Голод

Елена Черкашина
   
   
   Вспоминаю случай из своего далекого детства. Случай, перевернувший всю мою жизнь.
   Мы были деревенскими, и когда начался голод, мать не стала ждать, пока все ее дети погибнут, а снарядила нас, старшеньких, в город.
   - Идите, детки, идите, может, и прокормитесь. Что подадут, что попросите.  А тут – совсем худо.
   - Мам, а ночевать-то где? – спросил я.
   - В подвалах ищите, в конюшнях, а лучше – к Храму Божьему держитесь поближе.
   Прощание было коротким. Старый армяк на мне, сестренке мать дала свой платок. И – пошли. Мне в ту пору исполнилось двенадцать, а Маше – семь лет.
    Город ошеломил нас: крики, суета, всюду движение. Но стоило свернуть с главной улицы,  и становилось тихо, как в деревне. Я не боялся, а сестренка пугалась, все норовила спрятаться мне в бок, пищала: «Саш, а мож, вернемся? Мамка дома…» Мамка-то дома, да только не ждет. С ней четверо остались.
    Я внимательно оглядывал подворотни. Подвалы  закрыты, конюшни  и подавно. Тогда я поднял голову и стал смотреть вверх. Немного погодя увидел, как заблестели верхушки куполов. Туда и потянулись.
    Городской храм – не чета деревенскому. Высокие ступени, белокаменный. Я заробел. Как подойти, как просить? Поодаль, ближе к воротам, стояли нищие: все больше калеки, старички и старушки. Но я не смел стать рядом, мне что-то мешало, внезапно стало душно и тяжело. Из открытых дверей поодиночке выходили люди. День был будничный, обедня, по всему, давно кончилась. Я вошел, покружил, посмотрел на горящие свечи, полюбовался резными воротами алтаря. Тихо, спокойно. Но что же делать? – мучил меня вопрос. Вышел из храма. Сестренка ждала меня на ступеньках. Она хотела есть, но молчала, надеялась на меня.  Мимо прошла хорошо одетая женщина. Я проводил ее взглядом – и вдруг бросился к ней, горячо умоляя: «Матушка, матушка, возьмите меня в работники, я все умею! Я – деревенский, сильный. Воду носить, дрова колоть, и за лошадьми…» Но женщина заторопилась прочь, оглядываясь на меня чуть ли не в ужасе. Однако я не огорчился, наоборот, обрадовался, потому что, как мне казалось, нашел решение. Наниматься в работники – это привычно: мать всегда нас посылала по деревне, людям помогать. Нас и накормят, и, бывало, заплатят.
   Только тут меня никто не знал. Я кидался к одному, к другому – все спешили мимо, оглядываясь подозрительно, с опаской. Время шло. Сестренка жалась в платок. Нищие познакомились с нами, стали ее учить: «Ты ручку-то протяни, протяни, не бойся». Она вытянула руку. Пальцы посинели от страха и напряжения. Глаза с мольбой смотрели на меня: «Саш!»  Мне стало не по себе…
    Сырая осень загнала солнце за тучи, потянуло ветром. Ни еды, ни ночлега. Ей что-то подали, мелкую монету, и я тут же спрятал ее глубже в карман, чтоб не потерять. К вечеру мы совсем отчаялись. Нищие разбрелись, кто куда, храм закрыли. Оказавшись за оградой, я почувствовал, что надеяться не на что, взял сестру за руку и пошел. Купить что-либо на монетку оказалось невозможно: слишком мелкая.  Остановился и огляделся вокруг. Окна светились теплым сиянием огоньков. Столько еды, тепла!  Ладошка сестры окоченела от холода. Мы забились в какой-то угол между домами, где ветер не так донимал, я натаскал соломы, разбросанной по переулкам,  обнял ее покрепче.   Зажмурился, а перед глазами – дом.  Дрова еще оставались, и мать топила, и даже когда голодно, всегда находилось место между младшими братьями и сестрами, чтобы согреться и уснуть. Вернуться? Но ее глаза… С ней четверо остались. Я самый старший, а значит, ел больше всех…
   Через три-четыре дня стало понятно, что нам не выжить, не прокормиться. Подавали так мало, что едва хватало на маленькую лепешку, пару яблок. Сестра ослабла и уже не могла стоять, она сидела на ступеньках, склонив голову на плечо, и все время молчала.   Ночевали мы за храмом, в кустах, прижавшись к стене: берегли силы.
  …Той ночью поднялся ветер и выгнал нас из нашего убежища. Взяв сестру на руки, я перенес ее ближе к дверям: здесь было тихо. И задремал. Внезапно дверь храма распахнулась, из нее вышла Женщина. Я даже не понял, почему проснулся. Просто открыл глаза и увидел Её: невысокого роста, одета в глухое монашеское одеяние, на голове  плат. Подойдя к нам, склонилась и глянула мне в лицо. Я похолодел. Вдруг Она открыла уста и тихо сказала: «Что ж ты не молишься? Проси Сына Моего!» Затем повернулась и  скрылась внутри.
