На что похожи облака?

Марат Конуров
     Я сидел на самом краю земли. Вокруг едва поскрипывали березы, пахло дичью, свежей травой, болотом и комарьем, а прозрачный воздух был преисполнен тихой тоски. Черная рубленая деревенька с вросшими в землю домами и покосившимися трубами и пятнами нерастаявшего снега вокруг и разлившимися озерцами, наполненными талыми водами, открылась взору, когда я, выбившись из сил, выбрался на опушку из темного леса. Здесь была ранняя весна, от нагретой земли парило и дрожащее марево стояло над ней и удивительно щедро лились сверху солнечные лучи и казалось, если потянуть за эти золотящиеся нити, то можно притянуть солнце. После долгих шатаний в дремотном, влекущем чащобами, наполненным ночными, вгоняющими в оцепенение таинственными звуками царстве, сюда привели ноги мое бренное, усталое тело. Как великая милость, посланная свыше, как дорогая награда явилась мне эта наполненная светом тихая опушка, куда я притащился с израненной душой и искромсанным, кровоточащим сердцем. Обессиленный, я сидел в сухой, прошлогодней траве и смотрел на точно сошедшую с иллюстраций прочитанных в детстве и уже забытых сказок, заброшенную в бескрайних лесах и топях причудливую деревушку. Занесло их илом жизненных событий, оттого что многое, во что я верил с чистым, еще незамаранным детским максимализмом, очень и очень многое из тех сказок в моей жизни  не сбылось.
Не приплыла ко мне золотая рыбка с прозрачным вуалевым хвостом, не поймал я и щуку в стылой проруби. Сбылись лишь те из них, в которых властвовали Кощей Бессмертный и Змей Горыныч. Да и Бабы-Яги уж чрезмерно часто попадались мне. Отчего же вышло все наоборот с моей Василисой Прекрасной? В той чудесной сказке Василиса, сбросив с себя ненавистную зеленую шкуру лягушки, обратилась в милую красавицу, а моя, из прекрасной как утро в горах, чистой, как божья роса, качающейся на тонком стебельке травинки на моих глазах обернулась в бессердечную лебедь-птицу и, сложив  крылья, непокорная, скользнула в воду и уплыла по журчащей струе, растворяясь в поднимающемся тумане.
Я кричал ей вслед, умоляя не оставлять меня одного, потому что больше всех на свете верил ей одной, как можно верить только матери, но она уже плыла к другому и ее уже не трогала судьба того, брошенного ею одиноким на пустынном, ветреном берегу.
Стало зябко обескровленной душе, да так зябко, как не бывает в самую лютую стужу. Бывает в природе состояние, когда светлый день неожиданно темнеет, точно неведомая сила давит небо к земле, в один миг все вокруг сгущается и тогда сразу становится поздно.
И для меня наступил тот самый день, когда вдруг все стало поздно.
Все краски мира, огромного мира, разом выблекли и стали серыми, и не в силах больше оставаться среди людей, безжалостных и бессердечных, обманчивых и расчетливых, очертя голову, я бросился бежать и очутился в полном загадок и тайн волшебном лесу.
Тогда, тогда, тогда, в сумрачных полосах света я увидел, что покрываюсь жесткой, серой шерстью и почувствовал, как вздыбилась на мне холка и мне не стало страшно от обращения в волка, я широко раскрыл пасть и вдохнул холодный, морозный воздух, который нес северный ветер, и громко лязгнул клыками. Боль, трепавшая мое человеческое сердце, зажглась теперь и в волчьем и, поселившись в нем, стала терзать его с нарастающей силой, которую невыносимо было терпеть. Она стремительно нарастала, точно само сердце увеличивалось, наполняясь ею, и, достигнув критической отметки, грозило разлететься на ошметки.
И тогда я стал кружиться вьюном вокруг самого себя, пытаясь  поймать и отгрызть себе хвост, хотелось выть и валяться на темном снегу, искусывая себе до крови лапы и исцарапывая морду, в жутком порыве распороть свой живот и выжрать собственные внутренности.
Я кувыркался в стылом и мрачном лесу, на холодных сугробах, усыпанных острыми хвоинками, перечеркнутых длинными, черными тенями вековых елей, и визжал от ярости и бессилия, а он скрежетал и хохотал! Я выл до хрипоты, до надрыва лёгких, растопил вокруг себя крупинчатый снег солеными слезами и, собрав остатки сил, поднялся и побрел на изгрызенных лапах куда глядят глаза, на край земли.
