По закоулкам воспоминаний - часть 4

Галембо Мария Борисовна
О моих малышах


Вспомнился случай. Как-то в выходной день, когда я мыла пол в комнате, бегающий Володя мешал мне, и я скомандовала: «А ну марш – на сундук!» Володя остановился, посмотрел на меня почти осуждающе и сказал: «Эх ты. Мама, не можешь сказать: Владик Галембо пжалста сядь на сяндук (так произносил это слово Володя)!» В справедливости этих слов сомневаться не приходилось.

Вообще, мои малыши нередко давали мне повод не только умиляться их поступками, но и корректировать свои.

Мальчики рано научились говорить. Сашеньке ещё и двух лет не было когда он не только коротенькие стишки рассказывал, но и такие, например, как «Что такое хорошо и что такое плохо». Не верили мне, когда я рассказывала об этом. А как потешно искажал слова – не все буквы подчинялись ему – рассказывал:

Тьёста сын тайсу пысёл

И спасия тьёха

Сто татое хиясо

И что  татое пьёхо



У меня сететы нет

Сюсяйте детисты

Папы этоя ответ

Помесяю в тнистэ

И т.д,



А однажды (и это тоже было, ещё когда мы жили в первой нашей квартире) я проснулась от какого-то шороха и увидела такую картину: Сашенька сидит в постельке с подушкой на коленках, и он, постукивая по подушке пальчиками, как по клавишам пианино, почти шёпотом поёт:

«Высья тысаньта из тухни.

У ней кьязыньты опухьи

Цём зэ тысаньте на пьятать

Повар пеноцту сьизал

И на тысаньту стазал».



И далее, изображая заключительный аккорд, обеими кистями ударив по подушке, произнёс протяжное «Вааа!»

В садике был музыкальный работник, было пианино, и наверное игра на нём впечатлила ребёнка.

Когда мы уже жили на новой квартире, на несколько дней в отпуск (на побывку, как говорили в старину) приезжал Семён. Конечно, в доме праздник и дети в восторге – папа приехал! Но когда пришло время уезжать, картина была почти трагическая. Саша со слезами просил папу остаться, своим солидарным плачем поддерживал его Володя. С большим трудом убедили Сашу, что во время войны все папы обязательно должны быть на фронте, а значит и его папа обязан уехать на фронт. И, видимо, неплохо убедили. Несколько дней спустя случилось так, что ни я, ни мама не могли вовремя забрать Сашеньку из садика – у нас были проблемы с Володей (от тогда заболел), и я заблаговременно попросила воспитательницу Аню вместе с её сынишкой Сенечкой забрать Сашеньку к себе домой, а я за ним через пару часов зайду.

Когда я пришла за Сашей, Анин муж (Гончаров, начальник цеха оборонного завода), который к приходу детей был уже дома, встретил меня словами; «Ну, Мария Борисовна, Ваш Саша меня сегодня в краску вогнал!» Оказалось, когда Аня привела малышей, Сенечка, увидев папу, сидящего в кресле, с радостным криком «Папа!» бросилась к нему. А Саша остановился у порога и, вытянув вперед головушку, удивлённо смотрел на Гончарова. Гончаров сказал: «Чего же ты стоишь – заходи, заходи!» И Саша очень серьёзно, с паузами между словами, спросил его: «А если Вы папа, так где же Ваш фронт?»

«Когда бабы нас корят за то, что мы не на фронте – так то же бабы. Неловко – но что поделаешь. Но когда такой малыш – совсем худо» - посетовал Гончаров.

Сашеньке было три года (мы уже перебрались на новую квартиру), когда он случайно заинтересовался буквами: однажды обратив внимание на крупно напечатанную в названии журнала букву «Ф» в слове «Фельдшер», он вдруг сказал мне «А вот здесь запейто!». И действительно буква напоминала контуры запертого самодельного дверного висячего замка, часто встречавшегося в те годы. (их изготавливали заводские умельцы). Я сказала Сашеньке, что это буква «Ф» и тут же предложила какие-то другие крупно напечатанные слова – не найдётся ли ещё что-то знакомое, по сходству. Он сразу же обратил внимание на букву «О», сказав: «А вот - коесо». Затем была буква «С» - «поёмитое коесо» и буква «П» - «поёмитая палочка». Каждую из них  ему называла, и он легко запомнил.

А в ближайшие дни мне удалось купить набор нарисованных на небольших картонных кружочках предметов, возле которых были крупно напечатанные начальные буквы названия предмета. Играя этими картинками, он довольно скоро постиг весь алфавит (кроме мягкого и твердого знака). Читать я его не учила. Но то, что он вскоре мог назвать каждую печатную букву, уже не ссылаясь на картинку, нас с мамой очень радовало.

Из детских историй того времени мне не забыть одну, где я перед моими малышами (до сих пор чувствую) была, конечно, виновата.

6 февраля 1945 года мои дети были приглашены на день рождения Жени Эльберта. Это было так непривычно, это было впервые за всё время нашего проживания в Каменск-Уральске. Никогда до этого наши дети так не общались. Это было тогда, когда я, предельно устав от безуспешного желания и надежды «породниться» с сёстрами мужа, уже почему-то предпочитала избегать встречи. А ничего-то нового, необычного между нами не произошло и не происходило. Просто тяготить стало пренебрежение, как-то душа моя устала. И уже любая маломальская дополнительная капля затруднений была чрезмерной. Да видно уже и инстинкт подсказывал обойти неприятность, если возможно. На преодоление силушек уже нет – может быть, я тогда уже заболевала.

Но моих детей пригласили, и они так радовались этому! Я и день рождения Женечки запомнила – 6 февраля. И особенно запомнился этот день из-за того, что по дороге в гости я своих малышей (мои рыбоньки!) буквально запилила  наставлениями. Я понимала. Что на праздничном столе могли быть лакомства, каких нет в моём доме, и что дети могут, скажем, не вовремя потянуться за ними или попросить досрочно. Слишком неравными были наши материальные возможности...

Идём это мы по проторенной между высокими снежными сугробами тропинке. Веду я их, маленьких, за ручки, возвышаясь над ними – большая! – то по доброму, то строго наставляю, прошу вести себя прилично. Не хватать, не просить, не трогать, не брать... Малыши мои притихли, слушают, молчат – шагают. На немножко замолчала и я. И вдруг слышу снизу тихий и робкий голос Сашеньки: «Мамочка! Ну а если сами давать будут – можно брать?»

Как же мне стало стыдно и нехорошо – до слёз! Перестаралась, самым постыдным образом перестаралась. До сих пор помню и ощущаю. И до сих пор – до слёз.

На празднике было несколько приглашённых детей с мамами. Всё было и чинно, и весело, и хорошо. И мальчики мои вели себя хорошо. И домой они шли, довольные, в хорошем настроении. И даже не вспомнили о моих назойливых наставлениях. А мне было совестно. Мои рыбоньки родные! За что я их так школила?! Всю дорогу вспоминала это робкое: «Если сами давать будут – можно брать?»

Так что могу сказать: мои малыши, часто умилявшие меня своими высказываниями и поступками иногда – пусть и косвенно – всё же подсказывали мне необходимость корректировать мои собственные поступки. Чем не взаимовоспитание?



***

Хотя со времени переселения в  другую квартиру случались и радостные моменты: взять хотя бы сам факт получения этой квартиры или, например, услышанную однажды по заводскому радио похвальную передачу в мой адрес (когда профкомом завода я была названа лучшим врачом медсанчасти, несмотря на мою молодость). Или, например, приезд на короткий отпуск мужа с фронта, да и наше коммунальное добрососедство с семейством Игошевых. Несмотря на всё это, со временем всё упорнее стала настигать меня и нарастать усталость, сопоставляя которую с моей занятостью и выносливостью предыдущих лет, я не могла считать мотивированной. Нагрузка на трёх работах, хоть и не малая, была намного меньше, чем в первые годы проживания в Каменск-Уральске. Поэтому прогрессирующее снижение работоспособности невольно стало тревожить – стало пугать. Ведь на мне держится хоть и маломальское благополучие моей семьи. Нет того тонуса, нет того темпа, азарта, нет прежнего интереса к аналитической работе. А мне уже с конца 1943 года поручалось проводить анализ заболеваемости по всей медсанчасти за полугодие и за год. Эту работу мне передоверила главврач медсанчасти, и работа эта была прежде не только мне интересна, но и положительно оценивалась.

