Эпидемия. Революция

Наугад Сяо Линь
На деревянном столе лежит, лицом вниз, обнажённый мужчина. Он не слишком красив, но зеленоватый свет, заливающий помещение выгодно подчёркивает рельефность тела: оно кажется слепленным из мышц, и напоминает об античных образцах. Руки его неудобно вывернуты так, что ладони плотно-плотно прижаты к столу.
На него смотрит юноша. У юноши плохие зубы, нет почти половины, а те, что есть, непоправимо желты, лишь местами – с чёрными точками кариеса, как иррационально живущие во рту леопарды. У юноши непричёсанные волосы, спадающие на правый глаз, и неуклюжая, пубертатная щетина. На теле - чёрная рубашка, покрытая белым узором, ничего особенно не изображающим, и чёрные, наглаженные брюки. Венчают картину поношенные туфли, в которых давно прогнила стелька, но сегодня они, по меньшей мере, основательно начищены. Ногти пытаются утолить зуд, но только расчёсывают лицо в кровь, которую размазывают, не в силах остановиться, по всему лицу.
Один из них, кажется, я, но совершенно непонятно – кто.
Когда началась эпидемия, мало кто воспринял её всерьёз – наученные горьким опытом, люди только усмехались, видя выступления врачей, призывающих к осторожности. Был свиной грипп, был птичий, теперь опять что-то придумали – одно слово, коновалы. Даже спекулянты со своими вечно помогающими от всего БАДами, даже чудесные целители-гомеопаты, даже эзотерики и иные формы шарлатанов, почти не проявляли активности. Ну что такое, в самом деле, всего несколько фирм-однодневок, обещающих очередную панацею всего за полторы тысячи – цена указана за курс, перед употреблением посоветуйтесь с врачом. Какая жалость, что из-за обилия конкурентов, вздыхали директора этих фирм, приходится теперь косить под настоящее лекарство, придумывать противопоказания, и добавлять вот этот совет про врача. В девяностые народу нужно было обещать как можно больше – вот, наш чудесный бальзам, помогает всем и от всего, включая импотенцию, фригидность, слепоту, геморрой, врождённый кретинизм, клаустрофобию, и плохую карму, и даже сам выносит мусор. Куда ушли те времена… В общем, даже эти замечательные люди, строители маркетинговых пирамид, и адепты сетевого маркетинга, не воспользовались очередной эпидемией, надоело, да и прибыль не та.
А эпидемия, как в той сказке про мальчика, кричащего «волк», была самой настоящей, хотя и чудовищно невнятной. Ещё и поэтому врачам не верили – слишком они мямлили, не желая никого обманывать, но и не обладая сколь бы, то ни было достоверными знаниями. До сих пор непонятно, как она передаётся, и как на лечится, и что она такое, и откуда она. При первых признаках старайтесь принимать как можно чаще холодный душ, и помогай вам Бог. Если подозреваете, что кто-то из ваших знакомых болен – избегайте контактов.
Если же вы не убереглись, то однажды вы увидите яркий сон, и я помню свой. Я срываю с неба звезду за звездой, и кидаю в воду, пытаясь добиться того эффекта, который называю «блинчиками», но мне это никак не удаётся, и меня окутывает мягкая, как детское одеяльце, досада на собственную неумелость, и мне как будто стыдно, как если бы кто-то наблюдал за мной в этот момент и комментировал «ну, ты даже и этого не умеешь!», и, кажется, я слышу голос, и потому бросаю своё занятие, что бы пойти на звук, который, кажется, раздаётся где-то в лесу, как будто это не голос, а топор дровосека, усталого пожилого дядьки, с бодрящимся видом и странной судьбой.
