Книга 13-я. Напраслина

Феликс Рахлин
НА СНИМКЕ:  Отец автора - Давид Рахлин - заключённый лагеря Воркуты вскоре после ликвидации "особлагов", незадолго перед реабилитацией, после шести лет сталинской каторги.


ОТ АВТОРА: По совету и пожеланию одного из рецензентов данного произведения на портале "stihi.ru"для удобства авторов и пользователей сайта прозы размещаю свою давнюю поэму ещё и здесь. На "Стихире" её тексту предпослано авторское предисловие, от которого не отрекаюсь, но, ради простоты и краткости, здесь опускаю.

 Светлой памяти моего отца
               Давида Рахлина

Как эта тема нынче модна:
в любую щель её суют!
Но мне опять свиные морды 
Уснуть спокойно не дают.

Не просто – ужасы о культе,
Не нос по ветру, не елей…
А просто ноют, ноют культи
Души обрубленной моей.

              I.
Припомним юношеский пыл: 
сияло солнце, было лето.
С порога школы я ступил
в огромный мир добра и света.
О, как я верил в этот мир!
Казалось, каждый летний градус
и каждый августовский миг
мне принесут успех и радость!
Казалось, если постоять
вот так, без дум, на перекрёстке, -
зелёным шёпотом берёзки
должны дорогу подсказать.
Мир откровенничал – и я с ним!
Сверкало, пело всё вокруг,
всё было праздничным и ясным,
простым и правильным! Но вдруг…

           II.
Припомним юношеский пыл…
Да что припоминать?
Как мой отец оболган был?
Как оболгали мать?

Пришёл домой. Узнал, Страдал.
Опомниться не мог.
Потом – рыдал, рыдал, рыдал…
Пока не изнемог.
Потом – уснул. И снилось мне
(отяжелел – не встать),
что в нашу дверь, как в тяжком сне,
стучат отец и мать…
Как сердце, тикают часы  -
открой, открой скорей!
Но тяжек сон. Недвижен сын.
И не открыл дверей…
Да, я тогда не отпер им –
уж, видно, потому
пришлось родителям моим
уйти назад – в тюрьму.

           III.
Без радости, без луча
юность моя прошла.
Пиджак с чужого плеча
да хлеб с чужого стола.

Да у тюремных ворот 
ожидание без конца.
Да письма два раза в год
От матери и отца.
Бесполезных жалоб слова
(на конверте пишу: «Москва…»),
да один за другим ответ:
на бумажке тупое «Нет!»

Да молоточка стук
по посылочкам: тук-тук-тук!

           IV.
Солнце. Сосны, Откос.
Стрекозы блестят на лету.
Поезд, сквозь строй стрекоз
летящий на Воркуту.
Шпалы. Шпалы. Шпалы.
Стальных им не сбросить пут.
Как люди, устало и вяло
под поезд легли – и ждут.
По зыбкой, по зябкой почве
легла в туманную жуть
дорога углю и почте,
из воли в неволю путь…
 
Была, должно быть, морока –
трудиться  в поте лица…
(«Папаша, кто строил эту дорогу?» –
я   спрошу у отца.
Ответит: «… их заклеймили,
а они – на своём горбу…»)

Граф Пётр Андреич Клейнмихель
перевернулся в гробу!

Северная жара –
прохлада и духота,
морошка и мошкара –
и вот она, Воркута!

Вознеслись терриконы
пирамидами до небес.
Волей каких фараонов
они воздвигнуты здесь?
Да полно, неужто живы
Совесть, Верность, Любовь?

Привет вам, полярные Фивы,
от сына ваших рабов!

             V.
Я в гостинице «Север».
      Невысокое новое здание.
«Все удобства».
      Узкий номер на четверых.
Я проснулся ночью от солнца.
      То ли позднее, то ли раннее,
заглянуло в окно – и обрушилось
      водопадом лучей своих.

Я оделся и вышел.
      На улице было по-прежнему
одиноко и пусто.
      Но над слоем скупой мерзлоты
красовались  цветы.
      Чересчур уж, пожалуй, нежные,
Но - цветы!..

Да, сомнения нет:
        в этой, проклятой Богом, обители
издевательств бессмысленных
        и немыслимых дрязг
расцветали цветы,
        неуютного Севера жители,
улыбаясь ночному солнцу,
       не сгибаясь, смеясь и борясь!


             VI.
Да! Совесть, мужество и честь
и в этой яме есть!
Где их нашёл я, наконец?
В твоих глазах, отец!
Ты головою не поник,
хоть так истерзан ты,
и не утратил ни на миг
своей большой мечты.

