Десять жизней Усена

Марат Конуров
ДЕСЯТЬ ЖИЗНЕЙ УСЕНА

ВСТУПЛЕНИЕ:
Высоко в небе летел журавлиный клин и на всю притихшую местность в серых вечерних сумерках, разносился их призывный и тоскливый переклик. В воздухе плавала невыразимая грусть, а внутри прохладного ветра скользила незримая тупая боль; прометавшись между горой, стенами мечети и сирыми домами, она возвращалась назад к безмолвной толпе и большой, скорбной юрте. Люди вскинули головы и как – бы не были переполнены горем их сердца, удивились поведению птиц; небесный караван тем временем, изменив курс, стал разворачиваться, опускаясь все ниже к земле. Никогда  еще люди не видали такого; их языки приросли к небам и в горлах  застыли возгласы удивления.
Черный вожак, рассмотрел в открытый шанырак, запеленованное белым саваном, тело мужчины – воина; запрокинувшись на левое крыло он стал пикировать на юрту. Вслед за вожаком непрерывно горланя, снизилась и вся стая; испуская звуки  птичьего состраданья, летая по кругу на фоне алого заката, они казались вспыхнувшими. Такую картину наблюдали, немало выстрадавшие на своем веку, люди из народа кыргызов; не в силах больше видеть этого, мужчины опустили к земле тяжелые, точно вырубленные из стволов карагачей, головы.

***
Ты явился в мир, когда твоя изможденная Кыргизия, уже оплакала своих убитых, сгинувших на войне, сыновей. Когда в глинобитных домах далеких аилов, начали вспыхивать яркие лампочки и раздаваться первые за долгие годы девичьи песни.
В миг когда, сонный аил разбудил твой тонкий, захлебывающийся детский плач, в унисон тебе вознеслись на земле в плаче, еще тысячи крошек.
В ту ночь была большая работа БОГУ; его Божественное предопределение, коснулось всякого, рожденного в ту ночь. И уже под утро, потому что пока не застал новорожденных рассвет, должна быть предопределена каждому, его земная судьба, доложили уставшему от нелегкой ночи, БОГУ, что в крохотной, горной стране родился малыш. Лишь на долю секунды прикрыл глаза БОГ и увидел ясно твою судьбу и оттого негромко вздохнул грустно, да, грустно, затем взмахнул рукой и велел записать ангелам в толстую книгу СУДЕБ:
- У него будет десять жизней! Он умрет за свой народ.
Так сказал БОГ и отправился на покой и забыл про тебя, потому что с утра  его опять ждали Великие Дела.
Но началась твоя Усен, жизнь!
Ты сосал разбухшую от молока материнскую грудь. Ты лепетал первые, странные, не похожие на язык людей, полузвериные звуки. Еще только ползавшего, тебя усадили на коня и мужчины рода смеялись, глядя на то, как ты плачешь, намертво вцепившись в конскую гриву. Потом по-колено утопая в грязевой жиже, ты стал ходить в свою первую школу, первую, потому что их у тебя будет много, да, много. Но это все потом, позже, будет, произойдет…
Так вот ты рос, рос и никто в аиле, даже родители, даже земляки, не знали, что тебя ожидает, ожидает; не знал и ты, а в книге Судеб была расписана твоя судьба, судьба Усен.
               
