Аарон и его семья

Яаков Менакер
    Из полученого краткого сообщения от Владимира Нечитайла из СНИТКОВА,

    «Привет из Сниткова!
    Большое спасибо за ваш труд, за ваши книги, дай вам бог долгих лет жизни в добром здравии!!!

    Цитата из очерка «Аарон и его семья»: «… Сосед Астафий, издалека заметивший Пиню и узнавший в нем своего соседа, подошел к почерневшему и трясущемуся от волнения Пине, обнял его и увел в свою хату...
Войдя в отцовскую хату, Пиня закрылся в ней… »

    Цитата Владимира:   
«Астафий - дедушка моей жены, которая родилась и выросла в той же хате. Хата Пини сохранилась до сих пор. Сын Пини, Аарон живет в Германии, в 2010 приезжал в Котюжаны, приходил к своей хате.

    Цитата из очерка: «В том же 1946 году Пиня соединил свою жизнь с бывшей узницей Лучинецкого гетто, имя которой запамятовал. Поселились они в отцовской хате, и начинали семейную жизнь с нуля... »

    Цитата Владимира: «Узницу Лучинецкого гетто звали Хана…»
 



    А теперь подробнее:

                I

    С тех пор минуло немало лет и, как говорят, немало утекло воды. А мне все запомнилось, как будто это было совсем недавно всего несколько лет тому  назад. В действительности то, о чем мне хочется поведать, происходило давно – не три, не десять и даже не пятьдесят,а свыше восьмидесяти-семидесяти лет тому назад.

     На дворе весенние дни 1931 года, а мы, мальчишки, после окончания уроков вырвавшись из класса начальной школы, гоняемся по селу, мчась к речке Лядова. Это небольшая, извилистая речушка, разрезающая село на две части. Вдоль ее берегов четыре пруда и у каждого мельница. В пруде вода еще холодная и купаться в ней нельзя, но мы опускаемся несколько ниже плотины, где речка превращена в ручеек, и где совсем мелко просматриваются сквозь прозрачную  воду верткие мелкие кобли (1), а под речными каменными валунами прячутся раки.

    Не раздумывая, снимаем обувь закатываем, по колени штанины и смело, несмотря на холодную воду, окунаем в нее ноги, приступаем к ловле рыбок и поиском раков. Продрогши окончательно, стуча зубам, мчимся к уже разведенному костру, отогреваем окоченевшие руки и ноги, достаем из костра испеченный улов и с удовольствием поедаем. Затем разбегаемся по домам.

    В какой-то другой день нам хочется попрыгать по наброшенным, как попало каменным плиткам, вдоль огромной лужи на сельской улице, почти у самой хаты слепого Леонтия, что на противоположной стороне улицы, где  хата стариков Козаченко, у которых мы квартируем. Это всего в нескольких десятках метров от центра села, так называемого «выгона»(2). 

    Здесь огромная и довольно грязная, перекрывающая улицу лужа. Образуется она весной с началом таяния снегов или в конце лета в сезон осенних дождей и стойко держится до январских морозов, сковывающих ее. Весной с наступлением таяния снегов лужа наполняется текущей к ней ручейками мутной водой. В очень жаркое лето она исчезает и то лишь на короткое время, а с началом сезона дождей все повторяется снова. Изрядно выпачкавшись, мы мчимся к речке, где отмываемся и расходимся по домам.

    Скоро зацветут плодоягодные деревья, атакованные пчелами, а вслед им белая  акация. Тогда мы приобщаемся к пчелам, но не для того чтобы выискивать нектар, а для того, чтобы срывать цветущие со сладким привкусом грозди акации и набивать роскошными бутончиками свои животы.

     И так пройдут один за другим весенние дни пока не заблестят на деревьях скороспелой красно-белой черешни ее золотистые плоды. Вот тогда мы доберемся и до них, наглотаемся досыта не разжеванных плодов. Наконец, придут каникулы, а с ними и согревается в Лядове вода, вот тогда наступит несколько другая пора. Забираемся на деревья и, наглотавшись не совсем созревших плодов черной горьковатой черешни,наполнив ней  пазухи, с размазанными темно-черными соком черешни руками и лицами, словно дикари спускаемся на землю. Стремглав мчимся к Лядове, прыгаем в воду и там, уже плавая, доедаем  до последней ягоды, отмываясь.

    Но пока еще весна. Нам быстро надоедает прыганье по плиткам грязной лужи, мы выходим к противоположной стороне улицы, приближаясь до сельской кузницы. Теперь наш интерес обращен к небольшому старенькому с открытыми воротами сараю. Усевшись на землю полукругом, так чтобы нам было видно все, что происходит внутри объекта нашего интереса, наблюдаем затем, как там, в горне разгорается искрящий очаг. Посреди кузни на огромной чурке, словно бычья голова с расходящимися причудливыми рогами, наковальня.

    Время от времени кузнец, держа в левой руке клещи, вырывает ими из очага раскаленный кусок металла и, резко повернувшись, кладет его на наковальню, при этом артистически постукивая держащим в правой руке небольшим молотком. Молотобоец, взмахнув тяжелым молотом, мгновенно ударяет ним по лежащему на наковальне раскаленному куску металла. Бух, тяп-тяп, бух, тяп-тяп, бух, тяп-тяп…

    И все вокруг наполняется звенящей металлической мелодией мифических звуков. И не было прохожего, кто бы ни остановился при этом бое, прислушавшись к нему, мотнув головой, с восхищением не произнес – ну и Аарон!

    Мы меньше всего понимали металлический бой, нас интересовали гайки и ухнали(3), валявшиеся на земле вокруг чурки с наковальней. Если в нашей ватаге кто-то был новеньким, он подвергался своеобразному испытанию. А для остальных это уже было в прошлом. Новенький должен был подойти к дверям кузни и, прислонившись к косяку дверей, наблюдать за работающим кузнецом и молотобойцем.

    Улучшив момент, когда работавшие были заняты у горна, наш герой рывком кидался к чурке и, выхватив там гайку или ухналь, убегал. Почти всегда заканчивалось ожогом пальцев. Иногда успев засунуть в карман неостывшую гайку или ухналь, тут же получал дырку в дымящихся штанах. А мы, как дикари плясали вокруг победителя. Кузнец ругался, а молотобоец с огромным молотом в руках приводил нас в бегство.

    С наступлением вечера мы собирались у сельского клуба. Сюда созывали крестьян на собрание с тем, что бы они вступали в колхоз. Наш интерес сводился к тому, чтобы проникнуть в клуб и оставаться там незамеченными до наступления темноты, а затем, выбравшись из-под скамейки, где мы скрывались, усаживаться рядом с взрослыми. В клуб детей не пускали, но уже оказавшихся там, детей с наступлением на улице темноты не прогоняли, а требовали от них вести себя тихо. По окончанию собрания дети совместно с его участниками расходились по домам.

    Мне не раз доставалось от матери, когда я поздно ночью являлся домой, а она при тусклом свете керосиновой лампы все шила, перешивала. Она ругала меня, а я молча укладывался в постель и тут же засыпал. На следующий день мне приходилось плохо понимающей и слабо владеющей украинским языком матери с большим трудом, что не всегда удавалось, рассказать и объяснить то, о чем на собрании говорилось. Разумеется, я не понимал всего того, о чем говорилось на собрании, но все же до меня доходило, что происходит нечто трагическое, разрушающее вековые уклады и образ жизни, в которой мы живем.

    На собраниях всегда первым выступал председатель сельского совета Парфен Щербанюк. Начинал он говорить вроде бы спокойно, но через несколько минут его речь переходила в крик. Манера его выступления повторялась. Он уходил в один из углов сцены, вплотную приблизившись к сидящим в зале на первой скамейке крестьянам, и вытянув левую руку вверх, пинал ей куда-то в пространство. Одновременно его правая рука тянулась к поясу, нащупывая на его бедре кобуру с револьвером, кричал:

    – Мы никому не позволим, и судить будем тех, кто режет скот и убивает лошадей. Все то, что в вашем хозяйстве – колхозная собственность…

    Да, в селе шел массовый забой скота. Убивали и лошадей, шкура которых была дороже, чем живая лошадь. Живой конь отдавался в колхоз безвозмездно. Шкура убитого коня ценилась, ее можно было продать на рынке. Сыромять не ушла из крестьянского обихода, пожилые и старики все еще продолжали, как их предки обуваться в лапти–постолы из сыромятной кожи.

    Вечером на собрании тот или иной крестьянин, поддавшись агитации, писал заявление о вступлении  в колхоз. А, придя, домой, рассказывал жене о своем поступке, тут же оказывался за порогом своей хаты. Любовь к земле, к своему дому, животным и всему тому, чем держалась и кормилась крестьянская семья, базировалось на хозяйке дома. И горе тому крестьянину, который в своем доме не ощущал хозяйского глаза жены. Аргументы были авторитетны и неоспоримы.

    – А ти подумав, що з нами буде?… Геть з хати, щоб мої очі тебе не бачили! – выставляла жена за порог.
    – Не кричи, ще ми не в колгоспі. Доживемо до ранку, нехай чорнило на тій бумазі висохне, яку я написав, тоді й скажу останнє слово,– и, хлопнув дверью выходил он во двор.

    Ночь без сна проводил в сарае. Дождавшись утра, вчерашний колхозник уже не шел в клуб, а бежал в правление колхоза с тем, чтобы заявить о своем выходе из колхоза и забрать накануне написанное им заявление. Иногда извинялся, говоря, что утро вечера мудренее. Были другие случаи.

    Аарон Блехман был зол на советскую власть. Потомственный кузнечных дел мастер, он унаследовал от своих предков ветхую кузницу. Два дня в неделю он не работал: в субботу, придерживаясь традиций своих предков, и в воскресенье, не желая своим шумным трудом нарушать крестьянские традиции соседей. Остальные дни, не зная отдыха, он ковал все то, что было необходимо крестьянину в его единоличном сельском хозяйстве.

     Многочисленная семья Аарона была всегда сыта и довольна своей жизнью. Но это было до коллективизации. С началом ее положение резко изменилось не только у Аарона, но и у местечковых евреев ремесленников-стельмахов, с которыми,  по-современному говоря, существовало сотрудничество в деле изготовления крестьянского воза, колес к нему и другого сельскохозяйственного инвентаря.

     Крестьянин-землероб не перестал обращаться к ремесленнику.

     Если первые – колесных дел мастера изготовляли деревянные изделия, которые надлежало скреплять металлическими узлами, например, повозки, то железные узлы, скрепляющие его от начала до конца, выполнялись мастерами кузнечных дел.

     Резко уменьшилась ковки лошадей, по причине их убоя, о чем уже говорилось выше.

     Об исчезновении значительной части лошадей в селе свидетельствовала все нарастающая у кузницы Аарона пирамида старых конских подков, а у его соседа Яакова Шацмана – заготовителя вторичного сырья – не меньшая груда конских копыт.

    Во избежание конфликта с сельскими властями, Аарон скрепя сердце вступил в колхоз, отдав ему свою кузницу с имевшимся там инструментом. Возможно, организаторы коллективизации и не вынуждали бы Аарона вступить в колхоз, в котором не было ни одного еврея, но обойтись без кузнеца в создаваемом колхозе просто не смогли.

    Какое-то время с отцом в колхозной кузнице работал его сын Пиня. Своим усердием кузнецы в один рабочий день выковывали по полтора-два трудодня каждый. Правда, работу в кузнице они начинали на рассвете дня и заканчивали с заходом солнца. Но, что было толку от заработанных трудодней, если они так мизерно оплачивались: от ста пятидесяти до трех сот грамм смеси ячменя, ржи и пораженного насекомыми гороха за один трудовой день!

    Если в прошлом трудолюбие единоличников-кузнецов Аарона и его сына Пини вызывало у односельчан восхищение и уважение, то теперь, в коллективном труде, привело к зависти к распрям. Конфликт разрешился тем, что Пине пришлось оставить колхозную кузницу. Какое-то время он отсиживался дома, а затем его назначили организатором и первым председателем местного сельского потребительского общества или как в селе называли – кооперации.

    В голодные 1932-33 годы семья Блехманов разделила обрушившуюся на село катастрофу голодомора наравне со всеми сельскими жителями и только благодаря многолетней традиционной бережливости и экономности семейного хозяйства, которое вела жена Аарона, семья выжила.

    Как-то моя мама сказала: Рая (домашние звали ее Рахель) – дочь Аарона, одна из первых моих учительниц – выходит замуж за военнослужащего Красной армии, а после свадьбы оставит работу в школе и уедет с мужем по месту его службы.

