Так что же там? скажи мне!

Валентина Майдурова 2
         Осенний дождь плакал за окном, размазывая слезы по стеклу, стекал тонкими струйками с крыши и печальной скороговоркой стучал по перилам балкона, словно рассказывал что-то свое, только ему ведомое. Ветер по-осеннему неуютно, колыхал верхушки берез и все норовил мазнуть ими по окну. В комнате было зябко и я, укутавшись в одеяло, усиленно таращила полусонные глаза в экран телевизора. Вдруг я почувствовала, а затем боковым зрением заметила, что кто-то сидит рядом со мной на спинке дивана. Сердце пропустило удар, а затем бешено заколотилось в каком-то странном испуге. Странном потому, что в комнате никого не должно быть. Я живу одна, и все-таки рядом со мной кто-то сидел. Я даже видела его одежду. Какой-то белый балахон. Я попыталась повернуть голову. Нет, не смогла. Животный страх свел мышцы. Человек в белом балахоне тихонько поднялся, прошел мимо окна, чуть колыхнув легкую тюль, бестелесной  тенью скользнул по экрану телевизора и … исчез. И только тогда я опомнилась, вскочила с постели и, путаясь в одеяле, побежала к дверям.
           – Вовочка, Вова, подожди! Что ж ты опять ушел молча. Что ж ты опять оставляешь меня одну. Вернись, поговори со мной. – Слезы горького сожаления и боли по молча ушедшему в вечность брату, бежали и бежали по лицу и солеными лужицами собирались на подбородке. – Мой милый братик, как ты там? Холодно и мокро лежать тебе в одиночестве в сырой могиле? Что же ты приходишь и молчишь? Мы же, помнишь, договаривались с тобой в шутку, конечно, ни минуты не веря в потустороннее царство, что, первый из нас, ушедший туда, найдет возможность рассказать, есть ли там жизнь? Как там живется тебе, милый братик? Или нет там ничего, кроме могильных червей, и стремиться туда не надо? Тогда почему, почему ты отказался от еды и умер, на глазах у врачей, этих равнодушных эскулапов, которые кричали мне в лицо непонятные слова о том, что ты не хочешь жить, не хочешь бороться за жизнь, а им надоело синяков из туалетов вытаскивать.
         Обессиленная от слез, я сидела в уголке дивана и вспоминала нашу маму. Когда умер папа, как говорили соседи, она его приплакала и он по ночам стал приходить к маме. Мы, трое малышей, я девяти, брат и сестра пяти и трех, спали на одной кровати и часто по ночам просыпались от маминого смеха. Она смеялась и разговаривала с папой, гладила его по невидимому плечу, прижималась головой к только ей видимой папиной груди. А потом начинала тормошить нас приговаривая  на своем украинско-русском местном сленге:
          – Уставайтэ, диты! Дывитьца! Це ж батько прийшов до нас. Валючко, це ж твий ридненький папочка. Вова, обнимы ёго (поднимайтесь, дети! Посмотрите! Это же отец пришел к вам. Валечка, это же твой родненький папочка. Вова, обними его). Ее бледное лицо мертвой маской светилось в темноте, неподвижные, странно пустые глаза, жутко поблескивали белками, рот кривился в истерической усмешке. Было страшно, страшно смотреть в это мертвое лицо, которое шевелило губами, обращалось к невидимому отцу. Мама гладила папу, называла его ласковыми именами, тащила нас с кровати, пыталась посадить к нему на руки, поправляла на нем шинель, а мы, теряя от ужаса память, верещали не своими голосами. Мама вздрагивала всем телом и возвращалась к нам, в наш мир. Она укладывала нас в кровать, укрывала рваной дерюжкой, заменявшей нам одеяло, и опять начинала плакать. От постоянных переживаний, Юля совсем перестала разговаривать, Вова стал заикаться, а я писаться в постель. И тогда на семейном совете было решено сделать «отворот», чтобы папа больше не приходил и не мучил маму, а она нас.