Такая тенденция к снижению трудоспособности уже однажды была мной пережита – перед нашим вторым новосельем, на фоне стресса по поводу командировочных дотаций, Наверное, с помощью упомянутых радостей это ощущение замаскировалось, так что вряд ли перемены в моей работоспособности, слабости были кем-нибудь пока замечены. Я и боялась, что их заметят, и сама старалась не поверить в это. На фоне отчётливо приближающейся – уже близкой! Вот-вот! – победы, меня как-то сохраняло моё стремление – выдержать. Столько уже пришлось пережить и трудного, и невыносимого. Нельзя же спасовать теперь, когда победа так явственно обозначается. Все уже предвидели её, ждали её с нетерпением превеликим. И когда этот долгожданный день настал, ликованию, восторгу, радости немыслимой не было предела. Я хорошо помню тот день 9 мая 1945 года. Эмоции этого дня ни с чем не сравнить и не описать!

Рано утром всех жильцов нашей квартиры разбудил неистовый и непрекращающийся стук в дверь. Это соседка по лестничной площадке стучала и кричала в ещё не открытую дверь: «Победа! Победа! Вставайте - Победа!»

Это было! Это должно было быть! Это – произошло! Свершилось!

Но в тот день осмыслить это, уверовать в это для себя было сложно. И ради собственной убежденности и полного осознания долгожданного факта, каждый выкрикивал это слово – победа! И для себя самого и для всякого проходящего или рядом стоящего: Победа! Победа! Победа! Чтоб до себя дошло и у других укрепилось.

Все повыбегали из квартир. Шумные толпы у подъездов. Всё население городка уже непрерывной толпой спешит, бежит к заводу. Какая-то часть толпы остановилась у заводоуправления, и тут же организовался митинг. Говорят, волнуясь, буквально захлёбываясь от радости. Большая част людей через проходную ушла в свои цеха и отделы – и там тоже митинги. Выступали начальники и неначальники, все говорили с волнением и восторгом. Все были друг другу рады, приветствовали, поздравляли друг друга – и знакомых, и незнакомых. Вот таким, если вкратце сказать, был этот день – Великий день с таким трудом доставшейся Победы!

***

А за ним потекли ближайшие дни мирной жизни с напряженным ожиданием последних весточек с фронта. От близких. С последних дней войны. Выжили ли близкие в боях последних? Нелёгкое это было ожидание...

Да и сама мирная жизнь пока что сохраняла все свои неудобства и затруднения тыловых будней военного времени.   А не компенсированные, как прежде, напряжённым вниманием к делам фронтовым, становились контрастнее, обнажённее и преодолевались, казалось, из последних сил – так, во всяком случае, чувствовала тогда я.

А тут ещё случилось заболеть Володе. Да так серьёзно – ангина Винцента (некротическая ангина). И откуда только взялась беда эта?! Так внезапно возникло, так бурно протекало это заболевание – с высокой температурой, тяжелейшей интоксикацией, с мучительными страданиями для малыша. И не покормить, и не попоить ребенка без страданий. Нужны были дефицитные, ещё только вводимые в лечебную практику медикаменты. В частности сульфидин – его получали только через горздрав даже для тяжелейших больных.

Володю госпитализировали  в инфекционную больницу. Положили в изолированный бокс. До самого его выздоровления мне пришлось находиться с ним в больнице и отвоёвывать у горздрава сульфидин. Выписались из больницы, обессиленные оба. Но если Воёлочка всё же быстро восстановил силы, то у меня она (сила) как-то сошла на убыль. Угнетало и то. что наше длительное пребывание в стационаре нарушило и материальный баланс семьи – больничный лист оплачивался только по основной работе.

Я вернулась к своим работам с надеждой, что и сама работа меня взбодрит, да и время уже послевоенное: ещё немного – и семья вся в сборе. Но не спешили сбываться мои надежды. И со здоровьем не ладилось, и заняться им не было возможности, а работать необходимо. Я уже и косы свои срезала, чтобы легче было утром на работу собираться. Собирала силушки по крохам.

Однажды вечером нежданно-негаданно меня пригласили к телефону из почтового отделения. Надо сказать, что лично у меня телефона дома не было. Это в квартире Игошевых – Дмитрий Иванович всё же начальник милиции – был телефон. И с самого моего вселения мои добрые соседи любезно предлагали в случае необходимости пользоваться им. Я, конечно, не злоупотребляла их добротой, но это было неплохим дополнением к другим удобствам моей новой квартиры.

Анна Ивановна, сообщившая мне о вызове, была взволнована тем, что просили позвать срочно, а если нет дома – разыскать как можно скорее. Теперь уже мы обе, волнуясь, пробежали небольшое расстояние до телефона Игошевых. И телефонистка сочла нужным спешно передать мне содержание полученной на мое имя телеграммы, из которой следует, что мне надлежит срочно выехать в Свердловск, где по пути на Дальний Восток остановится эшелон (мне продиктовали номер) с воинской частью моего мужа.

Тут же, созвонившись со своим начальством, я в тот же вечер ближайшим поездом выехала в Свердловск. По приезде обратилась к военному коменданту, и он обещал помочь, посоветовал, где лучше, надёжнее ждать эшелона (это в районе товарной станции). Ни время прибытия, ни длительность стоянки ему не были известны, и он поручил офицеру, дежурившему по месту предполагаемой остановки эшелона, помочь мне.

Ждать пришлось долго. Эшелоны шли один за другим, но номер – не тот. Боязно было прозевать, и ожидание проходило в напряжённом волнении.

Когда дежурный офицер сообщил, что  ожидаемый мной эшелон уже на подходе, я не представляла, к какому вагону мне надо поспешать. Офицер посоветовал стоять тут же – у «дежурки». И когда эшелон (длинный состав из одних товарных вагонов) подошёл меня очень скоро окликнул мой муж. Когда мы уже встретились, к нам стали подходить один за другим – человека четыре, и только успев сообщить: «Товарищ майор, пока не нашёл...», тут же, увидев меня с Семёном, с укоризной добавляли: «Вы же говорили – с косами». Ответ для всех был один: «Сам думал, что с косами».

Ко времени этой нашей встречи Семён был уже бригадным врачом. Он познакомил меня и с командиром танковой бригады – полковник, не то Семёнов, не то Степанов – не помню точно), а также с начальником штаба (подполковник Гуторов-Беседин) и его женой Машей. Один товарный вагон занимал сам комбриг. В другом таком же вагоне размещались начштаба Павел Гуторов с женой, а также бригадный врач – то ли на правах бригадного врача, то ли на правах друга - у Семёна и Павла были очень дружеские отношения.

Я рассчитывала только на встречу в Свердловске, но тут все трое (и к ним с тем же советом присоединился комбриг) стали уговаривать проводить их хотя бы до Читы (эшелон направлялся в Монголию). Но до Читы далеко – не могу я так долго отсутствовать дома. И всё же немного (до Омска) я их проводила. Маме из Свердловска сообщила об этом телеграммой.

По случаю нашей встречи в пути был устроен праздник с большим застольем, в котором участвовали комбриг и другие высшие чины бригады и который продолжался почти до самого Омска, откуда скорым поездом я уехала домой. Забегая вперёд, скажу, что всё время совместной службы Семёна и Павла Гуторова в Монголии мы дружили семьями.

Гуторовы были очень красивой парой. В Москве их ждала маленькая доченька – Таня. Это были очень милые люди. А Маша Гуторова к тому же отличалась красивым пением народных песен.

