Последний день из жизни К. или В ожидании смерти

Ксения Ганаба
   Какая странная жизнь… Прошла, как мгновение. Нет, я только что ведь понял, что как мгновение, нет, нет, когда вынесли приговор. А до того, как я все это услышал, мне казалось, что все еще можно исправить, что меня обязательно поймут, они же люди, тоже люди, как я: у них такие же тела, только вот судья и еще некоторые были намного поплотнее меня. Да, я это о чем? В детстве меня учили всегда относиться к другим, как хочешь, чтобы относились к тебе. Я пытался и мне кажется, что для меня это не составляло особого труда. Они ведь тоже люди!? А меня завтра не будет, не будет вообще. Нет. А как же жизнь после смерти? Чушь все это: нет жизни после смерти, черные холодные руки тянутся к моей шеи из сгустившейся темноты. Мне холодно, а скоро я не буду чувствовать холод, ведь это хорошо: ничего не чувствовать, сердце остановиться в моей груди и постепенно начнет застывать, превращаясь в холодный кровавый сгусток. Это я? Это я буду холодным, буду лежать на холодном столе. Говорят, что мозг еще некоторое время живет послу того, как сердце перестает биться, интересно, сколько секунд, минут, а может часов…
Воспоминания. Воспоминания – это все, что осталось у меня теперь. Я сижу в маленькой тюремной камере: потолок, пол, малюсенькое окошко, тускло мерцающая лампочка и вонь…. На мне немного одежды, прикрывающей наготу, что-то невнятное одето на ноги. Ни денег, ни недвижимости, ни прекрасных дам… Я пытаюсь шутить. И вот такой я иду в мир иной, какой мир? Там же ничего нет: пустота.  Я ухожу одинокий, разбитый, раздетый, никому не нужный, этот мир решил расправиться со мной, как с ненужным старым хламом стареющий ростовщик. Никто так и не узнал, какой я внутри,  внутри лишь внутренности, которые завтра положат в холодильник и все. Внутренняя жизнь, душа, дух, как много прекрасных слов, и как они все чудесно звучат и радуют слух, когда ты не знаешь, что живешь последний день. Холодные руки все ближе подбираются к моей шее.

   Почему-то вспомнилась мама в красивом праздничном платье, она ведет меня за руку в Церковь, запах ладана бьет мне в нос, везде свечи, много свечей, мне хочется подойти близко к ним и подуть, я дую на свечи и они гаснут, какая-то старушка ругает меня, а мне почему-то очень весело, и как только она отходит, я снова дую на свечи и радуюсь. Тогда мама резко отводит меня от подсвечника, подводит к иконе Пресвятой Богородицы и мы прикладываемся к ней. Мне радостно, не знаю почему: может потому, что здесь много людей и все они очень заняты, только я не совсем понимаю чем, все куда-то смотрят и крестятся, крестятся. Мама подводит меня ближе к алтарю, седовласый батюшка  что-то говорит, смотрит на меня и в его глазах мне показалось - застыли слезы. Может он тогда увидел мой печальный конец? Обязательно нужно вспомнить еще что-то хорошее, чтобы отвлечь мысли от ледяных  рук, приближающихся все ближе к моему сердцу.

    Солнце, большое солнце, как на экваторе, садится за море, я никогда больше не увижу солнце. Бледные лучики пытаются заглянуть в мутное оконце тюремной камеры. Завтра я не увижу и их.  Жаль? Нет, все кончено. Эти лучики, посланные на землю огромным солнцем видели столько людского страдания, столько людских слез, и они все также светят над плачущими и пребывающими в веселье, над бедными и богатыми, над взрослыми и детьми. А внутрь человеческого сердца проникнуть не могут. Зачем вы здесь нужны. Вы мне не нужны, слышите? Свой последний день я проведу во мраке, готовясь к мраку…  Готовясь к мраку, а с чего это я решил, что там мрак? Уставший мозг продолжает сопротивляться верить в смерть.
Вспомнилось выражение лица жены Любочки, когда  ей объявили, что я «враг народа». Она ведь знала, что я никакой не враг, зачем тогда подписывала все эти бумаги?   