           На другой день мама с тетей Машей сходили в церковь, принесли святую воду, долго кропили ею комнату, где в день смерти, на лавке лежал мертвый папа, читали молитвы. Поздно вечером тетя Маша налила в стакан святой воды, поставила его на край стола, рядом зажгла свечу и сказала нам – если утром в стакане воды не будет, значит, папа воду выпил и больше не придет. Возбужденные новостью, что ночью придет папа, мы никак не могли уснуть. Мама с тетей Машей о чем-то тихонько разговаривали, сидя рядом с нами на кровати. В соседней комнате горела свеча, и стоял стакан с водой.
          Заревел 12-часовый гудок, возвестивший о наступлении полночи. В 1951 году все жили по заводским гудкам, так как практически часов в семьях рабочих не было. Семьи, у которых были дома ходики (часы с гирьками), считались богатыми. Рабочие по гудку вставали, по гудку уходили и возвращались с обеда, по гудку ложились спать. У каждого завода был свой гудок, отличавшийся звуком – низким, высоким, прерывистым, тонюсеньким, басовитым. В ту ночь ровно в двенадцать часов басом прогудел гудок завода имени «1 Мая». И в ту же минуту гул прошел по кухне, где мы сидели впятером, и комнате, где стоял стакан с водой, и горела свеча. Широко распахнулись низкие оконца, которые  никогда не раскрывались и двери внутренние и наружные, закрытые на крючки и замки.
             Могильным холодом пронесся ветер, обдав нас затхлым запахом мертвечины. Свеча потухла. Окна и двери захлопнулись. От ужаса мы застыли изваяниями на кровати. Нам показалось, что прошла одна минуточка, но вот уже начал сереть восток, в окошке проявились контуры  кустов сирени. Начало рассветать. Мама и тетя Маша зашли в комнату, где когда-то лежал умерший папа и куда приходил он каждую ночь после смерти на свидание с мамой. Стакан был абсолютно сухим, от свечи осталось лишь пятно.
            – Все! Он ушел, – перекрестившись, сказала тетя Маша.
           И действительно, больше папа  не приходил. Мама по ночам больше не будила нас, чтобы свидеться с ним. Прошли годы. Умерла мама. И в ту ночь мне приснился странный сон: как будто папа сидит в кухне за столом и ест свою любимую жареную картошку, а мама смотрит через окно на него влюбленными глазами и смеется счастливым смехом, от которого в горлышке у нее звенят и звенят серебряные колокольчики.
             – О-цэ оны вжэ устрилысь и тэпэр будут умисти. Як она и казала, – на всю жистю (вот, они уже встретились и теперь будут вместе. Как она и говорила – на всю жизнь), объяснила мне мой сон тетя Наташа.
             От воспоминаний меня оторвал длинный настойчивый звонок в дверь. Размазывая слезы по лицу, взглянула на часы. Половина третьего ночи. Кто бы это мог быть? Может телеграмма? Я подошла к двери. Звонок настойчиво прозвенел еще раз.
          – Кто там? Отзовитесь! – А в ответ тишина. За дверью стояла мертвая тишина. Мертвая. Сегодня полгода, как брат умер, и он перед уходом в вечность пришел со мной проститься. А я не поняла, и не открыла ему двери. Что же я наделала?! Он пришел сказать, … он пришел проститься, … а я не открыла ему.
          Острая боль рванула грудную клетку, в тускнеющем сознании мелькнула мысль, – Теперь все! …
         Выздоравливала я медленно. Болела левая рука, болела голова. Длинные слова прилипали к языку и не хотели превращаться в звуки. Одна мысль не давала мне покоя:
          – Неужели это действительно приходил брат? Вернее, не он в физической оболочке, а душа его. Почему, ну почему я не открыла дверь? Мы же пообещали друг другу, что расскажем – есть ли там жизнь и в какой форме. Я вспоминала его последние дни в больнице. Он отказался есть, потом и пить. Перед уходом он отослал меня домой отдохнуть, сказал,  что ему нужно поговорить и на мой вопрос,  – с кем? – Чуть шевельнув исхудавшей до прозрачности рукой,  еле слышно прошептал:
        – Так.  Тут пришли.  Ты иди. Разговор длинный, все путается в голове.  Завтра, завтра я скажу тебе.
        Он умер в  четыре часа тридцать минут утра 2013 года, не дождавшись меня и не рассказав, с кем же вел он свой последний длинный разговор перед уходом в вечность. …  А теперь он уже не придет никогда! … Прости, за закрытую наглухо дверь. Прости.