***
               
Нагретый солнцем поезд готовился к отправлению; проводники нетерпеливо поглядывали на часы; в вагон цепочкой, один за другим входили военные в «камуфляжах». Реплики их звучали коротко, увесисто; прощались сдержанно, точно подтверждая свой статус.
Площадь качнулась, искривляясь в мутном, вагонном стекле и потащилась прочь; взору явилась неприглядная грязь вдоль полотна, дорогие джипы, несущиеся по асфальту. В купе перестукиваясь, звенели бутылки; доносились звуки булькающей жидкости разливаемой по стаканам, громкие, бравые тосты. Там военные пили за армию, жен, любовниц, единство народа; из репродуктора бальзамом лились нежные переборы домбры, воспроизводя звуки чарующей степи.
Девушка в красной, глянцевой курточке, белом картузе на красивой головке, вошла в вагон и растерянно принялась озираться. Тугая попка, в обтягивавших штанах, испуганно завертелась по узкому проходу; в момент, когда она развернулась, удалось вблизи рассмотреть её лицо. Оно было прекрасным: нос, губы, глаза, лоб - все черты. Как человек, при виде изысканного блюда, исходит слюной, так я глазел на неё, рассматривая все ее достоинства. Высокая грудь, выпирающая через тонкую куртку, сильные бедра, примагничивали  взгляд. Но более всего желанными были губы, сочные, полные горячей крови.
Девушка засекла луч моего рентгена и смело взглянула. Взгляд излучал мощный импульс, ошпаривая точно кипятком; я почувствовал, как по телу пробежала крупная дрожь.
В проходе, позади красавицы возник мужчина с портфелем телячьей кожи в руках. Крупный нос, широко расставленные, мелкие глаза, светлые усики, презрительно оттопыренная губа, все детали лица не давали сомневаться в его национальной принадлежности. Он подошел  к облюбованной мной красавице, что – то бросил ей в ухо, тихое, заманчивое, обнял в месте, где на талии заканчивалась курточка, и повел ее по проходу.
Военные тем временем напивались со стремительной скоростью; вспыхнувшие словесные перебранки, высокие ноты их голосов, грозили перерасти в мордобой. Они наперебой говорили, что людей искусства необходимо собрать в единый полк, скомандовать им смирно и перед всяким поставить приказ.
Суть приказа сводилась к постановке задачи снимать хорошие фильмы, писать высокие книги, играть великие роли. А иначе всех их на «губу», на марш – бросок или в корпус мира, в бушующий Ирак.
Они так решали под перестук колес, точно теперь им самим предстояло отправляться на передовую, под канонаду орудий, свист снарядов.
В купе негромко играла музыка, во фляжке оставалось вино; отхлебнув, я уставился в окно, точно в большой экран и увидел белый дождь. Он летел над землей, точно не желал ложиться на нее и неожиданно, мне стало больно.
Я вспомнил Усена, с кем бражничал и ношничал и так ясно осознал, что никогда больше не увижу его.
Мне не доведется обнять его, выплакаться и переброситься единым словом. Больно было так, что щипало в глазах; мысль о друге, ушедшем, теперь в иное измерение, сражала меня насмерть. Я подумал о том, как бы он подошел к «лакированной курточке» и произнес нечто такое, что на мгновенье нам стало бы весело.
Степь, побитая дождем, все еще серебрилась за окном, как мимо, оглушая, пронеслись ржавые вагоны товарняка. Картина одинокого всадника, вид редких домиков с черными крышами, резанул по сердцу, и пришлось опять приложиться к фляге.
Я почувствовал что злюсь, на эту негодницу - жизнь, забравшую у меня друга, оставившую сиротеть в колыхавшейся утробе вагона, одного.
Унылое стадо, бредущее к сиротливому дому; одинокий ишак на привязи за бетонным забором; стайка уток, вдоль сверкающих нитей магистрали; градус настроения, стремительно летящий вниз и рука, наощупь тянущаяся к фляге.
Островерхие купола мазаров с полумесяцами по углам; оранжевый Москвич, тележка на резиновых колесах, ржавеющий остов комбайна, потемневшая копна сена – но нет друга!
Даже тот мужичок с узким прищуром глаз, с набрякшими веками, с заветренной кожей, живет свой век, накрепко вцепившись корнем саксаула в желтую степь. Он идет вдоль пролетающего состава, на ходу запахивая шубейку - не зная о моей утрате!
Друг навсегда упокоился под двухметровой толщей земли. Она спрессуется от дождей, ветров, снега. А он не успел передать эстафету тяжкого бремени земной жизни - сыновьям.




Первая жизнь Усена

Сквозь, тяжеленные, бархатные шторы, на арену цирка, вынесся могучий белый конь с тонким, хрупким юношей, вытянувшимся свечкой на красном чепраке. Его расшитая каменьями сафьяновая обувь, сверкала, отбрасывая брызги тончайших лучиков.
Он казался бесстрашным Манасом на сказочном Пегасе. Еще не вторгнутым в пучину боев, ещё чистого, невымаранного, блистающего, прекрасного. Ярко освещенный круг,  примагничивал. Он притягивал к себе из темноты зрительного зала, тысячи блестящих от восторга, взоров.   
Белый конь скакал, раздвигая мощной грудью воздух цирка, сгустившийся от эмоций. Он шумно вбирал в себя частицы человеческой энергии и большим глазом косил на седока, вытворявшего немыслимые пируэты.
Темные кудри юноши на скаку развевались; упругое тело, изгибаясь, ныряло под стремительно мелькающие ноги коня, вновь оказываясь в седле, и тогда он, торжествуя вскидывал руки, а зал взрывался аплодисментами.
- Хоп! хоп! хоп!- вскрикивал юноша, поднимая на дыбы ослепительного жеребца, и конь перебирал точеными копытами в воздухе, точно прощался с благодарными зрителями.
Начиналась жизнь, переполненная удалью, вспыхивающими неоновыми огнями, шумом огромного мегаполиса.

***
Рельсы стали разбегаться в стороны, точно пьяные дружки во время драки. Взору представились бетонные остовы, некогда служившие, и теперь брошенные. Все говорило о том, что жизнь серая, безрадостная, безысходная.
И разноцветные кусочки целлофанов, зацепившиеся за кустики, трепетали точно маленькие флажки. Зеленоватое перекати – поле, катящееся по рыжей дороге, гонимое степным ветром, на удивление, повторявшее все её изгибы, подтверждало бренность жизни; вылетев к мутной реке, оно с размаху бросилось в воды и исчезло в пенящихся бурунах, точно не катилось, не жило.