Одну из них, которую Маша исполняла в (абсолютно достойном) праздничном застолье при нашем путешествии от Свердловска до Омска, я и сейчас помню. Исполнение было великолепным! Да и сам текст песни, при всей его несомненной драматичности отличался  такой выразительностью и особенной лёгкостью стихо(со)творения, что не запомнить его невозможно. Это Некрасовское (по стилю, манере напоминающее мне Есенина) 1860 года стихотворение «ПОХОРОНЫ»:

 

Меж высоких хлебов затерялося

Небогатое наше село.

Горе горькое по свету шлялося

И на нас невзначай набрело.



Ой, беда приключилася страшная!

Мы такой не знавали вовек:

Как у нас - голова бесшабашная -

Застрелился чужой человек!



Суд приехал... допросы...- тошнехонько!

Догадались деньжонок собрать:

Осмотрел его лекарь скорехонько

И велел где-нибудь закопать.



И пришлось нам нежданно-негаданно

Хоронить молодого стрелка,

Без церковного пенья, без ладана,

Без всего, чем могила крепка...



Меж двумя хлебородными нивами,

Где прошел неширокий долок,

Под большими плакучими ивами

Упокоился бедный стрелок.



Будут песни к нему хороводные

Из села по заре долетать,

Будут нивы ему хлебородные

Безгреховные сны навевать...



И сейчас представляю этот огромный товарный вагон. Напротив открытой двери – длинный, покрытый подобием скатерти стол, сервированный самым незамысловатым образом, с простецкими приборами вроде, например, алюминиевой объединённой ложкой-вилкой, так удивившей меня. И за столом зачарованно слушающие солидные офицерские чины. И я – очарованная никак не меньше, и, наверное, на это короткое время даже отключившаяся от своих проблем.

***

Но вот ушёл эшелон – длинная цепь рыжевато-бурых потрёпанных бурной жизнью и дорогами дальними вагонов. Уже далеко от меня, а вот и совсем уже не виден вагон из которого мне прощально помахивали руками Маша, Павел, Семён... Уже и последний вагон эшелона, прогромыхав свою четырехтактную неблагозвучную мелодию, удалился и вот-вот скроется совсем. А я стою одна-одинёшенька между рельсами и смотрю вослед уходящему поезду... Или событию...Или чуду... Или приключению... – как назвать это, если оно так внезапно возникло, быстро, в суете, исчезло, а теперь – будто и не было ничего...

При мне билет на скорый поезд, который, даже приди он вовремя, по расписанию, нужно ждать три с лишним часа. Торопиться некуда и незачем. Вот и поплелась я, петляя между рельсами по направлению к пассажирской станции – как в своё ближайшее (совсем не прочное, но достаточно ответственное) будущее. Не стало, слава Богу, фронта Западного – зреют события на Дальнем Востоке. И то, что в положении моей семьи в ближайшей перспективе (а может быть и не только в ближайшей?) положительные перемены более чем маловероятны, я почувствовала с особенной остротой и тревогой. Вспомнились и мои время от времени появляющиеся страхи снижения работоспособности. А ведь на этой работоспособности мы, в основном, и держались.

В общем, не на пользу мне пошли многие свободные часы ожидания поезда, как и множество свободного времени в пути от Омска до Свердловска. В последние годы у меня не было столько времени для подобных размышлений и «предвидений». Нужно было успеть с работы на работу, решать заботу за заботой – едва поспевала за сегодняшним днём. А тут некстати ринулась в рассуждения. Так что и настроение было не из лучших, и физически я очень устала...

По прибытии в Свердловск, опомнившись, что с подобным настроением - после такой то поездки – домой являться грех, поспешила взять билет до Синарской, в буфете обзавелась лакомствами для детей и мамы, и домой приехала с намерением бодро рассказать о радостях встречи. Слава Богу, дома в моё отсутствие никаких бед не случилось. Свою усталость оправдала утомительностью путешествия и не теряла надежды на скорое восстановление сил. Но время шло, а силы не только не восстанавливались, а как-то убывали. И вот уже привычный путь от дома до здравпункта я вынуждена прерывать передышкой (а со временем не одной ). И это после продолжительного ночного отдыха, и в моём-то возрасте! Трудно стало выполнять участковую работу, особенно вызовы. Стала замечать, что и организационная часть моей работы (а это, в основном, касалось здравпункта, которым я к этому времени заведовала), требовавшая, по меньшей мере, инициативы (не говорю уже об энергии) тоже плохо шла. Я непонятным образом теряла способность работать, понимала это, страшилась этого и тем усугубляла своё положение.  Но и всё понимая, я не находила выхода. Встречи со знакомыми, даже очень добрыми ко мне, не только не радовали, но затрудняли, утомляли, и  я старалась избегать всяких встреч, переходила при возможности на другую сторону улицы. Утомляли расспросы о делах, здоровье. Катастрофически худела, совсем не хотелось есть, что уже стало беспокоить и маму. «Откуда  же силы будут, если ты не ешь?» - тревожилась она.

Не помню, чтобы в этот период я испытывала какие-то боли – может быть в таком случае я обратилась бы за помощью.

***

Под конец войны медсанчасть завода перешла в ведение Каменск-Уральского горздравотдела. Все сотрудники остались на своих местах. Не изменились обязанности и обслуживаемый контингент – изменилось только подчинение. В полученной мною от руки написанной выписке из первых горздравовских приказов, наряду с утверждением в должности заведующей заводским здравпунктом  было и нечто новое – «с правом распорядителя кредитов. Это отличало мой горздравовский статус от заводского (а, забегая вперёд, скажу, что мне (и слава Богу при моей в этих делах неосведомлённости) так и не пришлось воспользоваться этим правом.

По распоряжению горздравотдела нам иногда приходилось участвовать в работе военно-врачебной комиссии при военкомате. Однажды во время такой работы мне стало совсем плохо – я потеряла сознание. Возле меня пришлось хлопотать коллегам по комиссии.

Уже приходя в сознание, я услышала, как кто-то из них сказал: «Посмотрите глаза – похоже, что склеры с желтизной».

Позднее, осмыслив это замечание, я вспомнила, что и в поезде – на обратном пути как-то неуверенно сказала об этом же моя соседка по купе, чему я тогда значения не придала. Необходимость тщательного обследования была настоятельной. То, что за этим последует больничный лист – мой экономический враг номер один – очевидно. И как ни старались мы с мамой прятать своё плохое настроение от детей, оно оказалось сильнее. Какая-то гнетущая печаль поселилась в доме...

Однажды, когда я спросила задумавшегося среди своих кубиков Сашеньку, что он собирается строить, он, вместо ответа озадачил меня вопросом: «Мамочка! Ну хоть какие-нибудь радости бывают?» Я и теперь без слёз не могу вспоминать этот вопрос и глаза ребёнка, очень желавшего положительного ответа.

***

После всевозможных  доступных в то время исследований и многопрофильных врачебных осмотров, коллеги пришли к выводу, что у меня (так было написано в больничном листе) «выраженный упадок сил на почве переутомления» и, помимо больничного листа с предписанным постельным режимом, мне назначили ещё и общеукрепляющее лечение.

Сомневаюсь, что в классификации болезней того времени фигурировала  нозологическая форма, указанная в моём больничном листе. Но предстоящее нам безденежье угнетало и обессиливало до изнеможения. И мне было не до каких-то клинических рассуждений.

Поликлиника сочувственно обеспечила мне  внутривенные вливания (наверное, глюкозы) на дому. Мама исправно напоминала о таблетках (витамины) и изыскивала способы меня не то чтобы укрепить питанием, но хотя бы  уговорить поесть. Отсутствие аппетита, нежелание есть почему-то стало непреодолимым. И если вначале это меня огорчало, то в последующем увещевания поесть только утомляли.