Путь мой был труден, я истощал и проваливал боками, меня шарахало из стороны в сторону и серая шкура кровоточила, изодравшись об колючие и злые ветки, и, с подгибающимися и дрожащими от усталости лапами я неожиданно выбрался на эту самую опушку.
Духмяный запах свежеиспеченного хлеба, идущий из деревни,   мучительно дразнил, и я тянул его во влажные ноздри и косил гнойными глазами в сторону ставших родными буреломов, но еще живший во мне от человека немой зов к людям поборол, и я озираясь, в надежде передумать, бочком засеменил к черным избам.   
Пьяное деревенское мужичье, на которое я напоролся, точно на свою погибель, злобно было набросилось, похватав вилы и топоры, еще бы миг и разнесся бы по округе несущий сивухой призыв:
– Ату его, серого! Ату! Ату!
     И погнали бы на меня своих блохастых псов и началась бы Великая    травля! И не выжить бы мне, не напусти я на себя запах говенной дворняги, слишком неравны были силы и не убери гневный, волчий блеск из глаз и не заковыляй, уподобившись шелудивому, припадая на одну ногу, вымаливая к себе жалость со стороны лютого мужичья.
Моя хитрость сработала, путая руки, мужики покрестились спьяну от пуза ко лбу и успокоившись разбрелись по домам, разочарованные, доедать сивуху, бормоча в прокуренные усы:
         – Не здря говорят, что первак на махре настоянный,  по бельмам, бьет! Вот псину за серого  приняли…
Я бы и проковылял прочь из той деревушки, если бы меня не окликнул от крайней к лесу, куда я вновь стремился, чтобы укрыться в нем, слабый, почти детский голос. Я обернулся и стал вглядываться туда, откуда ко мне пришел тоненький, словно писк комара, голосочек, и с трудом разглядел древнюю, худую старуху и, жуть! Острыми иглами пробежала по коже парализовавшая меня мысль, что вновь мне повстречалась Баба-Яга!
Лицо и одежда ее сливались с серостью стены дома, сплошь покрывшегося зеленым мхом и изъеденного червями-короедами, истрескавшимися от дождя, снега и солнца с выгнутыми кверху досками крыши. Рубленые венцы углов разъехались и торчали нелепо, точно прогнившие зубы, и первым желанием было броситься наутёк к спасительным и желанным трущобам, но я сумел одолеть в себе первородный страх и приблизился к ней на безопасное расстояние.
          – Я услышала твои шаги. Почему ты припадаешь на правую ногу? – раскрыла рот и прошамкала грозно старуха.
          – Потому что в бессильной ярости я изгрыз ее, – дерзнул я ответить Бабе-Яге.
          – Тебе очень больно ступать на неё. Ты не волк, я это чувствую, хоть и обрядился в серую шкуру. Ты не сможешь идти далеко, тебе надо набраться сил.
Слова ее сразили меня, я взглянул ей в глаза и понял, что старуха  совершенно слепа, и тогда я безбоязненно шагнул к ней, чтобы разглядеть ее руки.
В тот миг для меня это было важно. Узкие, сухонькие, с крохотными кистями ручки мирно лежали на остреньких коленках, выпирающих из-под ветхой и выпревшей материи юбки, и кожа на них была удивительно прозрачной и под ней по тонюсеньким жилочкам струилась светлая, голубая кровь.
У меня отлегло от сердца, ведь я знал, что у ведьм кровь чёрного цвета, но следующая фраза старухи окончательно повергла меня в шок, оттого что она спросила у меня такое, что никто и никогда не спрашивал у меня.
          – Я живу уже больше ста лет, давно ослепла и потеряла счет своим годам, и все же я продолжаю смотреть на небо и пытаюсь распознавать облака. Подними голову и расскажи мне, на что сегодня похожи они? – попросила робко грозная старуха. Точно горячей пулей в сердце сраженный наповал ее необыкновенной просьбой я задрал вверх голову и пошатнулся от увиденного на небе.
Небо в тот миг было бездонное, манящее к себе, и голубое, цвета крови старухи.
Меня зашатало, земля зыбко уходила из-под ног и голова моя закружилась и окрестный березовый лес хороводом побежал вокруг меня и прямо к сердцу подступила тошнота. Я качнулся из стороны в сторону, пытаясь удержать равновесие, но земля всей плоскостью выворачивалась из-под меня, точно корабельная палуба во время страшного шторма. Так выворачивается из-под ног плоская доска у безумца-серфера, у безумца, возомнившего себе, что он может оседлать дикую волну. Я рухнул рядом со старухой, успев ухватиться за ее тонкую ручечку, которая должна была бы отломиться, но, чудо, я почувствовал в той руке старухи удивительную силу, удержавшую меня от смертельного ушиба. В ушах моих плыл причудливый звон и сквозь него я впервые явственно услышал, о чем шепчутся берёзы и о чем они жалятся и как всхлипывает болотная топь и занудно пищат, переругиваясь между собой в непримиримом разладе, мириады комарья.