   Церковь открыта! – осенило меня. В один миг я очутился у двери. Та была заперта, и большой замок висел так, как сторож оставил его.  Я долго дрожал, пытаясь унять страх, и жался ближе к сестре. Пока вдруг слова не ожили в моей памяти: «Что ж ты не молишься? Проси Сына Моего…» Какого Сына?!
    Едва я дождался утра. Церковный сторож не спеша открывал дверь,  а я стоял  рядом, подпрыгивая от нетерпения. Вошел, рысцой обежал храм, заглянул в каждый угол: Женщины не было. И вот,  в тот момент, когда я стоял, озадаченный, на меня с большой, во весь рост иконы глянула Богородица.  Столько раз я смотрел на этот чистый Лик, но только сегодня увидел глаза. Это были те же глаза, и выражение то же! Долго я вглядывался. И, чем больше смотрел, тем отчетливее, звонче стучало сердце: Она! Её Лик! Мой детский разум не мог понять: как, почему. Я просто смотрел и видел ту же мягкую линию губ, ту же ласку, когда Она сказала: «Проси Сына Моего!» Огляделся, поискал глазами батюшку. Рассказать? И  смутился: да кто ж мне поверит?
  И тогда повернулся к Сыну. Молиться я не умел. Когда жив был отец, он всегда серьезно, неторопливо читал перед едой «Отче наш», и мы все негромко повторяли. Но отец умер, и в доме не молились. Я зашел за колонну, сосредоточился. «Отче наш, Иже еси на небесех, - начал тихонько, - да святится имя Твое…» Молитва лилась легко, схваченная раз и навсегда прочной детской памятью, но что означали эти слова – я не понимал. Закончил, перевел дух, и вдруг просто поднял голову, глянул Ему в лицо – и горячо, горячо зашептал. Я рассказал Ему все: и про голод, и про мамку, и про то, что она не виновата, ведь нас шестеро в семье, а отца уже давно нет, и лошадь продали, потому что некому пахать. И про сестру, которая там, за дверями, милостыню просит, только не дают, а если и дают, то так мало…  Чего только я не наговорил в тот первый раз! Он слушал меня, глядя спокойными, глубокими глазами. А я весь вспотел, несколько раз утирал набегающие слезы, но плакать не хотел,  а просто все говорил и говорил. И когда закончил, как-то неловко опустился на колени и прижался лбом к холодной стене.  Растревоженная душа моя болела, но в нее уже вселилось что-то новое, неизведанное ранее: покой, чувство защищенности. Я не ожидал, что сию минуту в моей жизни что-то изменится, просто не думал об этом, но успокоился, потому что  попросил…
   Времени прошло немало. Когда я вернулся к сестре, она стояла, плотно зажав конец платка в кулаке. Так я научил: подадут что – прячь в платок и держи крепко, пока мне не отдашь. Маленькая, еще потеряет… Она раскрыла ладонь, и я глазам своим не поверил… На темной ткани сияла чистая серебряная монета! У меня едва ноги не подкосились. Голод, только что пережитое волнение сделали меня слабым, и я упал на ступени. Отдышался, унял дрожь. Потом резко поднялся и побежал в лавку.
  Лавочник подал мне белую булку и целую горсть мелкой монеты: сдачу. Сестре я купил леденец.
     А потом все потекло. Люди привыкли ко мне и звали помочь по хозяйству, давали маленькие поручения. Сестренка просила, а я – целый день то туда, то сюда. Ощущение было такое, будто Кто-то сильный вмешался в нашу судьбу. Ничего не выдумываю, я это видел! Едва начиналось утро, и открывали храм, я входил, прятался за колонны и молился. Не просил – умолял! Благодарил, рассказывал, сколько заработал, и что нас уже несколько раз звали ночевать добрые люди, и многое другое. Изливал свою радость – и убегал. 
   Уже глубокой  осенью знакомая барыня взяла меня в услужение, в свой дом. А Машу в приют устроила. Ей там  платьишко дали, шубейку теплую. А я и вовсе почти в новом ходил. Хозяйка приказала меня и одеть, и обуть.  «Я когда увидела, Саша, как ты молишься, - сказала она мне много времени спустя, - то сразу поняла: такой человек ни обманывать, ни воровать не станет». Так и жил у нее. Старался, как мог, с утра до вечера то по поручениям, то по дому. Мы, деревенские, к работе привычные. Даже не уставал.
   А когда настала весна, отпросился у барыни на три дня и поехал домой.  Нашел на рынке мужиков из наших мест, заплатил. Погрузил на телегу мешок картошки, муки. Когда добрался, оказалось, мать похоронила двух младшеньких, сестренку и брата. Она долго меня обнимала, просила прощения. «Мам, ну, ты что…» - отнекивался я басом. А когда все уснули, рассказал ей про ту Женщину из храма. Она опять заплакала, потом встала на лавку, взяла из красного угла икону Божьей Матери и поцеловала.