    Рая была старшая из двух дочерей Аарона. Слух о ее свадьбе в селе, где проживало всего три еврейские семьи, насчитывающие менее двух десятков человек, моментально разнесся и взбудоражил село. Никто из односельчан не мог припомнить, чтобы кто-то из постоянно проживавших в селе несколько еврейских семей, справлял свадьбу. Было: женились, выходили замуж, но свадьбы справляли в ближайших местечках – Сниткове, Лучинце, Копайгороде, Мурованных Куриловцах или еще где-то там поблизости, но не в селе Котюжаны.

    Особый интерес односельчан выражался в гадании о потенциальных гостях, о совершении еврейских обрядов, что будут пить на свадьбе евреи: вишневку или водку; если водку, то какую – «казенку» или самогон. Мясные блюда, конечно, будут из говядины и курятины, свинины, разумеется, не будет – гадали сельские бабки, каждая на свой лад.

   – Треба ж такому статися, щоб в Котюжанах справлялось жидiвське весілля! – судачили они

   Напомню читателю, все это происходило в селе, в котором несколько лет тому назад до голодных тридцатых годов существовало единоличное сельское хозяйство, и в каждой семье был достаток. Праздники отмечали весело. Одни  шли в церковь, другие – в костел, не враждовали. Свадьбы справляли осенью, когда в поле все было убрано, гостей не считали, самогона было достаточно, гуляли неделями. Осенью 1932-го свадеб не справляли – уже было голодно. О последующих годах и говорить не приходится. Если один из тридцатых годов называть оттепелью, то, скорее всего для этого подходит 1936-й. В этом году на столе загнанных в колхоз крестьян впервые за последних пять лет колхозной жизни появился запашной подовой хлеб. Осенью этого года справляли свадьбы нескольких молодых пар, к числу которых я отношу и одну еврейскую.
 
 
    II. СВАДБА у РАИ АРОНОВНОЙ
 
    Блехманы жили в крестьянской хате, отличавшейся от соседних хат лишь тем, что она была покрыта листовой железной кровлей. По этой же стороне улицы в постройке барачного вида жила вторая еврейская семья – Шацманы. С происхождением фамилии Блехман было ясно: блех – на идиш листовое железо, ман – профессия, чаще толкуется как жестянщик или, кровельщик. Значению слога Щац я не нашел объяснений, но оно несомненно существует.

    Шацман Яков-Меир, и его жена Ита-Фейга, люди пожилые, трудятся в потребительской кооперации заготовителями вторичного сырья. Их сын Зозик, поражен затяжной и неизлечимой болезнью. Сгорбленное, трясущееся и слабо передвигающееся, тридцатилетнее существо, в недавнем прошлом студент ведущего в стране вуза, один из самых грамотных людей в округе. В отведенном ему уголке барака, рядом с кроватью, где сложенные, где разбросанные книги, очень редкие в те годы издания. Его сестра Рая (для домашних – Рахиль) моложе его на несколько лет, "засиделась" в невестах, работает в колхозе.

     Свадьба у Раи Аароновны состоялась в последних числах сентября 1936 года. Жених, сопровождаемый родителями и родственниками, любопытно разглядывался гостями. Выше среднего роста, стройный, подтянутый, улыбающийся, с волевым, приятным лицом. В военной гимнастерке, на петлицах которой блестело несколько эмалевых лейтенантских кубиков, обтянутый портупей, в хромовых сапогах, он несколько выше невесты, но с ней сочетается превосходно.

    А невеста – молодо-зелено, словно сдобный пончик, с ярко выраженным и схожим с отцовским лицом, еврейская девушка в фате невесты.

    Приглашенных гостей немного: односельчане-евреи, разумеется, все с детьми, за исключением моей сестры Софьи; молодые учителя-коллеги невесты, кто-то из руководителей сельсовета или колхоза – не помню, и три-четыре пары ремесленников и кустарей, профессиональное занятие которых еще до колхозных времен сближало их с Аароном. 

   Хупы(4) не было. Все происходило упрощенно: молодожены в сопровождении гостей отправились в сельский совет, где секретарь Иосиф Антонюк произвел соответствующую запись в книгу регистрации актов гражданского состояния, поздравив молодоженов с вступлением в брак. Молодожены уплатили причитающиеся с них три рубля, получили брачное свидетельство. Что поделаешь? Таков был общий порядок: пришла пора жениться, выходить замуж: хочешь или не хочешь – соблюдай.

    За столом места хватило всем. Самогона не было, не было и свинины. Из холодных блюд: вымоченная, ослабленная от соли, усыпанная зеленью селедка; прозрачный, насквозь до дна тарелки просматриваемый говяжий холодец; бигус по-еврейски – с гусиными шкварками и другие закуски.

    Горячие блюда: жаркое говяжье в гарнире жареного картофеля, отварного риса, печенной лапшовой бабки; и под конец – прозрачный, словно слеза, куриный бульон с гренками (фарфелле). В заключение трапезы – штрудл и лейких(5) с фруктово-ягодным компотом.

    Когда трапеза закончилась, и убрали со стола, на него поставили позаимствованный в сельском клубе патефон, стопку пластинок и молодожены первыми начали танцы. Затем, когда часть гостей вышла во двор, младшая сестра невесты Перл, обладавшая хорошим голосом, пустилась в карагод, рейдл – «семь-сорок», фрейлехс(6), увлекая не только молодых, но и всех, кто был в доме.

   Напомню читателю еще раз, что 1936-й был не только первым из последних пяти лет годом, когда на столе загнанных в колхоз сельских жителей появился хлеб не из проросшего, жернового помола дерти*, а из сортового зерна мельничного помола муки.

    Это был первый год, когда на лицах сельского народа появилась улыбка и они, несколько отвлеклись от воспоминаний о недавнем голодоморе, унесшем родных и близких, возвращались к жизни. Осенью этого года в селе справили еще несколько крестьянских свадеб. Эти веселья не были и не могли быть сравнимы с теми весельями и праздностью, которые происходили в этих краях в прошлые до голодные годы.

    Вначале лета 1937 года Рая Ароновна вернулась к родителям со страшной вестью: ее мужа арестовали, а затем – расстреляли. Аарон тяжко воспринял эту весть. Уединившись с дочерью, вслушиваясь в ее подробный рассказ о короткой семейной жизни, он не мог понять, как и сама  рассказчица, причину случившегося несчастья.

    Вскоре семья Аарона пополнилась еще одним ребенком. Рая Ароновна родила мальчика. Рождение мальчика, по счету четвертого внука, оживило семью Блехманов, облегчив их переживания о безвременной гибели зятя.

    Не знаю подробностей, когда и как происходил обряд обрезания новорожденного, но из рассказа матери мне было известно, что все было исполнено в местечке Сниткове, и новорожденному дали имя Нюсик (Нысл).

    Аарон и его домашние соблюдали чрезвычайную осторожность с тем, чтобы обряд оставался в тайне. Ведь дочь – учительница, сын – член партии и, разумеется, дух и события 1937 года, при которых как никогда ранее помимо политических преследований травили священников, раввинов и других исполнителей религиозного культа, свидетельствовали о том, что рядом с ними пропасть. Не ровен час, узнав об обряде, искатели «врагов народа» могли истолковать и раздуть на свой лад происшедшее, что сулило всем участникам обряда непредсказуемые последствия.  Поэтому рождение внука в семье  Блехманов не отмечалось торжеством брит-мила(7), как это традиционно ранее соблюдалось предками и ими самими.

    В первые дни войны мобилизовали Пиню и мужа его сестры Поли. Аарон не помышлял о бегстве на восток с дочками, невесткой и к этому времени шести внуками. Не тронулся он с места и тогда, когда немецкие войска были совсем недалеко от села. Напротив, он утверждал, что бежать не следует, что следует оставаться на местах, с приходом немцев разгонят ненавистный ему и всем крестьянам колхоз и все возвратится на прежние места, как это было до коллективизации.

    О преследовании нацистами евреев Аарон говорил, что это пропаганда. Он утверждал, что кому-кому, а ему из личного опыта хорошо известно об отношении немцев к евреям. Еще во время первой мировой войны Украину временно оккупировала немецкая армия, и ему приходилось оказывать услугу ее частям, подковывать лошадей и ремонтировать военные повозки. Немцы всегда хорошо относились нему, платили за труд, говоря: гут, гут…

    Во второй половине июля 1941 года со стороны соседнего местечка Снитков, по ведущей к селу Котюжаны дороге, послышался гул моторов. К селу приближались передовые части нацистской армии. Крестьяне высыпали из своих хат, наблюдая как небольшие группы немцев на мотоциклах и автомашинах, промчались по окраине села. Кому-то из крестьян пришла в голову мысль: если приближающиеся войска свернут с дороги и направятся в село, встретить их по древнему украинскому обычаю хлебом и солью.

      По утверждениям крестьян среди встречавших нацистских «освободителей» якобы был и Аарон. Он, как и другие, держал на руках белоснежный вышитый рушнык, поверх которого лежал свежеиспеченный подовой круглый хлеб, а рядом с ним, в спичечной коробке соль.

    Мотоциклисты с засученными рукавами, покрытые серой пылью, с касками на головах настороженно остановились перед встречающими их крестьянами, направив на них оружие. Один из них, по-видимому, офицер, подошел к близстоящему крестьянину и, воткнув палец в хлеб, а затем в соль, спросил:
         
    – Was ist dast?
    – Brot mit sells – отозвался стоявший рядом Аарон.
               
    Немец как обожженный отступил шаг назад и, вытянув руку, толкнул ею Аарона:
   
    – Juden! Juden!...

    Дородный и рыжеватый солдат мгновенно подскочил к Аарону и увесистым кулаком сбил его с ног. Выпавший из рук хлеб, словно колесико, покатился по уклону, а белоснежное полотенце распласталось на пыльной земле, перемешанной с солью и каплями крови.

    «Делегация» растерялась. Удивленно переглядываясь, попятились назад, расходясь в разные стороны. Немцы вскочили на свою технику, загудели моторы, обдав лежавшего на земле Аарона удушающей гарью и вихрем пыли, умчались.

    Аарон, вернувшись, домой, не проронив слова, умылся, затем, накинув на себя талес, открыл молитвенник и принялся молиться. С этого дня он замкнулся, из хаты не выходил. Иногда выслушивал упреки дочерей и невестки, опустив голову, но не возражал.
 
 
           III
 
    В начале чтобы продолжить свой рассказ, мне придется несколько отступить.                В уголок юго-западной части Украины – довоенному месту жительства селу Котюжаны я добрался в конце декабря 1941 года. Отсюда осенью 1940 года, совместно с 45-ю односельчанами я был призван в Красную армию, а спустя 10 месяцев один из первых возвратился в село.

    Позади в памяти остались непродолжительные бои в Белоруссии: в районах Новогрудка и Налибокской пуши. Ранение и скитание по лесам. Лагерь военнопленных в городе Лида и побег с поезда на пути в Германию. Скитание по Беловежской пуще и полесским лесам. Кобринский лагерь Тодта(8) и еще один  побег. Арест местной полицией и батрачество в личном хозяйстве волостного старосты и, наконец, длинный, полный опасностей, путь, устеленный трупами, до села Котюжаны.

    В этот полугодовой период нелегального существования мне много раз приходилось встречаться с угрозой разоблачения моей национальной принадлежности, что повлекло бы немедленную расправу на месте.

    Один из таких случаев произошел в Лидском лагере во время прохождения через сито селекции. Пронесло. Об этом и многом другом несколько подробнее описано в моей первой книге «БЕЗДНА – 1929-1941 годы».

    На последнем этапе моего трудного пути произошел еще один из опасных случаев. За день-два до подхода к местечку Снитков, которое лежало на моем пути, прежде чем оказаться в селе Котюжаны, проходя окраиной очередного села, а это было вблизи Межибожа(9), я подошел к стоявшей у своего дома крестьянке и попросил у нее пить. Она внимательно посмотрела на меня и спросила:
   
    – Ти мабуть голодний?
Я утвердительно кивнул головой, а она, открыв калитку, продолжила:

    – Йди до хати. Десь мабуть i моє дитятко голодне…
Подобную речь я слышал не впервые. Так говорили на моем пути многие крестьянки Белоруссии и Украины, сочувственно всматриваясь в нас, скитавшихся безусых юнцов и молодых мужчин, избежавших плена или бежавших из него. Женщины полагали, что где-то на востоке или на западе в подобной ситуации скитаются их сыновья, мужья, родные и близкие им люди. Этим женщинам памятник бы поставить!