И как близкая к нам скособоченная берёзка, рыдая, сетовала соседке,  что нижние ветви ее почернели и стали отмирать, и пышная, и оттого, наверное, добродушная соседка ее сжалилась, проникнувшись горем многолетней знакомой, и тоже всплакнула, прихлюпывая, и по полному стволу её потекли светлые слёзы.
А другие, дальние, шептались между собой о том, что весенние, паводковые воды окончательно вымочили их и потому они теперь останутся без шелестящей листвы.
Всё, что я услышал в тот миг, происходило лишь краткое мгновенье, но в следующий я набрался смелости и вновь поднял к небу шальную голову.
Там, в безбрежной голубизне небесного океана, плыла она, моя Василиса! Отчетливый портрет ее прекрасного лица скользил прямо надо мной! Я был сражен!
 Из ее больших, выразительных серых глаз то сочилась к земле немая просьба понять и простить ее, то сквозила какая-то немая жалоба, то вдруг они суживались и  в них мелькало злое удовлетворение над покинутым, брошенным мной и мне увиделось, что ее красивые, пухлые губы слегка растянулись и ядовито улыбнулись.
Я скосил свой взгляд чуть правее и увидел большую белую юрту, перехлестнутую арканами и с закрытой дверью. Это были плохие приметы - не стоял мальчик в казахском чапане с кувшинчиком в руках, чтобы слить на руки, и дверь юрты, закрытая наглухо! – эти образы неприятно шевельнули  мое дремучее волчье сердце и, ошарашенный и оглушённый, я не понял посылаемого мне Высоким ТЭНГРИ знаменья и в страхе отбросил взгляд правее, туда, где оно слилось с полукружьем земли.
          – Так на что похожи облака? – крепко, до боли, такой, что я чуть было не вскрикнул, сжав руку, спросила старуха.
          – На мою Василису! – прошептал я вмиг пересохшими губами, повесив голову, будто из меня вынули стержень, державший ее на протяжении всех  лет.
          – Ты любишь её?
         – Любил! И теперь люблю! Но хочу забыть!
        – Отоспись у меня на печи, тебе не надо выть волком, ты не сможешь быть им, слишком много в тебе человеческого, просто выплачься, – проговорила старуха, вновь поражая меня своим голосом, что-то произошло и он уже не был так скрипуч и неестественно тонок.
У меня не было сил обдумывать эту мысль, и я посмотрел на темнеющий лес, неприветливый и дальний и оттого пугающий и, пошатываясь, точно возвращавшийся с хмельной пирушки мужик, побрел в избёнку.
В передней, лубочно миниатюрной комнатке, среди темной древней мебели, расставленной по углам, можно было чувствовать себя перешедшим в сказку, если бы не горевшая под низким потолком тусклая, засиженная мухами электрическая лампочка.
Отяжелевшие веки тянули вниз, словно на каждую из них повесили гирьку и я, вскарабкавшись на печь, вытянул усталое, ноющее тело и в голове скрипучей телегой протащилась мысль о гениальности этого изобретения человеков.
Я провалился в сон, точно бухнулся в темноту колодезного сруба. Всю ночь противный и липкий пот лился с меня, точно вода, и снились мне остро заточенные секиры и угрюмые, пьяные рожи мужичья и Кощей Бессмертный со Змеем Горынычем налетали на меня и зеленый Водяной тянул в болото, уцепившись длинными  и когтистыми пальцами за мой волчий хвост, и упыри скакали по берегу, заросшему молодой осокой. Я чувствовал, как стягивается с меня заживо серая волчья шкура и, наконец, выхлюпываясь, мне удалось выскочить из нее, покрытому лишь тонкой человеческой  кожей, и как ненавистный Водяной со шкурой ухнул в воду и только булькнула она и по поверхности пошли большие круги .
Мое обретенное заново человеческое сердце, лихорадочно бившееся точно в ознобе, разом посветлело и застучало тихонько и равномерно, измотанный борьбой, я дал ему волю и почувствовал,  как оно, сжавшись до крохотного комочка,  полное боли, стало плакать.
