Г. Щекина Аскет

Галина Щекина
   
ЭТО 1  ВАЕРСИЯ, ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ  ВЕРСИЯ - http://proza.ru/2020/10/22/1647


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Николаич, поэт, седой, клетчатая рубаха, в 1 и 4 действиях — в пальто и шарфе.
Петровна, жена Николаича, седые волосы, стрижка, очки, длинная юбка, блузка, в 4 действии — стеганый жилет.
Нила, библиотекарь, джинсовка.
Клим, критик, большой свитер, борода.
Филипп, ученый, кожаная куртка.
…Овский, представитель, костюм, портфель.
Гриня, молодой начинающий, толстовка, длинный шарф.
Селена, пожилая, парик и бархат.
Калинова, поэтесса, в шали.
Родион, самородок.
Отец Михаил, священник, ряса, крест.
Врач, короткий белый халат и свитер.
Охранники.
Военные.
Девочка, мальчик, дети Нилы.
Мальчик.
Все.



ДЕЙСТВИЕ 1. ВЫХОД НА ПУБЛИКУ
СЦЕНА 1. В АКТОВОМ ЗАЛЕ
Место действия — сцена большого зала, трибуна, длинный стол с красной скатертью. Фон — большие плакаты «Все на выборы!» и «Искусство принадлежит народу!». Гул толпы, хлопанье откидных кресел. Звучит «Интернационал».

Клим: Товарищи, внимание (стучит о графин ручкой). Давайте уважать друг друга. Этот зал нам дали, чтобы поддержать демократические начинания в нашем обществе. Вот вы встретились с представителями двух партий из коалиции. И к нам сегодня из Москвы прибыл представитель еще одной известной партии. Он же наш земляк, кстати. Ему ли не знать наши проблемы.

Сильный шум, крики: «Да хватит уже», «Сколько можно говорить», «Когда будут поэты?», «Говорильня нам не поможет», «Что его слушать», «Ему бы в Думу пролезть», «Бросьте, он в Думе давно».

Клим (повышая голос): Товарищи, у нас как нигде высокое общественное сознание. Разве можно думать только о себе? Россию надо обустраивать сообща.
…Овский: Дорогие товарищи. Я ненадолго займу ваше время.
Голос из зала: «Да все вы понемножку».
…Овский: Как депутат я неоднократно получал запросы по части судебных ошибок. И проводил депутатское расследование. В своих отчетах перед избирателями я уже пояснял: «Далеко не всякое неправильное судебное решение является заведомо не правосудным. От ошибок никто не застрахован, в том числе и судья. И за свои ошибки судьи тоже могут понести ответственность и по закону, и по Кодексу судейской этики. Но сейчас мы говорим только о тех и таких незаконных судебных актах, которые выносятся судьей осознанно, с прямым умыслом на совершение преступления, с ясным пониманием смысла своих действий и их последствий. Очень важен анализ мотивов профессиональных деяний судьи, от некомпетентности и ложно понятых интересов службы до пренебрежения должностными обязанностями». К сожалению, в последнее время мы наблюдаем настораживающую тенденцию политизированности решений судов общей юрисдикции Российской Федерации. Г. А. Зюганов, Н. А. Останина, В. Ф. Рашкин, Н. М. Харитонов — вот далеко не полный список депутатов Государственной Думы от ка-пэ-эр-эф, которые стали жертвами политизированных судейских решений. Если уже депутат Государственной Думы не в состоянии защитить свои права, то что же можно говорить об иных, «простых гражданах» Российской Федерации? Поэтому огульно мы не будем рассуждать. Сегодня наша партия с удвоенной силой… (перекрикивает шум в зале) как никогда, с удвоенной силой…
Все (выкрикивают): Мы поняли. Надо голосовать за вашу партию. А то как же! Следующий!
Клим: Граждане, ну дайте же ему договорить. У нас остался всего один представитель, и мы после переходим к самой интересной части нашей встречи. А именно — к литературной. У нас во втором отделении программы выступят такие выдающиеся авторы современности, как Ольга Александровна, Виктор Вениаминович, Михаил Николаевич, Сергей Петрович, Александр Алесандрович. Вот они все, сидят в первом ряду.

Николаич в шарфе, в пальто, выходит из-за кулис, обходит стол и стулья, трибуну с …Овским. Клим пытается его поймать, широко расставив руки, но Николаич, надменно куря, пересекает сцену, хочет уйти.

Все (выкрикивают): Не уходите, читайте! Ради вас, поэтов, пришли! Вам будем верить, а не этим!
Клим: Слушай, Николаич! Мне поручено вручить тебе Почетную грамоту! Куда же ты пошел?
Все: Просим! Просим! Просим!
Николаич: Оставь грамоту себе, Климушка, тебе она нужнее. У меня на самокрутки есть бумага. Да и не заработал я грамоту, сам видишь.

Николаич ищет ступеньки, чтобы сойти со сцены, скрывается из виду. Где-то оглушительно скрипит дверь. На фоне общего шума толпы слышен за сценой ветер и голоса Николаича и Петровны.

Петровна: Что ты наделал? Зачем ушел?
Николаич: Я не буду у них по нитке ходить.
Петровна: Ты сам хотел выйти к публике. Быть услышанным. Сказать людям, что ты думаешь о политической ситуации. Свою гражданскую мысль!
Николаич: Но не к такой публике. У них выборы, электорат согнали. А у меня есть выбор. Кому читать, что и когда.
Петровна: Николаич!
Николаич: Петровна!
Петровна: Николаич…
Николаич: Эх, Петровна…

Голоса удаляются.

Клим: Извините, товарищи, у нас накладочка. (Смех в зале.) Попрошу уважаемую Ольгу Александровну. Что? Ах, у нас по плану еще один представитель? Ну, так вот это он и был! Уже выступил! Можно закрыть первое отделение и начинать второе. Выходите!

Звучит мягкий голос Ольги Александровны на фоне русской балалайки.

Ольга Александровна: Печаль твоя понятна,
Звоночек мой родной!
Бегом бегу обратно
За заступом домой.
И яростно копаю,
И весело пою,
И струйка голубая
Спешит в ладонь мою.
Несу по огороду
На утренней заре
Серебряную воду
В серебряном ведре.
СЦЕНА 2. ЛИТО НА ЗАДВОРКАХ
Тесная комнатка. Кругом носилки, ящики, ведра, метлы, козлы и грубые лавки. Посредине стол, составленный из трех разнокалиберных столов. За ним сидят Николаич, Петровна, Филипп, Гриня, Селена, Нила, Калинова, Родион.

Нила: Ребята поэты! Очень рада видеть вас. У нас сегодня авангардиста нет. И Макарыча, председателя нашего, нет, он болен. Будем еще ждать? Я тоже думаю — не будем. Спасибо вот Селене. Она нам открыла дворницкий кабинет. Петровна, чем вы там шуршите так громко?
Петровна: Не ворчи, люди с работы. Я принесла пирожки из столовой.

Шум, все радостно расхватывают пирожки.

Нила: Петровна, добрая душа. Вы не понимаете, что теперь все думают не о стихах, а о жратве. Мне стыдно! Не делайте так больше. А у нас, кажется, гости. Представьтесь.
Калинова (держит в зубах цветок): Да, средь вас, наверно, одна я незнакомая. Калинова я. А ходила я на лито тогда, когда вас никого тут не было, а был председатель, Макарыч, он и приглашал. Были еще двое, они в Союзе. Да вот еще Николаича знаю по публикациям. Вот это же ваше? «Не заблудился я, но все же поаукай. Я не замерз, но не гаси огня. Я не ослеп, но протяни мне руку. Я не ослаб, но пожалей меня».
Николаич: Один–ноль. А ну-ка, теперь свое!
Калинова (низким голосом): Ради бога. Только меня не печатают в партийных газетах, как некоторых.
Под свист комариной метели,
Припав к золотому костру,
Свое приворотное зелье
У Кибаксы-речки варю.
Готовлю лесные приправы.
Воды набираю в реке.
И плещутся звезды и травы
В моем колдовском котелке.
…Колдуя у края болота,
Я варева в кружку налью
И зельем своим приворотным
Тебя перед сном напою.
Чтоб нас никакие напасти
С тобой разлучить не смогли,
Тебе наливаю насчастье
Зеленое зелье земли…

Все хлопают.

Нила: Дайте, дайте мне! Я в сборник вставлю.
Гриня: Погоди ты. Как бы тебе кой-чего не вставили. И вообще! Решает председатель лито.

Шум, голоса. Кто-то выкрикивает: «Болеет он!»

Николаич (почти кричит): Слушайте, слушайте ее. Тихо!
Калинова: Еще, что ли?
Смотрю на вырубки рябые,
Бинты снегов на свежих пнях.
Сегодня ранили рябину,
Как будто ранили меня.
И не осколками прошили,
Война здесь вовсе ни при чем.
Подшибли просто по ошибке
Рябины хрупкое плечо.
И тут бывает не до сказки
О людях добрых или злых,
Когда ложатся, как повязки,
Снега на сучья, на стволы.

Все хлопают.

Нила: Стихи дайте. Пожалуйста. Хотя бы то, что есть с собой.
Гриня: Вот заладила. Как будто здесь больше никого нет.
Нила: А кто? Ты, что ли? Что ты гостю рот затыкаешь? Николаич! Чего он?
Николаич: Чтой-то это за лито. Не ведет его никто.

Все шумят. Кто-то выкрикивает: «Ну, пусть прочтет!»

Петровна: Так мы тут каждый раз сидим. А тут человек в гости пришел.
Калинова: А что? Он прав. Надо всем по кругу слово давать.
Гриня: Вы тут все приличные. До «не могу». Каждый же выпендривается. А я такой, как есть.
Родион: Чего ты как девочка? Не оправдывайся.
Гриня: Да лучше ты. Ты самородок.
Родион: Вот блин. Ну, давай про мою прошлую.
Гриня: Мне осталась от любви головная боль,
Да тропиночка домой припорошена.
И прощальный поцелуй — как на рану соль:
Что ты сделала со мной, нехорошая?
Под ногами, как укор, глухо снег хрустит,
Я невесело иду под осинами.
И прощальный поцелуй на губах горит —
Все же лучше б ты была некрасивая.
Отшумит хмельной дурман в буйной голове,
Жизнь изменится еще, скоротечная.
Не узнаю никогда, знать не надо мне,
С кем ты завтра ляжешь спать, бессердечная.
Заметет метель-пурга мой неровный след,
Позабуду навсегда горечь прошлую.
Может, не было любви, может, вовсе нет,
А целую я опять нехорошую.