    А вот Любочка совсем юная девушка, в белом платьице в горошек, такая добрая, ласковая, в гостях у нас, наверное это был мой день рождение. Сколько же мне исполнялось? Да, восемнадцать. Звон бокалов, белая скатерть. Ее грузный папа, наводящий на меня всегда ужас своим громогласным басом и мама, миниатюрная пианистка, всегда очень быстрая, проворная.
Почему же она подписала эти бумаги? 
А вот мы с ней расписываемся… Запах сирени, цветущей акации, я могу вспоминать запахи, а иногда почувствовав какой-нибудь аромат могу вспомнить разные события, ассоциирующие с этим ароматом. 
Я очень любил свою маму, но ее рано не стало. Как сейчас, вижу ее большие серые глаза, всегда почему-то грустные, из-за папы, наверное, которого убили на войне и я его вообще никогда не видел, но часто представлял. Я придумывал, что на самом деле папа жив, его просто немцы взяли в плен, пытали, но он геройски выжил и сейчас ищет нас с мамой, но не может найти, ведь мир такой огромный, а мы с мамой такие маленькие. Она часто плакала и смотрела на его фотографию, а иногда даже целовала ее.  А меня она просила всегда за него молиться, как за мертвого, но я не мог и тайно молился о здравии папы и очень просил Бога, чтобы папа скорей нас нашел. 

    Мне было 19, когда мамы не стало. Тогда я уже понял, что папа нас никогда не найдет, что он геройски погиб. Мама тоже была для меня героем, не потому что она воевала, а потому что она ни разу не предала папу, она жила так, как будто он был всегда рядом, только невидимый. На похоронах за руку меня держала Любочка, она была настоящей опорой для меня в эти дни. При ней мне было неудобно плакать, но тоска разрывала мне грудь, как будто тысячи кошек царапают внутри, разрывая сердце на части.  А Любочка плакала, за меня тоже. Через год мы поженились и я не представлял своей жизни без нее.

Зачем же она подписала эти бумаги?

Когда я перестал верить в вечность? Не помню точно. Я пытался быть верующим человеком, как учила меня всегда мама, несмотря ни на какие обстоятельства, не предавать своей веры. И я начал писать, я не мог не писать, я много писал всякого,  чего писать и не следовало. Мне приказывали писать то, от чего внутри меня все переворачивалось, но я писал, так было нужно, и об этом мне стыдно вспоминать в последние часы жизни, а потом я начал писать то, о чем хотел рассказать людям. Любил ли я людей? Относись всегда к другим, как хочешь…. Я так долго лгал им. А можно ли лгать тому, кого ты любишь?  В школе у меня был друг Мишка, потом он стал известным генералом, он всегда был очень важный и, казалось, в любой ситуации знал, как нужно поступить, чтобы все выглядело правильно. Однажды, перед школой он меня встретил и предложил прогуляться недалеко, вроде в лесу он нашел какой-то клад.  Я послушно поплелся за ним, мы долго бродили по лесу, но клада так и не нашли, а  домой пришли поздно и он сказал, чтобы я обманул маму, что мы делали уроки в школе, иначе всю правду узнают его родители и тогда его лишат воскресной прогулки с любимым дядей, мороженного, конфет и прочих  удовольствий жизни.  Я стоял перед выбором: сказать правду маме или предать (как мне тогда казалось) друга. Я тогда подумал, что если я обману маму ничего не случиться, а если скажу про Мишку, его лишат мороженного. И я выбрал: я сказал взволнованной моим отсутствием маме, что я с Мишкой делал уроки. На душе было паршиво. Я заболел. Неделю не ходил в школу, а когда пришел, увидел довольного розовощекого Мишку, который уже даже не помнил о том злосчастном эпизоде. А я почему-то не мог на него смотреть, он мне вдруг показался таким противным.  Предательство. 