В лесу такие странные деревья, слишком обычные и не вызывающие никаких ассоциаций, как не старайся увидеть в них, по случаю окутавшего всё полумрака, древних чудовищ, тянущих конечности к луне, обросшей умирающим в безвоздушном пространстве, мхом, которому так пусто и одиноко. Я развожу костёр, но он быстро гаснет, потому что слишком упорно, вопреки инстинкту самосохранения, отдаёт в неблагодарное пространство всё своё тепло, и в итоге – коченеет, и исчезает, как исчезают со временем детские интересы, и их уже не вернуть, как исчезает в небе воздушный шарик, отпущенный детской рукой, провожаемый паническим плачем, оставляя за собой самую искреннюю боль утраты, и остаётся только жить дальше, надеясь, что шарик отыщет в небе что-то хорошее, как компенсацию за эту боль, причинённую его побегом, утверждая имморальные законы гармонии. Отчаявшись развести костёр, я снова слышу голос, не то, что бы зовущий, но такой манящий, и снова иду туда, куда его помещает моё воображение, и однажды выхожу на полянку, освещаемую электрическим, уличным фонарём, по которому ползают, извиваясь в танце жизни, огромные гусеницы, которым ещё предстоит превратиться в бабочек, играющих среди зелени травы в цветы. Свет фонаря сгущается в фигуру, машущую мне рукой, и говорящую, что красивых деревьев не бывает, а я берусь спорить, а потом понимаю, что имеется в виду, и кидаюсь обнимать светлый силуэт, но он уже так далеко, что мне не добежать, и я спотыкаюсь, и падаю на землю, величественно, как камень катится с горы, никуда особенно не стремясь, и ничего особенного не желая. Тогда я начинаю просто – скучно ждать, когда сон исторгнет меня из своего распухающего образами нутра, и жду невероятно долго, как бы многие годы, как бы целые века, как будто жду не пробуждения, а конца последнего, перед летними каникулами, урока, в глубине души уже понимая, что нелепо торопить время – оно никогда не забывает пройти, и проходя, походя, собирает всё, что мы считали нашим, пока не отберёт нас самих. Потом я поднимаюсь, потому что вспоминаю, об одном важном деле – и спешу в город, но деревья всё не кончаются, город всё не начинается, как будто лес нанесён на внутреннюю часть колеса, а я посажен в него, как антропоморфная белка, и я уже не могу остановиться, хотя знаю, что никогда не выберусь из леса, от этих чёрных клякс ночных деревьев, надо отдать им должное, расступающихся передо мной так, что бы я не натыкался на их стволы, и не оцарапал лицо об ветки. Задохнувшись, я останавливаюсь – это всё-таки возможно, и чувствую спиной попутный ветер, всё так просто – надо только подобрать правильное положение тела, и я нахожу его – надо оставить прямой одну ногу, а другую согнуть, как будто я балерина, так, что бы колено поднятой ноги торчало в сторону, а кончики пальчиков стопы её касались колена той ноги, что осталась удерживать моё грузное и грустное тело. Я принимаю эту позу, расставляю руки в стороны, и, конечно, меня подхватывает ветер, и несёт именно туда, куда мне надо, только управлять полётом немного неудобно, и ведь всё приходится открывать самому, ведь никто не расскажет мне, как это делается, как будто я эмбрион, без сторонних консультаций, проходящий стадии пренатального развития, изобретающий колесо за колесом, велосипед за велосипедом, но я уже понимаю, что высота полёта зависит от угла, между ногами, а направление – от положения рук, и даже не важно, какой там ветер – попутный, или распутный, соблазняющий каждым свои лёгким касанием, гладящий сквозь одежду тело моё – ну, значит нравлюсь чем-то. Как же быстро кончается лес, как быстро я оказываюсь в городе, так недалеко от дома, пролетев медленно, как тополиный пух, обречённый сгореть в кострах детского восторга, над парком аттракционов, замершем, в предвкушении скорого открытия, как хищник, в преддверии наивной жертвы, и приземлившись среди трёхэтажных домиков улицы, названия которой я и не знал, а всё равно забыл, прямо возле обшарпанного пионера с обломанным какими-то сильными вандалами, горном, и отломанным, сифилитическим носом, но всё таким же упорно стоящим под напором всех стихий, и верно, как Хатико, ждущим возвращения своих таинственных хозяев, оставивших его здесь терпеть и наблюдать…
Пробуждение подкрадывается незаметно, но сон становится вязким, как болото, и его логика упорно не отпускает меня, так что я ещё долго обдумываю, где выкроить время, что бы пойти к тому водоёму, который я видел во сне. Тем более, что ведь теперь я знаю такой простой, выгодный, и совершенно бесплатный способ передвижения.
Я, если только это я, если только я не кто-то другой, а именно вот этот вот, просыпаюсь в поту, настолько обильном, что кровать была бы более сухой, вылей я на неё ведро воды. В голове отчаянно гудит, а в лёгких, творится полный беспредел – как будто там роятся жуки, заделывая альвеолы пластилином, заливая всё быстро твердеющим цементом, и кусая всю живую материю, до которой могут дотянуться каждый раз, когда мне, вдруг, кажется целесообразным вдохнуть. Несколько порезов на моих ногах – сущая мелочь, поцарапался на работе о ящики, распухли, а кожа вокруг них побелела, видимо, для большего контраста.