Молчание. Николаич покашливает.

Николаич: А что? Я бы сказал — не пустое. Автор судит себя, а не кого-то.
Нила: Мне нравится. И сразу хочется нехорошей быть.
Селена: Оно же настоящее, из жизни. Больно от него.
Калинова: А вам что нравится? Когда стихи напоминают что-то ваше, из вашей жизни? Или как написаны? Это нравится?
Петровна: Ну, на этот вопрос мы пока не готовы ответить. Давай другой стих.
Гриня: Я страдал, словно горький пропойца,
Пить хотелось, как сроду не пил.
Вон, колодец стоит за околицей —
Счастья тем, кто его мастерил!
Жарким днем может всяко почудиться,
Только тут подтолкнула судьба,
Я нагнулся и вздрогнул от ужаса:
Я в колодце увидел себя.
Николаич: А, черт! Зацепило.
Родион: И меня.
Нила: Чернуха какая-то.
Родион: Девушка, да не все же вам про любовь.
Нила: А насчет пропойцы… Гриня, ты лучше бы сюда под газом не приходил.
Николаич: Нет, Нил египетский. Может, как раз у нас не лит-объединение, а литр-объединение. А ты, Родион, чего молчишь? Мы должны вместе разбирать, если у кого что заржавело.
Родион: Так у меня рассказ. В следующий раз прочитаю.
Все: Нет, сейчас!
Родион (читает): «Дабы весь год в достатке да с хлебушком на столе быть.
Авдеич, говоришь, натакал? Слушать-то можно, токо Морозка повидать надо, а то не описать… Я-то, верно, сама видала. Он был, Морозко, некому боле. Да не сразу меня догадка взяла. Ну, уж как есь — выскажу. О ту пору я молода была, со вторым тяжелая. Акимушке, старшенькому, трех ишшо не стукнуло. Понаехали гостейки: мама, божатка — четыре ночки радела я. Акимушка прилипчивый — то по всему дню один, а тут бабушка его не с рук. Ранше строго: севодни роди, назавтра на роботу поди. Вот мама и бает: опусти да опусти Акимку погостить. А далеко, слышь, триццеть верст, и все лесом.
Я к батьку — мужу, значитца, а он: опускай, хоть сыт будет. Суседей не обременять, за пригляд не платить. Опять польза. И там — не с чуже-начужо — родная бабушка.
Увезла мама Акимку. Я с темна до темна в работе: все за сенам на конях. А спокою нетока: как сыночек мой? Нет-нет да зареву.
Батько в матюки: пускать, мол, неча, коли ни жить, ни быть!
А тут почтарь поклон привез: занемог Акимушка. Я к предцедателю: «Дай лошади, за ночь обернусь». — «Нет, Офонасья, не дам, эстоль зверья, летом бы — так нисколь не жалко». — «Посочувствуйте, — прошу, — там дитятко мое, немоглое». — «Не, Офонасья, и не проси! Тебя, так и быть, на день ослобоню, а лошади не дам, не ровен час, не обидься».
День отробила кой-как, не заходя домой, кинулась. Бежу голодная, холодная и усталая. Сколь отошла — лес кругом да мугла. Ой, как мело!
Страх разобрал: не дотти все одно, а итти-то надо. Как до Каксура дошла, не помню, все торопесь, все в набег, хоть и убродисто. Дале как податься — с ума не шло, вот и заглянула к Уляшке, думала, Иван дома, друг бы довез. Иван батьку-ту — братан родный. Да не довелось его.
Ульяна ночевать оставляла: темень, мол, ни пути-дороги — поземка. Иван, глянь, завтра должон, — так и отвезет. «Поздно мне к завтрему — через день на работу поспеть надо». Засобиралась я, а Ульяна: «На, Офонасья, выпей стокан вина, ходчая и легче пойдешь, не близко ведь».
Была — не была. Выпила я. Уля меня перекрестила, и пошла я. Ходко с вина-то поначалу, а потом хоть ложись.
И страх ошшо пуще. Сколь верст оставалось? Чую — все, не добраться до Акимушки. Взмолилась я: «Господи, Господи… Не оставь, Господи!»
И чукося, витер утих, небушко вызвездило. И скрип сзаду…
Оглянулась я — в пот бросило! Лошадь — вся в инью, а седок в розвальнях в шубе мехом наружу. Тутошняя я — схожева до сех пор в округе не сыскать. Шуба ворсистая, серебряная, так и свитит, сам рукой махнул: садись-ко.
Я бы рада икнуть да в лес, протрезвела, испереполохалась, а мне ровно кто рот зажал, и ноги подсеклися, ватные стали. И будто толкает тихохонько: не бойся.
Шагнула я, опустилась. И тепло мне, не вижу я ничего — только месяц да звезды. Куда барин правит, не ослепуешь. Опамятовалась, гляжу — Починки! Ладно везет.
И усталость у меня пропала, и спросить охота: кто ты, батюшко? А не смею. А он и дом знает, остановил: выходи, девонька! Понятливо, молчит. Начала я его в избу звать, угостить бы чем, а он лошадь поторопил. То ли витер нанес, то ли лес прошумел, то ли сани соскрипели: недосуг, милая. Мама меня увидала, глазам не поверила: «Как это ты? Весь вечер сустижь пороша…»
А я к Акимушке скорей! Спит мое робятко! Рученьки, ноженьки — наглядеться не могу, а слезы бежат и бежат, как горохи. Про все забыла.
Наутро мама сходила до Петруши Микитина, он к нам в село за дегтем собирался, сговорила его, кабы нас не забыл. Выехали, а никакова следу. «Должон, девка, след, — смеялся Петруша, — ты же не летом прилетела». Да нигде — ни тропинки, ни санного полоза. Вот как мне подвезло — овыдень туда и обратно! Акимушка-то? Да здоровенький, токо тосковал шибко. Вот и говорите теперь — Бога нет!
А батько по избе скачет, все матюки собрал. Уж и предцедателя — сбегал — выматюшил. Акимку увидел, замолчал. И я молчу. Потом, нескоро, Авдей забрел и высказал: «Морозко вез тебя, Офонасья».
А я опять промолчала, все одно разглядеть не успела. Мужик как мужик. Шуба, правда, чинно-важная — у нас таких не носят…»
СЦЕНА 3. В ЧИТАЛЬНОМ ЗАЛЕ
Место действия — библиотека. Читальный зал, где висят плакаты «Искусство принадлежит народу» и «Без книг мы ничто». Слышится музыка «Вставай, страна огромная». Входит Нила, ведет Николаича, усаживает за стол. Он в том же легком пальто и клетчатом шарфе. Нила входит снова, ведет класс учеников, рассаживает.

Нила (выглядывая из дверей): Товарищи библиотекари, заходите. (Впускает группу женщин.) Садитесь на свободные места, товарищи. Вот там, за стеллажами, есть еще банкетки.

Сквозь толпу протискивается Селена с пачкой бумаг, машет Ниле.

Селена: Нила! На минуту.
Нила: Что случилось? У меня мероприятие.
Селена: Да рукопись моя. Мне книжку надо срочно.
Нила: Давайте потом. У меня запарка. Посидите, послушайте. Потом поговорим. Что вдруг в пожаре таком?
Селена: Да мне денег дали, макет нужен. Ладно, посижу час.
Нила (про себя): Вот тихоня! (Собравшимся.) Здравствуйте, товарищи! Мы очень рады, что наша встреча проходит в дни Общероссийской конференции библиотекарей «Книга сегодня и завтра». В рамках конференции вы уже были в областной библиотеке, где познакомились с ее структурой и с электронной библиотекой в компьютерном зале. Вы слышали, что говорят специалисты? Что скоро мы перейдем на электронные книги, а бумажные останутся в библиотеках только как образцы древней письменности вроде глиняных табличек. Но сегодня мы познакомимся с человеком, без которого книг не было бы, по крайней мере, стихотворных. Да, ребята, это живой настоящий поэт, пишущий сегодня. Вот тут вы можете увидеть стенд с его публикациями. Видите? Вот областные газеты, вот общероссийские, вот журналы, коллективные сборники. Перед вами местный поэт Николаич, вот его книги — «Свет» и «Смещение». (Аплодисменты.) Путь его в литературу был непростым. Он никогда не мечтал быть поэтом, пророком в своем Отечестве, голосом народа и все такое. Да и мечтать было некогда! Ведь Николаичу было всего лишь десять лет, когда началась Великая Отечественная война. Десятилетнему мальчишке пришлось стать участником сражений наравне со взрослыми солдатами. Сначала он переводил наши части через линию фронта, потом стал сыном полка. Ребята, вы знаете, кто это — сын полка?
Дети: Да!
Нила: Хотите спросить у Николаича, как он воевал?
Дети: Да!
Нила: Николаич, недавно вышла книга «Мальчишка с Огненной дуги». Это ведь книга про вас?
Николаич (встает рывком и направляется к выходу): Ты что тут устроила? Ты хоть понимаешь, что ты несешь?
Нила: Понимаю! Несу разумное, доброе, вечное в массы. Чтобы о вас знали и школьники, и библиотекари. Садитесь, садитесь обратно.
Николаич: Насиделся! Я сидел столько, что тебе и не снилось. У тебя что тут написано? (Указывает на плакаты.)
Нила: Где? Ну, это просто девиз о пользе чтения!
Николаич: Без книг мы ничто? Вот то-то и оно! Я и есть это ничто.
Нила: Не понимаю.
Николаич: У меня книг нет. А без книг мы ничто.
Нила (показывает на полку, там две книги): А это что?
Николаич: Это из музея. А надо детям в руки дать. (Уходит.)
Нила (дрожащим голосом): Вот, обиделся. Ничего ему не скажи. Нервы. Ну, ничего, если некоторые себе могут позволить, то я не могу. Не могу сорвать встречу. Слушайте! (Нила начинает читать по книжке, потом мальчик из зала встает и читает за нее.) «После гибели отца нас с сестренкой увезли в деревню к бабушке. Потом — война.
У нас во дворе частями Красной армии были прорыты профильные окопы, потом брошены. Окопы ошибочно выкопали за избой, а дом таким образом оказался на линии огня. Начались тяжелейшие бои. Однажды во двор заскочили двое молоденьких солдатиков и прямо перед окнами стали устанавливать пулемет, но никак не могли его заправить.
Бабушка выскочила из избы с поленом: «Куда ставите, сейчас начнут бить по хате, а здесь дети малые!» Велела тащить пулемет на угол двора и там сама заправила пулеметную ленту.
Когда начинали бить орудия, мы с Катериной бежали прятаться в погреб. Бомбежки продолжались по трое — четверо суток. Я был в зачумленном состоянии. Когда сутками напролет бомбят, перестаешь испытывать страх за жизнь, — безразличие полное. Хотелось спать. Я не думал, убьют ли меня, закрывал маленького братишку Толика, он тогда живой был.
В таком состоянии солдаты, измотанные, спят прямо в окопах. Сейчас это совершенно не может быть понято. Скорее бы бомба попала, кончились муки.
Как сейчас вижу солдатика с оторванной рукой: он сидел, привалившись к избе, обнял уцелевшей рукой остатки пустого рукава и раскачивался из стороны в сторону. Не знаю, отдавал ли себе отчет в происходящем».
Нила (мальчику, когда тот заканчивает читать и садится на место): Какой молодец! Как фамилия?
Класс хором: Сопин. Миша.
Нила: Удивительно! Быть не может.
Мальчик (снова выходит вперед): Я хочу это знать,
Чтоб до смерти успеть разобраться:
Здесь хрипел раскаленно,
Бил, взахлеб заходясь, пулемет.
Здесь оно начиналось,
Мое кровное, крестное братство.
Что годам не подвластно,
Со смертью моей не умрет…
Мальчик: А… почему он… ушел? Не стал рассказывать про сына полка?
Нила: Потому что больно, до сих пор.