    Зачем же  она подписала эти бумаги?
    Любочка ни разу не пришла ко мне сюда, и зачем ей приходить, у нее, наверное, из-за меня могут быть неприятности. Она так боялась, что ее исключат из партии, когда узнала, что я ходил в Церковь. В Церкви я познакомился с «хорошим» священником отцом Леонидом, лицо у него было нежное, белое и глазки, всегда чуть прищуренные, маленькие. При всей своей молодости, он оказался очень образованным грамотным человеком, говорил, что читал мои книги, всегда был рад беседе.  Мы с ним подолгу говорили, а потом я его увидел с каким-то человеком в штатском, которому он передавал какие-то бумаги, потом этот человек приходил меня арестовывать и давал бумаги на подпись Любочке.
Зачем же она их подписала? Страх загоняет иногда людей в самые узкие щели и лабиринты, из которых им уже никогда не выбраться. Страх лишиться того, к чему ты так привык в этой жизни. Я верил, что есть жизнь другая, особенно, когда приходил в Храм на службу. Я чувствовал, что соприкасаюсь совершенно с непонятной мне другой реальностью, где царит мир и покой, где нужно говорить правду и никого не обманывать. И я говорил. Нет, я не жалею об этом. Жаль только отца Леонида, и ему пришлось пострадать за меня, пойти на сделку с совестью – что может быть мучительней для человека в его  сане. Жаль и Любочку. Как она теперь будет жить без меня, с мукой в сердце… Мне легко, хочется у всех попросить прощение. А смог бы я дальше жить, цепляясь всеми когтями за жизнь, каждый день приспосабливаться к ней, думать, писать, как хотят они, а не я, быть кем-то? Кем? Кем угодно, только не самим собой, чтобы только не отняли сладкую конфету. Я совсем не помню вкус конфет. Любочка все время сидела на диете, а я как-то не мог сам. Мама покупала конфеты редко, только по большим праздникам. Я откусывал половинку, а вторую, завернув в фантик, прятал под подушку и съедал на следующий день.