    Зайдя в хату, женщина быстро открыла печь, ухватом вытянула оттуда глиняный горшок, и в нос ударил щекочущий запах украинского борща. Налив борща в миску она поставила ее на стол, у которого я уже успел усесться, достала буханку ржаного хлеба и нарезала несколько ломтей. Я действительно, будучи очень голоден, не заставил себя ждать. Женщина что-то рассказывала, о чем-то расспрашивала, а я кивал головой, тем временем ложка, за ложкой опорожняя миску.

    Вдруг скрипнули двери и в хату хромая, вошел старик. Женщина насторожилась
            
    – Чого тобі?
    – Нічого. Побачив здалека, що ти когось повела до хати й подумав, мабуть синок з’явився, от i зайшов.
     – Ось дитина голодна, я й нагодувала її.
     – А ти звідки й куди йдеш? – спросил старик.

     Женщина побледнела и настороженно посмотрела мне в глаза. Не раздумывая, в нескольких словах в который раз, я повторил заученную легенду, указав при этом, что родом я из села Котюжаны. Старик внимательно слушал меня, утвердительно махнул головой, когда я упомянул село Котюжаны, но, как мне казалось, не был удовлетворен моим рассказом. Он подошел вплотную ко мне, положил свою тяжелую руку на плечо, прищурив глаза, ехидным тоном спросил.

    – А ти, часом, не жидок?

    Я молчал. А крестьянка вспыхнула и, ухватив старика за ворот, как бы оторвав его от земли, толкнула  в сторону дверей. От толчка двери распахнулись, а старик, не ожидавший такого напора, мгновенно оказался во дворе.
   
    – Тобі все жиди, та жиди мерещаться! Геть з мого обыстья(10)…. – доносилось до меня.

    Она вбежала в хату, где я, черпая ложкой, доедал борщ. Быстрым движением рук она отрезала увесистый ломоть хлеба, с усилием затолкала мне его за пазуху и, ухватив за руку, потянула к двери.

    – Тікай! Щезни, хутко, щоб тебе ніхто ні одним оком не побачив…

    Она вернулась в хату, хлопнув за собой дверью, а я мгновенно исчез.

    Опасение крестьянки, своевременно предупредившей меня, вскоре подтвердилось. Я уже отошел несколько сот метров от скрывшегося за горизонтом села, как вдруг увидел приближающегося  мне навстречу человека с накинутой на голову, как мне показалось, белой тканью.

    Когда мы сблизились, то я увидел, что на человеке вовсе не покрывало, а окровавленный талес, а окутанная ремешками тфилина(11) его рука и голова были в кровоточащих ранах. В правой руке он держал раскрытый, также залитый каплями крови молитвенник. Я понял – передо мной еврей. 

    Мы сели на обочине проселочной дороги, и он мне поведал удручающую расправу сельских полицейских над еврейскими семьями. Все они подверглись изгнанию из села, в котором жили от роду, в местечко Ялтушков Барского района. В пути следования он предупредил жену, а сам сбежал с тем, чтобы вернуться домой и забрать талес, тфилин и что-то другое, что смог бы унести на себе, а затем добраться до Ялтушкова.

    Все складывалось, как он задумал. Ведь не гоже ему, верующему еврею, обратиться к Богу, не облачившись в талес, тфилин и без молитвенника. Укрывшись в каких-то зарослях, облачившись в талес, надел тфилин и стал молиться. Там его обнаружили незнакомые и ранее никогда не встречавшиеся мужчины и стали избивать.

    Какое-то время мы говорили, рассказывали друг другу о творившихся преследованиях евреев. А тем временем приближался вечер, дальнейший наш путь расходился в противоположные стороны и мы, попрощавшись, разошлись. Но не успел я отдалиться от места встречи несколько сот метров, как оттуда ко мне донесся нечленораздельный крик. Я остановился и стал тревожно прислушиваться. Кругом было тихо. Неожиданная встреча и рассказ старого еврея оставили слишком тяжелый осадок.

    Я вошел в местечко Снитков, в одну из примыкающих к нему улиц с северо-западной стороны, заселенной крестьянами. Наткнувшись на проволочное заграждение, я остановился и стал рассматривать впереди продолжавшуюся улицу, в конце которой виднелся знакомый мне центр местечка, с красивым кирпичным зданием бывшей синагоги, позже еврейской школы, еще позже – не запомнил, что в этом здании размещалось.
 
      Я отошел несколько назад, повернул в переулок и стал обходить центр местечка, но каждый раз натыкался на проволочное ограждение. Так я вышел на дорогу, идущую откуда-то с запада, сливающуюся с дорогой, идущей из села Котюжаны. Справа стояло мрачное здание полуразрушенного костела, слева большой пустырь – постоянное место еженедельно собирающейся здесь во вторник  ярмарки. И тут мой взгляд упал на землянку с дымящейся трубой.

    Пролезши ползком под проволочной оградой, я очутился на территории Снитковского гетто. Оказалось, что в уцелевшей части разрушенного дома, вернее, в его подвальном помещении жила знакомая моей матери женщина по имени Туба.

    В жилье этой женщины я ранее никогда не был, но от матери слышал, что у Тубы есть двое детей и что она очень бедствует. От Тубы я впервые узнал, что в селе Котюжаны нет моей матери и сестер и ей ничего неизвестно о них. Более подробно о встрече с Тубой, ее детьми, их жизни, гибели и много другом описано в очерке «Тойбеле». Поэтому я исключаю рассказ о нескольких часах и ночи, проведенных в жилье Тубы. При таких обстоятельствах я очутился в Снитковском гетто, которое по неизвестной мне причине проволокой в этой его части не было огорожено.

     На второй день я уже был в доме довоенного знакомого Герша Каца, где в 1938 году делали брит-мила моему племяннику Изе. Вскоре о моем пребывании в Сниткове узнал Аарон и пришел сюда вместе дочерью Раей. Они мне рассказали о первых днях войны, и при каких обстоятельства моя мама с сестрами покинула село.

    О дальнейшей судьбе их Аарон расспрашивал ездового, бывшего патронатского воспитанника Тимошу, увозившего их из села, а затем вдруг возвратившегося в одиночку. Последний объяснил, что под городом Умань при налете немецких бомбардировщиков все разбежались, а он, не найдя никого, вернулся домой верхом на уцелевшей лошади. Под конец нашей беседы, Аарон уговаривал меня, что не следует мне идти в Котюжаны, так как в селе есть немецкие и румынские пограничные посты.

    Утром следующего дня я все же направился в село Котюжаны. Были учтены все предупреждения Аарона и Герша. Да я сам хорошо знал расположение села Котюжан, в котором прожил почти десять лет.

    В село я зашел со стороны балки, дельта которой преобразовывалась в низменность, упирающуюся в речку Лядова. Здесь, в этом райском уголке села межа в межу чередовались обширные приусадебные участки с хатами пятерых братьев Мельников. Один из них –Демьян, был отцом моего одноклассника и друга – Дмитрия. О первой встрече и пребывании в селе подробно рассказано в первой книге трилогии «БЕЗДНА» и в этой же книге в других очерках.

    Пробыв в Котюжанах несколько дней, я возвратился в местечко Снитков, ясно осознавая, что мое нахождение в гетто будет кратковременным, что мне в нем определиться не удастся из-за ряда неразрешимых препятствий.

    Сколько до войны насчитывалось еврейских домов в местечке, не знаю. Значительная часть их жилья, переполненная многодетными еврейскими семьями, представляла собой когда-то отдельные строения. Но со временем они обросли пристройками, кладовыми, сараями, переустроенными под одну-две комнаты жилья.

    Крыши построек, уродливо выгнулись под тяжестью глиняной черепицы, и, казалось, весь этот каньон вот-вот рухнет. В жилье было все: железные кровати, набитые клопами, табуретки со стульчиками, тазы с горшками, тарелки с мисками, умывальники с помойными ведрами и многое, многое другое.

     Когда наступала осень, в дождливые дни и ночи вся эта посуда расставлялась по жилью, собирая текущие с потолка дождевые воды. Примитивная печка - чаще примус, служили единственным очагом огня, для приготовления горячей пиши. Туалет в жилищах отсутствовал, его заменяли помойным ведром, который после наполнения относили к общественной помойной яме. В каждом углу местечка царила невообразимая теснота и антисанитария.

     С образованием гетто в Сниткове стало еще теснее. Помимо изгнанных из окружных сел евреев, нашедших приют у снитковских родственников, знакомых из потеснившихся семей, где-то в августе-сентябре 1941 года сюда под конвоем эсесовцев и румынских жандармов пригнали группу за группой бессарабских (из города Хотина) северо-буковинских (из города Дорохой) евреев. Какая-то часть из них, изнеможенная тяжелым путем, осела в местечке, переполнив его до предела. В конце года в местечке стали появляться первые вспышки заболевания тифом.

     Несколько дней я побыл в семье Аарона. От него, его дочери Раи я услышал грустный рассказ об их изгнании из села Котюжаны.

     Случилось это вскоре после оккупации села румынами. В центре села созвали крестьянский сход. Карликового роста человечек, много лет, не замечаемый крестьянами, вдруг объявился главным, став старостой села. Сход должен был «избрать» голову (председателя) сельскохозяйственной общины и бригадиров еще не совсем развалившегося колхоза – с тем, чтобы пока стабилизируется власть, возобновить прерванную войной уборку обильного урожая зерновых; выдать авансом предварительную оплату заработанных в первой половине года трудодней; разрешить другие вопросы. На сходе присутствовали румынские офицеры с группой солдат, прибывших сюда из соседнего местечка Лучинец, где разместилось региональное оккупационное управление румынских войск.

    Выдвигаемые старостой села Фартушняком кандидатуры на пост председателя сельскохозяйственной общины один за другим не соглашались, обусловливая свой отказ разными причинами. Наконец, остановились на бывшем полеводе (агрономе) колхоза Янке Антонюке и двоих бывших бригадирах: Каноне Дороше и Мироне Пясецком – опытных аграрниках, знающих толк в сельском хозяйстве.

    Но ни один из них не соглашался. В разгоревшееся препирательство вмешались следившие за происходящим румынские офицеры. Они арестовали отказавшихся, отправив их под конвоем в местечко Лучинец, где спустя день-два всех троих расстреляли. Сход закончился тем, что на нем были названы имена двух сельских полицаев, а должность председательствующего сельской общины по совместительству возлагалась на старосту села – Юхыма Фартушняка.

    На второй день утром к дому Аарона пришли полицаи: престарелый Феодосий Мельник и несколько моложе его Козаченко – брат ранее упомянутого мною Янка Козаченка, имя которого мне не запомнилось. Они предложили  Аарону до наступления вечера со всей его семьей покинуть село, забрав с собой то имущество и продукты питания, которые они смогут унести.

    Затем полицаи последовали к соседнему дому, где жил Яков-Меир Шацман и потребовали от него того же.  Выбор, куда направиться изгоняемым семьям, ограничивался тремя местечками – Снитковом, Лучинцем и Копайгородом. Они избрали первое, ближайшее к селу  – Снитков.

    Во второй половине дня Аарон, его жена, дочери Рая и Поля, невестка и шестеро малышей Блехманов; чета Шацманов, их еле-еле передвигающийся сын Зозик и дочь Рая, обвешанные баулами и свертками, покинули свои дома, в которых жили их предки, родились и жили они.

     Дальнейший их путь проходил по узкой, спускающейся к речке Лядове улочке, а затем по круто взбирающейся вверх дороге вдоль каменного забора, ограждающего бывшее имение помещика Ценина. Из крестьянских домов и дворов за невиданным в этих краях шествием следили, молча, крестясь и утирая слезы, односельчане.

     Выйдя на шоссе, ведущее к местечку Снитков, Блехманы остановились, усевшись на обочине дороги, стали дожидаться семьи Шацманов, которая, еще не выйдя из села, стала заметно отставать. Аарон оглянулся, посмотрел на утопающие в садах Котюжаны, заплакал. Тяжелые мысли и неизвестность, в которую уходил он всей семьей, угнетали его. Не было рядом сына –Пини, мобилизованного в Красную армию в первые дни войны… 

     До местечка оставалось совсем недалеко, Шацманы отстали. Зозик лежал на зеленой траве, в кювете, идти дальше он не мог. Тяжело дышавшего сына, его вспотевшее лицо обтирала полотенцем мать, сидевшая рядом с ним на земле. Здесь их и настигли, следовавшие на велосипедах в Снитков местные полицаи. Один из них, не слезая с велосипеда, передним его колесом уперся в голову лежавшего Зозика, закричал:

     – Вставай жыдюга!