Вторая жизнь Усена

Между первой и второй, время несется стремительно, так летит хрупкий плот, между гибельными, острыми, словно бритва скалами, в белопенной, холодной, увлекающей в свои толщи, воде.
Но вот у тебя и сын! Твоя красавица жена-актриса, позабывшая от любви все на свете и ринувшаяся в безумный водоворот, принесла первенца и ты, прискакавший к порогу на взмыленной лошади, вскинул крохотный сверток на прямые руки, и громко, во всю мощь легких засмеялся:
- Ха-ха-ха-ха! Это мой Ниязбек! Ниязбек! Ниязбек!
Ты был счастлив Усен!
На деревянном блюде исходила паром баранья голова, прохладный кумыс лился в раскрашенные древними узорами кесе и все тебя любили, а старые дошагивавшие свой жизненный путь аксакалы, одобрительно клекотали, точно орлы, глядя на твое счастье Усен. А из под белоснежного жаулыка, молодая жена посылала нетерпеливые, острые, точно стрелы, быстролетящие, жалящие медом любви, взгляды.  И ты распухал от гордости, но как подобает мужу, воину, с достоинством потчевал старых и молодых, ибо древние заслужили, а юные еще были в пути.
Время, уподобившееся тулпару, несло тебя вскачь, влет, вмах и однажды ты рухнул на пыльную, желтую землю, от сочившейся ядом черной вести, которую принесли тебе женщины рода.
Твоего первенца Ниязбека, поразила в грудь коричневая жирная змея, выпустив в мягкое тельце заряд смерти, и теперь он лежал на пороге уже холодеющий, собираясь переправиться через реку жизни, чтобы ступить на берег смерти.
- Не-е-е-т! – взорал ты настолько безумно, что дрогнули окрестные холмы, и рванул к нему, на бегу выдергивая из голенища сверкающий канжар.
Одним взмахом отхватил ты пораженный, чернеющий, оскверненный кусок  детской плоти, а затем, наступив на гадину, взял уползающую, извивающуюся, изворачивающуюся в руку и отсек ей голову. Твой первенец выжил тогда, хоть и потерял много крови, но выжил и ты Усен, то была твоя вторая, вторая жизнь!




***

По закатанной асфальтом привокзальной площади, ветер гонял пустой бумажный мешок. Одинокий урюк пробил гудроновую толщу и теперь густо цвел сиреневыми цветами, как упрек глупым людям. Посреди мечущихся торговцев, бетона зданий, железа вагонов, он тянулся вверх, олицетворяя Вечную Жизнь. Сине – красный целлофановый мешок летел по хмурому небу, точно бумажный змей, пока не зацепился за провод, тянувшийся над составом. Он долго телепался на нем, с высоты наблюдая за безумием человеков.
Смуглого худенького парнишку, в бейсбольной кепке с лотком багровеющих яблок на руках, ярый «мент» толкал в сторону пристройки с надписью “Полиция”. Юноша упирался ногами. Острые лопатки впивались в грудь служивого, юнец, пытаясь улизнуть, отшучивался, широко улыбаясь, но служивый был непреклонен; они скрылись в дверях.
Все смешалось: пассажиры, торгаши, проводники, вояки. Из распахнувшихся дверей выскочил паренек без лотка и со стертой улыбкой, а так больше ничего, в ту секунду, не изменилось в мире.
Только крупная черная ворона, пролетая над вагоном, увлекла за собой мешок; тот оторвался от провода и полетел с ней рядом, словно ему надоело наблюдать за людской суетой.
Плавно протекли мимо серые домики, заборы, собака с подбитой ногой, и вдоль окна зазеленела степь.
Я устал от коллизий, измотался, изболелся и незаметно тихо уснул.         
            Снилось мне - «будто Усена схватили какие-то люди и под угрозой смерти, спрашивают у меня, снять ли с него скальп. Я малодушничаю, оттого что сам хочу жить и предаю моего друга. И будто Усен просит меня: Ненадо, мы же с тобой друзья!
Снилось мне будто эти же люди хватают, скрутив в бараний рог меня самого, ибо недаром было сказано: «не рой яму другому». Люди, заломившие меня, спрашивают Усена: Снять ли с меня скальп?
Мой друг отвечает им: Побрейте его наголо, а  потом снимите  и я из его кожи сделаю замш, для протирки очков.
Я кричу, умоляю друга:
- Ведь мы же с тобой были как братья!
Я вырываюсь, бегу, запрыгиваю на коня, бью его плеткой, но он застыл!
Конь высокий, хороший, но он не едет. Тогда я вновь бегу…со всех сторон меня окружают …» 
             Я вскакиваю в ужасе, ударяюсь головой о верхнюю полку и понимаю, что нахожусь в вагоне.

Третья жизнь Усена

А в третьей, ты расхаживал с огромным, изумрудноглазым, мягкоступающим снежным барсом-ирбисом, вдоль улетающей к серому парижскому небу Эйфелевой башни, зеленостелящихся под ногами лугов Елисейских полей, сверкающего, древнеуставшего Лувра.
Вы были схожи с ним изяществом, грацией, силой, вынуждая многое видавших на своем веку парижан расступаться  и когда оголодавшие, делили пирожки с начинкой из ливра, из горл сентиментальных девиц, летели возгласы упоения, восхищения, очарования. Так и не обьявился шейх, посуливший за ирбиса, которого ты собственноручно заполучил в ледниковосияющих, крутогибельных, остроманящих отрогах Алатоо, ни в тот день, ни в другой.
Обнявшись, точно братья, вы забывались в тревожном забытье, под гулким мостом на берегу мутной Сены и знаменитые парижские бомжи выглядывали из-за быков, не решаясь приблизиться к вам, хищноспящим. 
А наутро, лишь только сиреневые лучи брызнули на булыжные откосы, освещая вас бездомных, брошенных, опасных, вооруженные ажаны наставили стволы и дальнейшие ваши судьбы оказались в руках  Всевышнего – ибо только он один, Ведает!
Это могло приключиться только с тобой и только с Тобой, потому что это была твоя третья жизнь Усен - вся на крутых виражах!

