Tempus - Глава первая - Из истории одной семьи

Современная Фантастика
Порывы осеннего ветра играют хлопком гардины, отливы свечи — меняющиеся, продолговатые — плетевом ложатся на ковер, паркет, клавиши-полосы пианино... Вот уж огонек канделябра обступила сизая дымка, вот полутьма съёживается где-то у стен, а воск оплывает с фитиля крупными каплями...
Он подходил к фортепиано, но только без сил опирался о его крышку, он шагал взад-вперед по комнате и снова садился на кровать. Он брал в руки бюллетень, пробегая глазами по заглавиям, чтобы хоть как отвлечь себя от той невыносимой тяжести, что все крепчала, стягивалась на сердце.
Он всматривался в текст, чтобы снова отложить газету. С отвращением, едва не с тошнотой читал заметку об убийстве городничего, ленту новостей, убористые сводки и фрактуры сейма, что из-под клыкастого герба скалились на читателя.
 “Свободная газета” увеличивает наклад: Фома Львович Поляков пообещал, что его издательство свободно от всякого стороннего влияния, и готов печатать свидетельства из самых достоверных источников”.
“Комиссариат предлагает протекцию Рейн-Вестфальской Унии. Так что же паче: подписать смертный приговор и принять подслащённую пилюлю или броситься на грудью на штык?”
Он только покачал головой, поднялся с кресла, и, отыскав рядом вязаные тапочки, какой раз подошел к отворенному окну, оперся о подоконье. Под стенами цвел белым цветом вереск, а его аромат смешивался с горечью копоти и дыма от горевших заграждений…
Он глянул на старый календарь: а ведь сегодня уже семнадцатое сентября тысяча девятьсот третьего года...  Знать, около недели уже продлились беспорядки в городе, семь дней он старательно отрывает листы с числом, хоть раньше случалось забыть об этом и на месяц. Позавчера он приказал дворецкому наглухо запирать все двери, а по выходу во двор — за газетой, новостями, за пакетом молока или свежей буханкой, нести в кармане револьвер, чтобы ночью спрятать его под подушку. Теперь такой же шестизарядник лежит в комоде у дверей. Только бы не пришлось бы ему дождаться своего часа, только не пришлось бы выстрелить: раз, роковой раз...
Под стенами цвел белым цветом вереск... Помнится, пять лет назад он пришел с букетиком белых цветов к кровати умирающей дочери. Врач говорил: пневмония, а он не верил, не хотел верить! Он брал руки маленькой Натали в свои, целовал их. Он шептал: “Крепись, дочурка”, глядя на её белое изможденное личико... Ночью, наедине с пламенем свечи и тяжелыми мыслями, он сидел, обхватив голову руками. Он смотрел, как увядает рядом с дочерью Марта и отводил взгляд. Он стонал и рвал на себе волосы, ходил по комнате взад-вперед, заложив за спину руки, бросался к Натали, едва услышав её хриплый вздох. А спустя двенадцать дней боли и страдания, отчаянной борьбы, он сомкнул глаза всего на несколько часов перед рассветом, а снова приоткрыв их, понял, что тонет в холодной тишине... Стук часов: мерный, монотонный, пугающий, тление огарка на тарели, карминовые лучи взошедшего солнца; морозный воздух сквозь занавес играет с лепестками георгин. Он пролежал без движения минуту, а после вдруг резко сорвался, сбежал по лестнице вниз, хотел броситься к маленькой кроватке, нежно взять за руку Натали, но не сделал и шагу... Кровать была пуста, простыни — аккуратно сложены, а Марта в оцепенении сидела на стуле рядом...
Через шесть месяцев он потерял жену. Врач говорил, что не может найти этому причины, но Федор Алексеевич знал: она увядает от горя, от тяжести их лишения. Он не мог произнести и слова, ему не хватало сил плакать, он оставил надеяться... Ночью он проводил часы подле, молча склоняясь над любимой.
Помнится, одним вечером он запер за собой двери дома, и, обойдя пустые теперь комнаты, понял, что совершенно одинок... Одинок, уничтожен, разбит — как и теперь, пятью годами позже. Он переехал в эту квартиру, чтобы не поддавать сердце постоянной пытке, он старательно вел дневник, чтобы наполнить смыслом каждый серый, подобный другим, день.
Он вдыхал аромат цветущего вереска, и память рисовала перед глазами картину: флигели старых домов тонут в сизоватой дымке, осенняя морось туманом покрывает шляпу и пальто. Стряхивая с кустов на одежду мириады лучистых капель, он рвал цветы и веселился, как ребенок; он любил, надеялся, хотел обрадовать дочь. Тогда казалось, что Натали шла на поправку. Казалось...
Рядом зазвонил телефон. Федор Алексеевич подошел к аппарату, прислонил к уху медную трубку.