Из первых дней пребывания «на больничном» я помню некоторые эпизоды, которые, будучи связаны с реакцией или поведением детей, могли бы умилять, если бы не были вызваны печальными обстоятельствами. Когда мы с мамой пришли из поликлиники, мама первым делом перетащила в самое удобное место мою кровать и уложила меня. Затем она привела из садика детей, а уходя в магазин за хлебом, забрала с собою Сашу, считая, что два малыша в комнате будут шалить и мешать моему отдыху, а один будет мешать меньше. В её отсутствие Володя попросил есть. А у меня сил нет встать. Я предложила ему подождать прихода бабушки – она, мол, и хлеб принесёт. А он так ласково настаивает: «Ну. мамочка! Хоть корочку хлеба...» и от этой «корочки хлеба» и моей беспомощности я заплакала, что, видимо, напугало ребёнка, и он стал меня утешать: «Не плачь, мамочка! Не плачь! Посмотри, вон папа едет...» - и ручкой показывает на плотно занавешенное окно. Эта детская уловка могла бы умилить – а мне тогда стало ещё горче.

И ещё один эпизод как штрих к обстоятельствам того времени, запомнился мне. Маму да и меня тогда тревожили мои отказы от еды Мама хотела выведать, что я хотела бы поесть. Вот и обмолвилась я однажды, что может быть яйцо с солью я и съела бы. И мама специально для меня купила одно яйцо – тогда в нашем представлении пища богов, так как выше яичного порошка (и то – редкость!) даже самая богатая фантазия не могла заглядывать. Но, когда это лакомство появилось в доме, я опять почувствовала, что не смогу есть. «Ну, может быть – позднее?» - упрашивала я маму. А Воёлочке так хотелось этого лакомства, и малыш не скрывал этого. Но как только бабушка сказала, что это только для мамы – «Ты же хочешь, чтобы мама выздоровела?!» - Воёлочка, добрая душа, чуть ли не жертвенно старался убедить нас в своём отречении. Ходил вокруг лежавшего на виду на столе соблазна и повторял: « Я не буду просить яйцо. Это только для мамы – чтоб она выздоровела.»

И когда же это было –только для мамы? Всегда было прежде для детей.

***

Эпизоды эти запомнились, А вот как оказалась в больнице – сам факт госпитализации – я не могла вспомнить тогда. Просто как-то обнаружила себя в больничной палате, где, кроме моей кровати, тумбочки и стула, в левом дальнем углу стоял в упаковке почему-то не освоенный пока аппарат.

Это уже значительно позднее – незадолго до выписки я узнала от мамы, что меня госпитализировали после примерно десяти дней лечения на дому. Почему событие госпитализации не отметилось в моей памяти – не знаю, мне только помнится, что в стационаре я потеряла чувство времени (хотя это, пожалуй, не касалось времени года), понимания происходящего в палате, узнавания лиц. Меня очень затрудняла необходимость общения, (утомляла до истощения), медперсонал, навещавшие меня добрые люди. При всём минимуме такого общения мне всё равно не хватало молчания и покоя. Ни думать, ни говорить – никаких сил и не о чем. И всё это на фоне какой-то тоски бесконечной. Самое страшное, что было непонятно для мамы и пугало её – я не упоминала детей и не спрашивала о них. А она хорошо знала, как они всегда были дороги мне и как самим существованием своим поддерживали мои силы.

Персонал больницы относился ко мне предельно хорошо и сочувственно. Каждое утро мне приносили свежеотжатый морковный сок из в этот же день сорванной на маленьком больничном огородике моркови. Это делали дежурные медсёстры – они хорошо знали меня еще по моей работе врачом-дежурантом. Из-за того, что я не могла есть, не раз приходила главный повар больницы – моя бывшая соседка по первой квартире Мария Ивановна Смола узнать, что бы мне такое приготовить, чтобы я поела. Это она рассказала мне, что по распоряжению главврача ей было разрешено купить для меня на рынке кусочек мяса, чтобы свежим бульоном поддержать мои силы (а я, мол, не ценю их усилий и не ем – корила она меня. В больнице, во всех её подразделениях относились ко мне очень заботливо – всё же знали меня и по моему отношению к работе..

Что меня особенно удивило в рассказах, так это отношение заводских людей к моей беде и к трудностям моей семьи. Я об этом узнала уже на фоне моего выздоравливания – и от мамы, и от Любови Устиновны Найфельд (работник парткома завода, гречанка, замужем за евреем, высокообразованный и хороший человек). Удивило потому, что ко времени моей болезни я уже давно не была в штате завода – медсанчасть стала уже горздравовской  организацией. А между тем, пока я была в больнице, группа рабочих тринадцатого цеха убрала и привезла маме урожай с нашего огорода, который мы с мамой взращивали в Саманном посёлке ещё со времени поселения в Соцгороде. Из профкома завода маме прислали талон на детскую шубку и талоны для получения ежедневно одной белой булочки и пол-литра молока.

По рассказу Любови Устиновны, первый шум по поводу моего бедственного положения подняла уборщица заводоуправления (по натуре – бой-баба, к тому же член партии) Медведева, которая на партсобрании заявила, что когда, мол, я могла трудиться – все видели, как много и добросовестно я работаю, а как заболела – помочь некому: семья в беспомощном состоянии, а никто – ничего!

За время моего пребывания в стационаре (а я там пробыла больше месяца) несколько раз по 3-5 человек приходили навестить как представители цехов – в большей или меньшей степени знавшие меня люди. Спрашивали о здоровье, рассказывали что-то. А я, понимая, что эти люди с душевным теплом, с добром пришли ко мне – не только не в силах была как то поддерживать разговор, но и (как это нехорошо, неблагодарно - да простят они меня ввиду болезни) тяготилась их присутствием. Мне бы тишины, покоя, безмолвия...Вот так было долго...

***

Широкое окно моей палаты выходило на узкий участочек больничной территории, за которой – после небольшой рощицы уже покрытых осенней желтизной старых деревьев – расположен детский сад моих малышей. И однажды с этой самой стороны – почудилось мне или так и было – я услышала, как кто-то  громко позвал: «Саша Галембо!» и ещё раз: : «Саша Галембо!». И вдруг до меня дошло: это ведь моего сыночка уже по фамилии называют (именно так – уже). И так это меня взволновало и так не терпелось мне дождаться маму (а она, прежде чем забрать детей из сада, всегда заходила ко мне), чтобы с её помощью увидеть детей. Как будто в голове посветлело – не знаю, как описать это.

И когда мама пришла и услышала мою просьбу – впервые за истекший почти месяц моего пребывания в больнице, мама только вскрикнула «Слава Богу!» и моментально побежала за детьми.  А я в этот день тоже впервые за это время и видела, и трогала и слушала их. Уже все сотрудники больницы узнали, что я позвала детей. И именно с этих пор – я это хорошо помню – началось моё, потихоньку, выздоровление. Понемногу стала есть, со временем – выходить во дворик больницы. И однажды – я как раз была на прогулке – меня, уже выздоравливающую, навестили Фаня и Мина, и даже варенье малиновое принесли. Мы немного поговорили у больничной ограды.

Когда я стала выздоравливать, мне понемногу – то мама, то кто-нибудь из персонала из навещавших меня знакомых – стали рассказывать обо всём, что им казалось важным, случившемся за время моего безучастного существования. Теперь уже я узнала о том, что Анна Ивановна  Игошева сшила для меня и принесла в больницу халатик, украсив его связанными ею же кружевами (ворот и манжеты) – у меня до сих пор сохранилась сделанная перед моей выпиской из больницы фотография, где я в этом халатике, а зав. отделением и старшая медсестра – в белых халатах, рядом ещё стоит чей-то из них мальчик.

Перед самой выпиской рассказали мне также, что, когда я уже долго и без намека на улучшение пребывала в больнице, сотрудники во главе с зав. отделением решили сообщить о моем состоянии мужу, взяв его адрес у мамы с её, разумеется, согласия на эту акцию. До выписки я этого не знала.

По выписке из больницы события развивались в таком темпе, что я многого, наверное, узнать не успела.