Нила включает музыкальный центр. Звучит песня на стихи Николаича. Можно — в исполнении барда.

Заросли блиндажи той войны,
Поржавели былые преграды…
Спит в канаве защитник страны —
На груди боевые награды.

Сон и явь — рукопашный удар.
Правый берег и горсточка взвода,
И пристрелянный мертвый плацдарм,
И днепровские красные воды…

Отмытарствовал, отвоевал.
Не шагал на Победном параде,
Был в Потсдаме сражен наповал,
И — посмертно представлен к награде.

А вторично в засаде убит
В побегушке из лесоповала.
Смерть по жизни водила как гид,
Приполярная ночь отпевала.

Спит солдат, много снится ему.
Небо чистое и голубое —
Снятся годы, где грел Колыму,
Не остыв от последнего боя!
СЦЕНА 4. В КОЛОНИИ
Место действия — колония, большой зал, окна в решетках, сцена, висят знамена, транспаранты «Поддержи Святого Иоанна — это духовный символ исправительного учреждения», «Не кури на промзоне — выйдешь раньше на два сезона». Вдоль сцены ходят и стоят охранники с оружием.

Громкоговоритель: Здравствуйте, Николаич, уважаемый. Проходите на сцену. Благодарим вас за согласие выступить в исправительной колонии перед осужденными четвертого и шестого отрядов. Ваша поэзия отражает доскональное знание законов нашей пенитенциарной системы.
Николаич (в пальто, медленно входит, в руках листы): Здравствуйте, люди! (Слышен гул за сценой и аплодисменты.) Пришел к вам накануне выборов. Но не затем, чтоб вас агитировать. Вас, ребята, агитировать незачем — за кого скажут, за того и будете голосовать. Поэтому обсуждать тут нечего. Минуту. Я понимаю, что охрана стоит, чтоб меня охранять от вас. Но я не боюсь. Я сам зэк со стажем. (Гул за сценой, аплодисменты.) Вольно, ребята. (Охранники опускают оружие.)

Одобрительный гул засценой: «У-у-у! Сколько отмотал, писатель?»

Николаич: Семнадцать отмотал. Минус два на поселении. (Гул стихает.) То, о чем я пишу — я это слишком хорошо знаю.
За все, что выстрадал когда-то,
За все, чего понять не мог,
Две тени — зэка и солдата–
За мной шагают вдоль дорог.
После боев
Святых и правых
Молитву позднюю творю:
Следы моих сапог кровавых
Видны– носками к алтарю.
Есть в запоздалом разговоре,
Есть смысл:
За каждый век и год,
Пока не выкричится в горе,
Пока не выплачется в горе,
Любя, душа не запоет.
(Пауза.)
Будь проклят век, родители и мы,
Наручники, безумие тюрьмы:
Садистские дознания в подвале,
Где не было мучениям конца,
Где к милости напрасной не взывали,
Под сапогами лопаясь, сердца…
Николаич: Писать я начал, чтобы уметь говорить с собой, понимать, что со мной произошло. Я всегда чувствовал себя одиноким человеком, у которого украдена ласка. Недостаток, недобор, обойденность, нехватка чего-то самого важного. Неистово искал, с кем я мог бы откровенничать. Этот путь привел меня к стихам. Году в сорок втором — сорок третьем, двенадцати примерно лет, я сидел в деревне в хате, читал об Урале, а за окном была метель. И вдруг стало складываться в голове: «А за окном седой февраль орал. / А за окном — тайга, метель, Урал…». Это поразительно — через полтора десятка лет меня повезут на тот самый Урал под конвоем, но в сорок втором это было смутное ощущение, от которого появилось желание заплакать словами от страшного дискомфорта души. И от этого желания — к первой мохнорылой попытке. Вопросов «когда, что, почему?» еще не стояло. Но была некая предыстория творчества: сделай что-то словами, и станет легче. Мы получали «высшее пенитенциарное» образование: буквы алфавита узнавали из переклички тюремных надзирателей. «На сэ есть, на рэ есть? Кто на хвэ?» — так выкликали счастливцев, которым носили передачи родственники. Грамотой овладевали в «индиях» — до дыр зачитывая обвиниловки, прежде чем пустить их на курево. «Индия» — камера, в которой сидели те, кому никогда ничего не приносили. Арифметика — отсиженные и остающиеся по приговорам годы. Был большой временной разрыв, но через годы желание выкричаться словами пробивалось снова. Непреходящая задавленность заставляла что-то корябать, говорить хотя бы с самим собой.

Аплодисменты.
ДЕЙСТВИЕ 2. ПРАЗДНИК
СЦЕНА 5. В КОТЕЛЬНОЙ
Место действия — газовая котельная, кубы, котлы, трубы и вентили. Из окна солнце. Громкая музыка из радио. Николаич обходит участок, подкручивает вентили, садится и пишет. Встает, смотрит на показатели. Звонит телефон. Николаич поднимает трубку.

Николаич: Алло, дежурный у телефона. Да, смена с восьми утра, сутки. Заменить? Не, это не получится. По семейным обстоятельствам, да… Да, я перезвоню, если что. (Только кладет трубку, как опять звонят.) Алло, дежурный у телефона. Я же вам только что ответил, что две смены не смогу. Что? Что вы сказали? Это Петрозаводск?! Ох ты, мать честная. Как, вы сказали, ваша фамилия? А, все понял. Но если она в больнице, то как вы нашли меня? Ах, она сама попросила. Святая женщина. Да Бог с ним, с тиражом. Она бы только выжила. Передайте ей мои пожелания… Да, пусть выздоравливает. (Хватается за голову и молчит.)
Петровна (входит): Уже сидит и пишет! Хороший признак. А то я уж боялась…
Николаич: Да рано еще.
Петровна: На работу опаздываю. Я тебя поздравляю, честно. Такая дата! Вот пирог с грибами. Но ты давай тут не очень. Хорошего тебе дежурства. Чую, непростой будет день!
Николаич: Вот боится она. А я на работе.
Петровна: И еще есть для тебя сюрприз! Не поверишь.
Николаич: Неужели еще и чекушка к пирогу? Не верю.
Петровна: Да что ты! Лучше. Я разбирала архив в подвале. Смотри, что нашла. Письмо от Кожинова, отзыв на твои стихи.
Николаич: Вот это ты точно загнула. Где было?
Петровна: Вот оно! Вот! В коробке от телевизора! Я сразу вспомнила, как мы до этого Астафьеву написали. И как Виктор Петрович ответил положительно. Запомнилась характерная, чисто астафьевская фраза про собаку, которая, уж если бросилась лаять, так должна и за порты хватать. Как бы совет — будь смелее.
Николаич: Ну, не знаю, зачем меня смелости учить. Я в лагерях свое отбоялся. Тут братья-писатели упрекают, что я один так мрачно пишу. Мрачно и загробно. Да, это Кожинов, обо мне.
Петровна: А я о чем! Читай.
Николаич (читает): «Думу» поэта можно определить просто — Великая Отечественная война. Это именно «генеральная дума», это возвышающая боль и скорбная радость, нетленная память детства и в то же время — венец зрелого сознания, дух причастности ко всей громаде народа, и вместе с тем самое личное, самое сокровенное. Это НАДО печатать, и я готов поддержать и публикацию в журнале, и издание отдельной книжки».
Петровна: Вот видишь! Он все понимал. Еще тогда понимал!
Николаич: Да, я тоже вспомнил. Ну и что, Петровна? Это валялось в редакции столько лет, ему не дали ход. И ни к чему не привело. Все равно пришлось оттуда когти рвать. Сама видишь, Пермь меня никак не приняла.
Петровна: В одном городе отринули, в другом приняли. Нет, я считаю, авторитет Кожинова сработал. Стихи-то у тебя какие! Антисоветские, прямо скажем, стихи. Ладно, дело прошлое. Но память-то все равно дорога. Сразу всплыло — как я потом к Кожинову в Москву приехала, ну, когда на курсы журналистов пошла. Как он от меня отбояривался. Мы же понимали, что такое Кожинов. Бог литературный. Рубцову имя сделал. Да и ты состоялся. И книги уже есть. Настоящие!
Николаич: А какой ценой. Редакторша с сердцем в больнице. Вот сейчас звонили из Петрозаводска. Я готов на коленях перед ней стоять, перед этой редакторшей. Помощь оказала бесценную. И не только в правке. Главное — услышала она. А такого собеседника больше нет. У государства ни шиша, и у меня ни шиша.

