня, я словно видел над собою нависшую скалу, готовую на меня обрушиться, которую можно было бы назвать – Любезный Читатель, но потом этот экзаменатор и экзекутор куда-то исчез, испарились его удивительно светлый лоб и зеркального блеска очки, словом, видение угнетавшее меня многие годы, покинуло меня, хорошо бы, если навсегда... Ныне мне не грозят потрясения, подобные тому, о котором я слегка сделал намёк, по крайней мере я теперь уже точно знаю, что мне ничего иного не остаётся, как терпеливо сносить все невзгоды этой жизни и скромные её радости и преимущества, и писать очередные мои труды, которые я впредь собираюсь рассматривать как следствие моей жизнедеятельности, не богатой внешними событиями, но внутренне достаточно насыщенной для того, чтобы дать повод немалому числу здравых выводов и логически напрашивающихся умозаключений...
Если меня способны были неприятно поразить бессмысленные фразы и словосочетания, штурмующие мозг во сне и наяву, и мне охота было совершить над своим сознанием эта-кую умственную клизму, чтобы очистить душу от всякой наносной рутины, то нынче иногда мне представляется, что в будущем мне предстоит предать погребению множество никуда не годных, притупившихся и потерявших смысл от долгого их употребления, мыслей и умозрительных вещей, которые изживут самих себя в результате эволюции... Но пока я ещё не знаю, что это такое, как скупой рыцарь, трясусь я над златом своих духовных кладовых, мне дороги мои маленькие и большие сокровища, в сущности, может быть, две-три звонкие безделицы, необходимые мне на данном промежутке времени. Я, как и всякий человек, по-своему опасен для себя и для окружающих. Ворвусь я нежданно-негаданно в чью-то наивную душу без приглашения, растопчу в ней клумбу с яркими цветами и помчусь дальше, ничего не оставив взамен, оставив после своего ухода горечь смятения и невидимые слёзы скорби по рухнувшим иллюзиям!.. «Я не хочу быть таким!..» – воскликнет какой-нибудь голос вслед мне, а сам уже порвёт с самим собой, поставив крест ненависти на том, что вчера ещё так мило было простодушному сердцу... Да и разве можно винить себя и презирать за эту справедливую ненависть, когда ни один с полной уверенностью не мог бы заявить о том, что то или иное движение в душе его является его открытием и безраздельной его собственностью!?.
Вы, наверное, не написали дюжину книг, у вас нет внутренней потребности, а у меня что-то она не думает иссякать, и дюжиной томов дело не ограничится. И никто не ходит вокруг меня на цыпочках и не перешёптываются между собой, не говорят друг другу: «Тс-с!.. Тихо! Они работают, роман пишут!..» А живу я своей жизнью, внешне вполне спокойной, занимаюсь всё самыми прозаическими делами, а в те моменты, когда занят своим основным трудом – никто меня не видит, разве что изредка бывают исключения, когда слишком увлекусь и про всё забуду, записываю, как одержимый, что-то своё – и тут вдруг кто-то приходит с визитом, например какой-нибудь мой приятель или духовный собрат, с которым у нас очень много общих мыслей...
Упрекают меня в том, что я далёк от жизни или пишу сложно и непонятно, поругивают с лёгкой руки. А иные интересуются и просят почитать образцы моего творчества, затем воз-вращают с таким видом, точно так и не нашли времени почитать, или прочитали, но не нашли времени поразмыслить над прочитанным, или нашли, но не стали утруждаться, и наконец – удосужились, но не многого достигли умственным процессом, чувствуется, по выражению лица, что необходимо было бы разъяснение... Мне мои читатели кажутся несколько туповатыми, хотелось бы в их глазах видеть больше осмысленности, да где таких заправских читателей найдёшь, – разве что иногда кто-нибудь невзначай порадует глубокомысленным замечанием и тогда «дряхлое сердце старика трепещет». Мозговое вещество у иных и без того мягко, а его ещё более размягчают некоторыми образцами легковесной литературы...
Если вы не согласны с чем-нибудь из мною сказанного и вам захочется подискуссировать со мной, что же, я рад буду узнать вашу точку зрения, приходите, когда вам будет угодно, спросите такого-то – и я буду в вашем распоряжении до тех пор, пока мы не наговоримся до-сыта. А может быть, я ещё сам открою вам дверь – и, как лучшего друга, проведу к себе в комнату, и там мы обсудим не только вопросы литературы, а и более серьёзные вещи. В домашней обстановке, среди вещей, которые меня окружают, вы поймёте меня гораздо быстрее и лучше и, право, решите, что напрасно чуждались меня и избегали читать мои труды, написанные специально для вас. Вы узнаете, что я не желал вам никогда никакого зла, а если и отпускал иногда шуточки, то не по злобе, а от хорошего настроения или когда вы мне уже слишком досаждали...
Не обижайтесь на меня ни в каком случае, мы с вами непременно должны стать друзьями, и не слушайте клеветников, которые что-то там обо мне говорят, вы ведь знаете цену сплетням и досужим домыслам. Для иных что ни писатель – то и сумасшедший... Дай им волю, все мы окажемся закутанными в большую смирительную рубашку. Правильно я говорю?.. И после этого пусть скажут, что я далёк от реальности...
9 мая 1982 г.