— Я вас слушаю…
Через несколько секунд он вздрогнул и переменился в лице.
— Да что вы, Фаина Ивановна... Что он сделал?.. Что он сказал вам? Я еду, я скоро буду у вас, Фаина Ивановна.
Он быстрым шагом прошелся по комнате, после, подбежав к комоду, отворил один из ящиков, снова бросился к телефону, и набирая номер, нетерпеливо переступал с ноги на ногу.
— Станислав Стрелец, констебль, сейчас на месте? Прошу, вызовите его сюда...
Через минуту-другую Федор Алексеевич снова заговорил: поспешно, быстро.
— Слава... Слава, ты мне нужен. Так скоро, как только сможешь. Бери карету и проси кучера к моему дому. В форме, в должности, с оружием.
Он покачал головой, выглянул из окна, и с нажимом молвил:
— Спеши, Слава! Ради Бога! Я объяснюсь по пути.
Федор Алексеевич вновь оказался у комода, достал оттуда револьвер, и на ходу надевая сюртук, застучал каблуками по лестнице. Внизу, с керосиновой лампой, показался из своей комнатушки дворецкий.
— Изволите что-нибудь приказать, господин?
— Возьми оружие, Виктор. Мы выезжаем.
Тот коротко кивнул. И пока лакей был занят сбором, Федор Алексеевич подошел к гардеробу, набросил на себя шарф. Сколькое он связывал с этой полосой полотна, единственным теперь воспоминанием о Марте...
Помнится, еще тогда, двадцатью годами раньше, они одни в Большом зале Венского университета... Он играет ей Шопена, седьмой вальс — музыку осени и опавших листьев, а она танцует подле рояля: легко, грациозно.
Помнится, еще тогда, в лекционной аудитории, на первом же занятии, они встретились взглядами. Скучный степенный профессор читал с кафедры что-то о началах ньютоновской механики, а они еще и еще поднимали глаза, чтобы испытать то волшебное чарующее чувство...
Шли дни и недели, а он неизменно ждал её на лужайке перед факультетом. Он мог заметить её издалека: прямой стройный стан, высокая черная прическа, всегда строгое платье. Неизменно с книгой классика, которые они так любили читать друг другу вслух. Он заслушивался её необычно бархатным немецким, она, улыбаясь, исправляла его.
А по вечерам, после утомительных занятий, он зажигал подсвечники в Большом лекционном зале и учил её игре на фортепиано. Моцарт, Григ, Вагнер, Шуман, Шопен. Изящные пальцы бегали по клавишам: аккорды сливались в гаммы, гаммы — в чудную мелодию. Так им случалось засидеться до самой ночи, так пролетали счастливые, беззаботные дни, недели, месяцы...
И вот уже в мантии магистра он зачитывает перед коллегией профессоров текст своей научной работы. Он ищет глазами её в аудитории, находит, и ему вспоминается первый день в университете: волшебство раннего сентября и волшебный блеск её взгляда. Теперь Марта ждала от него ребенка.
Она вышла на кафедру следующей под громкие аплодисменты. Она шагала, покачиваясь из стороны в сторону, держась руками за спинки стульев, а встав перед коллегией, испугала его тем, что так бледна и слаба. Девушке не хватило сил держаться, и она упала прямо перед трибуной... Засуетились, забегали люди; кто-то звал врача, кто-то спешил оказать первую помощь, а он, не помня себя, вмиг оказался рядом, сбросил мантию и академическую шляпу, склонился над любимой... Страх, ужас, стук сердца...
После короткого осмотра доктор отвел его в сторону и ледяным голосом заметил: “Ребенка не будет. Не исключаю, что никогда не будет. Смиритесь с этим: его рождение может обернуться его же смертью или гибелью матери”.
За спиной кто-то несмело заметил:
— Господин... Господин, вы говорили, что нужно выходить?
Дворецкий? Он по-прежнему здесь?
— Да, Виктор, иди, — прошептал Федор Алексеевич, вытирая рукавом слезы. — Иди, я мигом...
Скрипнули двери, и Федор Алексеевич упал на колени там же, где и стоял.
— Марта... Марта... Марточка, дорогая... Мне так жаль... Так жаль...
Летели перед глазами дни, недели, месяцы... Дождь, снег, ветер, метель — а они проводят вечера в величественном помещении залы. Лужайка перед колоннадой, её черное платье, нежные ноты голоса и сияние глаз. Пальцы касались клавиш рояля: аккорды собираются в созвучия, те льются под купол гаммами. Любовь, счастье, тоска, отчаяние — его игра подобна его жизни.
Кленовая аллея в октябре — как волшебство листопада. Золотой покров присыпан изморосью, дыхание рисует в воздухе чудные узоры...
Его рука крепко сжала револьвер, его пальцы обжег ледяной металл курка.
“Марта... Натали... Может быть, там я встречу вас...”