Я долго не могу разлепит глаза, залитые гноем, а ещё отлежал во сне левую руку, так, что она, скажем так, приходит в себя... возвращает чувствительность... преодолевает ватность... очень болезненно.
За окном ночь. Будильник зазвенит не раньше, чем через полтора часа, но спать не хочется, а хочется кофе.
Уже закипает чайник, а я всё думаю, можно ли допускать, что бы другие видели, как я летаю, или этого лучше избегать? Может быть, следует научить кого-нибудь летать?
Я уже курю, глядя с балкона на редкие огоньки окон дома напротив, я уже оделся, а всё размышляю – может быть, сейчас я увижу, как кто-то взлетает над домами? Может быть, все уже знают о том, что можно летать, может быть, это такая возрастная стадия, о которой просто не принято говорить, вроде полового созревания? Окурок летит вниз, как удалой камикадзе, меня уже окутывает апатия, в желудке разбухает тошнота, которой не дано разразиться рвотой, когда становится, наконец, понятно, что умение летать было частью сна, и использовать эту чудесную способность, казавшуюся такой настоящей, такой неотъемлемой частью реальности, не представляется возможным.
А может быть, это снилось не мне, а тому – второму. Я не знаю. Я даже почти уверен, что это снилось ему, а не мне. На поздних стадиях болезни такая деперсонализация, что спутать себя с кем-то другим не сложнее, чем запутаться в персонажах плохо написанной книги. Но это и не важно, потому что тут самое время приступить к разбору сна.
Что же должно насторожить человека? Во-первых, звёзды. Звёзды в этих снах присутствуют обязательно, и они так или иначе очень плохо держатся на небе – кто-то срывает их руками, а одному приснилось, что он ужинает с семьёй, у открытого окна. Вечереет, и он понимает, что окно-то открыто! А ведь этого нельзя допускать в ночное время, и он успевает закрыть злополучное окно, захлопнуть, чуть не разбив стекло, и затравленным зверем, чудом избежавшим гибели, и ещё не верящим своем счастью, смотрит, как дрожит подоконник, слушает, как дребезжит стекло, а звёзды на небе лихорадочно передвигаются, как бы гоняются друг за другом.
В общем, неправильные звёзды, это первый признак сна, диктуемого болезнью.
Второй – светящийся силуэт. Характерно, что силуэт никому из нас не удалось идентифицировать, как мужской, женский, или детский. При этом - во всех случаях, очевидно, что силуэт обнажён, и, по меньшей мере, не является эстетически отталкивающим.
Третий признак – тяжёлое пробуждение, одной из нас целый день казалось, что у неё есть брат, который поругался с ней во сне, и которого наяву не было. Она рассеянно блуждала глазами по монитору компьютера, пытаясь сосредоточиться на работе, но мысли её были заняты пониманием того, что хотя брат и не прав, извинятся, как всегда, придётся ей.
Не имеет смысла искать образы в сонниках – строго говоря, нам ведь не снится ничего, в образы облекает сны уже наша память, а во время сна мозг просто жонглирует голой информацией. Если сон вещий, то проснувшись ты знаешь, к чему он снился, по крайней мере, до того момента, как начинаешь анализировать – какая связь между образами из сна, и тем, что они обозначают? Связи как правило нет никакой, и мозг, не увидев связи, отбрасывает понимание. Но вирус портит мозг, что-то в нём необратимо влияет, создаёт опухоли, звучащие в унисон.
Несколько дней человек просыпается в липком поту, и чувствует себя нехорошо, а потом, бодрствуя, мечется из апатии в амок, из амока в эйфорию, из эйфории в прострацию, из прострации в отчуждение, из отчуждения в ощущение блаженного единства со всем миром, а из этого сладкого чувства, в апатию. Тело заражённого становится необычайно чувствительным, любая рана гноится, и долго не проходит, на ногах вырастают целые грибницы, и всё сопровождается зудом, который невозможно утолить, и жаждой, от которой не избавиться, и он увлекает на эту тропу всех, кто пообщается с ним за этот период. Благо, что сам больной, обыкновенно, ищет уединения, как раненный зверь, идущий в долину смерти, заползающий в кусты, что бы или умереть, или выжить, враз и навсегда. Но – многие ли из нас могут вот так, просто, ничего не объясняя, сославшись на плохое самочувствие и расположение духа, несколько дней провести наедине со своей судьбой? Кто-то преодолевает на ранних стадиях обострившуюся социофобию, и идёт к врачам. Для таких пока придуман только карантин, и добровольные исследования. Если эпидемия не утихнет, а нам всем уже очевидно, что она не собирается, вскоре их сделают принудительными – в некоторых странах, впрочем, такие законы уже приняты.