Крепчайшее из всех сердец –
в твоей груди, отец!

Бывало, прежде твой досуг –
тетрадь и карандаш.
Бывало, твой сердечный друг –
крест-накрест патронташ.
Бывало, в схватках ты бывал
с Петлюрой и Махно.
Бывало, песни ты певал,
бывало, Маркса ты читал, –
бывало… но давно!

Пришли другие времена:
бесславье и навет.
«Скажите, в чём моя вина?
За что?!» - Ответа нет.

Но есть тюрьма, и есть этап,
и есть немая Воркута
на десять долгих лет…


             VII.
Что такое геройство?
              Что же такое – геройство?
Нам говорили – Зоя.
               Нам говорили – Матросов.
Мы задавали в школе
               тьму наивных вопросов,
не зная, что есть геройство
               совсем особого свойства.

Слава мужеству павших,
               ясному и простому!
Но если, чудом воскреснув,
               вы, герои, узнали б
про стоиков безымянных,
               про стойкость их и про стоны, -
что б вы сказали, герои?
               Я знаю, чтО вы сказали б:

«Телом своим прикрыть амбразуру вражьего дзота –
              Это – ЛЕГКО:
Мы защищали друзей по оружию, гибли от вражеских пуль.

Петлю раздвинуть на собственной шее
и выкликнуть людям прощальный  призыв –
это ТОЖЕ ЛЕГКО:

люди – свои, палачи – чужаки,
всё здесь понятно, и просто, и ясно!

Плюнуть в лицо мучителю
последним выбитым зубом
и не сказать ни слова,
не выдать своих однодумцев –
это ТАКЖЕ  ЛЕГКО:

зуб всё равно последний,
жизнь всё равно потеряна,
за однодумцев же можно
и жизни не пощадить!..»
…………………………….
…А теперь представьте иное:
перебиты руки и ноги,
и лицо разделано всмятку
револьверною рукояткой.

Вы лежите и помираете,
а за что – и  сами  не знаете…

Вроде, вы сражались за Родину,
вроде,  ей вся жизнь была отдана,
вроде, сил не жалели, и, вроде,  вы
в краткой жизни не знали отдыха…

Почему же люди из   о р г а н о в
Не щадят ваших внутренних органов?

Вы лежите, почти не дышите,
только вдруг к вам пришли на выручку –
говорят: «Мы вас мигом вылечим,
если вы    в о т   э т о   подпишете:

«Я, имя рек, -
ничтожнейший человек,
с пелёнок враг народа,
взрывал на воздух заводы,
выкашивал пшеничные заросли,
вынашивал двуличные замыслы,
втирался к народу в доверие,
покушался на тёщу Берии…
Я – ничтожнейший человек!
Расстреляйте меня!

                (Имя рек).»

А теперь – разрешите спросить ли? –
что б вы делали, как поступали?
Рассмеялись в лицо искусителю
или – взяли б да подписали?

Если первое –
дело верное:
вас постигла бы смерть мгновенная.

А ведь в жизни самое страшное –
это смерть совершенно зряшная.

Ну, а если выбрать второе?
Тоже смерть, но мучительней втрое:
Гибель – жизни уподоблённая.
Смерть – до гибели оскорблённая.

НО И ПЕРВОЕ, И ВТОРОЕ –
ЭТО
     УДЕЛ
                ГЕРОЯ!
 
            VIII.
Отец мой, ты был героем,
            ты в испытаниях выстоял –
не изверился
            и не предал
юношеской любви.
Неизъяснимо родные,
            невыразимо близкие,
лучились, сияли радостью
            родные глаза твои.

Мы провели бок 0 бок
            пять суток в тесной каморке -               
прожитому, пережитому
            подводили  итог…
Но вдруг становилось душно,
            как в обмороке, как в морге:
тяжёлой походкой хозяина
            в каморку входил бульдог.

Он был в сапогах, портупее
            и в офицерских погонах.
Он был по-будьдожьи цепок
            и по-бульдожьи прост,

и перед ним отец мой
            безропотно и покорно
по давней, трудной привычке
            вставал в свой огромный рост.

Сокол в лапах шакала,
          смельчак в услуженье у труса,
рыцарь, стоящий на вытяжку
          перед хамом и подлецом –
вот он, зловещий символ!
          Вот гнуснейшая гнусность!
Вот, эпоха Напраслины,
          твоё  бульдожье лицо!