Приходит осень, присыпанная первым снегом, а сердце бьется скорее: казалось бы, теперь с новой силой он переживет все то, что связывало его с прошедшим. Страх, отчаяние, любовь, прикосновение её рук, сияние взгляда. Слова, слова... Слова превращаются в мелодию фортепиано. Метели, вьюги, снежные замёты — а он среди резных колонн играет ей вальс. Воспоминания захлестывают его одним потоком, танцуют-кружатся...
А он прислоняет к виску холодную сталь пистолета. Он горько плачет. Слезы скатываются по морщинкам на его щеках и падают на серую полосу материи — шарф, который, помнится, он набросил на себя тогда...
“Марта, почему ты меня оставила?”
“Марта, ведь мне так тяжело...”
Они — вместе в осенней рощице университета. Он собирает золотые листья в букет, чтобы обрадовать любимую. Помнится, тогда они, ежась от колючего мороза, были готовы веселиться в парке до самого вечера. Как были счастливы, как любили друг друга тогда... Двадцатью годами раньше или только прошлым вечером?
Метель принесла в студенческий городок Вены чудную рождественскую магию. Строгий бидермейер кафедр и колонн украшен гирляндами. Они молоды, влюблены, неразлучны...
Ему вдруг захотелось оказаться там —  в громадной аудитории университета, снова встретить её, снова пережить все то, что они переживали, чтобы никогда больше не расстаться... Вот, казалось бы, за окнами уже метет вьюга, а они вдвоем — в той самой зале. В той, где, помнится, так терпко и тепло пахнет деревом скамей и бумагой старых переплетов...
Федор Алексеевич нажал на курок. Палец судорожно напрягся, шипением-шорохом протрещал старый затвор.
Пистолет дал осечку.
Миг — и его слабая рука выпускает оружие, а то со звоном бьется о пол.
Он обхватил руками голову, и так застыл, беззвучно рыдая. Почему судьба позволила остаться? Почему он здесь? Ему чуждо желание жизни, он потерял все; все, что ценил, любил и берег...
“Марта... Марта...”
Он с безразличием смотрел, как заходит в квартиру констебль в форме и высокой фуражке с гербом, как после подбегает к нему, спешно бросив дворецкому:
— Воды, Виктор! Скорее воды!
Слава присел на колени рядом.
— Вам плохо, Федор Алексеевич? Скажите, чем я могу помочь?
Тот ничего не произнес. Станислав увидел на полу рядом разряженное оружие, покачал головой и осторожно обратился к Федору Алексеевичу:
— Вам нужен отдых. Я проведу вас в кабинет. Можете идти?
Тот встал и под руку со Славой тяжело взошел по лестнице, присел на кровать. Дворецким тотчас был поднесен стакан травяного чаю, но Федор Алексеевич отставил его, велев лакею ожидать у входа.
Едва за тем закрылась дверь, мужчина поднял глаза и глянул на констебля.
— Слава, ведь это ты разрядил мой револьвер?..
— Я опасался за вашу жизнь, Федор Алексеевич. Вы были так расстроены со времени нашей последней встречи...
— За мою жизнь? Она уже давно прожита, Слава... Все осталось позади. Совершенно все...
Он встал, скорым шагом направился к пианино в углу комнаты, и сев за него, заиграл: отрывисто, отчаянно. Пальцы бегали по клавишам, созвучия сплетались в гаммы. Тогда он заново переживал свою трагедию, он видел перед собой любимую, едва прикрыв глаза. Аллегро молто модерато Грига, седьмой осенний вальс... Вспоминая композицию Шопена — ту самую, именно ту — он сыграл несколько аккордов, ударил по контроктаве, и со стуком захлопнув крышку, встал.
Он подошел к открытому окну, и, глядя на кусты цветущего вереска, уронил голову на руки. Он обращался то ли к ночи, то ли к промерзшей насквозь тишине...
— Все потеряно... Все, все позади: я оглядываюсь в прошлое и понимаю, что оставил там себя; я думаю о завтрашнем дне и вижу только боль, только мутный осадок на сердце... Марта, я встретился с тобой двадцать три года назад, а помню все так, будто видел только вчерашним вечером...
Он вновь подступил к фортепиано, пробежался руками по клавишам и заиграл — так же отчаянно, так же самозабвенно. Созвучия сливались в гаммы, летели стройной мелодией седьмого вальса... Скоро музыка сменилась какой-то незнакомой, неведомой ему: пронзительной, трогательной; он играл душой, он полностью отдавался инструменту, а когда понял, что не выдержит большего, снова поднялся и беззвучно проговорил:
— Идем, Слава... Идем, идем...
 Он сбежал вниз по лестнице, отворил двери... На улице моросил холодный легкий дождь, а ему вспоминался тот день, когда собирая вересковый букет для дочери, отец в последний раз чувствовал себя счастливым...
