Мой брат Илья

Йовил
(конкурсное, не очень удачное, по крайней мере, вторая половина)

   Мой брат Илья был старше меня на пять лет. Точнее, на пять лет и два месяца. Он был июньский, а я — августовский.
   Я любил его.

   До полутора лет я не вставал на ноги.
Я ползал на попе, истирая колготы о половицы. Не знаю, почему. Я ползал и ныл, и просился на ручки к матери или к отцу. Конечно, это было не нормально. Старенький доктор, приглашенный матерью, посмотрев на мою манеру передвижения, сказал: «Очень интересно» и пропал с деньгами за визит. То есть, ушел, что-то пообещав, а потом, кажется, умер. Тогда за меня взялся отец — он вытягивал меня, как макаронину, вертикально, фиксировал мою ладошку в своей — и: «Ну, Лешка, давай сам, перебирай, перебирай, ах ты ж, зараза!»
   Упав, я получал шлепок пониже спины в наказание, обиженно орал и полз к матери. Илья рассказывал, что это у меня неплохо получалось. В смысле, ползти.
   Он говорил позже, что из меня вышел бы замечательный диверсант-пластун, ползун на длинные и короткие дистанции. Или что паралич нижних конечностей был бы мне не страшен.
   Он всегда был рядом, мой брат, нечто любопытное, большеглазое и черноволосое, приседающее рядом со мной на корточки и пьющее гуманитарное сгущеное молоко из дырочки в сине-белой банке.
   На молоко он меня и поймал.
Сначала научил цедить сладкую, жидкую массу, затем отнял ее. Я ревел, оглушая самого себя, тянул пальцы к лакомству, а брат хихикал и корчил рожи:
-Не можешь ручками, вставай на ноги.
   Жестяное дно маячило над головой.
Илья приопускал банку ниже, чтобы я мог зацепиться за нее пальцами, и тянул вверх. Мне приходилось карабкаться по брату, хватаясь за его одежду. Он хохотал, ему было щекотно. Он выкручивался из-под моих ноготков. Я орал.
   А когда банка все же оказывалась у меня в руках, обнаруживалось, что я, покачиваясь, стою, крепко прихватив Илью за край майки, жесть упирается в нос, а в рот течет и течет нектар. Амброзия. Сладость.
   Вкус того молока я помню до сих пор.
Конечно, самой историей со мной поделились позже, где-то перед школой. Кажется, ее пересказывали всем нашим гостям, предъявляя меня живым примером. «Подойди сюда, Лешенька. Вот молодец. Он, представьте, совсем не ходил, пока Ильюша кое-что не придумал...»