***
Майский день несет над изгибающейся железной гусеницей, темные ошметки рваных туч. Молодые яблоньки за окном, вчера еще стоявшие с набухшими почками, сегодня скукожились. Сжавшийся воздух, кажется, можно резать ножом. В одночасье дышать становится нечем, теперь его надо тянуть, всасывать. Повлажневшая газета, неожиданно оставляет на руках кривые, черные отпечатки. На выпуклости ладони, расплываясь в складках, отпечатывается слово:
- КИРГИЗИЯ
Поезд назойливо тянется в глубины центральных земель. Он грохочет, переполашивая желтую и плоскую как доска степь, с горбатыми холмиками по линии горизонта.
За окном купе, выгоревшая земля, местами очерчивается полосами зеленых побегов, молодого саксаула. Кусты легонько, едва – едва шевелятся; обдуваемые невидимым глазу ветром, они напоминают мою рваную память. Рваную, оттого, что она тоже, полосами. И там где она зеленеет, там еще в запутанных лабиринтах теплятся воспоминания. А где пылится, подобно выдутой степи за стеклом, там она уже мертва.
На горизонте, большими красными валунами, движется стадо коров. Посреди него на низенькой, приземистой лошаденке тащится пастух.
Эту картину я уже где – то видел. Возможно, что в Эрмитаже, в залах голландской живописи.
Но вот, широкий язык балхашских вод, разрывает выжженные, выломанные, изогнувшиеся квадраты такыров.
А по черной нитке асфальта, стремительно несутся куда – то, одна за другой, три серебристые машины. Куда? За долларами? За мечтой? За судьбой?
Моя кровоточащая рана, Усен! Человек с обожженным лицом,  живыми, мудрыми глазами и необъятной как земли казахов, душой.
- Мой капризный друг! – называл он меня; по-доброму, в желании сделать мир краше и ярче.
Золотой, преданный Усен…Усен…Усен.
               
Четвертая жизнь Усена

А в четвертой, ты горел Усен! То был трюк, множество раз пробованный, деланный, совершаемый, но твой ученик всполохнул, словно спичка и не было у него шанса, как бросился ты, подминая своим телом жадноалкающий, ненасытнопричавкивающий, утробновзвихряющийся огонь. И Человек победил, потому что была любовь!
Ты обгорел, обуглился, архангелы Азраил и Джабраил уже утягивали тебя к мосту, что тоньше человеческого волоса, за которым отворялись Врата, пробитые заклепками из тел грешников, как раздалось:
- НЕТ! Он еще не свершил предначертания! Оставьте!
Это изрек тот, у кого Девяносто Девять Имен!
Так было в четвертой!
               
***
Вдоль поезда, размахивая крыльями, летит крупная, черноглазая, целеустремлённая, дивнопрекрасная белая чайка.
Я стал думать – может она, это Усен; он догоняет бегущий, скрежещущий, громыхающий поезд;
а иначе, зачем бы ей заглядывать в окна, летящие, мелькающие, как если бы не искать в них, любимого, меня.               
               
Пятая жизнь Усена

- Ты прыгнешь Усен? Сможешь?
- А что тут прыгать?
- Сто сорок метров. Никто не прыгал на коне в воду с такой высоты – стращали, нагнетали, совращали режиссеры.
- Не было Усена Кудайбергенова – его крик – ответ, разнесся, повис, застыл в воздухе, тумане, паре идущем от лакированной поверхности озера.
Всадник на гнедом коне отделился от вертикального, отвесного, смертельного края скалы и картинно повис в межжизнье и межсмертье. Он казался парящим сыном, сыном, сыном бога …
И еще долго, опускался, долго… Точно раздумывал мучительно: стоит – ли, надо – ли, разрывать, взрывать, растревоживать чудесную, сверкающую гладь?
Так было в пятой!

***
Ах, эти сочные, кирпичноцветные, жаркие, благоухающие, ароматные кусочки баранинки, нанизанные на плоский как лезвие стилета, шампур; я снимаю с него их пальцами, обжигающимися, вспухающими и кладу тебе в рот, рот…
- Вкусно? А- а – а! Тает во рту? А- а – а! Растекается? А- а – а! Это я готовил. Для тебя, тебя, брат мой Усен - произношу я слова сладкие, сахарные, тянучие, испытывая удовольствие от того, что говорю их другу, другу…
               