Он зашел в открытый дворецким дилижанс, на ходу бросая кучеру:
— Консенсштрассе.
Лошади тронули. По обе руки проносятся блеклые фасады домов, фонари, будто рисунок акварелью, размыты капельками плотной мороси. Те разбиваются о мостовую, отскакивают от брезента повозки, дробью стучат в окно.
Кап-кап-кап — тихий перезвон дождя, как мелодия ранней осени; небо затянуто пеленой из туч, и на сердце так зябко, так холодно...
Он закрыл глаза, представляя строгий бидермейер университета. Помнится, как и сейчас капли бьются о камень подоконника, высокие стекла, дерево оконных рам, воском разлит вокруг теплый свет канделябров, запах чернил, желтоватой бумаги и старинных томов. Он смотрит на причудливые линии, что вырисовал на окне ливень и вспоминает что-то трогательно-осеннее, что-то далекое и так родное ему...
А вокруг — дождь и промозглый ветер,  а внутри — вьюга, метель. Несется вперед карета, оставляя позади все самое любимое, близкое, дорогое.
 Федор Алексеевич невольно застонал, опустил на окошко штору, склонил на руки голову.
— Зачем ты сделал это, Слава? Зачем? Зачем?..
— У вас впереди еще долгая жизнь, Федор Алексеевич, — отвечал добродушный констебль. — Подумайте только: вы умны, способны. Ваших знаний хватит, чтобы прославить себя на весь город.
— Нет, нет, нет… — повторял он подавленно. — Это бессмыслица! Понимаешь, Слава? Я потерял все, ради чего жил. Моя жена и дочь погибли. А ведь я так любил их... Так любил!
Он сжал зубы и отвернулся. Он не заметил, как, крикнув “Консенсштрассе”, остановил карету кучер. Он не видел, как открывает перед ним дверь дворецкий, и только расслышав голос Фаины Ивановны, нашел в себе силы выйти.
От дома подле бежала к Федору Алексеевичу невысокая седовласая старушка — соседка его брата по улице, мать, чей сын двумя годами раньше добровольно ушел на Данцигский фронт врачом, а прежде школьником учился у Ивана Алексеевича.
— Федор Алексеевич, — говорила она дрожащим голосом. — Они там, они вламываются вовнутрь. Сделайте что-то, Федор Алексеевич!
— Фаина Ивановна, прошу, не бойтесь. Мы уже здесь, втроем, с городничим.
Он старался не показывать того, как расстроен и как испуган сейчас, но голос все равно звучал глухо. Он коснулся её плеча, молвив:
— Что случилось, Фаина Ивановна?
— Ваш брат пришел ко мне около восьми вечера и передал вот это, — старушка протянула Федору Алексеевичу связку ключей. — Знаете, он был так бледен, говорил, что  всему конец, что ничего уже не изменить... Он говорил, что просит у вас спасти Анечку, а потом… выстрелы, стук... Он побледнел еще больше и вернулся в свой дом, а те же тотчас собрались рядом.
— Кто, Фаина Ивановна? — спрашивал Федор Алексеевич.
— Двадцать бездушных людей... Он вышел на балкон и сказал, что пойдет с ними куда угодно, только бы те не причинили вреда дочери... Ваш брат сдался, и шестеро с винтовками увели его... А остальные до сих пор там, хотят Аниной смерти. Ведь Анечке всего три годика...
Федор Алексеевич переглянулся с констеблем и кратко указал:
— Мой револьвер.
Фаина Ивановна стала перебирать связку, нашла небольшой ключ.
— Он говорил, что этот — от черного хода на заднем дворе. Пробирайтесь там: меж дворами прямо к углу улицы, — она обождала несколько времени, вытирая лоб платочком, потом тихо проронила. — Что мне делать, Федор Алексеевич? Скажите, как я смогу помочь?
— Идите домой, Фаина Ивановна, — мрачно отвечал он. — Идите домой.
После кивнул Славе, дворецкому и молча зашагал вперед. Его плечи тяжело вздымались, его кулаки были сжаты.
“Сволочи, что они сделали с Иваном? Куда повели его? На расстрел с десятками других невинных?”
Бессилие, гнетущее бессилие. Он не сможет поделать ничего, а ведь так желалось бы пустить пулю в лоб каждому, кто понесет на себе след от смертного греха. Они называют себя народными ополченцами? Как осточертело, опротивело ему это слово — маска всеизвинимости для всякого, кто меж звучных девизов и баррикад навсегда похоронил свою человечность, кто покрасил знамя в кармин кровью сотен убитых им людей...
На соседнем дворе его догнал молодой констебль.
— Федор Алексеевич, почему вам не вызвать отряд полиции? Ведь на каждом участке денно и нощно дежурит дозор городничих.