   А в пять лет Илья спас меня от собаки.
Наш двор с юга охраняли дровяные сараи и сараюшки, бани, загнившие хлева и навесы, за которыми, если продраться сквозь лопухи, была вытоптана поляна. Все окрестные мальчишки играли на ней в футбол, обозначив ворота старыми шинами и ящиками. За поляной зарастал иван-чаем пустырь, а уже за пустырем бугрились серые холмы свалки. 
   Ходить на свалку было опасно, ее обжили стаи бродячих собак. Городская служба отлова безуспешно пыталась их от свалки отвадить, двух или трех псин даже подстрелили из духовых ружей, но остальные, разбежавшись, непременно — по одной, по две особи - возвращались обратно. Там было много еды, а люди еще не одичали настолько, чтобы составить собакам конкуренцию.
   Я уже не помню, что привело меня в тот закуток, между бревенчатым, черным от копоти и смолы торцом бани и заросшей крапивой дощатой стенкой крепкого сарая. То ли я прятался в нем от кого-то, то ли шел смотреть, как брат играет в футбол, и отвлекся на бабочку или стрекозу. Не важно. Важно то, что когда я решил выбраться из закутка обратно на тропку, бегущую к поляне сквозь дыру в дряхлом заборе, она оказалась занята.
   Высокий, с мой рост, жуткий пес стоял на ней и скалил на меня клыки.   
В пять лет не зазорно от страха пустить струйку в трусики. Я даже не почувствовал ее.
   Пес пах свалкой, болезнью и разложением.
Шерсть на нем слиплась в грязно-коричневые косицы и комки, правый бок облез и желтел олифой, шею перетягивал плохо заживший шрам, рваный, черно-ало-розовый, с белесо-сизыми загнившими краями.
   Морда у пса была в складках, и в одной из складок утопал его левый глаз, двигаясь в узкой щели мутным слепым бельмом. Зато правый, черный, жгучий и яростный, неотрывно следил за мной.
   Я хотел закричать: «Илья! Ребята!», но горло перехватило так, что вместо слов раздался лишь слабый писк.
   Пес на этот писк шевельнул ухом и глухо рыкнул.
Я был уверен, что его зовут Смерть. Или Гибель. Он перебрал лапами и оказался ко мне чуть ближе.
   Я отступил к бане.
Пес оскалился снова. Какой-то необычный, словно в белесом налете язык облизнул клыки. Тягучая нитка слюны растянулась по ветру.
   Больше всего на свете мне хотелось, чтобы пес вдруг пропал. Чтобы зажмуриться, сжаться в комочек, открыть глаза, а его уже нет.
   Но зажмуриваться было очень страшно.   
Смерть сделал шаг побольше, в глотке его забулькало-зарокотало и прорвалось хриплым отрывистым то ли лаем, то ли кашлем.
   Я окаменел.
Я помню, что смотрел на пса и шептал, переиначивая стишок: «Божья коровка, вот тебе хлеба, унеси меня, пожалуйста, к деткам на небо».  Даже представлял гигантскую божью коровку, которая жужжа хватает меня зашиворот и взмывает ввысь.
   Но небо было до обидного чистым.
А затем пес вдруг взвизгнул. Внушительных размеров булыжник прилетел ему в бок, заставив подпрыгнуть и припасть на задние лапы.
-Брысь!
   Мой брат Илья, подавшись вперед, стоял на тропе и замахивался на пса еще одним камнем.  Серо-розовым, с искристым сколом.
-Пошел вон!
   Новый снаряд чиркнул Смерть по холке.
Пес взвизгнул. Вся его злобная и страшная сила куда-то пропала, и он сделался больным и старым, грязным и жалким. Жалобно заворчав, он побрел прочь, не оглядываясь и не обращая внимания ни на меня, бегущего прижаться к Ильюхиной ноге («Илья! Ильюша!»), ни на хлопки брата ладонью по забору и его крики: «Давай-давай! Уходи. Мы тебя не боимся!».
    Лицо у брата было белое-белое, и я подумал, что он где-то измазался в известке. И лишь много позже понял, что он испугался, наверное, больше меня.   