                IX.

Новелла о профессоре философии
               
               
                Э.Г.Лейкину

Один профессор философии
на шахте стал табакотрусом (1).
Но, каторгой исполосованный,
не стал собакою и трусом.

Однажды вдруг шумок по лагерю…
Заваривается  каша:
играют финками, «Пора!»,– говорят,–
«Рыскнём!»,  – говорят,  –
Хоч ночь, да наша…»

Волынка!..
      Власовцы с бандеровцами
в обнимку ходят - не горюют.
"Шестёрки" ластятся под деревцем
к бандеровскому главарю…

«Ещё бы: это, брат, не шуточки!
Попробуй к вахте (2) сделать шаг  ты –
уж  мы-то  знаем эти штучки:
ты не дойдёшь, ишак, до шахты:

прибьют!..» –
 
      …Но нашего профессора,
казалось, это не пугало.
И вот, поужинав превесело,
на  шахту весело шагал он.

Трусить табак там было не у кого,
но шёл он, будто в этот вечер
решил  на деле дать всем неукам
урок борьбы противоречий…

И подошли к нему бандеровцы…
и он вздохнул светло и трудно,
и повели его под деревце, – 
под то, единственное в тундре!

«Я – коммунист, –  сказал он тихо, – 
мне с вами  не о чем балакать…»

Его избили зло и лихо –
едва добрался до барака…

А поздно ночью, полупьяные,
в барак ворвались надзиратели –
и матерились очень рьяно,
и били  очень назидательно:

одних  побили как фашистов,
других побили как баптистов…
Его побили как троцкиста…
А он – остался коммунистом!

Остался верен зову правды,
омытой кровью и слезами!

Добро, профессор: с честью сдал ты
по философии экзамен!


                Х.
И наступило страшное «сегодня…»
Я пропуск сдал чертям на проходной –
и кованые двери преисподней
в последний раз захлопнулись за мной.

А там, тоски исполненный нездешней,
там, за колючей, адскою чертой,
стоял и молча плакал бедный грешник –
коварным богом проклятый святой.

Вот так, по обе стороны ограды,
чертою роковой разделены,
стояли, расставаясь, узник ада –
и вольный раб того же сатаны…

С тех пор лишь раз мне тяжелее было:
спустя четыре года, в феврале,
когда сомкнулась над тобой могила,
и я лежал, простёршись, на земле…

             
                XI.
Ты познал все тяготы этапа
и тюрьмы убожество и смердь.
Оставалось в жизни два этапа:
реабилитация – и смерть.

Возблагодарим богов нестрогих
за судьбы  гуманный поворот:
ведь этапы эти в жизни многих
строились как раз наоборот…


                XII.
Два нежных сердца было на Земле.
Одно из них – давно в сырой земле.

В другом – тоска, смятение и боль,
Тупая, нестихающая боль…

Но тягостнее боли, хуже мук –
привычность боли и обычность мук.

А раньше было так: рука в руке,
и сердце – к сердцу, и рука – в руке!

Сполагоря им был наш трудный век!
По лагерю им дал наш трудный век…

Два нежных сердца было на земле…
Теперь они давно в сырой земле. (3)

      
                XIII.
Не принимая за лекарства
неволю,  голод, царство тьмы, -
я никогда  не зарекался
ни от  сумы, ни от тюрьмы.

Я с аппетитом ем тушёнку,
что чуть помягче голенищ
и, суетясь, как  Евтушенко, –
как Чичибабин, гол и нищ.

Умей довольствоваться малым,
будь  добродушен и румян –
и  прослывёшь хорошим малым, 
и будешь мил  своим  друзьям.

Но как нетронутое свойство
всемирно жаждущей души, –
живёт святое беспокойство,
стихи слагаются в тиши.

Назло и фактам, и примерам,
циничным,  желчным и тупым,
живёт во мне  ребячья вера, –
всё тот же юношеский пыл!

О нет, ведь я отнюдь не страус –
башку не прячу  под крыло,–
я  вижу ясно, что остались 
ещё напраслина и зло.

Пусть мне с лихвой уже за тридцать,
Пускай паду я, наконец,
но с ними сжиться и смириться?! – 
Ты не простил бы мне, отец!

В единоборстве благородном,
с чумной напраслиной в бою
за мир грядущий рано отдал
ты  жизнь прекрасную свою…

Он впереди… Он близко где-то,
моей душе всё так же мил!

О, как я верю в этот мир:
В огромный мир добра и света!
 
1962