При выписке мне дали справку о пребывании в стационаре по поводу «нейрогенной алиментарной дистрофии». А была это, как я теперь понимаю, самая настоящая  глубокая депрессия из-за всего непосильного для меня, что пришлось пережить и перетерпеть. Терпенья хватило, однако, только до Победы. А потом – как «под коленки ударило». И слава Богу, нашлись люди, терпеливо выходившие меня, помогавшие мне и соей семье. И спасибо (спаси их, Бог!) тем добрым людям.

***

Домой я возвращалась, не спеша – всё же первый за долгое время больничного режима вольный маршрут. По пути зашла за причитавшимися мне деньгами. И довольная тем, что не с пустыми руками возвращаюсь (пусть это будет доброй приметой!), не без радости от приближения к дому, где так долго не была, шагаю всё же не торопясь, размеренным шагом. Дети ещё в садике. Мама, конечно, готовится к моему и их приходу. Так что торопиться, не испытав ещё свои только-только вернувшиеся силы, нет крайней надобности. Так думала я, не предвидя ничего экстраординарного.

 А дома – поверить невозможно – меня встретил муж. Из Чойбалсана (Монголия) – нежданно, негаданно! Прибыл буквально за каких-то неполных полчаса до моего прихода. Кто бы мог подумать!

Был конец октября 1945 года. Только недавно закончилась война с Японией (Монголия в начале сентября – кажется, второго сентября – объявила войну Японии). Отпуска офицерам вряд ли возможны так быстро – тем более из-за границы. Да и всё начальство части знает, что мы виделись не более трёх месяцев назад во время прохождения эшелона на Дальний Восток. Значит, быть первым в числе отпускников Семён не мог бы. А потому приезд его был сюрпризом из сюрпризов. И всё бы хорошо. Да во-первых, отпуск только на 3 дня дольше, чем необходимо на дорогу от Чойбалсана до Каменск-Уральска и обратно. То есть отъезд – послезавтра. И во-вторых, что нас с мамой обескуражило и неожиданностью, и, казалось, очевидной нелепостью – приехал с визой (и билетом) на поезд в Монголию только для меня.

Уехать так далеко, да ещё и заграницу? Одной – без детей и мамы? Это как же! Я моментально сказала, что это невозможно, и я, конечно, не поеду. Мама поначалу даже слова вымолвить не могла, Мы буквально были шокированы самим предложением и своей реакцией долго не давали Семёну возможность даже объясниться.

Но выслушать всё же пришлось.

По получении письма из больницы (а к этому моменту было уже известно, что бригада остаётся в Чойбалсане) Семён, ссылаясь на это письмо, обратился с ходатайством о вызове семьи, По положению, выезд офицерских семей допускался только с 1946 года (наверное, из-за отсутствия жилого фонда) и ему отказали, обещая, однако, в числе первых разрешить приезд в начале следующего года.

Ещё при обосновании этой танковой бригады в Чойбалсане, Семён встретил там выпускника нашего института Степана Колесникова, с которым был хорошо знаком и даже дружен) по совместной работе в институтском профкоме. В Чойбалсане к этому времени Степан уже много леи возглавлял аймачную (областную) больницу, успешно занимался хирургией и был хорошо известен не только Чойбалсанскому начальству, но и консулу СССР в Чойбалсане. И только с большим трудом, при помощи консульских связей Степана удалось получить визу для меня (с гарантией Котельникова обеспечить квартирой и ещё какими то гарантиями). И только после этого  в воинской части дали такой ограниченный отпуск.

Приехал Семён не с пустыми руками, привёз продукты в большом изобилии, билеты на двоих и объяснил, что все эти трудности с визой преодолел только ради моего выздоровления, и что не более чем через два, ну максимум три месяца заберёт всех.

Такого трудного решения, как мне предстояло принять на этот раз, я не помню.. Раздумий, трудных сомнений и страха было много. А времени на размышление совсем мало. А тут ещё стала уговаривать и мама. А потом и не менее Семёна настаивать.

Да так как-то всё же к концу второго дня (предпоследний) решили, что мне следует ехать (но с условием, что если переезд семьи будет задержан на больше предполагаемых двух месяцев, я вернусь, а, не дай Бог,  что не ладно - то и раньше.

... Только три дня прошло с моей выписки из больницы. С каким настроением я уезжала – не передать!

А в феврале 1946 года Семён уже был в пути за детьми и мамой.

***

Как-то, вспоминая прошлое, в разговоре с Юрой о сёстрах Семёна, я сказала, что, по-моему, они меня просто не любили. На что Юра полюбопытствовал – а почему? Простой вопрос поставил меня в тупик: а в самом деле – почему? Никогда прежде не задумывалась об этом. Да и когда было задуматься, если это ощущение отверженности совпало со временами, требовавшими от меня, совсем тогда неопытного человека – в невероятном темпе и затруднениях военного времени решать особо злободневные, угрожающие жизни моей фактически беспомощной (стар да млад)  семьи вопросы.

А ведь недружелюбие ко мне сестёр Галембо ощущалось ещё с Днепропетровских времён – с самого первого знакомства. Это недружелюбие, ввиду его – по моему – незаслуженности, казалось просто предвзятым и потому, как я надеялась, исправимым в ближайшем будущем. Могла ли я предвидеть тогда что это ближайшее будущее окажется Второй Мировой Войной, замотавшей меня так, что, как говорится, ни вдохнуть, ни выдохнуть.

А мне тогда (да и впоследствии, в Каменск-Уральске) так хотелось быть по-доброму принятой в «компанию» сестёр мужа – я испытывала большое уважение  к пережитым ими с детских лет трудностям (о чём я знала из рассказов Семёна) и к их, я бы сказала, героической победе над этими трудностями.

Меня довольно холодно приняли при первом же представлении сёстрам. Правда, оно состоялось уже после не согласованной с сёстрами женитьбы Семёна, которую они вряд ли одобрили бы, во всяком случае – до окончания им института. Может быть это и было первопричиной холодности. И ещё: возможно, ошибочной, но уж точно бесполезной была при этом просьба Семёна временно, до получения им диплома, пожить в Дориной, со дня получения  (а потом сложилось – до конца жизни Доры) ею так и не использованной квартире. Тем более, что после отказа Семён, наверное обидевшись, упрекнул сестёр, что при разделе их общей квартиры его, только что закончившего школу, просто обделили: по комнате получили Фаня и Дора, а он и не заметил, как остался ни с чем. Так что, вполне возможно, это вызвало недовольство сестёр, и поскольку события возникли на фоне женитьбы, то львиная доля этого недовольства (без какой-либо моей вины) досталась мне. Чужая то – я...

При эвакуации, а она в их случае была заблаговременно организована, все сёстры уехали с семьями, а мен даже не известили об отъезде, хотя со мною была связана судьба ребёнка их брата (кстати, единственного фронтовика в семье). Ну, Бог с ней – с эвакуацией.

Сколько ни продумываю, как ни силюсь вспомнить – ни в Днепропетровске. Ни в Каменск-Уральске – ни разу между нами никаких ссор, разбирательств, препираний не было. Не считать же ссорой Сонино (уже в Каменск-Уральске) «Чёрт вас тащил из это1 Пышмы!», если я при этом, ни слова не возразив, только и смогла, что уйти. Монолог – это не диалог, и спором его не назовёшь.

Много времени спустя, когда срочно нуждавшегося в серьёзном хирургическом вмешательстве двухлетнего Володю надо было везти в Свердловск, я обратилась к Соне (у неё там были хорошие связи в медицинском мире), чтобы мне разрешили уход в послеоперационном периоде, чтобы быть вместе с ребёнком. В ответ я получила возмущённое «Ещё чего!», и она тут же ушла. А я знала, что когда Мине – взрослому человеку – понадобилась консультация в Свердловске, то с нею поехал не только Сеня, но и Соня. А для моего малыша даже мягкого, сочувственного тона в отказе не нашлось. А ребёнок был в тяжелейшем состоянии. Выезжать нужно было спешно. С большими трудностями, в переполненном общем вагоне, одна с температурящим, стонущем и плачущим от боли Воёлочкой, добралась до Свердловска. С двухгодовалым ребёнком на руках нелегко было найти нужную клинику и добраться до неё, где Володю, конечно, безоговорочно госпитализировали, но так же безоговорочно отказались принять с ним и меня. Отказали в праве ухода даже после операции. Так что все тяжёлые для малыша дни я была в Свердловске абсолютно бездомной – околачивалась то у «справочной» клиники (хоть что-то узнать!), то около неё, а ночевала на вокзале. Больничный лист у меня только на три дня  - на устройство ребёнка. Пробыла я там, в Свердловске полторы недели (на работе потом без объяснений не обошлось), и только когда Володя пошёл на поправку, вынуждена была уехать.