   В одиннадцать меня чуть не убили.
Мы дрались с учениками из гимназии Кабая. Наша школа была бедной, мы ходили кто в чем, а кабайские щеголяли в мундирчиках с посеребреными пуговицами. Такие ладненькие, такие правильные. Стрижки, начищенные ботинки, песни хором: «Наш парламент» и «Держи страну в железном кулаке».
   Птенцы обновленной республики.
Мы соседствовали внутренними дворами, отделенными друг от друга кирпичным забором и, поверх его, высокой проволочной сеткой.      
   Ученики постарше любили висеть на ней, заглядывая в боковое, чуть ли не полностью стеклянное крыло гимназии — там часто девчонки из женского отделения занимались танцами. Мы же, четырех-, пятиклассники больше корчили рожи ровесникам-кабайцам и комментировали их забеги по круговым дорожкам или прыжки через станок.
   Они на самом деле прыгали кое-как.
Им не нравилось прыгать, им, кажется, вообще мало что нравилось, они слонялись по школьному двору, попинывая мятые сигаретные пачки и бутылочные пробки, оставшиеся от старших кабайцев, все в будущем, в ожидании свистка от толстой тетки в бело-зеленой «адиде», ответственной за занятия на открытом воздухе. 
   Тетка выдергивала их по одному из бесцельного кружения и отправляла в дальний конец брать разгон, а мы смотрели, как они с обреченностью подбегают к метровой высоты, обтянутому коричневой кожей четырехлапому станку и неуклюже взлетают над ним, ныряя потом в мягкие маты кто носом, кто боком, кто садясь на задницу. 
   «У-лю-лю!» - кричали мы. «Рекорд!». «Парламент гордится!».
Нас, конечно, игнорировали, но в конце занятия, когда тетка в «адиде» уже отсвистела возвращение в здание гимназии, один из кабайцев, розовощекий крепыш с бритой бровью, подошел к забору и, глядя на нас, по-обезьяньи облепивших сетку, цыкнул сквозь зубы:
-А слабо помахаться?
-А чё? - спросил кто-то.
-Ничё, - ответил крепыш. - Посмотрим, кем гордится парламент.
   Мы заржали.
-Тогда завтра, в девять, - сказал он. - На пустыре за сгоревшей казармой.
   И ушел, пнув зачем-то напоследок станок.
Следующим утром мой брат с интересом следил, как я танцую перед зеркалом, изображая удары и увороты.
   Полгода назад он сказал школе «гуд бай», переведясь на заочное в железнодорожный колледж. А работать отец устроил его в вагонное депо, где Илья по уши в смазке под присмотром мастера снимал тормозные колодки с тележек и катал и мыл колесные пары.
   В тот день у него был выходной.
Он обещал отцу повозиться с нашей домашней реликвией - стареньким «фиатом», кажется, видевшем еще допарламентские времена, когда мы были маленькой областью в составе Федерации, и теперь ждал отцовской отмашки.
-Что это ты? - со смешком спросил он.
-Бьемся с кабайцами, - сказал я, втягивая голову в плечи и уходя от грозного хука отражения.
-Смотри, - сказал Илья. - Эти кабайцы...
   Он не договорил, да мне этого и не требовалось. Кабайцы из старших классов лет десять назад первыми предали Федерацию, оттого и став кабайцами. Перегородили улицу Клюева и кричали из-за баррикад: «Суверенитета всем!», «Воров к ответу!», «Мы за парламент!», «Мы — за Кабая!», «Мы — вторая Бельгия!». Даже сформировали мятежную бригаду, которая вроде бы участвовала в Ночи Справедливости. Что тут еще говорить?
-Да мы им по щам надаем и разойдемся, - фыркнул я.
   К девяти у горелого остова казармы нас собралось восемь человек.
Уже стемнело. Кабайцев еще не было, меня потряхивало от бурлящего в крови адреналина, Ромка Щукин вообще, казалось, себя не контролировал, то ржал конем, то лягал ни в чем не повинный фонарный столб.
   Они выступили из вечерней темноты, словно отдельные ее составляющие — черные брюки, черные рубашки, черные «балаклавы». Только повязки на рукавах были белые.
    Дружина охраны порядка.
У каждого в руке дубинка, носы ботинков поблескивают стальными накладками. Я услышал, как Ромка Щукин взвизгнул.
-Бежим! - крикнул кто-то.
   Но бежать оказалось некуда. Второй ряд дружинников, выросший за нашими спинами, заблокировал нас на узкой площадке между казармой и бетонной стеной.
-Гордись, парламент! Гордись! - хором грянули дружинники.
-Вы чё, мы же дети! - прорвался чей-то испуганный голос.
    Но я подумал, что это уже не важно, кто мы.
Я видел кровожадные улыбки печатающих шаг дружинников, видел блеск глаз, чувствовал охотничий азарт и легкий скрип кожи ладоней, плотно обнимающих дубинки.
   Мы как-то сразу встали спина к спине.
Дрожащая спина Ромки Щукина. Плечо Димки Шкарбы. Пацаны по десять-одиннадцать лет. Было страшно, но почему-то меньше, чем с Гибелью.
-Х-ха!
   Мне сразу попало по уху. Голову будто засунули в гудящий колокол, и слева зазвенело и оглохло. В глазах все размазалось, во рту стало солоно.
   От следующего удара я увернулся, но пропустил пинок в голень. Нога взорвалась болью. Я с криком упал, все наши уже лежали, кто-то пытался отбиваться, но впустую. Дубинки опускались и поднимались.
   Плечи, ребра, бедра. Затем, выбивая зубы, прилетело в щеку.
-Гордись, парламент!
   Темная фигура возникла надо мной.
Мне как-то сразу подумалось: вот и все. Сейчас — щелк! - и меня не будет. Я даже улыбнулся разбитым ртом.
   А в следующий момент фигуру смела другая, орущая и пахнущая бензином. Отлетевший дружинник, кажется, с хрустом впечатался в обгорелую стену казармы. Вторая фигура тоже исчезла, но одним ухом я слышал, как она кхэкает и приговаривает голосом Ильи:
-Против детей, да? И получи! Получи!
   Кто-то пробежал еще. Рядом со мной потоптались, остановившись, ноги в кирзовых сапогах, в которых обычно ходил дядя Коля Щукин.
-Ах вы ж, суки, - сказал он.
   И исчез.
А меня потащило в уютную темноту, словно ватой облепляющую голову. Ничего не слышу, ничего не вижу, только невнятно болит разбитая щека...