     Родители, их дочь Рая, подхватив под руки лежавшего, пытались поднять, оторвали его от земли, но не в силах были поднять на ноги обмякшее, лишенное собственных сил тело Зозика, опустили его на землю. Затем все произошло быстро. Полицаи, орудуя прикладами винтовок, отогнали от Зозика родных, и, преследуя, стали избивать их. Зозик остался один. Он безмолвно смотрел в глаза приближающегося к нему полицая, ни один мускул не вздрогнул на его лице и тогда, когда в его голову уперся холодный ствол полицейской винтовки...

    Более подробных обстоятельств трагической гибели сына и брата, не могли рассказать ни его родители, ни сестра, с которыми я встречался при посещении Снитковского гетто. Полицаи их гнали и били до тех пор, пока не загнали в гетто, из которого впоследствии до своей гибели в августе 1942 года выбраться они так и не смогли.

     После войны я с другими уцелевшими бывшими узниками Снитковского гетто предпринимали попытку установить имена убийц, разыскать место и останки погибшего Зозика с тем, чтобы перезахоронить их на снитковском еврейском кладбище, но ни первого, ни второго осуществить нам так и не удалось.

     Мое непродолжительное пребывание в Сниткове заканчивалось. Я не искал, да и не мог найти здесь постоянного приюта. Блехманы, Шацманы и другие, знакомые моей матери еврейские семьи не отказывали мне в ночлеге, в пище, но постоянно проживать в их многодетных семьях я не мог.

     Накануне моего ухода мы с Аароном говорили до поздней ночи. Когда я спросил его о распространенной в Котюжанах легенде об его участии в хлебосольной встрече немцев, он подтвердил лишь факт присутствия при этом, но категорически отрицал преднамеренное участие.

     Он, объяснял, что случайно оказался на месте встречи, полотенца с хлебом и солью в его руках не было. Проявив интерес, он приблизился к встречающим, неуместно  произнес несколько слов на идиш, что привело в бешенство немцев, и один из них ударил его по лицу.

     Обсуждая место предстоящего выхода из местечка, Аарон советовал мне выйти из гетто до рассвета по одной из улиц в южном направлении, а, выйдя за пределы местечка, не идти по дороге в Котюжаны, а полями и балками добираться до железнодорожного полотна, уходившего в сторону города Могилев-Подольского.
    
     Выйдя за пределы гетто, и пройдя, по указанному Ароном пути, я оказался на окраине Сниткова. Впереди как на ладони виднелась уходящая дорога в Котюжаны, по которой к местечку двигались люди. Мне следовало избегать встреч с неизвестными, и я скрылся в зарослях старого польского кладбища. Пойдя между рядом могил, остановился у возвышающегося памятника.

     Поверх надгробной плиты на постаменте, облокотившись на опору, стояла изящная девичья фигура, склонившая головку над стоящим у ее ног самоваром. На постаменте виднелась надпись на польском языке, содержание которой не запомнилось. Памятник был заметно разрушен временем, но следов вандализма на нем не виднелось.

     Из воспоминаний старожилов этих мест здесь покоилась дочь помещика-поляка, умершая от угара при разжигании самовара. С кладбища очень хорошо была видна местность, которую мне вначале надлежало просмотреть, чем к ней направиться. Лучшей позиции для наблюдения не найти, чтобы не быть обнаруженным и убитым на месте или в лучшем случае избитым возвращенным в гетто.

     Теперь и до гибели узников Снитковского гетто, со старого польского кладбища начинался путь, полный опасности и риска, попытка к выходу из немецкой зоны оккупации на соседнюю территорию, оккупированную румынами, именуемую Транснистрией(12).

     Полоса между польским кладбищем и близлежащими местечками Копайгородом и Лучинцем, представляла собой пересеченную местность с протекающей по ней рекой Лядова, превращенную в границу между немецко-румынскими оккупантами. Чтобы беглецу преодолеть эту полосу вброд, чаще – вплавь пересечь речку Лядову и оказаться на территории Транснистрии незамеченным, нужна была чрезвычайная осторожность и маломальский опыт.

      В зоне свирепствовали румынские жандармы и местная полиция. За беглецами охотились, убивая на месте обнаружения, в редчайших случаях – избивали до полусмерти, возвращали в гетто. И еще, чтобы не возвращаться к сказанному. Преодолев полосу, беглец зачастую продолжал свой путь к городу Могилеву на Днестре.

      К этому городу существовало несколько дорог, по которым шло интенсивное движение на разных видах транспорта и пешком. В противоположных направлениях двигались немецкие и румынские группы войск. Естественно, идти рядом с ними было делом рискованным. Относительно безопасным, но несколько длиннее был путь вдоль насыпи разрушенного отступавшими советскими войсками и остававшегося таким до весны 1944 года 105-километровой железнодорожной дистанции пути – Жмеринка-Могилев-Подольск.

     На этом пути встречалось лишь несколько полуразрушенных и разграбленных железнодорожных станций. Преимуществом этого пути и было и то, что параллельному ему, пересекаясь в нескольких местах, тянулась широкая насыпь строившейся до 1940 года, без какой либо техники – вручную силами десятков тысяч заключенных  стратегическая дорога. Строительство ее было прекращено после присоединения к Советскому Союзу Бессарабии. Отдельные части, не соединенные между собой, недостроенной дороги заросли сорняками и не использовались местными колхозами.

     С приближением к Днестру все чаще и чаще в стороне виднелись возвышающиеся уродливые бетонные чудовища – бывшие советские пограничные укрепления. Они были взорванные оккупантами. Теперь в случае опасности и необходимости скрыться, исчезнуть с виду, раствориться – лучшего места тут не найти.

     Описанным путем пытались, но не всем это удавалось, пройти те, кому судьба определила остаться в живых при тотальном уничтожении узников гетто на территории юго-западной части Винничины, оккупированной немцами. Не всем удавалось доходить до Днестра, чтобы затем раствориться в Могилевском гетто.

     Кто-то сворачивал на юг, оседая в гетто Копайгорода, Лучинца, Шаргорода, Чернивцев, Джурина, Тамашполя и других местечек Транснистрии. Мое свидетельство основано на личном мытарстве в этих краях и на рассказах разделивших со мной эти испытания.

     Впоследствии, после освобождения Винничины от немецко-румынских оккупантов весной 1944 года, нам пришлось встречаться при других обстоятельствах. Годные к военной службе и имевшие советское гражданство тут же были мобилизованы и маршевыми ротами последовали к бушующему впереди фронту с тем, чтобы влиться в его дивизии, перешедшие к обороне за Прутом (Яссо-Кишиневская эпопея) – но это уже другая тема.

     Вернемся к прерванному рассказу.

     В начале, выйдя с кладбища, я шел по дороге на Котюжаны, а спустившись в балку, свернул влево и далее по ее дну-дельте, ведущей к речке Лядове. Вскоре я наткнулся на какой-то ров, которого, как мне запомнилось, ранее здесь никогда не было. Действительно ранее рва тут не было, он появился в первые недели войны и был выкопан силами местного населения как противотанковый ров. Как позже выяснилось, в этом месте никто не видел немецкой пехоты, не говоря уже о танках.

     Ров тянулся от окраины Котюжан, уходя куда-то в поле. По дну рва, тянувшегося в сторону села, я направился к нему, но, несколько не доходя до него, остановился. Выбрав удобное место, лежа на земле, стал рассматривать оба берега Лядовы и местность от окраины села до слева видневшегося хутора Ольшанка (Вильшанка – укр.)

     Людей я там не увидел, но это не значило, что их там нет. Вдали виднелись верхушки деревьев, там находилась насыпь бездействующей железной дороги, до которой оставалось совсем не далеко. В довоенное время на месте рва и ниже его до самого берега реки тянулся колхозный баштан. Знакомые мне места, где в прошлом доводилось бывать, получая выращиваемые на баштане овощи и корнеплоды для колхозного патроната.

     Знал я и реку — брода на этом ее участке не было. На противоположный ее берег можно было добраться только вплавь, или приблизиться к селу, а там по обмелевшему дну реки дойти до бездействующей мельницы Резака(13), а затем по дряхлым деревянным стеллажам, над бурлящим внизу потоком выйти на противоположный берег, рядом с крестьянскими хатами. И я пошел этим путем.
 
     Все прошло благополучно, и я вскоре достиг насыпи, а затем, пройдя пустующую железнодорожную станцию Котюжаны и несколько железнодорожных переездов, дошел до разветвления уходящей вправо также бездействующей железной дороги в сторону Выше-Ольчедаевского сахарного завода. Слева виднелась широкая полоса недостроенной дороги, поодаль дорога к местечку Лучинец, а справа, на опушке леса приписной к Котюжанам с романтическим названием хутор Диброва (ныне – Блакитне).

     Как мне казалось, время перевалило за полдень, ощущались усталость и голод, мучительно хотелось пить. Не так давно, добираясь до довоенного места жительства и одолевая сотни километров дорогами Белоруссии и Украины, ориентировался солнечным днем. Чаще с восходом солнца  я уже был в пути, а с приближением захода его искал ночлег.

     С едой все происходило стихийно, но не без исходящей от меня инициативы. Теперь же я знал, что мне предстоит сорокакилометровый путь, который необходимо закончить не в непредвиденном месте, а войти в город, в гетто, чего я ранее избегал, а если и случалось, то кратковременно и без ночлега. Нужно было где-то дождаться следующего дня, а затем возобновить свой путь, и я направился к хутору, к ближайшему его крайнему дому.

    В доме жила знакомая мне семья, с их детьми-ровесниками Иваном и Марусей Липа, я и мои сестры в раннем детстве играли в их дворе. Это было тогда, когда они жили в селе Котюжаны, но вскоре их родители построили на окраине Дибровы хату и мы уже почти не виделись. Мой приход к ним хотя и был неожиданным, но о том, что я сбежал из лагеря военнопленных и вернулся в село, им было известно.
 
     Тем не менее, чувствуя их настороженность, я спросил можно ли мне пробыть у них до следующего утра. Лишь расспросив, с какой стороны хутора я подошел к их дому и, выслушав мое объяснение, что пришел я к ним никем незамеченным, их напряжение несколько улеглось.

     Как они объясняли, в Диброву иногда заходили узники из Лучинецкого гетто, и даже кто-то из них был здесь пойман, избит и угнан в местечко Лучинец, что в двух-трех километрах отсюда. Они не хотели, чтобы что-то подобное не произошло со мной, да к тому еще в их доме. Но, успокоившись, хозяева мне предложили пообедать с ними. Затем какое-то время меня еще расспрашивали и в разговорах мы не заметили, как наступил вечер, а затем и ночь, которую я проспал в сарае.

      Ранним утром сытый, с бутылкой воды и куском хлеба за пазухой я покинул Диброву, и, выйдя на знакомую мне насыпь, пошел по ней. Никого на своем пути не встречая, я шел мимо пустующих помещений бывшей железнодорожной станции Немерчи. Затем, пройдя еще несколько километров, прошел мимо пустующей станции Вендичаны. В стороне от нее виднелись каменные постройки и труба сахарного завода. Вдруг дорога раздвоилась: железнодорожная насыпь уходила влево к следующей железнодорожной станции, а недостроенная дорога вправо, не раздумывая, я пошел по ней.

    Как уже говорилось выше, по мере приближения к Днестру все чаще и чаще встречались разрушенные бетонные укрепления, вызывающие любопытство рассмотреть их поближе. Но достаточно было приблизиться к этому необычному холму, как становилось ясным, что осуществить такое намерение не удастся из-за остро ощетинившихся осколков бетона и замысловато, змеино-свитых железных прутьев арматуры.
 
Дорога оборвалась при круто уходящем вниз склоне. Перед глазами открывалась широкая панорама изгиба, образованная здесь руслом реки Днестр. Текущая откуда-то с северо-запада река, круто повернув направо, прямой нитью уходила на юг. На дне довольно широкой низины, словно в могиле лежал Могилев-Подольский с примыкавшими к нему пригородами.

    Справа вдоль Днестра на круто возвышающихся склонах виднелись какие-то мелкие селения Бессарабии. Левобережная часть низины, изрезанная небольшими оврагами, заселенная внизу, также круто уходила в гору. У подножья склона виделся вход железнодорожного полотна к станции Могилев-Подольск и ее зданиями. Отсюда тянулись пустые нити железнодорожных путей, в конце которых маячили висящие остатки обрушившегося железнодорожного моста через реку Днестр.

     Спустившись по склону вниз, я оказался на железнодорожном пути, уходящем к вокзалу. Здесь было тихо и безлюдно. Справа, параллельно станционным путям, по знакомой мне улице шли люди и тут же исчезали за калитками ограды Земской больницы. Миновав станцию и повернув влево, я сошел с железнодорожных путей и вышел на знакомую мне по довоенному времени улицу. Тут сновали, куда-то спеша люди, но на меня никто не обращал внимания. Свернув влево в какой-то переулок и пройдя по нему несколько десятков шагов, я очутился на Пушкинской улице.