Шестая жизнь Усена

Это был твой день Усен! Ты стал джигитом, и многое свершил, прославляя страну предков, отработав в сотнях кинокомпаний мира, закаляясь в батальных сценах, сам стал похожим на пропыленного, изможденного, изрубленного римского легионера.
Ты брал крепости и сжигал их, меняя доспехи, латы, щиты, копья, давал роздых коням и снова мчался, обгоняя ветер, перепрыгивая через рвы, трещины, пропасти.
Три тысячи всадников, закованных в железо и бронзу, осаживали гневающихся, рвущихся, грызущих удила дикоглазых, пенногривых,  шелкохвостых скакунов.
Так хотел ты, и они роняли на сапоги с изогнутыми кверху носками мутный пот, в ожидании боевого урана: - ХАК! А когда усталое солнце, расплываясь, тонуло за кромкой безжизненных холмиков, ты с лязгом вырывал из затесневших ножен клинок и на обожженном лице волчьими искорками вспыхивали  красные зрачки.
- ХАК!
Пылали старинные крепости и падали, взметая к  седым облакам хлопья гари, дыма, сгоревшей домашней утвари. Но то были твои крепости Усен!
Ты их строил для кино, вкладывая в них деньги, силы, ярость, чтобы завтра же сжечь, проломить, завоевать их стойкотерпимых, верномученических, памятнопавших!
А тогда был юбилей! За спиной полвека, всего полвека, пол-века… И было празднество… И тебя окружали те кто был храбр, честен, предан… и тебя они любили! Ты въехал в притихший, затаившийся, умолкнувший зал на крупном, нервно вздрагивающем, беспокойном коне и принял сверкающезлатый, жалящеалчущий, обоюдоострый меч, из рук передающих. Приподнявшись в стременах и оглядев свой народ, ты вдруг взмахнул им и он, пролетев грозно по воздуху, воткнулся в глянцевый, отсвечивающий, скользкий паркет, долго вздрагивая, точно его била дрожь.
- Мне не нужны почести, если народ мой не сыт и дети его не кормлены и скот его захирел – произнес ты в горечи.
Так было в шестой!
 
***
Вдоль вагона на станции Сары – Шаган, что раскидалась для чего – то в этом безлюдном месте, вразвалку на кривых, согнутых, выгнутых наружу ножках, в красном платье и черной жилетке, с разносом полным жареной, коричневой, пропитанной жиром рыбы, вышагивает старушка. Она не старушка – это тетя, пожилая тетя, похожая на старушку.
Всю её жизнь, думается мне из вагона, можно бы уместить в крохотную тачку с колесиками. Но она идет, шагает, ползет вдоль состава и продает, предлагает, навязывает свою добычу, достаток, рыбу, рыбу…
Вслед за теткой с выгоревшим дочерна лицом тащится пес, черный с подпалинами, с высунутым языком, длинным, жаждущим, розовым, влажным…

Седьмая жизнь Усена

Так было во все времена, когда на твой народ обрушивался враг, лучшие из мужей выходили навстречу, чтобы отвести беду от старослабых, сироодиноких. В многострадальную страну Кыргызов вошел Намангани Джума, в окружении бесстрашных, неподкупных воинов Аллаха.
Усен, ты собрал ополчение из верных джигитов и выступил на защиту.  И оказался в плену. Но равный уважает равного и, оказав почести, тебя отпустили.
Так было во все времена!
Но разве народ, это только бедные, голодные, безработные, обездоленные? Нет! И толстолоснящиеся, чревоугодничающие, похотливожаждущие – это тоже часть народа! Ибо он его вскормил, не ведая, что себе на беду.
Так было во все времена!
И вот, когда ты вернулся из плена домой, то с удивлением обнаружил, что шанырак твой рухнул, кереге развалились и через босага, перешагивают чужие нечистые галоши. Жена-актриса в страхе бежала в невидимые, далекие страны, спасая деток, но и это не все, ведь судьба не посылает беды по одной…
Твои враги состряпали против тебя обвинение, арестовали и посадили в зиндан, требуя шакальемерзко, лисьельстиво, чтобы ты оговорил одного из лучших сынов народа Кыргызов, Кулова.
Но разве мог бы ты так поступить, даже если бы они осыпали золотом, в твой вес и подарили джайляу с пятиста юртами? Нет!
То была твоя седьмая жизнь Усен, Усен!

***
У синей кромки, прикрывшись холмом, белыми квадратами разбросалась деревушка. Разбросалась. А ей бы сгрудиться поближе, собраться, схороводиться! Миром легче беду переломить…
         Поезд, трясется на стыках рельс, раскачивая мысли; я вижу посреди голубой глади вод, горбом, упреком, выпирающий каменистый остров. Вдоль берега, покачиваясь в утлой лодчонке, плывет рыбак.
Ах, если бы это был он, плывущий вдоль желто – зеленых камышей. Мне захотелось крикнуть в окно:
-Усен! – и выпрыгнуть на ходу из поезда. Помчаться, что есть силы к моему другу, да, да, и обнять его так, чтобы затрещали косточки, косточки…
Ах, как бы взыграла душа, душа, смеялась и плакала, утопая в мутных слезах, слезах …