Последней стадией становится утрата вкусовых ощущений, и обострение чувствительности слизистой. Есть невероятно трудно, даже жидкость заставляет язык и нёбо визжать, хотя болью это ощущение назвать трудно – скорее что-то среднее между усталостью, и брезгливостью, просто непреодолимо сильный дискомфорт. Тело кажется напяленным, сшитым не по мерке, каким-то неуклюжим, чужим, при чём, настолько чужим, что ты, по сути, не имеешь на него никаких моральных прав.
А потом наступает утро, это всегда утро понедельника, но об этом знаем только мы, пережившие такой понедельник, и теперь отчаянно пытающиеся понять, есть ли в этом знак, или этот день – просто удобный культурный триггер, запускающий реализацию каких-то процессов.
Затемно мы выходим из домов, и идём блуждать, на ходу еле слышно поскуливая, бесконечно скребя ногтями кожу, и жмурясь, от малейшего света. Наши лица искажают гримасы, а наши маршруты не поддаются прогнозированию. Многие из нас пропадают в этом пути, как мальки рыб, кто-то всё-таки оказывается в больнице, а кого-то сбивает машина, за то, что проезжая часть показалась неплохим местом резко остановиться, и завязать шнурки, которые развязаны уже десять минут, но никак не доходили руки, а теперь, несомненно, больше терпеть этого нельзя.
Наши мысли полны мрака, бесконечного смакования неудобных случаев, собственного позора, и прецедентов трусости, кажется, что в наших биографиях и нет больше ничего.
И малая часть нас находит этот дом, который строили-строили, да и забыли в чаще леса, и там нас встречают они – в масках животных, в деловых, строгих костюмах, они провожают нас в подвал, а нам уже всё равно.
И вот – на деревянном столе обнажённый мужчина, а рядом стоит, и смотрит на него неопрятно одетый юноша, и один из них – я, а кто именно - непонятно.
Оба они, пока шли сюда, изменились, в духе своём, почти до неузнаваемости, и почти ничего не помнят из прошлой жизни, кроме самых заветных и главных нюансов, и обоим кажется, что за пределами комнаты нет ничего.
Там, за обнажённым, стоит витрина, и за стеклом разложены грубо отрезанные руки, а ниже – ноги, вот – детская ножка, а вот – изящная женская, а вот – волосатая мужская, и даже морщинистая, старческая. За прилавком несколько тел, нарезанных как-то произвольно: вот – мужское тело, обрубленное чуть ниже рёбер, сохранившее левую руку, по локоть, и голову, только без правого глаза, как бы усажено на стул, а вот – левая часть женщины: только голова – целиком, а всё остальное – мастерски разрезано ровно пополам, да ещё сосок выжжен. С потолка свисает некое подобие щупалец, держащих несколько голов. Щупальца находятся в постоянном движении, но никогда не выпускают доверенную им кем-то плоть.
И эти двое, и один из них, почти наверняка, я.
Одетый окликает нагого. Тот поднимает голову, и улыбается. Он не может оторвать ладоней от стола, они чем-то приклеены. Одетый подходит, резко дёргает нагого за локти, и на столе остаётся несколько лоскутов кожи. Одетый берёт обнажённого за руку, и помогает сесть. Голый прижимает ладони ко рту, и издаёт какой-то наигранный крик, как будто знает, что кричать положено, но уже не помнит, почему, и просто пытается соответствовать местным обычаям. Когда он наконец убирает руки, и прикрывается, на лице остаётся кровь. Здесь холодно, говорит один из них, и другой кивает.