— Полиция не должна ни о чем знать, — огрызнулся тот. — Подумай только, если дело об убийстве моего брата попадет в руки красным, какая участь может ждать его малолетнюю дочь. По оплошности следователя или доносу двуликого полицая мы все будем расстреляны ночью того же дня...
Трое оказались у невысокого деревянного забора: старого, сплошь увитого плющом и гортензией. Федор Алексеевич указал на богатый двухэтажный особняк c той стороны.
— Вот. Вот его дом. Виктор, Слава, перелезаем.
Там, у входа, кричала нараспев свои гимны и лозунги толпа, разгоряченная расправами и кровью, там бились на осколки стекла, горели и гасли факелы — если бы не холодный осенний дождь, все строение наверняка было бы превращено народовольцами в громаду обугленных брусьев.
Федор Алексеевич пробежал по газону заднего дворика, и, провернув ключ в дверной скважине, оказался внутри — в одной из кладовых, среди мебели и толстых книг, которые не умещались в комнатах, кабинете, холле, среди стеллажей, инструментов, деталей. Он ощупью пробрался к дверному проему на другой стороне и быстро перебирал ключи из связки, вставляя их в дверь один за другим. Скоро та скрипнула и податливо отворилась.
— Слава, Виктор, идемте в фойе. Становитесь у входа, зажгите свечи и дайте им понять, что мы вооружены, что в доме полиция.
Дрожащими руками он взвел курок. Он шел дальше. Дубовая обивка стен, чистый паркет,  едва уловимый запах воска и древесной смолы, после колонны просторного холла, книжные полки у стен, резные оконницы под самыми сводами: все это казалось настолько близким, таким знакомым. Несколькими неделями раньше он заезжал сюда на обед к Ивану Алексеевичу — своему единственному брату. Казалось, и сейчас тот спустится, отрываясь от чертежей и чтения книг, глянет серьезно поверх очков-половинок, прислушается, поймет...
Случится ли ему теперь увидеть Ивана? А ведь они даже не успели попрощаться, посмотреть друг другу в глаза. Что чувствовал он, выходя из дома под конвоем шести палачей, о чем думал? Вспоминал ли жену, брата, улыбку и взгляд дочери?
Федор Алексеевич сжал кулаки, заговаривая с дворецким.
— Виктор, если придется стрелять — стреляй. Помни, в скольких смертях повинны красные...
Он повернулся к Славе и услышал, как со второго этажа зовет маленькая девочка. Его? Его...
— Папа, папа!
Он вздрогнул и отступил на шаг. Ведь это её голос, его любимой дочери, его маленькой Натали... Он поднял брови и широко открыл глаза. Он растерянно глянул на Виктора, на Славу, потом  вдруг сорвался с места, побежал по ступеням вверх. Там, в конце коридора, стояла, перепугано глядя на него, малышка.
— Ты уже вернулся, папа?
— Девочка моя... — одними губами прошептал Федор Алексеевич.
Миг-другой он не сводил с неё взгляда. Он чувствовал, как бьется в груди сердце. Он вспоминал, переживал заново те счастливые минуты, недели, дни, а потом бросился вперед, сел на колени рядом с Аней и крепко обнял её.
— Да, доченька, я тут. Я снова с тобой, дорогая... Аня... Аня... Моя Анечка...
— Мне страшно, папа.
— Не бойся, Аня, я здесь. Я снова с тобой, Аня...
— Они так кричат, папа.
— Я скажу им, и они перестанут. Ладно?
Девочка помолчала, подняла на него взгляд и тревожно заметила:
— Почему ты плакал, папа?
— Я... — он запнулся, вздохнул, внимательно посмотрел на малышку. — Ты поймешь, Аня. Подрастешь и поймешь, почему твой отец так боялся за тебя этой ночью...
Он услышал, как кричит что-то снизу Станислав.
— А теперь иди спать, Аня. Все будет хорошо, я обещаю.
Она обняла его, неохотно подошла к дверям спальни, а приотворив их, еще раз глянула на Федора Алексеевича.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи, Анечка...
Он посмотрел ей вслед, улыбнулся и пошел вниз по ступеням. Он чувствовал, как в сердце воскресают чувства, которых пять лет не знало его измученное сердце: любовь, надежда, вера, вдохновение. Она назвала его своим отцом... Он искренне полюбил её...
В фойе Федора Алексеевича встретил констебль.
— Они вот-вот будут в доме. Федор Алексеевич, мы не выстоим. Мы погибнем, если они вломятся сюда!
Тот кивнул и стал лихорадочно водить рукой по лбу.
— Да, да... Надо решать. Надо скорее решать. Разбудить Аню и спасаться через ход в кладовой?
Он простучал каблуками от стены к стене, остановился у одного из шкафов с книгами.
— Слава, вытянем его из ниши и протащим к самому входу?