    Здесь было многолюдно. С большими, нашитыми на груди желтыми тряпочными звездами. Это были евреи. Словно ветром сдуло напряжение, я понял, что достиг и нахожусь в Могилев-Подольском гетто.

    Теперь мне следовало пройти по небольшой, вниз сходящей улице и выйти к рыночной площади, Там находился дом родителей мужа моей сестры. Подойдя к тому месту, где, как мне запомнилось, должен был стоять дом, я его не нашел. Проходившая мимо женщина, обратив внимание на отсутствие на моей груди звезды Давида, спросила меня, кого я ищу. Я назвал номер дома и имя моего шурина. Какое-то время она напряженно думала, а затем, показала рукой на виднеющийся в глубине двора, частично разрушенный дом. Да, теперь, по общим контурам здания я узнал дом и подойдя к нему, постучался в дверь. На пороге появилась женщина со знакомыми мне чертами лица, но я не смог вспомнить, кто она и где я ее видел.

     – Кто там? – послышался из глубины комнаты мужской голос и тут же к нам вышел мой шурин.

     Он не выразил ни удивления, ни восторга неожиданным моим появлением. Встреча оказалась более чем холодной. Он был старше меня на семь лет, двадцатишестилетний, холенный с залысинами молодой человек.

     С первых лет замужества моей сестры, он с родителями воспринимал нас как бедных родственников. Действительно мы были очень бедны, но и изменить этого не могли. До женитьбы на мой сестре, его я видел лишь несколько раз, когда он с сестрой приезжал в Котюжаны. Затем его призвали на действительную службу в армию, по окончании которой в 1939 году вернулся домой, но к нам в село приезжал очень редко.

     Иногда, я с мамой навещая сестру мы ездили поездом в Могилев-Подольский. Мать, побыв день-два, возвращалась в село, а я, познакомившись с еврейской молодежью, оставался некоторое время в городе.    


     Открывшая мне дверь оказалась теткой шурина. Средних лет, одинокая Фейга, поразительно схожая со своей сестрой Сурой, оставалась в доме, как бы во время отсутствия сестры, бежавшей на восток страны.

     Из рассказа шурина следовало, что он, будучи, мобилизованным, оказался в стрелковом полку, отступавшем на восток. Полк в боях не участвовал, а, очутившись районе города Умань, подвергался беспрерывным бомбардировкам немецкой авиации и артиллерийским обстрелом, пытался уйти на восток. Затем появились немецкие танки, разгромили поредевший полк. Ему и нескольким мобилизованным могилевским горожанам удалось избежать плена, и они возвратились домой. В полуразрушенном доме родителей он нашел не только тетку Фейгу, но и сохраненное ею от мародеров домашнее имущество.

     Вскоре после захвата немцами города воды вышедшего из берегов Днестра затопили в основном заселенную еврейским населением его часть. Ветхие жилища оказались под мутной водой с илом, достигавшей высоты окон, дверей, а в некоторых домах и потолка, подвергая их значительному разрушению. Из трех комнат и кухни дома матери шурина уцелела лишь одна комната, в которой, слушая рассказ шурина, находились мы. О наших родных шурин ничего не знал.

    Мое пребывание в Могилев-Подольском гетто в том плане, в каком я его видел – отдельная тема, выходящая за рамки настоящего очерка. К ней я возвращаюсь в другом очерке – «Могилев-Подольское гетто». Здесь лишь мне хочется отметить то, что в этом и в других случаях моего пребывания в Могилев-Подольском гетто, оно было непродолжительным. А в последнем случае, я находился здесь поздней осенью, почти до конца декабря 1942 года.

     Спустя неделю-две пребывания в гетто я покинул его и тем же путем возвратился в село Котюжаны.

          IV

     Село Котюжаны, как я уже писал, по речке Лядова подверглось разделу на две части. Правобережная его часть подпадала под немецкую оккупацию с управлением Барского гибетскомиссариата, левобережная – под Лучинецкое военно-административное управление румын, хозяйничавших в Транснистрии(14).

     Каким образом один из братьев Фартушняков, живший в захудалой хатенке на каменистом взгорье речки Лядова, оказался в старостах села, я подробностей не знаю. Его каменистый приусадебный участок земли был мизерным, а семья немногочисленна: жена, загулявшийся в парубках сын Иван, засидевшаяся в невестах дочь, имя которой не запомнилось. В колхозе они не состояли и не значились в единоличниках, жили бедно и замкнуто. Может быть, это жизненное прозябание и обстоятельства в связи с войной привели Фартушняка к мысли, что, наконец, наступило время проявить себя и изменить свое жизненное существование.

     И вот, я снова у братьев Мельников. В беседах братья настоятельно рекомендуют мне обратиться к старосте Фартушняку с тем, чтобы добиться у него разрешения на получение зерна, причитающегося моей матери, и за заработанные трудодни в первой половине 1941 года.

     Мол, ведь кузнецу Аарону разрешили и полностью оплатили заработанные им трудодни, почему бы мне не попытаться добиться того же? Ведь работавшей заведующей колхозным патронатом матери ежемесячно начисляли 24 трудодня. К середине июля 1941 года - времени роспуска патроната – колхозникам успели начислить оплату за заработанные трудодни первого полугодия, но авансовой оплаты в связи с войной произвести не успели.

     Первые недели оккупации, пока устанавливалась власть, управлять бывшим колхозом было некому, его имущество начали растаскивать по крестьянским дворам. Созревший урожай зерновых убирали коллективно. Часть обмолоченного зерна увозилась в колхозный склад. Другая часть делилась между вчерашними колхозниками из расчета заработанных ими в первом полугодии трудодней, считая ее авансом.

     В селе было известно, что полицаи Мельник Феодосий и Козаченко в день предъявления ультиматума изгоняемым из села еврейским семьям, продолжая поиск «жидівського майна» пришли к дому приятельницы моей матери – Павлинке, требуя от нее выдачи этого «майна».

      Покидая село, мать оставила этой женщине на хранение швейную машину, топчан, фанерный шкаф и другое наше имущество. Полицаи потребовали у крестьянки отдать им, как они говорили, «належавшого кофікації жыдівського майна». Погрузив на воз награбленное, полицаи увезли его, а затем поделили между собой. Швейная машина оказалась у старосты, хотя в грабеже он не участвовал.

      Как-то утром, проходя мимо здания бывшего колхозной коморы (склада) – места сбора руководства бывшего колхоза, для определения утренних нарядов на предстоящие работы, я увидел там разговаривавших между собой людей. Убедившись, что среди них нет оккупантов и полицейских, подошел к ним. Не обращая на меня внимания, собравшиеся продолжали обсуждать со старостой свои дела.

    – Чого тобі? – увидев меня, спросил староста.
               
    Разговаривавшие между собой крестьяне умолкли и смотрели на меня.

    Несколько осмелев, я кратко изложил просьбу. Староста не успел ответить, как стоявшая рядом с ним звеньевая Матрена, как в селе о ней говорили: «відкрила свій писок» (укр. буквально – открыла свой рот).

    – Пане голова! Цей хлопець Ховин син. Ви добре знаєте, що зробила його мати для згинувших в голодні роки селян. Дайте роспорядження, нехай хлопець одержить заробленний його мамою хліб.
Слушавшие ее крестьяне, одобрительно закивали головами.

    – Треба подумати, як це краще зробити пізніше тобі скажуть. А тепер зникни звідци (укр. – исчезни отсюда).

    И я ушел. В довоенные годы Матрена была грозой в селе. Ее побаивались сменявшие один другого председатели колхоза, бригадиры. Несколько раз ее пытались втянуть в члены правления колхоза, в депутаты сельского совета, но всегда эти попытки отражались ее мощным словесным напором. Никаким уговорам она не поддавалась и оставалась, как она говорила, сама собой. По-видимому, староста считался с ее мнением, что нравилось не только ей, но и другим.

    Вскоре меня спросили братья Мельники, куда привезти зерно, я ответил что, кроме них, мне некуда забрать его. Не семьсот килограмм, как надлежало, а на сто больше – зерна пшеницы и ячменя было привезено в дом моих покровителей. Как выяснилось позже, эти «лишних» сто килограмм, мне следовало воспринять платой за швейную машину, оказавшуюся в доме старосты.

    После войны на допросе дочери бывшего старосты по делу находившегося под арестом ее отца ей был задан вопрос о незаконном приобретении отцом швейной машины. В своем ответе она настаивала, на том, что швейная машинка была куплена ее отцом у меня. По возвращении матери в село летом 1946 года, дочь бывшего старосты возвратила ей швейную машинку.

     Неделю спустя старший сын Демьяна Мельника – Василий в базарный день отвез зерно в Снитков и продал его за незначительную сумму вращавшихся в ту пору советских рублей.

     Дешевизна зерна урожая 1941 года объясняется несколькими факторами. Во-первых, не было государственных хлебопоставок; во-вторых, в течение более полугода вдоль берегов реки Лядовы, разграничившей немецко-румынское соприкосновение, еще не организовалась оккупационная администрация. А тем временем, крестьяне убирали, молотили и увозили по домам небывалый в довоенные годы урожай.

     В бывших колхозных конюшнях, воловнях, свинарниках, как говорят, гулял ветер. С колхозного двора исчезли возы, сеялки, плуги, бороны и другой сельскохозяйственный инвентарь. Крестьянская молва гласила: лежит на твоем пути камень – не ленись, возьми его – твоим будет.
Все, кроме колхозных построек и земли, перекочевало в крестьянские дворы.

     Давно крестьянству не жилось так сытно, как во второй половине 1941-го и первой половине 1942 годов. Скажу больше. Излишки хлеба вывозились на еженедельные базары, которые традиционно продолжали становиться в еврейских местечках. Загнанное в гетто еврейское население, несмотря на строгости и угрозы оккупантов, их пособников, не прерывали своих связей с окружающим местным населением.

     В местечке жили лишенные советской властью права на частный труд ремесленники и кустари. Теперь, в связи с крахом колхозов остро ощущалась нужда в кузнецах, стельмахах, шорниках, столярах и плотниках, жестянщиках, бондарях и многих других специалистах крестьянского спроса. Крестьянин нуждался в сапожниках, портных, парикмахерах и т.п.

     В гетто не сеяли и не выращивали ни хлебов, ни овощей. Производственные предприятия были ликвидированы, а оборудование их вывезено. Гетто страдало от перенаселения, невероятной тесноты, вопиющей антисанитарии и от отсутствия нормального снабжения продуктами.

     Стихийного потока, пусть самого малого, воспретить оккупантам не удалось – он существовал. Герметически закрыв доступ и выход из гетто, оккупанты и их пособники в короткое время  голодом смогли бы умертвить его узников. К таким мерам прибегнуть они не смогли лишь в силу того, что последствия для их окружающей среды могли оказаться катастрофическими.

     А тем временем, перенаселенное гетто жило, и продолжало жить в ужасных антисанитарных условиях, голодало, но дожило до массовых расстрелов. И не случись их, на оккупированной немцами территории выжили бы сотни тысяч узников гетто, как это произошло на территории оккупированной румынами – Транснистрии.

Затронутая мной тема не изучена в той мере, в какой надлежит ей быть, а главное: основать ее на достоверных фактах того тяжкого времени, какие бы ни были, без украшений и эмоций, обобщений и частных, основанных на отдельных случаях ошибочных заключений.

    Но вернемся к прерванному рассказу.

    Я был полураздетым. Истощенное и изнеможенное постоянным недоеданием тело было прикрыто пришедшими в негодность тряпками. Изношенные до меня, нательные сорочка и кальсоны из самотканого льняного полотна, подаренные белорусскими крестьянами, пришли в полную негодность. Поверх них на мне висели рваная ситцевая сорочка и излатанные с дырами штаны. Хлопчатобумажный, большого размера пиджак, сидевший на мне мешковато, достался мне в подарок от узника гетто. Голову прикрывала видавшая виды кепка, а на ногах спортивные парусиновые туфли, с ржавыми пятнами, замазанные сажей, придававшие им нераспознаваемый цвет. Теперь я поправил свои «дела», обновив свою одежду и обувь.

     И вот я снова засобирался в Снитков. У меня не было причин уходить из Котюжан. Здесь мне никто не отказывал в миске борща с куском ржаного подового хлеба, иногда даже со стопкой самогона, в ночлеге с наступлением ночи.