Во время разговора Николаич ожесточенно курит. Петровна подставляет ему пепельницу, сует носовой платок в карман, кладет на котел пачку бумаги.

Петровна: А ты пить перестань, и все будет. Не срывайся.
Николаич: Петровна.
Петровна: Николаич.
Николаич: Петровна.
Петровна: Николаич!
Николаич: Ладно, иди уже. Опоздаешь. Письмо оставь.
Петровна: Нет! Как раз пирог я оставлю, а письмо заберу. Это реликвия. А то ты задумаешься и на цигарку искрутишь.
Николаич: Да нет, у меня две пачки «Астры» есть. Мне вообще-то мало надо.
Не кипит, не бьется в берега
Черная река судьбы зловещая.
От кого мне было так завещано —
За одну две жизни прошагать?
Белый пар скользит по валунам,
Как дыханье трудное, неровное.
Памяти моей лицо бескровное —
На лету замерзшая волна.
И с тех пор за криками пурги
Слышу, если вслушиваюсь пристально,
Лай собачий и глухие выстрелы,
И хрипящий шепот: «Помоги!..»
Николаич: Да это, ты, наверно, не помнишь. Я его переделал. Но вот в этом, наверно, «генеральной думы» больше? Смотри:
Умудриться бы
В доброй стране как-нибудь
Без ночных визитеров
Свой крест дотянуть.
Для кого и зачем
Я все это пишу?
Свое сердце
От памятной боли гашу.
Целовали меня
Сапогами взасос,
И приклады,
И карцерный хлеб перенес.
Значит, здесь я не лишний.
Знать, для черного дня
В летописцы
Всевышний
Готовил меня.

Петровна на цыпочках выходит. Входят постепенно Гриня, Нила, Филипп, Родион и все, здороваются, обнимают Николаича, садятся кто где. Николаич, будто не замечая, пишет. Над ним северное сияние.

Клим (входя): Ну, вот что, Николаич, с днем рождения. Вот! Вот тебе бутылка коньяка (протягивает бутылку).
Николаич: Вот это ты засандалил, Клим. Добре.
Клим: Разговор у меня есть. Ты уже сколько лет как сюда переехал? Пора уж тебе, Николаич, к берегу нашему. В Союз. Рукопись смотрел. Поэзии мало, одни лозунги. Но сделано крепко. Если что, я рецензию мигом.
Николаич: Насчет крепко — это все редактор.
Критик: А кто редактор? Кто-то из наших?
Николаич: Галимова. В Петрозаводске.
Клим: Фу, баба.
Николаич: Уж в этом я разбираюсь. Я благодарен ей за то, что она в самые слабые места меня уткнула. Сам бы я не вылущил. Потому что тема есть. А рукомесла еще мало. Да зачем мне Союз? Я одиночка! Одиночная камера.
Клим: Как это зачем? Пособие ли будет, пенсия ли…
Николаич: Ага, дадут мне пособие, а я потом говори все по бумажке. Будете гонять по депутатам. Нашли дурака. Что я тебе, пес на цепке?
Клим: Да жить-то надо как-то! Посмотри, легко ли Петровне твоей на трех работах?

За их спинами начинается гудеж и шум. Гриня, Нила, Родион и Филипп говорят, ходят, крутят вентили. Нила подходит к Николаичу и Климу, протягивает им в чашках коньяк. Гриня, Филипп и все подходят чокаться.

Николаич: Баба! А куда мы без нее? А ты, Нил египетский, что скажешь? На семинаре была?
Нила: Была. Разделали под орех. Почему же вы, Николаич, не подсказали, что туда незачем ходить? Что там промывание мозгов и унижение человеческого достоинства?
Клим: Женщина не может быть творцом. Ее дело — щи варить и детям сопли утирать. Литературу им подавай! Ишь они!
Николаич: Не сказал, потому как семинары и восьминары — все одно нары. Не побываешь на нарах — ничего не добьешься. Вашей сестре вход только на спине.
Нила: Ну, Николаич! Зачем вы так грубо! У меня стих есть.
Николаич: Давай, пори по-черному!
Нила: Он был черен, и худ, и ободран, —
Арестованным солнцем за тучей —
Был насмешливо легок и бодр он,
Невозможный, ничей, неминучий!
Он родился, когда убивали.
Среди горя и тленности выжил.
Рай мифический нужен едва ли —
Ад кромешный привычнее, ближе.
Так возник человек издалека —
Вечный путник без сна и приюта,
И повел он презрительным оком,
Явно знак подавая кому-то.
Подносили шипучие кубки —
Отвергал и еду, и напитки.
Признавал лишь отраву и трубку,
Диких песен измятые свитки.

Протягивает Николаичу сверток, перевязанный лентой.

Николаич (сопровождает речь жестами): С неба свесилась веревка. Кто-то свесил там ее? А в окно вползает ловко волосатое ворье. Что это? Это немотивированное начало и непонятное — скачками — развитие! Нужна мысль, которая бы все объединила, связала весь стих в одно предложение. А так все разваливается. Есть, конечно, просветы, есть сильные моменты, догадки, за которыми напряжение, энергетика чувств. Именно это и печалит. Потому что несделанность, оттого — непонятность. Энергетика взрывается там, где не надо, давит автора, волочет за собой. Я спрашиваю, что это?
Нила (после паузы): Рубашка. Голубая. Вам пойдет.
Николаич: Я про стих.
Нила: Это посвящение Вам. Непонятно?
Николаич: Она думает, что если мне посвятит, я сразу и упаду. Даже читать не буду. А не в этом дело, не в этом! Надо, чтоб автор управлял текстом, а не наоборот! (Берет рубаху и рвет на клочки. Все замирают. Нила закрывает руками лицо.)
Гриня (издали): Видать, Нилка согрешила. Что с нее взять, баба. А вот мое, слышьте (влезает на ящик).
Смейся, Русь, сильнее, звонче смейся!
Это не единственная блажь.
Все несется матерная песня,
Дикий, истерический кураж.
Смейся, Русь, тебе одна утеха,
Пропивай последние гроши.
Всей земле на радость и потеху
Крест нательный, душу заложи.
Смейся, Русь, великая держава,
Светлые дороги впереди.
Серп и молот ты в руках держала,
А теперь их носишь на груди.

Гриня продолжает читать, но его заглушает общий шум. Крики: «Есенинщина», «Рубцовщина», «Устарело». Гриня падает с возвышения. Родион подхватывает Крик: «Мы его свергаем, Николаич!»

Клим: Слушай, Николаич, к нам молодежь не идет. Проблема! Из Москвы депеши шлют — принимать молодых. А где они? К тебе молодежь идет?
Николаич: Идет. Сам видишь.
Клим: Так нет, ты их посылай! Чтоб не ходили!
Николаич: А ведь жалко молодежь. И тебя жалко. У нас с тобою, Клим, понимаешь ли, разные задачи. Ты хочешь, чтоб, кроме тебя, никого не было. А я хочу, чтоб остался хоть кто-нибудь. Ты о чистоте рядов рассуждаешь, а в этих рядах люди писать бросают. Поэтому я принимаю огонь на себя, а они за нас обоих долюбят. Наливай.
Филипп: Николаич, стихи ваши надо читать на лютом морозе. Чтобы сводило руки–ноги от холода. Как же власти это будут печатать? Эдак и революция случится. Идет забивание последнего гвоздя в гроб российской дурости! Но вся беда в том, что сами дураки этого не замечают. Понимаете, Николаич — вы жертва ГУЛАГа, Петровна — жертва ГУЛАГа. Я — то же самое, жертва ГУЛАГа, только в следующем поколении. Осмелюсь предположить: вся страна Россия — до сих пор еще жертва. И разве любой пионерский лагерь не слепок, не реликт сталинизма? Генератор бомжатников. Наша свобода обманчива, а жизнь — ежеминутное проявление воли против сладкого обмана. Если стихии покажутся кому-то эпатажными, то оттого, что они честные, без лакировки, а это всегда проявление воли.

Пауза.

Клим: Кто… кто это? Он не рехнулся? Такое говорить-то? Получит.
Николаич: Не знаю, но мы с ним из одной вселенной. Нилка, видать, привела. (Филиппу.) Дружок, а ты по какой части будешь?
Филипп: По технической. В институтской лаборатории работаю и преподаю.
Николаич: Молодец. Надо отдельно с тобой потолковать, без этого шалмана. Придешь?
Гриня (шатаясь): Николаич, поймите, что война, лагерь — это прошлое. А сегодня есть что сказать?
Николаич: Да сейчас все то же самое происходит. Машинка работает.
Гриня: Э, нет. Для лагеря — это нормально. Но это вчера. А сегодня? Пфф. Устарело. Да вы и не умеете — о любви. Не дано. Вы уже на свалке истории.
Нила: Слушай, ты. Выпил и молчи. Еще не дорос ему тыкать.
Гриня: Бляха. И тут баба рот раскрыла. Да еще хохлушка.

Шум и неразбериха. Шипенье вентиля, пар. Гриню держат под руки. Тот вырывается.

Николаич: Что с тобой, дружок? Тебе плохо? (Остальным.) Запомните. Если кто-то на вас поехал, дело не в вас, а в нем. Агрессия — это беда внутри (гладит Гриню по плечу).
СЦЕНА 6. ПЕТРОВНА И ВРАЧ
Котельная. В окне темнеет. На полу лужи. Беспорядок. Николаич лежит на котле, раскинув руки. Вокруг большая компания, по очереди читают его стихи.

Смешалась боль
Святых и подлых.
Не панацея — меч и щит.
Понятный в молодости подвиг
Иначе в зрелости звучит.
Больных идей, пустых иллюзий
Нет сил осмыслить, Боже мой!
Куда бы мы не уходили,
Какой бы бред не городили,
Придется двигаться домой.
Ни бег нас не спасет, ни битва,
Ни триединство, ни чума.
В себе — алтарь.
В себе — молитва.
В себе — свобода и тюрьма.