— Да что вы, Федор Алексеевич, — заговорил нервно Слава. — Он упадет после двух ударов ногой.
— Выставим два-три подряд. Не стой на месте, Слава!
— Если удастся хоть что-либо успеть...
Констебль подбежал к входу и тотчас испуганно бросил:
— Глядите, дверь дает трещину! Что делать? Что делать-то?
— Слава, сейчас же кричи, что полиция уже в доме. Сейчас же, не мешкай!
— Это только разозлит их, Федор Алексеевич!
— Скорее, Слава! Поздно бежать!
Тот достал из кобуры пистолет, попытался взвести курок.
От двери отлетали щепы, уши лопались от крика озверевшей толпы, палки и кирпичи с силой били по стенам,  залетали в поломанные оконницы.
Слава дал предупредительный выстрел. Он пытался кричать так громко, как только сможет, но голос дрожал, срывался.
— Именем сейма! Именем порядка я приказываю отойти от дома. Я буду стрелять в каждого, кто ступит на его порог!
Констебля не слышали. Дверь прогибалась под ударами ног и плеч, трещала, и вот-вот должна была разлететься на брусья.
— Бежим! — кричал Станислав. — Вы думаете, они побоятся одного полицейского в доме?
— Поздно, Слава! Если мы отступим, нас догонит свинец. Двери того и гляди не выдержат.
— Они убьют нас, едва ворвутся, даже если мы встретим их грудью. Не только нас, Федор Алексеевич. Что станет с девочкой?
Тот в отчаянии стукнул себя рукой по лбу и прорычал:
— Я не знаю, что делать. Не знаю! Вдруг красные уже и там, с другой стороны? Вдруг они уже обошли усадьбу?
Он посмотрел на проход, смерил взглядом констебля, Виктора и отрывисто бросил:
—  Спешите к ходу в кладовой, прислушайтесь, отоприте его. Вот... Вот ключ.
После он взлетел на второй этаж, пронесся по коридору, рывком распахнул двери детской... Малышка, положив на колени голову, с кровати глядела в темноту надворья.
— Аня!
— Что, папа? — перепугалась она.
— Аня, вставай. Идем отсюда, скорее уходим.
Федор Алексеевич взял её на руки и в несколько шагов выскочил из комнаты. Он спешил, торопился, понимал, что каждая секунда промедления может стоить жизни им обоим.
— Куда мы, папа?
— Нельзя оставаться здесь, Анечка.
— Я боюсь, — говорила она, плотнее прижимаясь к его груди. — Я боюсь, папа.
— Надо подождать немного, потерпеть самую малость. Завтра все будет хорошо, я обещаю тебе, Аня.
Из сумрака кладовой навстречу вышел полицейский.
— Кто это? — вскрикнула девочка.
— Мой друг, он нам поможет...
“Федор Алексеевич, бегите! Спасайте себя и Аню. Мы с Виктором отвлечем их”.
Он шагнул к выходу, едва не оступился на груде разбросанных книг и коробок, набрел на косяк у входа, и за метр-другой от проема услышал, как сзади, в фойе, рыскают и голосят что-то народники. Шум, оклики, голоса, красный свет факелов и красные нарукавные повязки. Ужас волной накатил на него, облил с головы до ног. Должно быть, никогда прежде не случалось ему так бояться, так отчаянно искать спасение, так переживать.
Они уже в доме. В доме, за дюжину шагов от этой коморки: орут, переворачивают все вверх дном в каком-то дьявольском остервенении.
Он стремглав выбежал наружу. Он услышал, как за спиной кто-то громко кричит:
— Следы, следы!
Заметили... Заметили слякоть и грязь с мокрых подошв, следы от кладовой к входу...
Слава быстро перебирал связку с ключами, когда кто-то с силой навалился на двери кладовой. Легкое дерево поддалось, и, кидая быстрый взгляд назад, Федор Алексеевич встретился глазами с народовольцем. Ненависть, слепая ярость: оба были готовы наброситься друг на друга, выпустить во второго свинцовую пулю. Озлобленный народник с приметной повязкой у локтя — как знать, может вчера еще ленивый лавочник или усердный мастеровой, расхваливавший свой товар прохожим — и интеллигент, загнанный беглец.
— Обходите! — заорал во всю глотку красный. — Обходите дом с двух боков! Они там!
Несколько шагов его дюжих ступень — и тот уже выбегает из усадьбы, а за его спиной появляются в чулане все новые и новые народники. Вот они показались с одной стороны, с другой... Они спешат, ревут оголтело.
Федор Алексеевич, сколько хватало сил, несся вперед: через лабиринт задних двориков, по лужам и грязи. Было слышать, как сзади стреляет в воздух Слава, как кричит что-то Виктор; было слышать, как сердце бьется и выскакивает из груди. Едва не плача, прижимается к нему малышка, летят мимо дома, заборы, как и мысли в голове; хлещет по лицу холодный ливень, ветер дует порывами.