Восьмая жизнь Усена

Тюрьма начинается с ворот! Вот и для тебя распахнулись, проскрипели, прозвякали на все лады врата в ад, придуманный человеками  для человеков… Для тебя Усен, жирнощекие, вислопузые, толстозадые, худшие из народа кыргызов, уготовили средневековый зиндан, отняв у джигита не только волю, пение птиц, топот копыт, но и сам бездонносиний, золотолучащийся, ласковоманящий небосклон, небосклон… Они, эти увешанные лжеорденами, обремененные лжегосударственными заботами, лжекыргызы, бесновались видя тебя униженного, растоптанного, но не коленопреклоненного! Так в брошенном, пустом, продуваемом доме веселятся шайтаны, пируя свой бесовский праздник, исполняя ритуальные пляски.
Вот они открывают рты, полные острых клыков, высовывают раздвоенные змеиные жала, пытаясь ужалить тебя больнее, обидней, смертельней, и видя как не ломается твой закаленножелезный, человеколюбивый, вольновыросший дух, обливаются зеленой, гадкой, слюной, слюной… Ах эти бесы! 
Тишина бывает разная. Суровая тишина седовласых вершин, упоительная тишина вечнозеленого леса, милая сердцу тишина вольной степи и мертвая тишина одиночки зиндана… а-а-а-а – вырвется из горла, и звук возвращается обратно, обратно…
Один в одиночке в одиночестве… Только тараканы рядом, безобидные и тоже голодные…
Ты стал наблюдать за ними долго, упорно, внимательно и вскоре стал различать их по окраске, по сломанному усику, по кривой лапке, но еще позже ты сделал открытие, да открытие…
Одни из них были: веселошуршащие, смелоупрямые, правдастойкие, другие: жаднотрусливые, лизоблюдохитрые, толстопротивные…
И тогда ты отловил тех, других, и посадил в банку и дал им имена-клички толстолоснящихся, чревоугодничающих, похотливожаждущих и присвоил им их должности и читал им собственнособранных бессмертных солдат:
 - Воин Я! В бой идущий,
С голыми руками, против негодяев,
Силы не равны, их слишком много,
Но дух мой, стоит миллионов,
Перо, мой меч разящий наповал,
Слова мои, бессмертные солдаты,
Беспощадно буду бить,
Двуличных лицемеров власти,
Их не спасет, не сатана, не дьявол,
Не прокуроры, судьи, не менты,
Ни депутаты, ни их законы,
Рано или поздно, они обречены,
Когда идут мои бессмертные солдаты!
Чтоб защитить многострадальный мой народ,
Которым суждено счастливо жить от бога,
Гонимый ветром перемен,
Спасаясь власти негодяев,
Закрыв глаза во тьме ночной,
Иду по тонкому канату,
Протянутым над Бездной, меж небом и землей,
Зажав в кулак свою судьбу,
Что служит гласом. Жизнь иль смерть?
Решается в момент,
Шаг за шагом удаляюсь,
От берегов родного края,
Свои зовут, вернись назад,
Иначе нет пути обратно,
Враги бросают камни, чтоб сбить меня с пути,
Когда другие от души, протягивают руки,
И вот стою над пропастью,
Качаясь на ветру, с вопросом:
Куда идти? Назад, вперед?
В рай полететь?
Иль в ад сорваться?
Куда укажет бог?

