Таинство текста

Алексей Казак Козлов
Я еду в маршрутном и жадно впиваюсь в раскрытый передо мною текст. На одной странице разворачивается авантюрно-экзистенциальная история о пяти приговоренных к смертной казни террористах - известная мне в деталях и прочитанная, наверное, более десяти раз. Стиль автора, довольно тривиальный для модерниста начала века, раздражает и мешает постигать несложную, практически обывательскую философию. На соседней странице раскрыта статья "О сущности истины", - свидетельство моих бессмысленных потуг одолеть "Бытие и время". Ни время, ни бытие оказались неодолимы.

В этой неодолимости видится мне лицо древнегерманского философа, пропагандиста нацизма, этот нацизм отвергнувшего; видится мне и горько-страдальческое лицо повествователя современного русского нарратива; видится и теряется в дейктических очертаниях "Тяжелого дыма" помысленные, но не написанные строки, ценные имманентно как бытие. Эта неодолимость при общей локальной преодолимости текста отменяет, стирает меня: я теряю свои очертания, становясь в коридорах букв причудливой крестословицей эдейтических знаков минувшего.

В этом единении с текстом, теряя читательский лик и становясь его послушником, рабом, итерацией, я перестаю слышать и видеть мир, и стоящие надо мною люди, с которых, точно град небесный, капает горький соленый пот, и уносящееся прочь время, напоминающее о себе тревожным тиканьем на руках пассажиров, и прожитая жизнь - всё это подчиняется тексту, входит в него, обладая мною и представляя меня в гноссеологическом парадоксе времени и пространства.

* * *

А рядом, забравшись в переполненную маршрутку, стоит старушка и не мигая глядит на волоокого, короткостриженного и бессовестного молодого человека, который бессмысленно поводя глазами по книге, изредка издает не то вздохи, не то восклицания. Старушка читала лишь одну книгу - "Евангелие", и эта книга стала ее жизнью. Она знает, что мир значительным образом отличается от идеи и образа, она знает, что истина не достижима, хотя и желаема верующими людьми. И всё же, ей - божьей рабе - как-то непонятно и неловко в ее полусогнутом, униженном положении: какое имеет право молодой волоокий парень жить для себя, забывать о своем ближнем и блаженствовать, впиваясь в яркую книгу с разноцветными картинками. И закрывая глаза, чувствуя, как пол уходит из под ног, она шепчет Христовы заподведи - так мышка пищит, тихо и настойчиво, не в силах удержать звука в груди и не смея потревожить равнодушное общество.

* * *

И посредственный беллетрист Андреев, и Мартин Хайдеггер, и волоокий бесталанный читатель, и богомольная старушка, - все принадлежат одной плоскости, плоскости текста... Этот текст, полосатый, как кот или зебра, хранит в себе высшую аксиологию смыслов, отражение написанных и умерших книг, таинство помысленных и никогда не осуществимых миров.