Конечно, ко времени выписки я подготовилась заблаговременно. Семейство Цирлиных (начальника ОТК завода), просто добрые люди дали мне письмо к дочери, жившей в студенческом общежитии, чтоб приняла меня на пару дней.

Воёлочка радостно встретил меня, бегал по коридору, с восторгом рассказывая взрослым обитателям своего отделения, что за ним мама приехала. И только на одного дядьку пожаловался мне тихо. Этот «дядька» всё время стращал его операцией. «Опеяция, опеяция» - жаловался малышочек. Больно было слышать, а ещё хуже то, что он произносил это слово, сильно заикаясь. А ведь я считала, что мы с ним эту беду победили. К сожалению это вернулось, и только потому, что он был в клинике один. Так что возвращалась я домой со страхом, что  с заиканием не покончено (забегаю вперёд: к счастью, это оказалось не так, моя логопедическая самодеятельность и Воёлочкино послушание помогли нам навсегда избавиться от этой беды).



Но вернусь к отношениям с сёстрами Семёна

Не помню случая, чтобы имели место высказанные претензии ко мне лично. И никогда-никогда ничего плохого или неуважительного по отношению к ним я не сделала. Не было такого! Ссор – не было, пререканий – не было, претензий ко мне – не было. А отверженность – была. И если бы только меня касавшаяся, а то и моих малышей. А это причиняло боль, ни с чем не сравнимую.

В первые годы проживания в Каменск-Уральске, в квартире сестёр я бывала только тогда, когда нужно было сообщить о получении с фронта письма, да ещё если писем долго не было – чтобы узнать, не получали ли они. В дальнейшем предпочитала сообщать и узнавать только при случайных встречах.

Я старалась учитывать и занятость, и квартирную тесноту, и прочие сложности того времени. Все работали, всех после работы донимали домашние заботы при далеко не идеальном устройстве быта. И хотя материальное положение сестёр было несомненно выше моего, но и оно было достаточно напряжённым.

И всё же, при всех этих рассуждениях, коими я пыталась утешиться, мне хорошо давали понять, что я как говорится «не ко двору». И это весомо отягощало моё и без того трудное положение, заметно портило жизнь. Перед окружающими бывало неловко. И когда мне пытались сочувствовать, я отрицала потребность в сочувствиях, сглаживала их, как могла.

 Не хотелось, чтобы замечали. Но не замечать в маленьком городке невозможно. И под конец моего проживания в Каменск-Уральске, когда я, уже достаточно измученная и обессиленная бесконечными трудностями, избегала встреч со знакомыми, я избегала встреч и с ними – переходила на другую сторону улицы. Припоминая эти эпизоды, малопохвальные для как-никак родственных отношений (а их было не мало – более или менее чувствительных) я должна подчеркнуть, что при всей (как я лично понимаю) незаслуженности заметно плохого отношения ко мне и – что особенно было обидным – полного безразличия к детям (а так оценивали это и близко знавшие нас люди) у меня нет оснований сказать, что сёстры Семёна – плохие люди. И умны, и хороши собой, и в жизни всего достигли собственными многими достоинствами и трудом. А вот я, как ни старалась, ко двору не пришлась.

Может быть они несколько несентиментальны (должно же это немножечко присутствовать в женских душах) – утверждать не могу, так как не во всех жизненных ситуациях я их видела. Могу только предположить, что уклад детдомовской жизни всё же воспитывает некоторую жёсткость (не путать с жестокостью). А многолетнее пребывание в детдоме сплочённой семейной группы (всё же - четыре человека) вырабатывает и некую объединяющую «охранительную» установку.



И ещё немного о ваших тётушках – в меру моей наблюдательности

По моим представлениям, среди сестёр заметно было неравенство в степени взаимовлияния. Старше всех по возрасту была Фаня. Осиротев в 11 лет, она была принята в семью родственников по материнской линии и, таким образом, около 15 лет прожила в семье – не в детдоме.

Это уже много лет спустя, когда её сёстры вышли из детдома, Фаня  присоединилась к ним, и они поселились вместе. И уже здесь, подчиняясь порядку детдомовской части семьи, она как-то отличалась более мягким характером, была чувствительнее, отзывчивее, уступчивее, добрее, из всех ко мне приветливее - даже немного сочувствовала.

Как старшая и самая распорядительная вела себя Соня. Это она задавала тон в семье. Хотя, при всём при этом, внешне побеждала согласованность, в Соне чувствовались лидерские, организаторские склонности. Наверное ещё с детдомовских времён сохранилось чувство ответственности за  всех своих младших.

В 1936 или 1937 Соня пережила большую трагедию. Ни за что, ни про что, как в те годы бывало, был репрессирован её муж, занимавший высокую инженерную должность на одном из больших Днепропетровских заводов. Репрессирован «без права переписки», что по тем временам означало «безвозвратно». Так оно и вышло. И это нужно было пережить молодой женщине с маленьким ребёнком. Женщине, прошедшей такую суровую школу жизни: детдомовский период с какой-никакой ответственностью за младших, последетдомовский период с той же, наверное, ответственностью. При всех трудностях, безо всякого покровительства получив высшее образование и счастливо выйдя замуж, обрела хорошую семью. И на вершине счастья, вдруг получить такой удар – не всякий выдержит. Соня выдержала. И в войну была опорой своей свекрови – Стэре Савельевне Бениаминович, у которой единственным сыном был Сонин муж. Стэра Савельевна и многие послевоенные годы проживала с Соней, как к божеству относясь к  своему внуку – Алику. И в семьях сестёр к ней относились хорошо.

Только в середине пятидесятых годов Соня второй раз вышла замуж (за главного окулиста города Свердловска) и переехала в Свердловск. С нею продолжала жить и Стэра Савельевна. От Сони, которая  гостила у нас несколько дней в Ставрополе в конце шестидесятых годов нам стало известно, что в 1965 году Стэра Савельевна покончила жизнь самоубийством. С огорчением и обидой говорила об этом Соня: «Как она могла так поступить?! Это после всего хорошего, что мы для неё сделали!» Причина самоубийства не обсуждалась.

Мина (к слову сказать, самая красивая из сестёр, с необыкновенно красивыми лучистыми глазами) после детдома поступила в ФЗУ (фабрично-заводское училище), работала на заводе и получила высшее инженерное образование. Её семейное положение было прочным и, по моему, счастливым. Наряду с признанием Сониного старшинства, она была, как мне казалось, более самостоятельной в своих действиях, чем Дора и Фаня.

К мужу Мины – Сене Эльберту, человеку спокойному, рассудительному и доброму (это он пытался успокоить меня после Сониного «Чёрт вас тащил из этой Пышмы!» и дал мне дельный совет, за которым я шла к Соне) сёстры относились уважительно, с заметным почтением.

К мужу Фани – Сене Фишбейну отношение было примерно такое же, как ко мне. Это было очевидно. Но переносил он это не так болезненно, как я. А человек он был неплохой  и будто поводов к такому отношению не давал. Особенно Соня, а за нею и Дора относились к нему не то чтобы снисходительно, а даже несколько пренебрежительное – явно недолюбливая. Фаня перед сёстрами, мне казалось, несколько робела. Много детских лет она провела вне их сплоченного общими условиями общества.