Девятая жизнь Усена

Ты подошел ко мне пружинистой походкой.
- Это Усен – сказали мне.
- В зиндан, куда тебя заточили, я так и не доехал!
- Все позади…Теперь я уже на свободе… – засмеялся он.
Этот смех перевернул мне душу. Я почувствовал, что ты станешь мне братом и нежно, обнял тебя за плечи.
- Мы с тобой одной крови. Ты и я! - сказал я взглядом.
Да, да, да, так бывает, происходит на этой земле. Пыльной, выжженной, каменной. Неожиданно проклевываются две веточки, тонких, нежных, незащищенных.  Они сплетаются, превращаясь в единый ствол. Он становится крепким и тянется к чистому, голубому, бездонному небу.
Но вот ствол рассекли на две части. И теперь вторая половина истекает соком, слезами, ядом, точно дерево анчар. А первая умерла, рассохлась, искрошилась, извелась, да, да извелась…
        Моя половина ствола опаленная, обугленная, разбитая, безжалостной судьбой-молнией, торчит ныне из земли, точно гнилой, источенный, изъеденный из десны, зуб, зуб…
               В этом месте воды балхашские простерлись, разлились, разбросались широко, широко, до самого горизонта, горизонта… Они сини, гладки, безмятежны, равнодушны, холодны и к моему ужасу одиноки, одиноки…
Теперь и моя жизнь пустынная, нескончаемая; унылая, да, да, скорбная…
Оттого что не явит она мне  вздымающегося, как тот остров из воды, горькотюремного, яркосмеющегося Усена, Усена…
Не явит, не явит, а мне все кажется, что он едет в соседнем купе, или где – то сейчас на съемках, падает с лошади, падает, падает… Он приедет в предрассветный час, когда я буду в сладкой, молочной, розовой неге сна, сна...
А тогда я позвонил к нему и сказал: мне плохо, худо, тяжко, постыло…
- Утром ты будешь спать, я постучусь! – донеслись, прилетели, проскользнули,  колечками его слова, слова,  такие большие… Утомленный бессильной
борьбой со своими чувствами, я спал. Так спят младенцы, наевшиеся сладкого, материнского молока, когда он постучал в дверь.
Будто не лежала между нами черная ночь, ночь, триста тысяч метров пути, а он на рассвете постучал, постучал…
- Что так рано? – бухнул я спросонья и устыдился, поразился глупому своему языку, заслуживающему чтобы отрезать его, отхватить, вырвать.
– Я только уснул – закончил бессовестную речь, жалкий розовый кусок мяса, ядовитый…
- Ты ложись, поспи, я прилягу у ног твоих…- сказал он и свернулся листочком, опавшим с дерева, дерева…               
Когда шла твоя десятая жизнь, Усен, проходила, пробегала, просачивалась, утекала, мы с тобой о том не знали. Не знали, не знали… Пили красное вино, оно отражало нас в алом цвете, а мы смеялись, да, смеялись…
Ты шутил красавицам вслед;  раздаривал синеоким, волооким, влекущим девам, комплименты;  рассыпал их охапками ярких, ароматных цветов, да, рассыпал...
- У всех ярких женщин ямочки на щечках и брови вразлет и глаза большие, точно телескопы и губы, наполненные соком, соком и челка отрезана наискось – говорил ты девушкам пламенеющим, гордодерзким.
- Берегите молодость, цените, дарите её мужчинам, а не то она завянет, распылится, осыпется…
Мы не знали! Разве могли мы знать?
Ах, если бы я обладал даром Нострадамуса, Ванги, Ванги!
Разве знает остров, что однажды поднявшиеся воды погребут его, и он распадется, рассыплется, раздробится, рассеется по дну, дну… А поверхностная гладь будет также радовать взоры проезжающих, да, да…
              Вон вдоль поезда несется, трясется, бьется, громыхает Камаз с красным, железным, ребристым, нагруженным кузовом. Это он везет твою маленькую, большую, Великую Десятую Жизнь Усен, Усен…
Кто может знать? Знать! Сейчас он вывалит её, выгрузит, выбросит, развеет, посреди желтой, красной, солончаковой, пустынной степи. Вывалит…
Человек – мужчина в белой как и у тебя Усен бейсболке, в серой майке с тонкими бурыми полосками и шортах, открывающих, демонстрирующих грязные ноги, читает сидя под надписью на стене – Осторожно, проходит высокоскоростной поезд – газету, газету… А наш высокоскоростной поезд стоит, стоит, он читает газету, а твою Усен, жизнь везет Камаз, Камаз…
Мы тогда этого не знали. А, не зная, шутили, смеялись, восхищались, наслаждались воздухом, свободой, лазурными водами, волнами Иссык – куля, белоснежными шапками гор, горячим, мелким песком, песком…
А ты еще любовался двумя юными барсами - твоими сыновьями, Жанибеком и Ниязбеком и женой твоей бывшей, уже иноженой, иногражданкой, иностранкой…
Её щёки, нетронутые паутиной морщин рдели, расцветали, раскрасневались, когда – ты бросал на нее взгляд, взгляд… а глаза, глаза ее играли, вооруженные длинными, острыми, прямыми стрелами ресниц, ресниц…как было в твоей второй жизни Усен…
И тогда я глупый, близорукий, несмышленый недоумевал: отчего, ах, отчего у них всё так сложилось? Они так любили друг – друга!
Над темно – синими водами Ыстык-коля, от одного берега до другого, разлетелась цветная, манящая, дразнящая радуга, выгнулась, мостом соединяя их. Их ли? Людей, быть может? Соединила она в тот миг меня с Усеном, Усеном, его с сыновьями – барсами, с женой, умной, сладкой, не прощаемой… Соединила! Ах, не забыть теперь ту радугу, радугу…
- Смотри, какой камень - говорил ты и протягивал мне крупный, перечеркнутый, отполированный, переплетенный, камень жилами, жилами; они играли на солнце, точно играли – нитями судьбы. Камень был похож на сердце, сердце, сердце… большое сердце Усена, Усена…
- Я дарю тебе его, это будет твой камень; он имеет форму сердца; я дарю тебе свое сердце – смеялся ты, ты, ты...
            