     В течение более чем десятилетнего проживания в селе отношение к нам односельчан было самым доброжелательным. Заслуженным доверием и уважением в селе пользовалась моя мать. Крестьяне восхищались ее смелостью и мужеством оставаться одной без мужа с тремя маленькими детьми в чужом месте, без кола – без двора, не владея украинским языком и многим, многим другим, недостающим ей и ее детям. Мать была кроткая, добродушная, исполнительная женщина. У нее не было конфликтов с крестьянками – ее клиентами, которым она шила, зачастую перешивая то, что казалось уже сшитым.

     Когда наступил голод, все испытания и мучения мы разделили с односельчанами. Летом 1933 года, когда ее назначили заведовать колхозным патронатом, приходилось, как говорят, начинать с нуля: ходить по крестьянским хатам, в которых лежали трупы не захороненных родителей, и собирать уцелевших их детей-скелетов, в которых еле-еле теплилась жизнь.

     С первого класса до окончания неполно-средней школы я был единственным учеником-евреем в классе. За проведенные в школе годы я никогда не был кем-то из учеников оскорблен. Лишь один мой одноклассник и тезка – сын председателя сельского совета Парфена Щербанюка, недружелюбно относился ко мне и однажды, когда я в одиночку проходил мимо группы собравшихся вокруг него ребят, Яшка пошел ко мне навстречу, держа в руке складной карманный нож. Я остановился, а он, подойдя вплотную, приложив конец лезвия ножа к моему тощему животу, зло¬бно произнес:

     –Заріжу! Жид пархатий!...

     Придя домой я рассказал матери о происшедшем и мы с ней тут же отправились в сельский совет. Парфена там не оказалось, я повторил свой рассказ секретарю сельсовета Иосифу Антонюку, обещавшему во всем разобраться. Это был единственный случай, после которого, учась несколько лет в одном классе с Яшкой, он как бы меня не замечал.

     Я был призван в Красную армию совместно с 45-ю ребятами односельчанами осенью 1940 года и одним из первых, возвратившимся в село. Связь родителей и близких с ушедшими на военную службу ребятами в связи с войной прервалась. Никто из односельчан не знал, где их сын, брат, близкий им человек – погиб ли он в первый период войны, ранен и находится в госпитале, сражается
ли на фронте или оказался в плену.

      И, с кем бы я ни встретился, первым следовал вопрос, не знаю ли я чего-нибудь о сорока четырех. Конечно, о них я ничего не знал и не мог знать, ведь наша служба в армии проходила в разных местах огромной страны. В таких и подобных случаях разговор переключался на другие темы, также связанные с войной, зачастую затягиваясь до вечера.

       Мне приходилось оставаться на ночь у того односельчанина, с кем вел разговор. И так уходил день за днем. Все чаще и чаще угнетала меня мысль, что, несмотря на теплое человеческое отношение ко мне односельчан, я одинокий. И нет у меня права, как у окружающих меня добрых людей, на легальную жизнь. Не могу я, как они, без опасения ходить по селу, где жил и вырос. А ведь как я стремился сюда, преодолев невероятное, с надеждой, что найду здесь мать, сестер – приют. И, наконец, нашел – все противоположное. Никто меня здесь не ждал, никто не мог меня спасти от смерти на месте в случае обнаружения оккупантами или полицаями – их пособниками.

     И вот я снова в Сниткове.
Здесь все по-прежнему. Но гетто, несколько оттесненное от кирпичного здания бывшей синагоги, отгороженной дощатым забором. Там немцы, прибывающие сюда на кратковременный отдых, то ли с фронта, то ли на пути к нему, Оттуда часто слышится немецкая речь, веселая маршевая музыка. Узники гетто говорят: «немцы не намерены терпеть еврейское соседство, отгородились от них дощатым забором. Евреи молча, затыкают ватой уши, чтобы не слышать ни их речь, ни их музыки».

      Рая Аароновна уже несколько раз побывала в Котюжанах, что удивило нас обоих, одновременно пребывавших в селе, не знавших и не подозревавших об этом. Аарон был против таких «вылазок» дочери, но та, нарядившись в крестьянку, превосходно владеющая украинским языком, знающая хорошо прилегающую к селу местность, пробиралась в село, где ее знали с детства, затем с учительства.

      Были у нее в селе и подруги. И вот однажды Рая выразила желание сходить к своему дяде – брату Аарона, проживавшему в городе Могилеве-Подольском. Отношения между братьями были сложными, но Рая надеялась найти понимание у дяди, и перебраться с сыном в город. Теперь, узнав из моих рассказов о жизни евреев в могилевском гетто, Рае не терпелось откладывать свое намерение.

     Пока мы строили планы, обменивались мнениями, выяснилось, что жившая по соседству с семьей Аарона, семнадцатилетняя девушка Голда из бессарабского города Хотина, желала пойти с нами. Девушке хотелось попытаться найти в Могилев-Подольском гетто знакомых из ее города, которые смогли бы помочь ей в розыске потерявшихся кого-то из родных. К нам решил присоединиться сорокалетний сапожник Липа, родственники которого жили в городе. Ему хотелось выбраться из Сниткова к родственникам.

    Составленный нами план был прост. Мы – я и Липа, несколько раньше выйдя из гетто, последуем знакомым мне путем до хутора Дибровы, и там будем дожидаться наших спутниц. Рая и Голда,нарядившись крестьянками, к месту встречи последуют окраиной Котюжан, где есть мелкий брод и там пересекут реку Лядова. Перебравшись на противоположный берег реки, они опушкой леса дойдут до хутора.

    
     Внешне Рая не походила на еврейку. Небольшого роста, голова укутана белой с черными крапинками косынкой, прикрывавшая толстую, темную косу. Круглое с веснушками лицо, вздернутый нос, полногрудая и в настоящей спиднице(15), понизу которой виднеется выступающий край белоснежной, из домотканого полотна сорочки.

      – Гарна молодиця! - говорили одни.
      – Нашого, українського роду жінка, – вторили другие...

      Так, шутя, судачили о Рае, любуясь ей на сцене сельского клуба в роли «Наталки-полтавки»(16), позже – Одарки, – из оперетты «Запорожец за Дунаем»(17). К тому же Рая обладала другими артистическими талантами и хорошим голосом. Крестьянскую одежду Рая сохранила и теперь, облачившись в нее, готова была выступить на живой сцене спектакля на выживание.

      Сложнее было с Голдой. Она не только не владела, но и не понимала украинского языка. Между собой спутницы могли объясниться на идиш, а как ей быть, если к ней кто-то обратится со стороны, и ей необходимо будет что-то сказать в ответ? Договорились, в пути Голде предстоит притворяться глухонемой, а подготовить ее к такой роли надлежало Рае.

     Моим спутником, как уже говорилось, был Липа. Худощавый, среднего роста с типичным еврейским лицом местечковый сапожник, неплохо говоривший по-украински, но с сильным акцентом. В случае встречи с полицаями, ему предстояла смерть на месте. Он знал и понимал, что ему грозит, но не колебался, а полный решительности и риска выбраться из Снитковского гетто был готов двинуться в путь.

     Я и Липа благополучно вышли из гетто и после непродолжительного наблюдения с польского кладбища мы двинулись дальше. Как было условлено, впереди шел я, а вслед, в поле зрения – Липа. Дойдя до противотанкового рва, мы залегли на его бруствере и стали вести наблюдение за берегами внизу текущей Лядовы. Там было безлюдно, на чуть возвышавшемся противоположном берегу не то, играя не то дрались два зайца, а их писк слышался нам. Если зайцы не ощущают опасности, значит вблизи их ее нет, – нет там человека.

     Мы не решились подходить к селу с тем, чтоб там перебраться на другой берег у заброшенной мельницы. Спустившись к берегу, разделись и с поднятой над головой одеждой сошли в прохладную воду. Двигались по дну реки, а затем, когда достигли углубления, пустились вплавь. Липа плавать не умел, ухватившись за мое предплечье, тянул меня ко дну. Казалось, вот-вот мы утонем.

    Но вдруг, под ногами начало ощущаться дно, изрядно хлебнув речной воды, измочив в ней свою одежду, мы выбрались на противоположный берег. Голые, с мокрой под мышками одеждой, мы добежали до ближайшего оврага, скрывшись в нем. Здесь нам предстояло оставаться голыми несколько часов, пока подсохнет наша одежда.

     Во второй половине дня, никем не обнаруженные, мы продолжили свой путь и близко к вечеру дошли до окраины Дибровы, где, волнуясь из-за запоздалого прихода, дожидались нас спутницы. Мы не решились заходить к кому-либо из хуторян, хотя Рая загорелась таким желанием. Все мы были уверены, что нас никто не ждет на Диброве, а тем более не согласится принять на ночлег.

     Припасенная спутницами еда и вода склонила нас к мысли заночевать в лесопосадке, прилегающей к железнодорожной насыпи. Темнело, а в нескольких метрах от нас бегали суслики, заботливо унося с неубранных полей в свои норки зерно.

     Ночь прошла спокойно. С рассветом, еще до восхода солнца, полные сил и бодрости мы тронулись в путь. Первым шел я, за мной на расстоянии видимости следовали Рая и Голда,с таким же интервалом за спутницами последним шел Липа. Километр за километром оставались позади, и никого не встречая на своем пути, мы приближались к Могилеву.

    Ранее было обусловлено, что в пути, по моему выбору, мы сойдемся, подкрепимся остатками еды и обговорим дальнейшие наши шаги. Наметив ближайшую горку взорванного бетонного укрепления, я свернул к нему. Вскоре сюда подошли остальные, несколько уставшие мои спутники. Отсюда хорошо просматривалась дорога и окружающая нас местность. Мы доели остатки еды, опорожнили от воды бутыли и расслабились.

    Хотелось еще немного полежать на прохладной земле, послушать монотонную песню все вверх взимающегося жаворонка. Но солнце, заметно перевалив за полдень, склонялось к западу, надо было успеть засветло войти в город.

     Еще раз, обусловив наш дальнейший путь, мы его дополнили предложением Раи, которая полагала, что перед входом в город Голде следует наложить повязку поверх щеки, как это делалось при зубной боли. Самой Голде, при надобности, поддерживать рукой повязку и вздувать щеку. Все это казалось не серьезным, тем не менее, не лишенным здравого смысла.

     К счастью, все предосторожности оказались незадействованными, мы до наступления вечера уже были на Пушкинской улице, правая сторона которой входила в гетто. До базарной площади мы шли вместе, а затем Липа указал в сторону Ставиской улицы, что ему к своим родственникам следует идти по ней.

     Прощаясь, я показал Липе дом своего шурина, где он меня мог найти. Мы же отправились искать улицу, на которой жил дядя Раи. Оказалось, брат Аарона жил в своем доме в проулке, связывающем две улицы, относящемся к улице Греческой. На стук к нам вышел мужчина, схожий с Аароном. Он сразу узнал племянницу и был удивлен ее появлением. Я, не заходя в дом, распрощался со своими спутницами, пообещав спустя день-два прийти к ним.

     Наши надежды, как и сам поход в Могилев-Подольск, оказались напрасны. Дядя Раи объяснил ей, что принять своего брата с семьей двенадцать человек в свой дом, переполненный бессарабскими и буковинскими изгнанниками, некуда,– нет места. Голда родных в городе не нашла, а дальние родственники, принять ее не могли, так как сами ютились в разваленных домах.

     Мои надежды также не оправдались. Липе повезло: его родственники согласились потесниться, и принять его семью в один из погрузив¬шихся в землю ветхий дом на улице Мало-Рыбной(18. Неделю спустя мы втроем вернулись в Снитков. Липа на какое-то время оставался в Могилев-Подольском гетто.
 
         
                V
 
     И еще несколько слов о местечке Сниткове. С незапамятных времен раз в неделю, по вторникам здесь собирался базар. Он превращался в грандиозную ярмарку, на которую с окружных сел съезжались крестьяне. Одни купить, другие продать корову-кормилицу, работягу-коня, откормленную свинью под убой или поросят для откорма, гоготавших гусей и крякавших уток, и, конечно, продать жидам петуха или напрашивающуюся в наседки, переставшую нести яйца, курицу.

    Евреи к базарному дню готовились по-своему. Портные к этому дню подготавливали к примерке или уже сшитые, выглаженные утюгами, незатейливые костюмы, пиджаки, штаны, блузки, юбки и многое другое. Сапожники ожидали своих заказчиков, а другие ремесленники и кустари своих клиентов.
 
     Бондарю Хаиму лет под восемьдесят. Худенький, небольшого роста, с раннего утра до наступления вечера тесал, мастерски заканчивал свое изделие: бочки, маслобойки и многое другое, обтягивая их железными обручами. Затем, как и следовало, в изделие вставлялось днище. Хаим страстно любил шутить, а коронная его шутка, конечно, имела непосредственное отношение к его занятию.