Пауза.

Мне шел одиннадцатый год,
И не моя вина,
Что не дошел он, что его
Обогнала война.
Слепой, истошный вопль в овсе —
Шли танки с трех сторон.
Давили, били, рвали всех
Без всяких похорон.
На равных бой и крик «ура»,
Багряный след в росе.
И насмерть бил, как били все,
И пропадал. Как все.
Стреляю, плачу, кровь в зрачок…
Но под разъездом Казачок
От пули в бок устал.
Устал. Усталости конец —
Убитых братьев зов.
И пил в одиннадцать сырец
С багровою слезой…
Петровна (входя в котельную, гневно): Та-ак. Гульнули, вижу, на славу. И все тут! И Нила тут? «Хочу писать книгу, хочу писать книгу». Не стыдно? Ну-ка, выметайтесь все! Ему же пить нельзя, а вы опять его раскочегарили. Его же выгонят с работы. И так здоровья нет! Легкие в страшном состоянии. Сжимаются. Сердце вообще… Семнадцать лет лагерей! И ни гроша за душой. И не попросит!

Все разбегаются, только набравшийся Гриня падает рядом с Николаичем. Петровна зовет по телефону врача. Врач вбегает, колдует над Николаичем, качает головой. Петровна прибирается. Идет фоном песня на стихи Николаича под гитару.

Для кого и зачем из сегодня,
Спотыкаясь о память и явь,
Я бегу под горящую Готню
По разбитым осенни полям
Через смерть, через сдавшийся ужас?
Может, где-то не все сожжено?
Может снова кому-то я нужен
Индпакетом, краюхой ржаной.
Обгоревшее детское счастье,
Батарейный раскатистый гул.
Строевые сибирские части
С чернотою запекшихся губ.
Отболели и зажили раны
И не ахнет нагаром в стволе,
Но дымится земля под ногами
Десять лет, двадцать лет, сорок лет.
СЦЕНА 7. ЛИТО НА ЗАДВОРКАХ
Тесный кабинет дворницкой на фоне ящиков, лестниц, грубых лавок, метел, ведер, составленных столов. Состав тот же, что в прошлый раз.

Нила: Здравствуйте, начинаем очередное заседание лито. На фоне дворницкого инвентаря это очень похоже на партизанское подполье. Но зато все свои. Скажите мне, товарищи мои, на сборник все сдали тексты? (Гул.) Понятно, все сдали. Или нет. А почему тогда Николаич не сдал? Мы что, без него сборник выпускать будем? Петровна, вы что молчите? И председатель Макарыч велел стихи Николаича поставить. Во что бы то ни стало.
Петровна: Пусть автор решает. Я же не автор!
Нила: Николаич! Что вы молчите?
Николаич: Не хочу быть смешнее, чем я есть.
Нила: А что такое? Почему?
Николаич: Поставь лучше нашего старшенького, вот текст. По-моему, ничего. Солдатский дневник, нормально. Сборник? Это же затея для начинающих. Куда я полезу место занимать? У меня в этом году отдельная книжка будет.

Шум, аплодисменты.

Селена: У меня тоже книжка вышла. Так что теперь, и не возьмете меня в сборник?
Все: Какая еще книжка? Не знаем.
Нила: Селена у нас хоть и скромная, но успела выпустить, да не одну. «Чудеса для Марийки» — детские стихии. Вторая — «Оборвана нить» — рассказы фольклорного направления. Первая книга издана как посвящение любимой внучке, наплевать, что она еще не понимает, а вторая — ностальгия по утраченному духу деревни. Проза у нее традиционная, сюжетная, но очень сочная и яркая, в ней много диалектизмов, причем диалектные и местные словечки не то чтоб из одного, но из многих районов области. Читать интересно, но кое-где уже требуется переводчик. Ушли эти слова из современного языка.
Селена: Дозвольте-с, поясню, как все было. На вопрос «чья школа?» отвечаю: «В школу меня не взяли». Не хочу сказать, что начинать в шестьдесят — позднее развитие, но в школу не приняли. Хоть с уроков и не выгоняли. Надеялись, что сама уйду. Но я не уходила. На Международный день защиты детей даже разрешили выступить с детскими стихами. Так их читала в разгон. Все двадцать штук. Ах, какой это был праздник! Душа пела, хотелось всех одаривать и осыпать цветами. Распорядительница была добра, щедра, великодушна и напечатала десять книг за счет заведения. Ругалось ли начальство — не ведаю. В свое время ей кто-то из маститых дал адресок: пошла, мол, в… Вот, думаю, добрая душа, сам-то он туда ходил? «А я была молодая, начинающая», — печалилась распорядительница, вновь переживая обиду. Ее уже понемногу печатали в самиздате. «То-то и оно», сочувствовала я. Я-то ведь начинающая старая». «Писать не умеют, а лезут книги издавать», — это она уже мне. «Но милая. Вы же сами мне предложили! Дайте хоть рецепт из поэтической кухни!» «Ничего вы читать не будете!» Она тряхнула кудрями. Но Сельвинского мне выдала — подучиться.

Участники лито сперва потихоньку, потом громче и громче хохочут. Все узнают Нилу. Нила сидит, обхватив голову, надув щеки.

Петровна: Я как раз за то, чтоб ваш фольклор ставить в сборник. Все ахнут. Отрывок-то можно прочитать?
Селена: Пожалуйста!» — Настенка. На-ко, примерь! — мать достала из большого сундука розовую в сборках нарядную кофту, доставшуюся ей от бабки. Каждый раз, как выбрасывали все из сундуков для просушки, Настена меряла ее, любовалась. Перебирала сборки. Глядела сквозь прозрачные пуговицы на яркое солнце. — Теперь она твоя, — улыбнулась мать. Настя прижала к сердцу подарок. Кинулась на шею мамушке.
— На-ко, вота, в пару, — встряхнула длинный пышный сарафан с канифасами, тоже много лет дожидавшийся хозяйку в темном сундуке среди шуб, зипунов, рубах, лежавших там кто знает с каких пор.
— Ой! — восхищенно вертелась Настена, кружась, раздувала колоколом подол. — В самый раз! Красива ли буду седни? — подбегала к младшим братьям и сестрам, с завистью наблюдавшим ее сборы на большую вечерку».
Нила: Вот здорово. Узорочье какое. Ожившая старина! Теперь Родион!
Родион (читает). «Стемнело. Подъехали на лошади, запряженной в телегу-двуколку, отец с женихом, вышла невеста. Лошадь всхрапнула, — Колька остолбенел, отец попятился:
— Свят… свят… Вовчина!
Двуногое, страшное, мохнатое чудовище село на телегу. Всю дорогу казалось Кольке: клацают огромные волчьи зубы, капает с них слюна, горят, жадным огнем глаза.
Служка дверь отпирал молодым, шарахнулся от неожиданности в сторону, подсвечник сшиб.
Дикая картинна и на батюшку подействовала: он заикался и гнусавил. Лишь святые лики смотрели спокойно и вроде безучастно на сгорбившегося отца, нарядного жениха, на большую шерстнатую чуду, человечью голову которой наполовину прикрывала раскрытая волчья пасть. Никто не замечал, что по черным щекам чудища текли слезы, оставляя белые полосы.
— Венчаются раб божий Миколай и раба божья…
— Катерина, — подсказало чудовище.
«Все равно утоплюсь либо повешаюсь. Как эдак жить?» — думал Колька.
На обратном пути сошло чудище у бани и сказало:
— Попросите матушку. Мне бы полотенце и белье какое-нибудь…
Мать ушла к бане. Сидели, лампу керосиновую жгли, ждали.
Невесту мать за руку привела. Коля обомлел. Никогда в жизни красоты такой не видывал — стройная, высокая. При тусклом свете прядки волос, слегка кудрявящихся, казались серебряными. Смотрела нерешительно, виновато. Отец, сам не свой с радостей, запрыгал по избе:
— Завтра же побегу народ звать! Свадьбу! Свадьбу рядить будем!
Сидела невеста рядом с довольным женихом, плакала и улыбалась.
С утра отец съездил до Кленовицы, привез бочку вина. Колька с Васькой столы наносили, расставили, мать с невесткой и сестры Васькины накрывали, торопились.
При дневном свете, в новых лапоточках с онучами белыми, нежно-голубом сарафане, в ярко-красной кашемировой кофте, белом с вышивкой коленкоровом платочке невеста была до того красива — глаз не отведешь. Личико белое, чистое, губы алые, подбородок аккуратный, шея длинная, волосы кудреватые, пушистые, соломенно-золотистого цвета.
— Вот тихоня, — удивлялся Васька, — где ты ссочил такую? Лебедь белая — не баба.
— В бане выгадал, — и Колька показывал Ваське камушек беленький с пятнышками серебряными.
Позовом не обошли и Меланью Гаркушу с Корнеем, хотя тронутыми считали лет десять, с тех самых пор, как дочка потерялась. Узнала Меланья дочку, завыла, в ноги бросилась. Подняла Катюша мать свою, принесла, показала шкуру страшную:
— В этом наряде нашел меня Коля в бане. Ничего я не помню. Казалось, будто в яму провалилась, то ли в дупле темном сижу. Ни рукой, ни ногой, ни голос подать. Перед глазами лесня черная… Молоко со ступенек капает. И люди взад-вперед ходят, топчутся. Ноги только видно было… Много ног… Как во сне ровнышко.
Слушали люди невесту с разинутыми ртами, дивились. Кто-то обронил:
— Колдовские чары… Прокоп, поди…
Колина мать вмешалась:
— Ни при чем лесник. Слово материнское жизнь строит. Хула да проклятья горе несут, добрые напутствия — в любом деле помощь. Лаской, благословеньем Божьим и родительским жив народ…
Канюковы душа в душу всю жизнь прожили, бабушка сказывала. Она им внучкой приходилась».

Все долго молчат и вздыхают. Потом робко хлопают Родиону. Гриня подскакивает и обнимает его.