Десятая… Последняя жизнь Усена

Да, все это было и промелькнуло, будто во сне…будто во сне, приснившимся в беспокойную грозовую ночь, ночь…где всполохами высветились розовые поля, перламутровые деревья, серебряная луна и вдруг, откуда то неожиданно надвинулась темнота, погребая несказанную красоту,  а дальше начался кошмар, кошмар, кошмар…
           Кошмар начался неожиданно, так происходит в жерле вулкана, с раскаленной булькающей магмой, не предполагая, что она может взорваться в один миг, и погрести под собой судьбы, судьбы, судьбы…
В той стране, которую ты любил Усен больше своей жизни, уже многие годы, происходили чудовищные неправедности, ибо тот, кого избрали и возвели на пьедестал народовластья, стал властолюбцем, настоящим проклятьем для твоего народа, народа…
И вот в один из дней магма взметнулась и рванула через край, но могла-бы убить невинных, и чтобы этого не произошло, ты и встал во главе смертоносного извержения.
Простой народ, называемый толстолоснящимися чернью, черной костью, запрудил площадь, и не было силы, способной устоять против этой стихии.
А ты бросился вызволять друга Усен, того, которого жаднотрусливые, лизоблюдохитрые, толстопротивные, хотели также как и тебя коленопреклонить, ты ринулся, оттого что для тебя друг, как брат…
Тот, кто стал проклятьем, спасаясь бежал, бежал, и огненная магма перекинувшись могла бы стереть вечнолюбимый город, потому что стихия неподвластна, но ты преградил ей путь, да, да…
Все эти дни я звонил тебе Усен, Усен, раскаляя телефон, но ты не покидал седла и конь под тобою истер копыта, копыта…
И вновь, как и прежде, вокруг тебя сплотились тысячи…
Тайна нации в том, что в каждой из них есть тьма отвратительных, недостойных и их охватил трепет, трепет…они испытали страх.
И тогда они направили черных убийц, подобных ящерицам, затаившихся в густой траве, выслеживая добычу. Те, кто послал их, алкали твоей честной крови, да, да,… а ты не знал, не знал…
В кино есть состояние Саспенса, когда знает враг, но не знает герой, вот и ты Усен, лучше кого-либо знавший что есть Саспенс, не знал, не знал, оттого что ты и был герой, герой…герой! Ах, Усен!
Надрывно, совсем рано затрезвонил телефон в моем доме, где ты любил бывать, бывать,… когда так рано, всегда это изобретение шайтана несет черный «хабар», «хабар», и я не стал брать трубку, оттого что сердце мое торкнулось.
Я сказал себе: - Вот успею умыться и только чистым подниму ее и тогда с моим Усеном ничего не случится…- и принялся спешно лить на себя воду, воду…но не успел, не успел…он вновь раскололся.
- Усена убили! – голос в трубке дрожал, дрожал.
Они пришли убивать тебя в предзакатный час, час…               
           Всеопределяющий наблюдал за тем, что происходило и рядом были ангелы…
Подкравшийся сзади, спустил курок, но случилась осечка, ибо тот у кого Девяносто Девять Имен еще испытывал тебя, но когда ты рассмеялся  в глаза убийце…
- Это тот, кому я предначертал погибнуть за свой народ? – спросил Вечный.
- Да, Всезнающий – ответили ангелы.
          Вот тогда, Всевышний прикрыл тяжелые веки, веки …
И тогда вбежал второй из них и принялся раз за разом, пронзать твое тело свинцовыми дротиками…
Шесть раз пронзил, и затем они бросились бежать сломя голову, ибо знали, что свершили мерзкое дело…проклинаемое, наказуемое. Потому и задыхались на бегу, спотыкались, падали, а дети, они ведь святые, оттого что чистые, не ведая, что сотворили эти люди-нелюди, стали швырять в них камни, камни…как бросали две тысячи семь лет назад от рождества великомученика, в Каина.
Ты умирал Усен, ах, о чем ты думал в последний миг?
Верно, пожалел, что не успел обнюхать детей. Да!
Верно, о жене, иногражданке, иностранке. Да!
Верно, о товарищах-каскадерах, как они будут теперь без тебя, кто о них позаботится? Да!
Верно, обо мне, что не довелось нашему братству растянуться на долгие годы. Да!
Но это длилось всего лишь доли секунд, а ты еще умирал, умирал… и скрипучей арбой в застывающем, сожалеющем, сокрушающемся мозгу тащилась мысль о том, как же будет жить твой народ, народ,… что его ожидает?
Но ты знал одно твердо, ибо это тебе успели шепнуть на ухо обступившие ангелы, раскрывшие предопределение КУДАЯ,… ты даже произнес это вслух:
- Моя жизнь была не напрасна, потому что спустя время, кыргызы станут жить достойно…достой…дост – уже дух твой уходил, уходил,… и печатью на губах остывающих застыло слово: - ЮРТА!
Журавлиный клин разносил над притихшим Ортасаем, невообразимый птичий плач.
Тупая боль идущая из сердец обступивших серую юрту людей, утекала в небо, в небо...
В хрусталике зрачка Черного вожака, навсегда запечатлелось увиденное сквозь шанырак: тело мужчины – воина, закутанное в саван, и рядом с ним застывшая, точно камень-балбал, неподвижная фигура - меня.

***
- Призрачно все, в этом мире бушующем… есть только миг…! – надрывно пел в веселом ресторане солист; он напоминал пьяным, удачливым, расчетливым, что жизнь – это миг, миг, миг…
А я плакал; я тихонько, незаметно рыдал, рыдал, рыдал… душа моя ярилась, хрипела, кричала, вопила, да, вопила… а белокурая дама в легкой кофточке и невесомой юбочке, не скрывавшей выдвинутых на обозрение колен, колен, смеялась мне; и по другую сторону лестницы, мне улыбался белозубой улыбкой парень в джинсах, ковбойской шляпе и рубахе, с густой бахромой на рукавах; а над лестницей висели старинные пистолеты, пистолеты, и мне хотелось вскочить, схватить, сорвать их и расстрелять: даму, нагло смеющуюся в лицо, лицо и парня в сомбреро; выпустить в них весь смертельный заряд, выпустить, выпустить…
Потому что они смеялись над моим горем, горем… тем, которое разрывало сердце и выбивало из глаз соленые, жгучие, горькие, непрошенные слезы, слезы…
Я скорбел, а они смеялись, я злился, но они продолжали скалить ряды белоснежных зубов; оказалось они манекены; но песня продолжалась, а я пил от ярости, ярости...
- Именно он, называется жизнь! – закончил вещать певец. Он, это миг, миг, миг… всего лишь миг! И не стало Усена, Усена, Усена!
Я смотрел сквозь затуманенные веки на толпу сытых, холеных людей и беззвучно продолжал скулить об утере, утратах, потерях…
И сквозь влажные зрачки вдруг передо мной проступили серые глаза Гоши; рядом с ними я увидел сочившийся невероятной грустью, взгляд ушедшего Яши; я почувствовал удивительно теплые руки Усена, Усена, Усена… и тогда я стал крупными глотками глотать и глотать и глотать и глотать, глухое, бесчувственное, тягучее, вино, вино, вино…

- 27 ноября, Усен, твой день Рождения!