Для Доры – самой младшей из сестёр – Соня была самым большим авторитетом, хотя Дора считалась со мнением всех сестёр. И конечно самым большим достоинством Доры была её преданная любовь к детям – Алику, Жене, Людочке. Своих детей у неё не было. Её муж Миша Шлайн, человек очень хороший, добродушный, умный, несколько философствующий, самостоятельный, по-моему готовый всем помочь. Карьерных высот, насколько я знаю, не достиг, был где-то на уровне квалифицированного рабочего. В семье к нему относились уважительно и хорошо. Но и он в семье был незаменимым в смысле безотказности в помощи и любой работы.

***

Я порядком отвлеклась от поставленного вопроса «Почему?» И четкого ответа на него в моем изложении не видно – так, материал для рассуждений. Но что тётушки ваши, мои дорогие взрослые мальчики, вполне заслуживают уважения – не сомневайтесь.

Между прочим, за все встречи с Семёном в Каменск-Уральске (а их было несколько: и после телефонного звонка в Пышму в 1942, и приезд «на побывку» в 1943, а затем и в 1944 году, а также наша встреча при передислокации войсковой части с Западного фронта на Восточный в 1945, и в том же 1945, когда Семён с визой для меня приезжал в Каменск-Уральск) мы ни разу не обсуждали вопрос отношения сестёр ко мне и нашим детям. Встречи были так кратковременны, а радостные события так редки, что и помыслить о жалобах было некогда, немыслимо, грешно. Ну, а после отъезда в Монголию – так далеко и надолго – это было уже бессмысленно и так ненужно. что и не упоминалось никогда.

А в Дориных воспоминаниях, которые прислал нам Женечка, ни словом не упомянуты ни я, ни мои дети, ни наши встречи с Семёном (в их, сестёр, присутствии, между прочим) – будто нас и поблизости не было. Как вы думаете, почему так смущенно (а может быть с годами – пристыжено) умалчивалось наше существование?

Ведь много лет спустя, в пятидесятые годы, когда мы жили в Белоруссии, с Урала на две недели приезжала Дора с Мишей и Людочкой – сохранилась фотография. Выше упомянут и визит к нам в Ставрополь Сони, проездом на несколько дней во второй половине шестидесятых. Когда в Пятигорске в санатории лечилась Фаня, я с удовольствием навещала её (это было ещё до моего переезда в Кисловодск). Когда Эльберты жили уже в Москве, я бывала у них – однажды сама, а однажды – с Семёном (как раз когда Женечка был в Индии).

И меня хорошо принимали. И мы с мамой, когда у нас гостили родственники Семёна, с удовольствием и старанием были гостеприимными. Ни я, ни сёстры не вспоминали прошлое в плане наших взаимоотношений.

***

Сообщаю по горячим следам:

Сегодня, 30 октября 2009 года – только что! Программа «Пусть говорят» по 1 каналу российского телевидения была посвящена, как это объявлялось, «причине скоропостижной смерти молодого (22-летнего) талантливого актёра Василия Локшина», детство которого вместе с братом и сестрой прошло в детском доме. И в детдоме, и по выходе из него они были очень дружны, очень привязаны друг к другу. А после женитьбы старшего, Василия Локшина, не могли по-дружески воспринять его  жену. Я привожу этот пример потому, что в процессе обсуждения несколькими психологами сообщались  и обсуждались многочисленный наблюдения, свидетельствующие, что по выходе из детдома таких небольших семейных «кланов», сдружившихся, спаявшихся за годы пребывания в детдоме, вхождение в «клан» нового лица, особенно женщины, воспринималось  как правило чрезмерно критично, негативно.

Эта передача так удивительно совпала со временем моей попытки ответить  на Юрино «почему», что я не преминула описать её и главное – суждения психологов. Может быть их выводы применимы и к нашему случаю. И тогда вслед за «Почему?» может появиться авторитетный вариант «Потому!»





В МОНГОЛИЮ!



Итак, в конце октября 1945 года я покинула Каменск-Уральск.

Об этом сейчас – по прошествии более шести десятков лет – можно было бы и в несколько шутливом, игривом тоне начать свой рассказ. Вроде «Путешествие из Каменск-Уральска в Чойбалсан или «Путешествие со станции Синарская до станции Баян-Тумэн  – наподобие «Путешествия из Петербурга в Москву» - вспомним школьную программу.

Но теперь, когда воссоздаёшь в уме этот эпизод, сердце сжимается. За многие годы (1941-1945) моего – пусть  и не юридически, но фактически матери-одиночки – мне не раз случалось уезжать (в Свердловск или тот же Долматов), оставляя малышей с мамой. Но ни одна из таких разлук не длилась больше шестидневки. И уезжала-то я не очень далеко..

А тут вдруг! И нет чёткой определённости в сроке (мало ли, что обещано). И расстояние немыслимое для быстрого преодоление в случае чего. Да и зарубежность пугает неизвестностью. Да и не привыкла я с малышами моими в разлуке.

В общем, столько тревог и опасений – не рассказать.

Всю дорогу покоя не давала скоропалительность такого ответственного решения. Отъезд был как выстрел, когда и думать некогда.

Вот сегодня, к примеру, во второй половине дня я, только выписавшись из больницы, возвращаюсь домой к маме и детям, мечтая и надеясь поскорее вернуться в трудоспособное состояние и приступить к работе. А через день – один день! –ф оказываюсь на пути в Монголию
И всё началось с письма, о котором я и узнала то только при выписке. Равнодушно приняла к сведению свершившийся факт, уверенная в его бесполезности. И даже досаду не высказала за то, что со мной не согласовали...

Но войдя в квартиру, я увидела Семёна. Он приехал! Конечно было удивление, и изумление, и радость. Но когда узнала о документах на въезд в Монголию только для меня - мы с мамой были просто в шоке. «Это невозможно!».

Возмущению не было предела. Так что далеко не с первого раза Семёну удалось изложить нам историю и суть вопроса. И далеко не сразу мы согласились хотя бы взвешивать

положительное и отрицательное  в предлагаемом событии. Оказалось, были и «за», а не только против. Но самое страшное – как на два-три месяца оставить детей с мамой?!

В обсуждении позднее принял участие и Миша Шлайн (муж Доры), зашедший к нам на второй день. По его неторопливым и солидным рассуждениям – «И речь-то всего о каких то двух-трёх месяцах!», он принял сторону Семёна и обещал маме всяческую поддержку при затруднениях.

Так что даже мама, сама опешившая от привезённых новостей, приняла всё же сторону Семёна. Думаете, она не страшилась? Виду не подавала, меня жалеючи.

Обсуждения то прерывались, то возобновлялись. А времени – в обрез. Билеты в обратный путь – на третий день Семёнова приезда.

И в этой неимоверной спешке невозможное стало фактом. Мне бы как раз в этот день на приёме быть у врача, как в больничном листе предписано – да где тут! Не только это предписание осталось невыполненным. Решение ехать мне или не ехать было настолько поздним, что даже оформить увольнение с работы мы не успевал.

Оставили заявление, объяснительную записку – для передачи, так и уехала, не уволившись.

И вот я – в пути.

Дорога в Монголию  длинная, непрямая и многодневная.. Её начало в нашем маршруте - от Синарской до Свердловска, где предстоит первая пересадка – относительно короткий путь, и я провела его в слезах.

Уже и не помню, сколько дней в нашем поезде Москва-Владивосток мы провели в пути до Читы, где нам предстояла вторая пересадка, но весь маршрут в длился в ту пору семь дней. И если до  Свердловска от Москвы примерно два дня, то от Свердловска до Читы – около четырех, наверное. – оставим хоть один день до Владивостока.



В купейном вагоне скорого поезда – сопоставляю с моими транспортными мытарствами за годы войны – ехали мы с относительным, но всё же комфортом. В купе нас трое. С нами до Владивостока едет полковник дусаетецинской службы, интеллигентный с аристократическими манерами человек. За окном пейзажи мелькают - красоты трогательной. И есть время для созерцания, для отдыха, для бесед. Говорим о чём подсказывает увиденное в пути, о чём-то, что вдруг возникает по ассоциации – о войне, о жизни, о приключениях – обычные, как бывают в долгом пути, а потом без сожаления стираются из памяти, разговоры.