    Радостное событие. Что же еще радостное приходит на ум. Не могу ничего вспомнить. Только думаю о том, что скоро никаких воспоминаний не останется, они умрут вместе со мной. Рано или поздно мы все умираем. Но почему-то очень хочется схватиться за эту жизнь и продлить для кого-то удовольствия, для кого-то страдания. Схватиться и приспособиться, и чем крепче схватишься, тем больше удовольствий получишь. Обмани, если надо, подставь, если того требует партия, осуди, изгони, отвернись от того, кому не выгодно помогать и все у тебя будет хорошо и больше удовольствий ты получишь, и не нужен тебе никакой рай. Рай. Верю ли я в существования рая? А, если верю, попаду ли туда? Нет, скоро одно мгновенье остановит мою жизнь, кровь перестанет течь по венам, сердце престанет стучать сладостный ритм жизни. А может смерть всего лишь сон, после которого, мы все станем и пойдем к новой, счастливой, вечной жизни, как сладким голосом обещают нам пастыри. Но ведь я же писал об этом. Я верил. Мне казалось, я не просто верил, я знал. Мои глаза скоро закроются, перестанут подниматься и опускаться веки. Воздух не будет входить в мои легкие и также приятно выходить оттуда. Все мое естество скоро претерпит глобальное изменение, совсем не от Того, Кто создал его, а от тех, кого Создал Он в надежде, что они станут такими же, как Он: «по образу и подобию».
Вода капает из ржавого крана.  Губы пересохли. Губы пересохли, я жадно вдыхаю воздух, как будто хочу заполнить им всего себя.
Последняя моя книга называлась «Апокалипсис». Я не замахнулся на труд великого Евангелиста, у меня был свой «Апокалипсис», который ожидает нашу истерзанную, многострадальную страну, а важнее всего для меня было описать тех людей, которые приближают его. Помню лицо издателя, когда я передал ему рукопись. Уже одно название вызвало у него саркастическую ухмылку: «Религиозная агитация? И вы хотите, чтобы это читали люди, труженики и строители советского государства?»  Он кричал что-то еще, но роман все-таки взял. С тех пор  я его не видел, тот экземпляр. Был еще один, который был отправлен издателю в Париж. Только вот тогда у меня появилась надежда.
Надежда. Как она мгновенно может изменить жизнь человека. Встречаешь человека, он жмет твою руку и уже дает надежду, кажется тебе добрым приятелем. Когда Владлен Альбертович, отправляющийся на конференцию в Париж, пообещал передать мой роман в надежные руки, я был окрылен надеждой. Мне казалось, что еще можно изменить мир к лучшему, и я должен прилагать к  этому хоть малые усилия. А нужно ли это людям?
Теперь из-за этого хорошие люди завтра станут убийцами того, кого они совершенно не знают, только потому что им дан приказ. Интересно, мне оденут на голову мешок или нет? Увижу ли я глаза тех, кто будет приводить приговор в исполнение.
    Надежда. Какая надежда была у Христа, когда Его вели на распятие, когда Его били, унижали. Надеялся ли Он на то, что милосердный Отец облегчит Его страдания и помилует тех, кто Его мучил? Была ли надежда на то, что плачи смогут измениться?
Прекрасные воспоминания. Вижу себя, стоящем на горе, подо мной облака, а вверху необъятный голубой простор и чувствую себя маленькой песчинкой среди этих огромных исполинов гор, облаков и безграничного небесного пространства. Это была удивительная поездка на Кавказ. Жизнь кажется такой короткой по сравнению с  существованием этих скал. Я умру, а эти скалы будут стоять также неподвижно, дети мои умрут и ничего здесь не изменится, внуки…., а скалы все также угрожающе-прекрасно будут смотреть в вечность, которая уносит нас маленьких людишек, так и не понявших своего предназначения, пытающихся выжить в большом муравейнике, вскарабкиваясь наверх по плечам, головам других таких же существ, а в конце всех своих достижений, неподвижно лежащих на холодном стальном столе морга, где предприимчивые молодые люди, за определенную плату, сделают потрясающий макияж, что  и от живого трудно будет отличить… Молодые люди могут сделать все за определенную плату, вот только заставить это тело чувствовать уже не смогут никогда.
    Интересно, Любочка будет плакать? Зачем же она подписала? Глупая, бедная девочка. И на прощанье меня поцеловала, а взгляд был такой пустой. Она, наверное, не поняла, что делает? Пытаюсь представить ее лицо и не могу. В отдельности черты вспоминаю, а целиком лицо не могу. Вижу ее, сидящую на диване, поджавшую под себя коленки, как она всегда любила, с книгой.
Надеюсь, что боли я не почувствую. Все должно пройти быстро, мгновенно. Зачем я все это делал: писал, творил, жил вопреки тем, кто пытается навязать нам чувство страха и вины?  Страх не дает думать, парализует волю. Страх не дает нам думать о смерти. Страх парализует душу. Человек с парализованной душой ничем не отличается от человека с душой живой внешне Его ноги  ходят по заданному маршруту, руки берут все, что нужно брать, мысли четко работают в узко-специализированной сфере. А, ка только он окажется рядом со смертью: подведут ноги, сбившиеся с пути  и руки, которые не смогут ничего брать, и мысли предадут лишившись своей узко-специализированной сферы, где они привыкли обитать. Только человек и смерть, приближающаяся все ближе, и ближе. Рядом не будет ничего, чтобы можно было бы захватить туда, не за что ухватиться. Все будет нарушено, а всю жизнь парализованная душа, будет молчать. Да, если бы не приговор, я написал бы еще одну книгу «В ожидании смерти». Вот и понимаю, что живая во мне душа, что не умрет она с телом, верю, надеюсь и продолжаю мысленно бороться с неверием.
Веки становятся тяжелее. Может я увижу самый чудесный сон в моей жизни, последний сон…