     – Смотри,– говорил Хаим очередному заказчику,– в каждой бочке, бочонке, маслобойке и всем другом, что бы я ни сделал, я вставляю дно. А мой отец дна мне не вставил! Кушать надо каждый день, и все уходит словно в прорву! Нет во мне дна! Оба хохотали.

     В базарные дни тут же устанавливались деловые отношения между крестьянами и евреями кустарями ремесленниками. В ме¬стечке жила набожная еврейская беднота и, несмотря на всякие запреты, ограничения и преследования со стороны советских властей, она всячески старалась  придерживаться традиций своих предков: соблюдала субботу, к пасхе тайно выпекала мацу, а к пуриму – гоменташ (уши Амана), в Судный день постилась.
   
     Власти не только запрещали, но и преследовали тех, кто справлял брит-мила новорожденным мальчикам. Но и эти запреты игнорировались. В период оккупации, в тяжелейших условиях до самого последнего дня существования гетто – 20 августа 1942 года – исполнение еврейских заповедей не прекращалось.

     Кого только в Сниткове не было? Сапожники и портные, столяры и бондари, стельмахи и шорники, парикмахеры и часовщики, мукомолы и крупорушники, маслобойщики и пекари, кузнецы и жестянщики, водоносы и «золотари»(19). В еврейских домах было напхано, натыкано неподдающееся определению число семейств.

     Еврейский дом в местечке того времени понятие относительное, в нем могли жить 3-4, а иногда и 12-15 семей. Дома кишели людьми, словно пчелиный улей. Общее число еврейского населения местечка примерно равнялось двум, двум с половиной тысяч человек. Воду черпали из трех обычных сельских колодцев. Внутри крохотных перенаселенных до предела дворов находились примитивные туалеты и помойные ямы. Они были в таком ужасном состоянии, что условия существования с каждым днем становились невыносимее. Если в довоенные годы местечковым евреям жилось плохо, то с оккупацией и созданием гетто жизнь превратилась в ад.

     Покидать пределы гетто строжайше запрещалось. Выйти из него было равносильно смертному приговору. Узников, выловленных за пределами гетто, тут же убивали, в лучших случаях, избитыми, возвращали в гетто.

     С оккупацией базар переместился подальше, в другое место, а гетто обнесли колючей проволокой. Но ни смертельная опасность, ни колючая проволока, не могли остановить тех, кто находил в себе мужество и смелость, проникал или выходил из гетто.

     В базарный день – вторник – утром, смешавшись со спешившими на базар крестьянами соседнего села, я пришел в Снитков. Как и ранее, пробираясь в гетто, я никакой конкретной цели не преследовал. Тянуло меня сюда общение со знакомой мне с довоенного времени еврейской молодежью. На этой неделе, вернее – в четверг 20 августа(20) – 1942 года мне исполнялось девятнадцать лет. Мне казалось, что в этот день я должен находиться в той среде, к которой принадлежу.

     Накануне, в среду, во второй половине дня на видных местах появились кем-то наклеенные объявления. В них на немецком и украинском языках писалось, что завтра утром – 20 августа 1942 года – все «жидівське» (так значилось в украинском тексте) население местечка должно покинуть свое жилье и собраться на базарной площади. Разрешалось взять с собой верхнюю одежду и на три дня продукты питания. Всем, не вышедшим на площадь, обещалась немедленная смерть на месте обнаружения.

     Никто ничего конкретного не знал.

     Гетто мгновенно наполнилось слухами об изгнании его узников в другие места – соседние, более крупные местечки. Больше всего говорилось почему-то о городе Баре, где размещалась немецкая ортскомендатура и оккупационная администрация. Из дома в дом ходили стихийно группировавшиеся старшего возраста мужчины, успокаивая взволнованные семьи, призывая подчиниться требованиям, не поддаваться панике и сопротивлению с тем, чтобы не спровоцировать убийства. Им казалось, что оккупанты и их пособники хотят учинить погром и овладеть их имуществом, как это не раз здесь происходило в прошлом.

     Утром в четверг, на выходе из гетто на базарную площадь было снято проволочное ограждение и в образовавшийся проход стали стекаться узники. Их подгоняли в оцепленную со всех сторон площадь пошатывающиеся с распухшими, словно налитыми свинцом лицами, полицаи-шуцманы.

     Шли семьями, с младенцами на одной руке другой, держа за руку старших детей. Шли со старыми спотыкающимися родителями. Шли с покрытыми над головами талесами, с тфиллином на руке, держа в другой руке открытый молитвенник, и посиневшими губами шептали молитву.

     И кто бы мог подумать, что здесь, в этом захолустье скопилось столько немощных, но никому не представляющих ни малейшей опасности людей!
 
     Аарон нес троих самых маленьких внуков. Старших детей вели за руку дочери и невестка. Пятилетнего Нюсика – своего любимца – вела за руку бабушка. Ослабев от переживаний и затягивающегося пути, бабушка тянула внука, боясь чтобы он не упал, или не отстал.

    Я нагнал семью Аарона и подхватил худенького, выбившегося из сил Нюсика. Ослабший ребенок, прижавшись ко мне, сразу же уснул. Аарон, в глазах которого я увидел отчаяние, тускло посмотрел на меня. Мы молча двигались в беспорядочной обессиленной толпе, гонимой окриками и прикладами. Казалось, это будет длиться вечно.

     Во второй половине дня, преодолев двенадцатикилометровый путь через села Курашовцы, Посухов, пройдя окраиной мимо села Дехтярка и пройдя через последнее, лежавшее на нашем пути село – Попова, от которого до местечка Мурованные Куриловцы оставалось 2-3 километра.

      Помню, колонну остановили, и она, изнеможенная, свалилась наземь. Это длилось всего лишь несколько минут, как вновь послышались все те же не утихающие в ушах окрики:

    Achtung! Achtung! Achtung!..
    Aufstehelle schnell! Aufstehelle schnell! Aufstehelle schnell!
    И тут же вслед: Увага! Піднятися! Швидко! Піднятися!
Швидко! Швидко!...

     Поднимались медленно, но не все... Это было лишь началом, когда на головы не успевших подняться или продолжавших сидеть на земле обрушились приклады остервенело усердствовавших шуцманов. Истерический крик детей и женщин, стоны инвалидов и стариков смешались в один гул...

     Живой прямоугольник, подгоняемый окриками и прикладами, сжатый палачами со всех сторон, медленно вползал в местечко Мурованные Куриловцы...
 

             VI

    21 августа 1942 года - Мурованные Куриловцы.

    Несколько тысяч местных, снитковских и вербовецких узников трех гетто, от малого до старого, на груди или на спине которых виднелась желтоватая, белыми нитками пришитая Маген-Давид (буквально – звезда царя Давида – Я. М.), сгрудились на небольшой, наклонной базарной площади местечка Мурованные Куриловцы.

     Здесь, утром 21 августа 1942 года силами нескольких десятков солдат-эсесовцев и нескольких сот их пособников-шуцманов из местного отряда, а также прибывших сюда из других округов более крупных формирований украинской полиции, проводилась селекция собранных здесь узников трех гетто.

     Разъединялись семьи узников: стариков, женщин, детей и больных отделяли от мужчин и подростков. Их отводили в сторону, где уже образовалась колонна таких же, как они, и тут же под окрики эсесовцев, матерщины их пособников шуцманов-полицаев, градом сыпавшихся ударов нагаек, прикладов и улюлюканье колонну гнали вверх по шоссе – на юг, в неизвестность.

      На пути следования, но, еще не выходя из местечка, в окраинной части, заселенной местным украинским населением Мурованных Куриловец, у развилки шоссе, колонна должна была либо продолжать свой путь прямо, либо свернуть вправо.

      Прямо шоссе вело к селу Попова, окраина которого с довоенных лет использовалась местным колхозом под силосные ямы. Вправо ответвлявшееся шоссе вело к местечку Ярышев, но на выходе из Мурованных Куриловец от него вправо ответвлялась грунтовая дорога, ведущая к селу Галайковцы.

      По этой дороге, примерно в километре, на вплотную примыкающей к ней опушке леса еще задолго до войны местным колхозом было выкопано несколько силосных ям и они в это время года пустовали.

    Каждая отправленная с базарной площади колонна следовала на юг по шоссе до развилки. В дальнейшем всем следовавшим в колоннах предстояло пройти последние два-три километра пути, чтобы дойти к силосным ямам, где насильственно обрывалась их земная жизнь.

     Лишь единицы, все еще остававшиеся на базарной площади, или сбежавшие в пути следования, а также уцелевшие на местах казни, выползшими живыми из-под груд тел убитых и живыми зарытых соплеменников, да и то не все, могли впоследствии вспомнить фрагменты увиденного.

     Никто, за исключением названных лиц не мог утверждать, какая из колонн и кто из знакомых ему лиц, следовал в этой колонне к месту казни по тому или иному пути к названным выше двум местам казни.

      До сего дня я не могу с уверенностью утверждать, кого и когда из знакомых мне я видел в последний раз. Как во сне промелькнула в одной из колонн семья Аарона, его дочерей, невестки, шестерых малышей. Аарон, его дочери Рая, Поля и невестка несли на руках внуков, кто-то поддерживал под руку, совсем ослабевшую бабушку...

      Промелькнула, вскинутая вверх, чуть-чуть прикрываемая телом ее ребенка, головка Лизы Литвак. Где-то рядом с ней должны были идти ее мама – седовласая Хава, младший брат Яков, но они мне не были видны.

     В послевоенные годы уцелевшие при массовых расстрелах и вернувшиеся из других мест на развалины в опустевшее от евреев бывшее местечко Снитков время от времени собирались на окраине села Попова и опушке леса у дороги к селу Галайковцы, на могилах погибших родных и близких. Плакали, бились головами о сырую могилу... вспоминали и называли имена тех, чьи останки тлели на дне этих могил.

     Всегда на могилах у села Попова большинство собиравшихся здесь были снитковчанами. Из их, всецело разделяемых мною, воспоминаний, лишь частично вырисовывались некоторые детали августовских трагических событий 1942 года, неумолимо стирающихся временем. Так в нашей памяти и отложилось: подавляющее большинство узников Снитковского гетто были расстреляны и заживо зарыты в силосных ямах на окраине села Попова.

     Однако вернемся к прерванным мной событиям. Там, позади, на базарной площади, продолжалась селекция. Душераздирающие крики, стоны стариков, калек, истерический плач матерей и отнимаемых у них детей. Избиваемые, окровавленные, все слилось в единый вопль толпы...

      Два с обрюзгшими, заплывшими жиром лицами эсесовца с бляхами и «шмайсерами» на груди хищными, наподобие гиен манерами, держали брезентовый мешок, в сопровождении шуцманов оббирали тех, кто еще пока был жив. Это же картина повторялась несколько позже, перед тем как быть сброшенным в силосную яму, жертву оббирали окончательно. Алчущим и жаждущим наживы было чуждо чувство человеческого предела...

      Не проходило и часа после отправления первой и вслед ей очередной колонны, как до базарной площади все громче стали доноситься отдаленные автоматные и одиночные винтовочные выстрелы.

       Не было тайным, и никто не собирался делать из происходившего тайну творившегося и ни на йоту не скрываемого от глаз местного населения обширного края. И плелись по дорогам, ведущим к силосным ямам на окраину села Попова и к опушке леса близ дороги, ведущей к селу Галайковцы обреченные куриловчане, снитковчане и все те, кто был и оставался до последнего вздоха евреем...

     Помню, под селом Попова, почти слившись с ним, виднелась верхушка бетонного чудовища, одного из многих в этих местах дотов, а на противоположной стороне улицы стройные тополя и короткая, всего с несколькими стоящими вдоль нее домами, улица. Она вела к южной окраине села, где вытянулись в параллельные ряды глубокие многометровые силосные ямы.

      Они были окутаны синеватым дымом. Оттуда неслись женские вопли и детские истерические крики, минутами заглушаемые то вспыхивающей, то затихающей винтовочно-пулеметной стрельбой...

    ... Я не успел раздеться, как ударом винтовочного приклада в левую лопатку руки оказался опрокинутым... Что было дальше я не чувствовал и не помню... Совсем темно. Кто-то тяжело со стоном дышит мне в шею... Кажется, все кругом живое, с кем-то борется, храпит и куда-то движется... Что-то липкое слезится по моему лицу ... Я ползу, бегу...

      Густой лес. К нему, обдирая остатки своей ветхой одежды об встречающиеся на моем пути препятствия, мчусь и падаю на землю камнем, выбившимся из сил. Несколько отдышавшись и преодолевая усталость, поднимаюсь и плетусь лесом, вдоль которого тянется просматриваемое мной сквозь редкие деревья шоссе.