   Я многое понял с того момента.
Два месяца провалялся в больнице в корсете и с гипсом на ноге, на руке, с необычной пустотой во рту слева — без зубов.
   Я узнал, что Димка Шкарба умер от внутреннего кровоизлияния, а Ромка Щукин стал инвалидом, ему перебили позвоночник.
   Помятых дружинников сдали в полицию, но их скоро выпустили, вместо этого дядю Колю Щукина, Илью и еще четверых посадили в «отстойник» за нарушение общественного порядка. В общем, слава парламенту.
   Когда-то мы были большой страной.
Она была неуклюжая и вероломная, так нам говорили. Тюрьма народов. Ядерный медведь. Пьяные колхозы и жуткие лагеря для политических заключенных.
   Сейчас мы уже полтора десятка лет маленькая парламентская республика.
Мы — вторая Бельгия. К нам пришли мир и процветание. С нами - бесконечная свобода и безграничные возможности под мудрым руководством наследников Флориана Кабая, когда-то вернувшегося из изгнания, чтобы подарить нам демократию.
   Я не верю ни первому, ни второму.
Мне — шестнадцать. Я читал другую, отличную от школьного курса историю и вижу то, как мы живем сейчас. Я твердо уверен, что у меня украли Родину. Я состою в боевой ячейке. Нас - пятеро, тех, кто стоял против дружинников плечом к плечу. 
   Мы готовимся.
Илья появился у нас дома внезапно, осунувшийся, страшно исхудавший, в каком-то тряпье, которое и одеждой-то назвать трудно.
-Выпустили, - выдохнул он, привалившись к косяку, - подписал, что претензий не имею, дали пинка под зад.
   Мама, конечно, захлопотала.
Достала запасы «гуманитарки», одолжила у соседей картофеля, сахара. Мы наверное впервые за год поели досыта.
   Брат, правда, съел совсем немного, видно было, что через силу.
-Закололи химией, - сказал он. - И в еду что-то сыпали. Вот и отвык. Испытывали на нас гадость какую-то.
   Он закашлялся и быстро вышел.
Я нашел его на старой площадке за сараями, где лежали, наверное, вечные шины, изображая штанги футбольных ворот. 
   Илья курил, щеки в затяжке казались бледно-синими.
-Играете еще? - кивнул он на вытоптанную поляну.
-Да нет, - сказал я. - Некогда. Я же теперь в депо, типа, преемственность.
-А пса помнишь? - повернул он голову.
-Я все помню, - сказал я.
   Брат принюхался.
-Свалка ближе стала?
-Ага. Только собаки исчезли. Вымерли.
-А вы еще живете, - усмехнулся Илья.
-У нас боевая группа, - сказал я. - Мы собираемся брать парламент. Не сейчас, сейчас нас еще мало, но скоро народ поднимется.
   Брат посмотрел на меня с грустью.
-А я вот что могу, - сказал он.
   И зажег огонь на ладони.