Гриня: А я вам что говорил? Сила. Друган мой написал.
Селена (в сторону): Не друган, а собутыльник.
Нила (вытирая слезы): Не могу. Не могу…
Филипп: Народное творчество.
Николаич: А написал это простой рабочий. Наладчик. То есть народ.
Гриня: А вы?
Николаич: Я кто? Я сантехник. Ты хочешь спросить о влиянии профессии на творчество и обратно, какая связь? Никакой. Важно не само бытописательство, а то, какие из этого вытекают обобщения.
Петровна: Николаич, но это же сказка. Какие обобщения могут быть? Причем на основе деревенского северного быта. Родион, я правильно говорю?
Родион: Ну, так, я рос в деревне с бабушкой. Конечно, она мне сказки рассказывала.
Калинова: Это не сказка. Это песня! Хотя сам по себе рассказ незамысловат: старенькая уже бабуля рассказывает слушателю-автору историю о том, как бабушка, будучи молодой, провалилась под землю от проклятия родной матери. И осталась бы навек там, если бы Коля не вывел, не женился, крест не накинул. Вот какие чары-то сильные. И когда девушка перед нами расцветает для новой жизни, у нас в горле комок. А та Офонасья, которая побежала по вьюжному ночному лесу к заболевшему маленькому сыну, и замерзла бы долгой дорогой, если бы не встретившийся ей мужик в «чинно-важной» шубе, доставивший ее на своих удивительных, не оставляющих следов санях, к внезапно выздоровевшему «дитяти». Появление сказочного Морозко как элемента чуда, как его символа при всей своей необычности подчеркивает и раскрывает ту простую мысль, что сама по себе сила любви чудесна. А сегодня был сказ о любви родителькой. О слагословении. О чуде, наверно, без которого жить нельзя.
Филипп: Ценность первого текста в том, что рассказ ведется от первого лица. Мы узнаем все от настоящей участницы события. От Офонасьи. Весь рассказ — ее прямая речь. И хотя в достоверности речи никто не сомневается, налицо диалектизмы. Да какие! «Баской», «ошшо», «бает», «торопесь», «внабег», «мугла».
Нила: Диалектизмы — это, конечно, хорошо. Узорочье речи. Хранилище языка. А вот современное ты не хотел бы написать? Ведь ты сейчас живешь. Не три века назад!
Родион: Да. Но не сразу. Такое, как Николаич, не написать. А ерунду неохота.
Нила: Ну, потому что поэт прожил жизнь…
Николаич: Да ничего я еще не прожил! (Шум.)
ДЕЙСТВИЕ 3. НАКЛАДНАЯ
СЦЕНА 8. БУМАГИ НА ПЕНСИЮ
Тесная квартирка Николаича, заваленная старой мебелью, книжками. Петровна стирает. Николаич смотрит телевизор, показывают волнения толпы. Одновременно Николаич чинит железку, похожую на мини-скороварку. Шум толпы перебивается шумом воды из ванной.

Петровна (внаклонку из ванной): Николаич, ты помнишь, что Клим тебе втолковывал? Насчет документов?
Николаич: Это про пенсию? Я же еще не в Союзе. Да и буду ли там — еще вопрос. Я старая крыса. У государства нет ни шиша, и уменя нет ни шиша.
Петровна: Речь еще не о Союзе. А о простой пенсии. У меня маленькая зарплата. Сын, который учится, — учится. Сын, который в армии, — в армии. Работа мне твоя надоела. Ужас. Одни пьянки. А как же, слесари — сантехники.
Николаич (гордо): Да!
Петровна: Лучше никакой работы, чем такая. Одна провокация за другой.
Николаич (ерничая): Да!
Петровна: Поэтому дай мне сюда бумаги. Я сама схожу! А тебе пришлю девочку, чтобы разобрала твой архив. Вокруг печатной машинки в шесть слоев бумага лежит. Сугробами.
Николаич: Оно тебе надо? Вот мне ничего не надо. Полбуханки хлеба и пачку сигарет. Все. И готов писать.
Петровна (ехидно): Хлеба? А вода из крана уже есть? Нет, надо! И я не для себя стараюсь. Котлеты приношу из столовой. Но что это? Мало. Тут надо думать не только о себе. Звонят. Врач, наверно.
Врач (входя): Поэту исполать.
Петровна: Не дашь, так я заново все оформлю.
Николаич: День добрый. С чем пришли? С добром или с худом?
Врач: Всего понемногу. Снимки легких я посмотрел (показывает снимки на свет). Видите — тут и тут? Не порадую. Уменьшение объема все же идет. Понемногу, но есть. Чтоб не мучило удушье, я тут вам принес ингалятор. Вот, смотрите. Так нажмешь — и пойдет вентиляция легких. Сразу снимает приступ. И, конечно, курить надо бросать.
Николаич: Совсем окружили. Как же я брошу, это невозможно. А думать как?
Врач: Бросить — возможно. Тут и лагеря сказались, и болезни, и простуды запущенные. Если жить хотите — значит, не курить (приспосабливает ему ингалятор).
Николаич: А что у нас на второе?
Врач: Знакомил я вас недавно с одним человеком, помните? Предлагает подумать о следующей книге. Хочет помочь финансами.
Николаич: О, помню. Это тот, который в больнице был, Брусникин? Стихов-то много, только тут надо смонтажировать грамотно. Хорошо бы не передумал. А то финансы поют романсы.
Врач: Да он верный человек. Ценит вас очень. Не обманет.
Николаич: Петровна, слышь?
Петровна: Добрыми намерениями — знаешь, что? Вымощена дорога в ад. Звонят! Это почта, наверно.
СЦЕНА 9. НИЛА ЗАПИСЫВАЕТ
Николаич: Да нет. Это Нил египетский прикатил свои воды. Чего тебе, староста литературы?
Нила (входя): Так книжку же писать. Забыли?
Николаич: Все еще мечтаешь о литературном коммунизме? А ты не обижаешься?
Нила: Если бы я обиделась, меня бы тут не было. Да, мечтаю! Если жить только тем, что тебя окружает, сдохнуть можно.
Петровна (из ванной): Видимо, ты у нас живешь мечтами? Когда же ты работала, рожала детей и так далее?
Николаич: Она поражала — тем, что рожала.
Нила: Да, рожала, а что? Просто я ищу горизонты. Вам для начала надо в интернет выйти. Будет много читателей. Вас будут читать не просто по России, но и в целом мире. Неужели неинтересно? Да неужели вы написали гору стихов только для лито? Да и то, на лито — как услышат, так и цепенеют. А что это за штука? (Показывает на ингалятор.)
Николаич: Дыхалка. Чтоб не задохнуться в атмосфере свободной демократии.
Петровна: Николаич.
Николаич: Петровна.
Петровна: Николаич! Николаич!
Николаич: Петровна, Петровна…
Нила: Мне уйти? (Нервно собирает бумажки и ручки, руки дрожат.)
Николаич: Садись, медсестра литературы. Вам, доктор, святое спасибо, можете посидеть послушать.
Петровна (издали): Сколько стоит ингалятор?
Врач: Для вас — нисколько. Нет, спасибо, сидеть некогда, я очень тороплюсь. Дадите потом рукопись? Звоните, как действует ингалятор. Вечером же.

Врач уходит. Петровна стирает. Нила и Николаич за столом.

Николаич: Так какой сегодня вопрос?
Нила: Про ненависть. Надо как-то разделить причины и следствие. Ужасы лагерей, которые вынесли люди, пересекаются с ней или одним пластом? Вы прошли через ненависть. К кому и за что?
Николаич (на фоне военной хроники в телевизоре): Женщины, у которых немцы убивали отцов, братьев, мужей, детей, эти женщины, завидев колонну пленных германцев, выносили картошку, свеклу, морковь и оставляли на капустных листах у дороги. В глазах тех, для кого положили, была роковая неспособность понять движущую силу таких поступков. Так должно быть. А почему? Так легко было спутать рабство и сострадание, трусость и милосердие. Я потом и у наших встречал такие глаза. Дубасили меня во время следствия, и один из «нигилистов» (так он себя называл почему-то) все норовил в дых сапогом. Очень ему это нравилось, и еще на глотку встать и давить, как бы говоря: «Вот я все могу, а ты, скот, не можешь дать мне в морду». Он бил меня за что-то, чего в нем самом не было, чего он сам не мог понять. Упрекать убийцу за то, что в нем нет человечности, — упрекать дурака за то, что в нем нет ума.
Нила: То есть, медицинский больной. Вас бил не только нигилист, вас вся Родина била. Добилась ненависти?
Николаич: Так и Родина туда же. Вражеской для страны становилась безотцовщина, там был и я. Скоро ей нашли «достойное» применение. Вся оккупированная территория была разрушена. Ее надо восстанавливать любой ценой, откуда-то взять армию новых строителей, которые бы валили лес, долбили руду, клали кирпичи. Выход нашли быстро — выжечь нас всех каленым железом. Один указ — и все. В числе послевоенной пацанвы я был ввергнут в двойной обман. Жизнь втягивала человека в мясорубку, да еще заставляла соглашаться, что эта карта справедливая, что он преступник. Сотни порченых пацанят сгоняли вместе, принуждали надевать на себя личину лагерников. Повторяю — среди тех, кто попадал в облавы, были и воры, и насильники. Но не все. А давали всем — кому пять, кому десять, кому двадцать пять. От имени народа. Мракобесие народа — в готовности проголосовать за это и тем самым своих же детей послать на заклание. Записала?
Нила: Записала (вскакивает, ходит по комнате). Только отчего же в жизни все прошло, а страх не проходит?
Николаич (кричит): Да оттого, что все продолжается, поняла?! Ворочала лопастями судьбомешалка, жевала, чавкала, выплевывала: Буреполом, Усольлаг, Ивдель, Ныроб, Южкузбасслаг, Печора, Чукотка, Норильск. Звенели медали и наручники. Гремели победные марши, а на Дальзонах им вторили «дегтяри» и пэ-пэ-ша, поливая свинцом живой шевелящийся чернозем. Свои своих!
Петровна (с тазиком белья): Николаич! Чего опять завелся? Всего перекосило. Нормально говори.
Нила: Не понимаю…
Николаич: А если бы поползала на карачках по тому чернозему, то поняла бы! Вон американка приехала Шаламова изучать. Расскажите ей про русскую Колиму. А ее саму бы туда… По этим злым снегам поползать.
Петровна: Николаич, на минуту.
Николаич: Подожди, надо мне Петровне что-то сказать, она уходит.
Нила: Я вот тут еще отрывок дописываю, а придете, проверим. Мысль хотя бы договорите.
Петровна (за сценой): Мне на работу! Все, опоздала!