Совсем скоро он понял, что бежать дальше не станет сил, и едва не свалился на землю у какой-то из изгородей. За углом — обжитые двухэтажные постройки, и Федор Алексеевич поспешил к одному из подъездов, под резной чугунный выступ парадного. Двери заперты, на улице — ни души. Стучать? Не отопрут. Звать на помощь? Не захотят услышать.
Сердце билось, легкие судорожно хватали воздух, а он быстро шептал девочке:
— Аня... Аня, не бойся. Скоро все будет хорошо. Я обещаю, Анечка...
Сколько времени прошло тогда? Миг, минута, две? Совсем скоро он услышал, как кто-то шаркает по лужам за углом дома. Горожанин, местный? В эту темную пору, в ливень, здесь, на улице?
Совсем скоро из того же проезда появился мужчина: в драповой куртке и штанах из тяжелого сукна, которые здесь обыкновенно носят рабочие. От дождя он промокнул до нити и никак не мог разжечь свою папиросу, с досадой чиркая ею о кремешок. Он огляделся по сторонам, прошел под один из соседних карнизов, и, поколдовав над самокруткой, жадно вдохнул табаку.
Тогда, в свете искры от кремня, Федор Алексеевич, дивясь, отметил, что знает его. Да ведь это Дмитрий, работник типографии, у которого ему случалось забирать тексты своих публикаций. Торопливый, разговорчивый; как и тогда, сейчас в короткой черной щетине и замшевых чеботах. Частицы типографской краски облепили его одежду, запутались меж ворса, в усах и бороде.
Федор Алексеевич встал на ноги: стоило бы окликнуть того, просить какой-то помощи.
— Дмитрий!
Тот в недоумении оглянулся, посмотрел на Федора Алексеевича, перевел взгляд на Аню, потом вдруг переменился в лице и полез за пазуху.
— Дмитрий! Ты что, не помнишь меня?
Миг — и в руках у того молнией блеснул револьвер. Федор Алексеевич невольно попятился.
— Брось оружие! — рявкнул рабочий.
— Послушай, я ведь не замышлял ничего плохого...
— Бросай оружие!
Он послушно достал из кармана брюк пистолет и положил его наземь подле. Он настороженно наблюдал за тем, как мужчина быстро подходит и прячет его шестизарядник за поясом. Что стоит думать? Зачем? Зачем?..
“Что он делает? И вправду не узнал меня?”
— Дмитрий, да мы ведь близко знакомы. Я лишь несколькими месяцами раньше заходил в типографию за текстами. Ты, верно, ошибаешься. Это попросту нелепая оплошность...
Вдруг говорящий вздрогнул и запнулся. В струях мелкого дождя киноварью блеснул на рукаве Дмитрия лоскут красной ткани. Красной, как кровь. Красной, как отсвет пожара...
Федора Алексеевича заколотила дрожь. Зубы сжались. Рука крепко стиснула Анину ручку. Он чувствовал, как дрожит, прижимаясь к нему малышка, он видел перед собой черное дуло револьвера. Видел, как целится народник и не находил в себе сил поглядеть в его глаза. Что бы он увидел там: ненависть, слепую злобу, презрение, слезы, отчаянную борьбу?
Пальцы того трясутся, револьвер подскакивает в руке. Вверх-вниз, вверх-вниз... Он выстрелит? Он выстрелит?..
— Ты сделаешь это, Дмитрий? — тихо спросил Федор Алексеевич.
Тот не молвил ни слова в ответ.
— Ты ведь человек. Ты человек, Дмитрий... Такой же, как и я. Помнишь, ты любил рассказывать, как неравнодушен к Ирэн, радовался, узнав, что она соглашается выйти за тебя этой осенью? Думаешь, тогда она смотрела в глаза убийце, ему говорила эти слова? Ты не убийца, Дмитрий...
Он глянул в лицо народнику. Он видел, как тот сжимает зубы, как смотрит на самый кончик пистолета. Он видел, как показывается из-за угла дворецкий с оружием в руках. Он ждал...
— За что ты стоишь, Дмитрий? За что борешься? Огонь, смерть, кровь — это то, к чему ты так отчаянно стремился, за что воевал?
Краем глаза было видеть, как целится Виктор. В ту же секунду дворецкий закричал красному:
— Не двигайся! Я буду стрелять!
— Виктор! — громыхнул Федор Алексеевич. — Не надо!
Тогда прогремели два выстрела. Он видел, как народоволец быстро переводит ствол, видел мимолетную огненную вспышку, и другую — из-за угла. Он видел, как падает в канаву народник, а следующее мгновение почувствовал, что Аня, маленькая Аня, отпускает его руку со слабым стоном.
— Аня!
В голове — сумятица из мыслей, в сердце — словно острый нож.