   Их таких оказалось трое.
Он, дядя Коля Щукин и еще один, то ли из соседнего Мышкина, то ли из бывшего совхоза «Калининский».
   Илья рассказывал, уткнувшись невидящим взглядом в шины, как лежал в коме, как ему делали трепанацию, как микроимпульсами стимулировали мозжечок. Суки. Доктора Менгеле под эгидой Европейской группы исследования национального здоровья.
-Илья, - с воодушевлением заговорил я, - нам нужна ваша помощь. Ради страны. Ты ведь не только огонь можешь?
   Брат затянулся. Помолчал. Сказал:
-Не только. Но я не могу тебе помочь.
-Почему? - спросил я.
   Илья пожал плечами.
-Ты не поймешь.
   Сигаретный дым, сизый, вонючий, поплыл в сторону, растаял.
-Я попытаюсь, - стиснул зубы я. - Если ты с ними, лучше молчи, ага? Если ты служишь этим сволочам...
   Брат посмотрел на меня с такой мертвой улыбкой, что я смешался.
-Те сволочи уже схлопнулись, Лешка. Их нет больше.
-Тогда почему?
-Мы покидаем Землю, Лешка.
   Показалось, вокруг вдруг не стало воздуха. Вакуум.
-Как? - прохрипел я. - И дядя Коля?
-И он.
-А мы?
   Мне стало так обидно, что защипало глаза. Илья приобнял меня, прикоснулся лбом ко лбу.
-А вам придется самим. Без нашей помощи. Понимаешь?
   Я всхлипнул.
-Сделай меня таким же!
-Не могу, - вздохнул Илья. - Мы сами-то — невероятность.
   
   На следующее утро мой брат пропал.
Но мама ходила тихая, глаза ее легко светились, она шептала что-то себе под нос. Кажется, звала Илью ангелом.
   Господи, как я его возненавидел!
Улетел! Сверхчеловек! Супермен! Сволочь! А мы тут как? Загнемся тихонько, да? В объятиях маразматичной старушки-Европы?
   Европа — бабка жадная, всех с собой в могилу заберет.
Парламентская республика Кабая, вся в долгах, как в шелках, заложила Европе все и вся, земли, предприятия, дома, будущие доходы и, кажется, даже людей.
   Я все ждал: ну вот брат появится, вот они втроем разгонят парламент, схлопнут всю мерзость, ведь не могут они же бросить нас, люди все-таки.
   Пожалуйста, шептал я.
Но небо, чистое или пасмурное, осеннее, а затем зимнее, не торопилось с ответом. Депо закрылось. Оказалось нерентабельным. Редкие локомотивы проскакивали по путям воровато, с виноватым шелестом и короткими гудками.
   Полыхнуло поздней весной — у семьи Ольгиных, наших соседей по дому, пришли забирать ребенка. Пришли с полицией, с предписанием, с вежливым судейским. 
   Семилетнего Сашку изымали в уплату коммунальной задолженности.
На выходе непонятно как прознавший об этом народ обступил тварей плотной толпой: «Куда вы его?», «Изверги, а не люди!», «Оставьте ребенка!».
   Судейский бледнел и улыбался, совал бумажку, женщина из опеки пряталась за спины полицейских, а те нервно топтались на месте, не решаясь проломиться сквозь. Стоило одному из них взяться за рацию, как толпа легко раскидала их по сторонам на скамейки и чахлые газончики, а затем, освободив ребенка и почуяв силу, потекла по улице.
   Переулки и перекрестки подпитывали ее, толпа разбухала, вскидывала кулаки, разевала рты и я вместе с ней, в ней шагал к центру, к мэрии, к Парламенту, к зданию Исполнительного совета. «Долой! Долой! Долой!». Мне было страшно и одновременно казалось, что все нипочем. Вернее, эти чувства наплывали по очереди, с мурашками по спине и затылку, с жаром в животе и напряжением мочевого пузыря.
   Нас встретили на центральной площади имени, конечно, Кабая.
Каски, сомкнутые щиты. Два темно-синих броневичка с водометами на крышах. Залп! Взлетели и опустились в самую гущу гранаты со слезоточивым газом. Водометы ударили по передним рядам, разъединяя, сбивая с ног.  Толпа закричала и разбилась. Я кричал тоже. Я кричал: «Илья!».
   Клубами поднимался дым. Першило в горле. Слезы текли ручьем. Кто-то сунул мне мокрый шарф. Асфальт и дымное небо толкались за право быть перед глазами.
   Тр-рям-тр-рям! - ударили дубинки о щиты.
Пригибаясь, я побежал с площади. Кого-то поднял, кого-то отпихнул. За спиной нарастал рев воды, слитный стук берцев. Мелькнули столб, поваленная скамейка, ползущий куда-то мужик, свирепо болтающий головой, словно контуженный.
   Тр-рям-тр-рям! - снова грянули в пластик дубинки.
Я уткнулся в жидкую цепочку схватившихся друг за друга людей, кто-то крикнул:
-Вставай рядом.
  Я завязал шарф на затылке, натянул ткань на нос и встал, замкнув руку с рукой парня в джинсовой куртке. Сколько нас было? Едва десяток.
   Но скоро мою руку справа нашел кто-то еще, сзади, подпирая, выстроился второй ряд, за ним — третий, мы сомкнулись, мы слились уже не в толпу, в монолит, в людей, объединенных общим желанием выжить и победить.
-Илья! - закричал я.
-А-а-а! - подхватили люди. - Да-а-а!
    Мы побежали, нет, нас понесло навстречу полицейским шеренгам. Дым, вода, проблески неба. Вперед, вперед.
   Здание Парламента с куполом в центре все пытается выскочить из поля зрения. Надо к нему, к нему.
-Ар-ры-гх!
   Мы столкнулись с полицией.
Дубинки лупят по головам, искаженное лицо за щитом плюется слюной. Вздох рядов выгибает фронт. Вперед! Не расцеплять рук!
   Что удары! Адреналин глушит боль, дробит звуки и картинку.
-Илья! Помоги же!
-А-а-а!
-Куда? Куда ты?
-Вы — уроды!
-Гордись, парламент!
   Лицо за щитом уплыло вниз.
Треск, хруст, сталкиваются тела и твердое: щиты, асфаль, носки берцев. Кость в кость, глаза в глаза. Мы проигрываем.