Оно оплакивало жестокую Василису, отравившую его навек  любовным колдовским зельем и затем превратившуюся в надменную и злую лебедь-птицу, и  удивительным в том сне было то, что волчий вой в пустом, стозвонном лесу было легче перенести, чем  этот плач сердца. Под утро, выплакавшись и окончательно выбившись из сил, я ушел в глубокое забытье, в котором гудело какое-то эхо, что-то ухало и бухало и громыхало, точно все происходило в огромной и жуткой преисподней. Первые лучи солнца настойчиво пробились сквозь мутное, годами немытое стекло в комнатенку, и в моем еще спящем сознании что-то негромко треснуло, мозг очнулся и тут же зависшим компьютером выдал мне мысль об утерянной любви! Сразу же во рту появилась горечь и я подумал о том, что лучше бы я не просыпался, а ушел прямо отсюда, с этой пахнущей известью и тараканами и мышами печи, прямо в мир иной. Я лежал с закрытыми глазами, раздумывая о парадоксах этого мира, бросающего человека то в сладчайшую негу земного рая, то в смертельный пруд, наполненный ядом земного ада.
Сухой скрип половицы вырвал мое смутное сознание из струи этих рассуждений, и я услышал грудной и идущий глубоко изнутри старушечий шепот, показавшийся зловещим и словно отпевающим.
          – Асэры, матэры, зибуры, тибуры, сварты, хамарты, стеги, метеги, злобуты, маобуты, зыдени, поитени, зулиса оборотень, Василисою нарекш, в пустомять, в злобу, синь-траву превратши, у зверья под ногами топчая, чист сердецо витязя обманув, за то пока те не будет, буде ты росно лить вечно слёзы, сужде те тело сво тащить, худо от памятя и не вытеть обра те со перьев лебядя!!!
На лицо моё упали капли воды, горько-кисло-солено-сладковатой, веки предательски вздрогнули, но я не посмел шевельнуться и, чувствуя, как от ужаса происходящего немеют конечности, продолжал лежать в жутком оцепенении.
          – Асэры, масэры, зибуры, сибуры, осэры, мосэры, взыдру, выбру. Будешь ты сила, в смяте, в суе, убряже зла дева!!! – продолжала вышептывать черные слова, старуха.
Боль, все эти дни пронзавшая и корежившая мое тело, стала потихоньку отступать и вытесняться, и вместо неё вливалась прежняя сила.
Преодолев страх,  я слегка размежил веки и увидел склонившуюся над собой старуху.
Маленькая головка ее не была покрыта. Белые волосы нависли, заслоняя остренькое личико, и сквозь открытые веки прямо на меня смотрели пустые бельма без зрачков, маленький рот был скошен и узкие губы злобно шевелились, а когда смыкались, верхняя  собиралась в десятки морщин.
По щекам старухи струями текли слёзы, они затекали в глубокие впадины морщин и оттуда вливались в уголки её бескровных губ-полосок.
Старуха уже прекратила нашептывать свой наговор и теперь безмолвно размахивала тонкими ручками над моей головой, и я чувствовал себя не взрослым мужем, нет, крохотным ребенком, слабеньким и беспомощным. Пытаясь наблюдать за ней, я не заметил, как погрузился в сладкую негу сна и проспал неизвестно сколько времени и, проснувшись, обнаружил, что из тела моего куда-то делась усталость и мысли стали легковесней и прозрачней.
И я вновь вспомнил, что происходило со мной, осмотрел  комнатенку и убедившись, что она пуста, быстро спрыгнул с печи и вышагал на улицу. Старуха сидела на прежнем месте, положив руки на колени. Со стороны казалось, что она дремлет, как вдруг плотно сжатые губы-полоски ее разомкнулись.
        – Ты сказал, что хочешь её забыть! Я могу заставить ее вечно мучаться. Скажи мне, за свою боль и обиду хочешь ли ты, чтобы она до конца дней своих  корежилась  в думах о тебе?
        – Нет, бабушка, нет! Не хочу!
        – Тогда будешь мучаться ты! Я напою тебя охрани-травой и дам с собой в дорогу. Но она не сразу поможет, любовь твоя к ней необыкновенно крепка. Возьми в сенях горшок, в нем охрани-трава и оберег-трава, выпей сейчас и пей каждый день. Когда она закончится, ее печать будет стерта с твоего лица. А теперь уходи, путь твой будет долог, до тех пор тебе не будет покоя, пока ты не выпьешь ее всю. Иди! – старуха взмахнула рукой, то ли благословляя меня, то ли изгоняя прочь, рассерженная за мой ответ.
Я взял в сенях глиняный горшок с охрани-травой и оберег-травой и пошел задами, спотыкаясь, но не оглядываясь, через огороды, в сторону пролегающего большака, и черный лес не манил меня больше и впереди ждала дорога очищения!