Петровна уходит, хлопает дверь.

Николаич (читает по бумаге, как будто морщась): «Мои откровения не давались мне через лозунги и декреты. Всегда через личные потери, через страдания. Мы искали в правителе высшего судию, а находили в рабе палача. Мы жаждали от сильного покровительства, а находили в слабом садиста. Мы искали в незнакомом друга, а находили в кровном врага. Мы собачьими глазами просили у общества участливой нежности, а общество обеспечивало нас ненавистью по высшей категории. Материнскую ласку, друга, любимую, свободу, пайку и махорку нам годами заменяла ненависть. Так было до тех пор, пока я однажды не увидел, что ненависть плачет беспомощными слезами. Почему? Потому что наша ненависть являла собой бессмысленную, щенячью форму самозащиты, рассчитанной на милосердие, от обнаженной общественной дикости. Мы входили в мир без идеологических шор и уходим из жизни без политических иллюзий. Именно это укрепляет меня в убежденности: рано или поздно, при мне это произойдет или без меня, если ненависть способна заплакать покаянными слезами, Родина неизбежно обретет человеческий облик». (Все время, пока он читает, Нила снова пишет.) На кой черт ты второй раз пишешь? Ты уже ведь писала это!
Нила: Для проверки.
Петровна (издали): Звонят, я открою. Извещение какое-то. Или накладная? Надо на вокзал ехать. Багажное отделение. Совсем с ума сошли. Надо же решать…
Николаич: Что написано-то? Посылка?
Петровна: Просто груз в багажном отделении. Ничего не указано.
Нила: Ладно, я побегу, до следующего раза.
Николаич: Нет, сиди пока.

Из телевизора играет музыка. Потом экран гаснет, звук затихает.

Заросли блиндажи той войны,
Поржавели былые преграды…
Спит в канаве защитник страны —
На груди боевые награды.
Сон и явь — рукопашный удар.
Правый берег и горсточка взвода,
И пристрелянный мертвый плацдарм,
И днепровские красные воды…
Отмытарствовал, отвоевал.
Не шагал на Победном параде,
Был в Потсдаме сражен наповал,
И — посмертно представлен к награде.
А вторично в засаде убит
В побегушке из лесоповала.
Смерть по жизни водила как гид,
Приполярная ночь отпевала.
Спит солдат, много снится ему.
Небо чистое и голубое —
Снятся годы, где грел Колыму,
Не остыв от последнего боя!

Николаич (по телефону): Алло, багажное отделение? Да, нам принесли накладную. Которая под копирку. Но вы можете привезти? Ну, оплатим, если что. Сколько? Не знаете? У вас хоть есть машины, а то мы, старики, что можем? Нам такси придется заказывать. Почему грузотакси? Да, уж пожалуйста. Да, адрес такой. Конечно, распишусь, я же сам вас прошу. Да не было никакой телеграммы, бог с вами (оглянулся на Нилу, набрал новый номер). Алло, редакция? Петровну. Нету? Может, не дошла еще? Ну, скажите ей, что звонил Николаич. Да, срочно. (Ниле.) Все, позвонил. Теперь ждать. Уходить нельзя.
Нила: Не ухожу. Что-то не так?
Николаич (ожесточенно курит): Ты сама видишь, что все не так.
Нила: Вам нельзя курить. Вам нельзя волноваться. Что вы так вдруг?
Николаич: Эх, Нил египетский…

Николаич берется чинить железку. Нила относит на кухню чашки, принимается собирать бумаги с полу. Раздается звонок в дверь.

Николаич: Открывай.

Входят военные с грузом, ставят посреди комнаты гроб.

Военный: Груз 200 прибыл. Минута молчания.
Николаич (обескураженно): Сынок… Ты прибыл, сынок…
Петровна (входит, как в забытьи): Проходите. Проходите. Сюда, и это сюда…
Военный (пожимая руки Николаичу и Петровне): Как замполит части, с глубоким прискорбием сообщаю, что ваш сын, рядовой Советской армии, погиб при несении службы. Столкнулись две машины. Смерть наступила мгновенно от разрыва внутренностей. Он не почувствовал… Простите… Вот официальное письмо от командования.

Все молчат.

Петровна (потерянно): Садитесь, ну что же вы… Может, чаю?
Военный: Какой чай… Предписание у нас. Соболезнуем. Мы обратно на вокзал. Вот тут для вас провиант, крупа и тушенка. Время-то какое нынче…
Петровна: А похороны?!
Военный: Сожалею.

Военные выходят, с ними Нила.
Николаич и Петровна молча кладут руки на гроб.

Николаич: Только у нас в стране можно поменять сына на тушенку.
Петровна: Соловей… Только начал песню свою… и не допел. Когда-то я родила маленького мальчика. А теперь придется помочь ему явиться в мир вторично — духовным обликом. Буду делать его книгу. Вот здесь, над гробом, обещаю…
СЦЕНА 10. ДЛЯ ПОМИНОК
Дворницкая комната, где всегда проходит лито. На большом составном столе Селена и Нила режут мясо и лук. В глубине на лавках спят дети Нилы, укрытые тулупом девочка и мальчик. Топится печь.

Селена: Где ж это вы взяли богатство такое? В наши-то карточные времена.
Нила: Слушайте, я сама не очень поняла. Позвонили из столовой администрации. Потом подъехала машина, и мне выдали по накладной эти коробки. Сказали — отнести Петровне на поминки. А я позвонила вам и — сюда. Ну, может, там знают Петровну, она же в городской газете на виду, да и Николаич — поэт.
Селена: А почему не дома стали готовить? Или у Петровны?
Нила: Не знаю, стыдно. Петровна вообще не в себе. Траур у людей. А дома народу много, при них тоже никак. Все же голодные. Целый месяц на перловке.
Селена: Дети ваши устали, спят. Если что, оставайтесь тут, вот ключи.
Нила: А меня отсюда не выгонят?
Селена: Кто выгонит? Тут я ответственная. Хорошо, печь заранее натопила.
Нила: Да. Хорошо. Ну, посмотрим. Ночью я все равно это мясо никуда не понесу. Давайте я эту порцию дорежу, а вы лук порубите.
Селена: Можно и лук.
Нила: Спасибо, что вошли в положение. А то я в такой панике. Вы не обижайтесь на меня. Вы с таким подтекстом выступали на лито, что там ваша обида явно прочиталась.
Селена. Да нет. Я не обижаюсь. Вообще, на фоне нынешних трагедий какие могут быть обиды. (Пауза.) Да вы тушите все в казане. Больше войдет, чем в сковороды эти. А готовое сложите в тарку. У нее крышка с защелками.
Нила: Да, правильно. Тарка есть. Ну, вот, первая партия загружена. Давайте чай попьем? На ногах не стою.
Селена: Давайте. У меня тут пионерский чай заготовлен, с душицей. Сухарики.

Пьют чай.

Нила: Я тоже люблю дома пионерский чай делать — с заваркой прямо в чайник. И крепкий, и долгоиграющий, как в пионерлагере.
Селена: А вы дома сказались, где вы? Чтобы не напугать своих? А то тут телефона нет.
Нила: Сказалась, что к вам пошла. Ничего страшного.

Дети начинают звать Нилу: «Мама, мама! Чем это пахнет?»

Нила (мечется, дает им попить): Тише, тише. Тут кричать нельзя.
Дети: Мама, дай кушать. Дай скорее, а то пахнет.
Нила: Нет, нельзя, спите. Это не наше. Это чужое! Утихните!
Дети: Все равно! Дай кусочек чужого, а то мы не уснем.
Селена: Дайте им чуть-чуть. Невозможно слушать.
Нила: Нет! Нельзя — сказала. Страна не дает еды. Только если помирают…

Постепенно нытье детей превращается в громкий плач. Селена не выдерживает и кладет им в кружки понемногу. Дети успокаиваются.

Селена: Может, и вы с ними подремлете? А я вторую партию покараулю. И байку расскажу. «Вот остается кужеля недопрядена. Ну, много. Не успеть до Рожжества. Так надо посолить кужелю. Так можно и уберечь ея от поделок чернова. Вот бабка мне сказывала. Сплю я, сплю, слышу — жужжит мое веретено. Ну, жужжит и жужжит. Кто ж это прядет у меня, думаю. А поглядеть боюсе. Как глянула — на шестке свечка горит. Ахха. И сидит старушонка махонька така. Прядет. Пригляделася — а это вовсе Митька-сосед. Уж он помер давно. Царство Небесно. Хосподи, помилуй меня грешну! Стала она хреститься. И пропало все».
СЦЕНА 11. ПРОЩАНИЕ
Место действия — парк, силуэты деревьев. Все ходят в ожидании. Звуки церковной заупокойной службы. За сценой играют похоронный марш, сквозь него пробиваются голоса, они наплывают друг на друга.

Мужской голос: Он погиб на посту, как настоящийсолдат. Ни разу не уклонился от своего служебного долга. Если нужно было стоять на посту — он стоял. Если нужно было мчаться в город — он мчался.
Девичий голос: Он был самый лучший. Он такие письма писал, так мечтать умел, и меня научил. Говорил — отслужу, махнем на море. А теперь? Теперь жизнь кончена. А я его любила, любила, любила…
Голос Петровны: Особенно страшно, когда у тебя страна забирает восемнадцатилетнего сына. Не на войну, на мирное время, Художника, поэта, просто твоего любимого ребенка, который ничего в жизни не успел. Как я сяду его рукописи разбирать? Я же ничего не смогу разобрать от слез.

Траурная музыка заглушает все другие звуки и голоса. Выходят Филипп, Селена, Нила, Гриня, Родион, Клим, старушка, врач, отец Михаил. Потом подходят Николаич и Петровна. Пятится машина, открывают прицеп, сгружают венки и транспаранты. Помогают держать черные ленточки, приносят ведро с гвоздиками. Ставят все это, прислоняя к дереву, и смотрят в глубь сцены. Потом, поглядывая на часы, постепенно оборачиваются к зрителю.