   Мы проиграли тогда, но выбрались с площади.
Я возненавидел брата так, что почти о нем забыл. Решалась судьба страны, а он! Отчалил. Почему? Что я не понял бы?
   Где он сейчас?
Господи, его помощь была мне нужна ежедневно. Но все, что он делал — это смотрел с фотографий, развешанных матерью на стенах.
   Мы бастовали, мы уходили от полицейских засад, мы пытались вновь поднять народ, забившийся в дома. Из нашей боевой пятерки осталось сначала трое, а потом я один. Один!
   А вторая Бельгия превращалась во второе Зимбабве.
Длинные очереди за бесплатными обедами, мясо по карточкам, хлеб по карточкам, жизнь по карточкам. Толстые рожи наследников Кабая не вылезали из телевизора. «Мы никому не позволим...», «Маргиналы и вредные элементы будут нещадно...», «Улучшения благосостояния видны невооруженным взглядом...» 
   Я смеялся сквозь боль, сквозь зубы.
Где ты, Илья? Посмотри, что они лопочут!

   Но через полгода даже присланные из Европы силы специального назначения не смогли нас остановить. Около двухсот тысяч человек заняли площадь перед Парламентом. Воинский гарнизон и часть местных полицейских сил присоединились к нам.
   Мы — не вторая Бельгия. Мы — часть одной страны, оболганной, разрушенной, но еще живой. Мы просто прошли сквозь оцепление. Молча. Грозно. Никого не трогая.
   Газовая граната, выпущенная в толпу то ли от испуга, то ли по недомыслию, была единственной. Наследники Кабая бежали.
   Я не ходил, я летал. Все время будто по воздуху.

   А потом от брата пришло письмо. Обычной почтой. Правда, без обратного адреса. Внутри голубоватого конверта прятались несколько листков, заполненных мелким почерком Ильи.
   «Хочешь встретиться? Прилетай! - писал он. - Созвездие Весов, Глизе 581».
Я заплакал, наверное, впервые в жизни. Под строчками сплетались неведомые мне формулы с пояснениями «Гравирезонаторная игла», «Прокол», «Пространственная складка».
   Ух!
Завтра я первым поездом восстановленного сообщения с Российским Союзом еду в Москву. У них есть Центр имени Хруничева, я знаю. Кажется, там смогут разобраться. Не страшно, если понадобится время.
    Я обязательно прилечу к брату и скажу ему:
-Я понял, что ты хотел сказать.
-Уверен? - улыбнется Илья.
-Конечно. Не можешь ручками, вставай на ноги.
   И мы обнимемся.