Открывается дверь, и входит женщина, одетая в чёрное. Ну да, ну да, говорит один из мужчин , про голого и чёрную мадам, конечно. Это точно говорю я, но вот который тут я? Может быть я это эта женщина? Она, улыбаясь, подходит к столу, и просит одетого слезть, и подержать обнажённого за плечи. Одетый исполняет, и женщина извлекает из кармана скальпель, и протыкает нагому щёку. Потом резким движением вырывает скальпель, таким образом, расширив мужчине рот. В зеленоватом свете кровь обретает какой-то странный оттенок, и вдруг становится ясно, что это – принципиально новый цвет, ничего общего не имеющий с известной человеку цветовой гаммой. Отрезанные руки, лежащие в витрине, начинают шевелиться, они хватают друг друга, гладят, держат, они борются. Головы, пытаются бормотать что-то, беззвучно шлёпая губами, а тела, усаженные за витрину, совершают странные движения оставшимися конечностями, и, вдруг, увидев друг друга, целуются – с такой нежностью, которую я не мог себе представить прежде.
Кто-то здесь явно я.
Женщина втыкает скальпель в грудь нагому, вырезает кружок кожи, почти не задев мяса. Под кожей у него сразу начинают происходить какие-то процессы: из-под плоти наружу пробираются оголённые, искрящие проводки, сплетаясь в мелкое подобие искусственных цветов. Отпусти его, говорит она, и одетый отпускает, а нагой начинает кататься по полу, руками ковыряясь в раскрытом своём животе, извлекая оттуда куски мяса, которые, оказавшись на воле, обрастают кожей, отращивают ножки, и принимаются мельтешить по комнате. У этих потешных существ даже бывает подобие рожиц, и одно из них начинает скрести стену, пытаясь сделать себе норку, и может быть – оно и есть я?
Наконец, голый успокаивается, достав из себя кровоточащую, распухшую схему, и замирает на полу, блаженно бормоча что-то. Женщина забирает у него схему, и баюкает. Руки обнажённого начинают сжиматься, рывками, пока не становятся совсем маленькими, и тогда женщина просит одетого помочь ей перетащить его за витрину, к целующимся.
Теперь я – либо он, либо она. Во всяком случае, это наиболее вероятные варианты.
Она подводит его к столу, и расстёгивает на нём рубашку. Он кивает, и дальше раздевается самостоятельно.
У того, кого прежде было удобно обозначать как обнажённого, между тем, руки превращаются в металлические отростки, и он смеётся, глядя на них, и рассыпает на пол белые зубы из кровоточащего рта. Целующиеся на секунду отвлекаются на него, одаривают приветливыми взглядами, и возвращаются к своему занятию.
Женщина в чёрном закуривает, и смотрит куда-то мимо всего этого, в обволакивающую всё пустоту, к которой уже тянутся, что бы заполнить, и тем истребить её, протуберанцы новой плоти. Это новая революция, шепчет она, и ей вторит юноша, и их слова повторяют головы с потолка, это – новая революция, последнее буйное восстание жизни. Бешеный рывок туда, откуда только и возможно сломать видеодром, вечная гарантия рассвета над Чевенгруом. Это – чудовищное, и неуместное как задорный зубовный скрежет среди сплошной тишины, утешение, и воздаяние за уходящее прочь время. Это – новая нежность, для новой органики, новая форма ласки, последний ночной кошмар, накануне большой бессонницы, лишающей рассудок всяких границ. Это – гимн испепеляющему солнцу, и Богу, дарующему отныне снегу власть не таять в тепле, а радуге – силу намекать на небывалые свершения. Это рождение, через боль и метаморфозы, силы, уничтожающей смерть, и устраняющей всё, что делает смерть необходимой. Это восхищённое совмещение Фёдорова и Витухновской, Философия общего дела и безвозвратное Уничтожение Реальности в одном флаконе, бешеный, отчаянный танец либидо и мортидо, эроса и танатоса. Это взыскание погибших и возвращение ушедших, это – секретная дверь в непролазном тупике бытия, отныне открытая всем и каждому, отчаянный свет догорающей спички в ночном лесу. Это – сила, от веков спрятанная в глубинах беспричинного, необоснованного отчаяния – полного, как луна, как победа, как чашка, сила вершить несбыточные чудеса. Это попрание всех обезьяньих принципов приходящим на смену человеком, это попрание всех минеральных догм приходящей на смену материи жизни, это гибельное для небытия существование в новом, более уязвимом, но всепобеждающем качестве. Последний бунт жизни, и следующая за ним эпоха возрождения.