Клим (драматически): Сейчас вот идет перезахоронение репрессированных. Важнейшая общественная и нравственная акция. Батюшка обряд отпевания закончит, и надо бы поэтам выступить. Гриня, давай хоть ты. Где вообще Николаич? Это то, что надо, — отсидел семнадцать лет. Он — самый репрессированный поэт.
Гриня: Он не любит такое. Прошлый раз согнали целый зал в дэ-ка, а он не стал читать.
Клим: Да видел я. Почему не стал?
Гриня: Потому что лажа. Объявили поэтов, а вышли депутаты. Народ сидел, волновался и ждал литературу. Два часа думу качали. А когда депутаты ушли, Николаич тоже ушел. Не хочу, говорит, быть смешнее, чем я есть.
Клим: Да, он гордый. Не любит приседать. Вот беда. Проблема будет в Союз его принять. Да и водится со всякими.
Гриня: Он не водится, он заседания поэтов ведет. Его уже в другой Союз звали.
Клим: О, к этим раскольникам? Да кто они такие? Никто. А у нас лауреаты. Только вы ему скажите, чтоб он бумаги оформил побыстрее.
Родион: Николаич не лауреат. И вряд ли когда им будет. А вот стихи у него — жесть.
Нила (подходит): Да, я его в библиотеку звала. Там из районов был народ. Я хотела, чтоб его побольше людей узнало. Так тоже не захотел читать. Я, говорит, ни у кого по нитке не ходил и не буду, ни в лагере, ни в библиотеке. Никого не убил, не предал, а приседать не стану. Наверно, сегодня вообще не пришел. Там у него… такое горе.
Клим: А что? Я не в курсе.
Нила: Сын погиб в армии. Гроб в вагоне из Красноярска прислали. Груз 200. Они с Петровной не знали и не поехали на вокзал с накладной, позвонили, чтоб с доставкой. Входит в квартиру куча военных — и гроб несут…
Гриня: Бляха. Сдохнуть можно.
Филипп: Интересная деталь. Стихи печатать никто не хочет, а как на трибуну — иди, Николаич, иди. Пусть человек сына хоронит. Странно. (Грине.) Сейчас вы дифирамбы поете, а на дне рождения всячески его ругали. Все слышали.
Родион: Да это так, домашние разборки. Выпили, поспорили. А чего, он правда сидел?
Нила: Еще как сидел. Я книжку пишу о нем, там это есть (раздает всем ленточки и гвоздики).
Гриня: Тю на тебя. А он видел, что ты написала?
Нила: Да, видел. Но не одобрил.
Филипп: Почему же не одобрил?
Нила: Там такая структура — одна глава от его лица, вторая — от моего лица. Поочередно. Сказал, что слишком приседаю. Категории неравны. Надо встать вровень, сказал. А жена вообще решила, что его это убьет. Так что зря старалась.
Филипп (берет венок и несет): Пройдет время, и будет не до категорий. Останется живое свидетельство. Вот увидите.
Нила: Да уж, свидетельство. Сказал — чувствую себя обокраденным. Так что мне надо сидеть и молчать.

Подходят Николаич и Петровна.

Гриня: Вон они. Вижу их. Оба идут. Бляха, да что за стужа сегодня. Ветер все мозги уже выдул.

Николаич и Петровна держатся друг за друга. С ними все здороваются, кто обнимает, кто за руку. У могил поют «Вечную память».

Клим: Прошу простить, Николаич, я соболезную. Только узнал о твоей трагедии. Ты скажешь слово, а? Уж такое событие…

Николаич молчит. Рядом старушка падает в обморок. «Холодно, милые, холодно». Вся компания к ней подбегает, окружают, дают сесть. Туда идет врач. Все расступаются. В центре сцены виден отец Михаил и маленький хор.

Отец Михаил (ведет службу): Сам Един еси Безсмертный, сотворивый и создавый человека, земнии убо от земли создахомся, и в землю туюжде пойдем, якоже повелел еси, создавыймя и рекий ми: яко земля еси, и в землю отъидеши, аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще песнь: аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа. Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас, аминь. Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшим раб Твоими сотвори им вечную память. Вечная память, вечная память, вечная память. Душа его во благих водворится, и память его в род и род. (Хор поет.) Братья и сестры! Несмотря на безобразия, которые мы творим, нам еще есть, за что благодарить Бога, мы еще помним, что такое смирение, благодарность павшим, мы способны любить страну, как любили ее предки, страдавшие за нее. Сопереживающие, сочувствующие, скажите слово и вы. По окончании вы можете возложить венки и цветы на захоронение репрессированных.
Николаич (скрипучим голосом, медленно): Трудно говорить мне — трудно жил. Но размышляя сегодня над тем, что происходит, хотел бы сказать: мы еще не осознали себя как граждане. Если в стране есть палачи и жертвы, то это страна рабов. Пока что конца этому нет. А у клочка этой горькой земли мы должны понять одно: здесь лежат кулаки, большевики, здесь, в этой траншее, лежит народ, с которым мы связаны кровно, мы с ним — одно. И если не научимся говорить «здравствуй», то будем обречены на вечное «прощай». Прочту.
Нет тебе начала, нет конца.
По многоязычному молчанью
Я тысячелетье беглеца
На родной чужбине отмечаю:
В угнетенном катами краю
Вижу всепоруганную сушу,
Родники… Едва влачу свою
Прахом переполненную душу
Через злобный баррикадный зык,
Через стоны, пули, вопли раций.
И бессильно молвит мой язык:
Не стреляйте, не стреляйте, братцы…
Дети смотрят… Одного хочу —
У Христа Спасителя свечу
Воску цвета красного, как стяг!
Пусть горит распятьем на костях
От песков балтийских до Сибири,
Освящая горний окоем —
Ради всех, которых истребили
В пик резни в Отечестве моем.

Пауза. Свист ветра.

Николаич: Мне страшно, а вдруг я неволю
Живущих живым сострадать?
Я жалуюсь белому полю,
Чтоб голос мой слушала мать:
Мне холодно, мама, я стыну.
Мой голос звучит или нет?
Торжественно. Людно.
Пустынно.
Ни слова, ни звука в ответ…
Убитому жалуюсь сыну
На участь живого отца…

Петровна во время чтения достает из большой сумки книжки Николаича и раздает людям. Присутствующие начинают читать вслух.

Филипп: Боль безъязыкой не была.
Умеющему слышать проще:
Когда молчат колокола,
Я слышу звон осенней рощи.
Я помню — в зареве костра
Гортанные чужие речи,
Что миром будет править страх,
Сердца и души искалечив.
Так будет длиться —
К году год,
Чтоб сердце праведное сжалось.
Любовь навечно отомрет,
И предрассудком станет жалость…
Но дух мой верил в высший суд!
Я сам творил тот суд посильно,
Чтоб смертный приговор отцу
Не подписать рукою сына.
Врач: За мной — стена. Передо мной — стена.
Душа от скверны освобождена.
От зависти, неправых слов сплеча
Так много мы вокруг не замечали!
Теперь их нет.
Остался ровный свет —
Горит судьбы вечерняя свеча.
Глядят во пламя
Два зрачка печали.
И голова моя от дум седа,
От светлых дум…
Судьбу свою итожа,
Я счастлив тем,
Что выпало мне все же
Покаяться
До Страшного суда.

Примечание: Стихи можно добавить, можно читать разными голосами.
Сыплет снег. Затемнение. Все расходятся.
СЦЕНА 12. ВОЗЬМИТЕ
Тот же парк, никого нет, под фонарем Николаич, Петровна, Нила, Филипп.

Петровна: Никак с мыслями не соберусь. Что же я хотела? Нила, ты не обижайся на нас, приходи. Тут я тебе принесла пачку стихов. В газету приносят, а мы же не печатаем стихи. Разберись с ними, может, есть путевое что. Там из новых одна. Необычная. Телефон указан. Знаешь, наверно, правильно, что компьютер купили. Надо как-то общаться  с миром. Покажешь мне — как чего. А то Николаич его ненавидит.
Николаич: Да с чего ты взяла? Сразу — ненавидит. Еще не видит, а уже ненавидит. Сейчас мы вообще ничего не понимаем.
Филипп: Я подскажу, не переживайте. Вы себя берегите, как бы в больницу опять не попасть. А если и в больницу — там приспособиться существовать. Ингалятор-то как, работает?
Николаич: Сейчас включу. Не до того было. А больница светит — это да. Сердце барахлит.
Нила (Петровне): Я зайду на днях. Может, чего принести?
Петровна: Да что ты, нет. Я же хожу на работу, а если Николаича опять в больницу, то мне много ли надо. А он хочет важное дело сделать, до больницы успеть.
Нила: Что такое? Не пугайте меня.
Николаич: Понимаешь… Мы тут получили деньги за мальчика. Компенсацию, типа. Мы хотим отдать тебе. Всем вам, чтобы вы свою книгу делали. Ну, не будешь ведь тратить на колбасу. А на памятник все равно мало. Есть материал-то на книжку?
Нила: Конечно, есть. Спасибо вам. На такое сейчас никто не способен.

Николаич и Петровна медленно протягиваютсверток, завязанный бечевкой, двумя руками, а две руки Нилы и Филиппа принимают его. Звучит песня на стихи Николаича.
Стоишь ты, руки на груди скрестив,
А ветер тихо волосы колышет.
Я помню все, хочу сказать «прости»,
Но сквозь года и версты не услышишь.
И вот теперь, изведав столько бед,
И роком злым любим и охраняем,
Я говорю, но только не тебе,
А в стылый сумрак горечь слов роняя.
Их слышит путь, каким устав шагать,
Уж столько лет влачусь я одиноко.
Их слышит ночь и мрачная тайга,
Да ветра вой, что бьется в наледь окон.
И ты — в глазах… Усталость рук      
                скрестив,
Стоишь, и время образ твой колышет.
И я, хрипя, кричу тебе: «Прости!…»
Но с каждым годом тише, тише, тише…
Примечание: В пьесе использованы стихи Михаила Николаевича Сопина, тексты лито «Ступени» из сборников «Дверца», «Сорок ступеней навстречу».
Редакция  ноябрь 2019.

Конец