       Вскоре сориентировался и понял, что нахожусь вблизи села Татарыски – места с довоенных лет знакомого. Стороной обхожу село и вновь выхожу на шоссе у перпендикулярно лежащей передо мной дороги, ведущей к селу Котюжаны. Где-то после полуночи, незадолго перед рассветом спускаюсь на дно Реверовой долины(21), по нему дохожу до хат братьев Мельников и стучусь в дверь.

      Дверь открыла Пелагея Кондратъевна. Мой вид ужаснул ее, и она будит спящего мужа – Демьяна. После короткого объяснения меня сразу же отмывают от крови! Чьей крови? Не знаю. До утра не спали, слушали мой подробный рассказ, раздумывая, как быть со мной, не наследил ли я. Всего можно было ожидать. В селе ежедневно происходили облавы.

     Немцы в сотрудничестве с румынскими оккупантами и местной полицией вели поиск и вылавливание спасшихся от расстрелов евреев, которые перебирались через «границу», и растворялись на территории соседней Транснистрии. Одновременно еще этими же силами велась охота на украинскую сельскую молодежь, уклонявшуюся от угона в Германию, стремившуюся скрыться «за границей».

     На второй день 22 августа 1942 года, ранним утром, при попытке вплавь преодолеть речку Лядова – «границу» между немецкими и румынскими оккупантами, я был выловлен местными полицаями, опознан и под конвоем двоих из них доставлен в Мурованные Куриловцы, где еще оставалось какое-то количество мужчин ремесленников и кустарей, а также юношей моего и старшего возраста.

      Я не в силах и нет у меня слов, чтобы описать увиденное, на бруствере и на дне силосной ямы, под прессом которого я жил все последующие годы. Слишком велико было потрясение, что¬бы его можно было вычеркнуть из памяти…

      Восстанавливать ход событий, реставрировать их в деталях я не в силах. Пусть остается таким, каким я его изложил в свои старческие годы…

      Несколько слов об убийцах и их пособниках. Никого из них я лично не знал и не мог знать, так как одни были немцы. То же можно сказать в отношении и полицаев-шуцманов, участвовавших во всем происходящем, в том числе и казнях. С момента облавы в Сниткове до места казни на окраине села Попова и последовавшего ареста при попытке перебраться через «границу», мне из этих человекообразных подонков, никто никогда не встречался.

      Исключением лишь были двое, опознанные мной во время селекции на базарной площади Мурованных Куриловец. В нескольких десятках шагов от места моего нахождения, разговаривая между собой, стояла группа немецких офицеров, рядом с ними в черных мундирах шуцманы и одна-единственная среди них, знакомая мне со школьных лет девушка. С Надей Неделко я учился в восьмом классе Выше-Ольчедаевской средней школы. С ее братом Николаем подружился и несколько раз бывал в их доме на одноименной железнодорожной станции-тупике Выше-Ольчедаевского сахарного комбината.

      Лишь после войны я узнал, что Надя при немцах была у них переводчицей, а весной 1944 года бежала с ними на запад. О дальнейшей ее жизни мне ничего неизвестно.
 
     Вторым опознанным оказался также бывший соученик, но по Котюжанской неполно-средней школе, о котором уже несколько ранее упоминалось мной – сын бывшего председателя сельского совета Парфена – Яшка Щербанюк. О нем подробно рассказано в очерке «Встречи с палачами».

     Опустели еврейские местечки Снитков, Мурованные Куриловцы, как и всего юго-западного уголка Винничины. Им не суждено было возродиться такими, какими они были ранее.

     Уцелел на войне сын Аарона – Пиня. Зять – муж младшей дочери Поли – погиб на фронте. Демобилизованного Пиню никто не ждал и никто не встречал. Это был самый страшный день в его жизни. Он шел с железнодорожной станции Котюжаны в село и у встречных односельчан с волнением спрашивал:

     «Как там мои?», но не получал ответа. «Не знаю…» – отвечали другие. Третьи – молчали. Словно сговорившись, односельчане не хотели быть в числе первых, рассказавших страшную правду вернувшемуся с войны живым, солдату. Лишь подходя к родному дому, он увидел в нем забитые досками окна, понял, что в доме никого нет…

    Сосед Астафий, издалека заметивший Пиню и узнавший в нем своего соседа, подошел к почерневшему и трясущемуся от волнения Пине, обнял его и ув
   
    Войдя в отцовскую хату, Пиня закрылся в ней. Он никого не хотел видеть и слышать. Он плакал, кричал, его душераздирающие вопли были услышаны соседями.

    Кто-то прибежал к нам в сельский совет. Председатель и я, тогда – секретарь сельсовета, поспешили к месту событий. Пиня нам не открыл. Он просил всех уйти, оставить его одного, угрожая, что противном случае спалит хату и себя, если не оставят его одного. Пришлось установить круглосуточное дежурство у хаты, сообщить в районный центр.

    К утру следующего дня в село приехали уцелевшие узники Снитковского гетто и начали мы Пиню уговаривать. Только общее для всех нас горе способно было вывести Пиню из страшного состояния.

    Катастрофа, постигшая семью Блехманов, насчитывавшей в себе двенадцать человек: молодых женщин, дряхлых стариков и шестерых малолетних детей, была частицей нашего общего горя, постигшего все еврейство.
   
      Прошло некоторое время, боль постепенно притуплялась. Мы побывали на месте казни под селом Попова. Затем отправились к опушке леса по дороге на село Галайковцы. В первые послевоенные годы в эти места сходились, съезжались остатки выживших евреев. Каждый пытался узнать что-либо о последних днях своих родных и близких, тех, кто лежал здесь, в нескольких братских могилах.

      Как-то мы с Пиней, взяв лопаты, пошли на поиск места гибели Зозика Шацмана, убитого и зарытого где-то в кювете на дороге между селом Котюжаны и тогда уже ставшим селом Снитков. Единственный сын Шацманов, одаренный юноша в 1932 году, окончив второй курс института, приехал на каникулы к родителям в село. В это время его разбил паралич. И вот он погиб, а могилу его нам найти не удалось...

     В том же 1946 году Пиня соединил свою жизнь с бывшей узницей Лучинецкого гетто, имя которой запамятовал. Поселились они в отцовской хате, и начинали семейную жизнь с нуля...

     Прошло некоторое время, в их семье родился мальчик. В память погибшего деда ребенку дали имя Аарон. Так вновь в селе Котюжаны родился Аарон Блехман.

      Я не был в тех местах более тридцати пяти лет, лишь два-три раза, и то наездами на очень короткое время я посещал село, где прошло мое поруганное детство и юность. Однако письменная связь с Пиней поддерживалась многие годы. Пиня с семьей жил в местечке Лучинец, где и умер, кажется, в начале восьмидесятых годов.

     Накануне моего выезда из СССР я побывал на заросших бурьяном, но не забытых мною, могилах бывших узников Снитковского и Мурованно-Куриловецкого гетто. Не забыл я бывших односельчан, оказавшим мне бескорыстную и неоценимую помощь в деле спасения. От них я узнал, что внук кузнеца Аарона Блехмана – районный ветеринарный врач, иногда бывает в селе Котюжаны. Он, как и его дед, и отец нашел себя в сельском хозяйстве, принося пользу труженикам земли. Полезное и благородное дело. Все возвращается на круги своя.

      С тех пор прошли еще свыше трех десятков лет. Мне кажется, что теперь где-то в Израиле, если не внук Аарона, то его праправнуки живут, и может быть ходят по одной со мной улице ...
 
   СПРАВКА.
   Упоминаемые мной в очерке села, и хутор сменили свои старые названия. В настоящее время:село Попова именуется селом Роздоловка, село Татариски – Морозовка, хутор Диброва – село Блакитне, хутор Вильшанка – село Вильшанка – Я.М.
     ____________
     1. Кобли – кобль, коблик южн. рыбка Gobio fluviatilis, белый, речной бычек (В. Даль).
     2. Выгон – довольно большой участок земли в центре села, служивший до конца 20-х годов местом сбора пастухами животных на выпас за межами села.
     3. ухнали – специальные гвозди для скрепления подков с копытами лошадей.
     4. Хупа – обряд бракосочетания по еврейским традициям.
     5. Лейких и штрудл – медовый пряники, еврейский штрудл – тесто: 3 яйца, 250 грамм маргарина, 200 грамм сметаны, 1-2 чайных ложки ... и т. д.
     6. Карагод, рейдл, «семь-сорок», фрейлехс – танцуют на свадьбах и бар-мицвах. Танцуется обычно на характерный ритм раз-два-три, раз-два-три ….
     *. Дерть – грубый помол неочищенного зерна злаковых и бобовых культур для кормления животных.
     7. Брит-мила – религиозный ритуал у евреев (обрезание крайней плоти).
     8. Лагерь Тодта – во время пребывания в Кобринском лагере (примерно конец августа – начало сентября 1941 года), мне не было известно, к какому ведомству относился этот лагерь. Его узники судили по униформе охраны, считая его лагерем военнопленных. Ныне, судя по публикациям, возможно лагерь входил в ведомство военно-строительной организации Тодта – организации действовавшей в Германии во времена третьего рейха. Свое название она получила по имени возглавившего ее Ф.Тодта (нем. Fritz Todt, 1891-1942).
     9.Меджибож - крупнейшее старинное еврейское местечко бывшей Подольской губернии в царской России (ныне Меджибож в составе Хмельницкой области на Украине). С XVIII-го века религиозный центр зарождавшегося хасидизма. Во время войны Меджибож был оккупирован немецкими войсками 7 августа 1941 года и сразу евреев согнали в местное гетто. Ко времени моего пребывания вблизи Меджибожа гетто в нем существовало. Гибель узников гетто произошла позже: первая акция в сентябре, вторая (окончательная) – в ноябре 1942 года. (Более подробно см. КЕЭ, 1990 г., том. 5, к. 199-200).
               
     10.Обыстья(польск.-укр., устаревшее) – индивидуальное хозяйство.
     11.Талес и тфилин — религиозные атрибуты для молитвы в иудаизме.
     12.Транснистрия – территория между реками Днестр и Южный Буг: полностью Одесская, два района Николаевской и 28 районов Винницкой областей, в 1941-1944 гг. оккупированных румынскими вой¬сками.
     13. Мельница Резака – заброшенная мельница крестьянина-непмана по уличной кличке Резак.
     14 Меджибож - древнее еврейское местечко (Хмельницкая область, Украина), со второй половины 18 века - важнейший центр зарождающегося хасидизма.
     15.Спідниця (укр.)– из шестнадцати клиньев юбка
     16.«Запорожець за Дунаем» (на укр. яз.)– опера С.С. Гулак-Артемовского.
     17.«Наталка-полтавка» – пьеса (на укр. яз.) –  И. П. Котляревского.                                18.  18. Липа – после нашего совместного похода в Могилев-Подольское гетто через какое-то время он вернулся тем же путем в Снитковское гетто. Там предпринял все меры и за короткое время сумел переправить, тем же путем в Могилев-Подольское гетто всех членов своей семьи. После войны, кажется в конце сороковых - начале пятидесятых годов, будучи проездом в городе Могилев-Подольском я встречался с Липой в кругу его семьи на улице Мало-Рыбной.
        19. «золотари» – чистильщики помойных ям, отхожих мест и т.п. мест.
        20. В довоенные годы на запрос по месту моего рождения из отдела Первомайско\го городского ЗАГСа (Записей актов гражданского состояния) Николаевской области на Украине последовал ответ, что записей граждан, родившихся в 1923 году не сохранились. Со слов матери мой день рождения отмечался 20 августа. В 1979 году перед выездом в Израиль я вновь обратился Первомайской ЗАГС. В ответ получил свидетельство о рождении, в котором значится дата моего рождения 20 июля 1923 года! При восстановлении возраста в Мурованно-Куриловецком ЗАГСе  весной 1940  года в свидетельстве о рождении была указана дата рождения 20 августа 1921 года. Более подробно о причине увеличение возраста на два года см. книга «БЕЗДНА, год 1941-й». 
       21. Реверова долина - неглубокий яр (низменность), дельта которого начинается вблизи села Татариски (ныне Морозовка) и доходит до окраины села Котюжаны, упираясь в речку Лядова. В глубине долины, в нескольких десятков метров от берега речки размещались хаты братьев Мельников. По преданию, передававшемуся из уст в уста старожилов села, в старину Котюжаны подвергались турецким набегам. Овладев селом, турки в Реверовой долине учинили резню православного населения. Бойня была настолько жестокая, что долина ревела от стона жертв. Отсюда и пошло название.