— Аня, Аня!
Он присел на колени рядом и с ужасом смотрел, как расползаются по её плечу красные пятна. Каким беспомощным он чувствовал себя, каким бессильным!
— Виктор! Стучи в двери, ищи врача. Где угодно... Мне нужен доктор, Аня умирает!
За домом кто-то торопливо бежал по мостовой, и скоро на улочке появился Станислав: взмокший, измотанный.
— Федор Алексеевич! Федор Алексеевич, там, у дома полиция. Полицейские экипажи разогнали красных. Со стрельбой, криками, но теперь...
Он запнулся на полуслове — он разглядел, что Федор Алексеевич склонился над раненной девочкой...
— Что с ней? Что здесь случилось?
— Идем, Слава, — глухо проскрежетал тот, поднимая малышку на руки. — Идем, возвращаемся. Что мне делать, Слава? Господи, что мне делать? Она истекает кровью!
— Мне найти доктора, Федор Алексеевич?
— Я отправил дворецкого, — отвечал он через силу.
Он шел вперед, покачиваясь из стороны в сторону, отбрасывал Ане со лба волосы, закрывал рукой рану от пули.
— Аня, Анечка, дорогая, ты слышишь меня?
 Она молчала.
— Аня, ты меня слышишь?
Нет, он не хочет её терять, не хочет расставаться с ней так, как пятью годами раньше расстался с Натали...
Он брел вперед по болоту из грязи, ветер подхватывал и нес струйки дождя, то усиливаясь, то снова слабея. Где-то россыпью искр вспыхивали и гасли молнии: неужели её жизнь окажется настолько же короткой?
Вода заливалась в башмаки, тяжелые капли били по лицу горошинами, а Федор Алексеевич видел только, как влага смешивается с кровью на его руках.
Бежать, бежать впереть, спешить! Иначе будет слишком поздно... Вот вырос из тягучей полутьмы особняк. Окна разбиты, двери выломаны, там и тут на земле латунными каплями блистают гильзы.
Он забежал в усадьбу через ход в кладовой, сбрасывая на ходу намокшую обувь. Темнота чулана, темнота длинного коридора... На дверях — следы от грязных подошв, подсвечники разбросаны по паркету, в доме гуляет ветер: ледяной, промозглый. Ему вспомнился стук колес по брусчатке в рыдване, рассеянный фонарный свет, а душу, как и тогда, тяготит какая-то обуза, обволакивает серый туман.
Он пронесся по холлу — меж колонн и упавших полотен, меж ольховых шкафов с фолиантами, и в третий раз взбежал вверх по ступеням.
— Слава! — крикнул констеблю.
— Да, Федор Алексеевич.
— Слава, беги по комнатам, кладовым, найди хоть что для перевязки!
Тот кивнул и бросился вниз, а Федор Алексеевич отворил первые же двери, и бережно уложил малышку на кровать. Девочка, не приходя в себя, застонала...
— Держись, Аня, держись, — говорил он глухо. — Виктор сейчас придет с врачом. Только не оставляй меня...
Он принялся рвать на полоски простыню, потом как смог перевязал рану. Руки дрожали, вода с сюртука и волос капала на кровать, ковер, перевязку.
Он оглядел комнату: быть может, здесь удастся найти хоть что-то... Дубовая кровать, большое окно за форменной белой шторой, резной шкаф для книг, массивный стол и стул, корзина у стены доверху наполнена бумагами. Стоит думать, тут работал, проводил расчёты его брат. С утра до вечера, из месяца в месяц, из года в год; когда, как и сейчас, в грозу, шумел от ветра громадный клен за стеной...
Федор Алексеевич бросился к шкафу, быстро отворил его: работы, чертежи и кипы бумаг... Он побежал к столу, на ходу столкнув с тумбы небольшую картонную коробку. Взгляд скользнул по записи на её тыльном боку: “C.: неодим, эманация”. Эманация... И тотчас вспоминается заголовок его первой научной работы... Мужчина поднял с пола несколько запаянных трубок, положил их в карман.
По ступеням кто-то торопливо поднимался. Слава? Виктор? Только бы врач был с ним...
— Сюда! — крикнул Федор Алексеевич.
Он склонился над Аней, когда в комнату забежали дворецкий и мужчина в сюртуке при тканевом ридикюле.
— Юрий Сергеевич, фельдшер, — утомленно представился тот.
— Моя девочка умирает. Пулевое ранение. Прошу, помогите ей...
Врач  подошел к кровати, поглядел на Аню, на мокрую перевязку из простыней, и с холодным безразличием заметил:
— Боюсь, она потеряла слишком много крови.
— Вы сможете помочь? — взмолился мужчина. — Я заплачу.  Заплачу столько, сколько вы попросите...
Доктор пожал плечами.
— Если в моих силах остановить смерть...