Я бы могла забыть о нашем собеседнике за давностью лет, если бы не – на всю жизнь запомнившееся – буквально шокирующее – обидное – сравнение в оценке нашими госчиновниками достоинств и несомненной полезности медицинской службы для человечества вообще и нашего государства – особенно в военное время – в частности.

Кажется, я об этом уже упоминала, но не поленюсь повториться. Я задала наивный (всё же  и разница в возрасте и в жизненном опыте) вопрос – « Почему при такой востребованности  в нашей медицинской службы, к нам, медицинским работникам такое плёвое отношение со стороны государства, ведь мы были так нужны! А и оплата труда, и продовольственное обеспечение в это тяжелое время у нас было, я бы сказала, демонстративно мизерное?».

Помню, как снисходительно ухмыльнулся наш попутчик, потом, медленно выбирая слова, отвечал:

«Видите ли, когда я был молод, аналогичный вопрос я задал своему высокопоставленному другу, и вот что он мне ответил; «А ночной горшок – простите – тоже нужен, но его из-за этого на стол не ставят».»

Это мне ответил медик! Шокировала не только обидная образность сравнении, но и истинность положения медицинского «сословия» в стране. Где ещё так как у нас? И не может не страдать от этого наша медицина, как и простые люди. При всём неприятном звучании такого ответа (и впечатление было, если можно так сказать, убойное) в нём была правда житейская для страны нашей. А потому и медицина в стране, в соответствии с отношением к ней, была такова, что при серьёзном заболевании, кто имеет возможность, предпочитает лечение за рубежом.

Горько было осознавать так красочно подчеркнутую правду, и не забылась эта беседа.

А в Чите мы с нашим попутчиком попрощались.

***

После нелёгкой пересадки в Чите аж до станции Баян-Тумэн, через пограничную станцию Борзя с её таможенным досмотром и его новизной для меня  - это уже не скорый поезд и не быстрая езда. Плетется-плетётся поезд-коротышка, постоит, казалось, где сколько хочет, и дальше поплетётся, будто нехотя.

В этот раз в Борзе у меня забрали учебник по терапии Кончаловского – из-за того, что он 1938 года издания.

А дальше - уже совсем тихим ходом – до станции Баян-Тумэн. Дальше станции Борзя наш поезд не идёт, границу не пересекает. И, немного подождав подхода монгольского поезда, пересаживаемся в него. Дальше, совсем недалеко – монгольская таможня, почти никакая, маленький неказистый домик. Выходить из вагона не понадобилось. Таможенники пришли сами, мельком оглядели нас, посмотрели наши документы, и мы – опять же черепашьим ходом – отправились к последней станции следования – Баян-Тумэн.

Мы были в пути много дней, Путь – не из лёгких, забот в нём – не соскучишься.

Пересадки со всеми возможными затруднениями, с затянутыми ожиданиями очередного поезда. Сама дорога на восток, навстречу солнцу – разные часовые пояса, и не знаешь, когда спать, когда вставать...

А я, за многие годы впервые из человека постоянно и тревожно заботящегося о ком-то, непрерывно за кого-то отвечающего вдруг оказалась в положении человека, о котором заботятся. Это так ново, непривычно. И могло бы быть совсем приятно, если бы не упорно не уходящие из памяти картины расставания и страх за оставшихся, от которого понимаешь, что нужно отрешиться, да не удаётся. И что тут поделаешь, И что тут поделаешь, если каждая минута увозит всё дальше и дальше?

На станции Баян-Тумэн (я и разглядеть её не успела нас встретили с машиной из войсковой части – кажется, это был пикап. И всю дорогу до Чойбалсана я видела только неравномерно, но густо покрытую низкорослой колючкой землю. И ни одного деревца или кустика зелёного, и строения ни одного. Правда, такой, на мой взгляд неприглядный пейзаж приятно компенсировался чистым, прекрасной голубизны небом. И казалось, кругом почти ровная линия горизонта, только кое-где искаженная не очень высокими округлостями сопок. Так мне запечатлился тогда монгольский пейзаж. В Чойбалсане, где нам предстояло «до лучших времён! – получения квартиры остановиться в доме Степана Колесникова, мы прибыли к вечеру.

Были радушно встречены и Степаном, и его женой. К нашему приезду была подготовлена не только комната, но и колонка в ванной комнате была подготовлена к действию, и стол был накрыт щедро и красиво. И было это – после утомительной дороги – очень кстати.

***

На следующее утро все, кроме меня, отправились по своим служебным точкам. Степан и жена его Валентина (она тоже хирург и приехала в Монголию ещё раньше Степана) – в больницу. Семён – представиться начальству и приступить к прерванным поездкой делам.

А я – единственная не у дел – немного похозяйничав по дому после их ухода, попыталась полюбопытствовать, что собой представляет второй по значению – после Улан-Батора – город страны Монголия – Чойбалсан. Очень быстро поняла, что без знания языка и каких-либо городских ориентиров лучше от дома далеко не уходить. И потому пришлось ограничиться только беглым обзором прилежащей к больничному двору улицы и самой территории большого больничного двора, на которой расположен и дом главврача, так хорошо принявший нас..

Дом добротный, одноэтажный, о четырёх просторных комнатах, с большой открытой верандой, кухней и прочими – минимальными – удобствами.

Что касается прилежащей улицы, то прежде всего бросилось в глаза полное отсутствие каких-либо признаков минимального цивилизованного ухода за ней. Земляная, без признаков асфальта, бугристая и неровная, замусоренная, с нестройным редким рядом маленьких, в основном - саманных домиков. Во всяком случае, в ближайшем к больнице расположении. Тут вспомнилось услышанное ещё в пути выражение: курица – не птица, Монголия – не заграница.

И как понятно станет позднее, после длительного пребывания в стране, это выражение в ещё большей степени относилось к другим обстоятельствам – взаимоотношениях наших стран, например...

Недалеко от больницы, на этой же улочке, в одноэтажном привычно-российского вида доме с крыльцом, располагалась аптека. В этом же доме – с отдельным входом и крыльцом – проживала и заведующая аптекой - тоже наш, советский человек.

У самого въезда на территорию аймачной (областной) больницы, рядом с домом главврача – тоже одноэтажное здание амбулатории.

В приёмной амбулатории я обратила внимание на невысокого росточка миловидную улыбчивую женщину в длиннополом, многослойно подпоясанном монгольском дэли .

Она говорила по-русски.

Познакомилась с нею – регистратор Катя. Как я позднее узнала – коренной житель, здесь, в Монголии и родилась. Мама Кати – русская, из беженцев, отец – китаец, муж – монгол. И Катя свободно говорит на всех трёх близких ей языках.

В приёмной посетителей было мало, в услугах регистратора нуждающихся не было, и Катя  охотно рассказала мне, не скупясь на подробности, о всех зданиях, расположенных на территории больницы.

В самой глубине большого больничного двора – стационар. Длинное одноэтажное здание с открытой деревянной верандой во всю его длину по восточной стенке. В этом здании располагаются терапевтическое и хирургическое отделения, а также лаборатория. В отдельном, недалеко от стационара, маленьком домике – больничная кухня, в другом таком же – прачечная и хозяйственная часть. А рядом с  амбулаторией – свежевыбеленный небольшой дом – родильное отделение, оно же – гинекологическое. Всего на двенадцать коек, которые, как сказала Катя, большую часть времени пустуют, а остальную – полупустуют. И это единственное на всю область (аймак) родильное отделение?!

Со временем, уже работая в этой больнице, я ознакомилась не только с преобладающими в стране болезнями, но и с некоторыми традициями, стала понятной такая невостребованность родильных мест. Возможно, теперь это уже не так. А тогда, в сороковых годах прошлого столетия, страна была на пути к вырождению нации.

Моё первое знакомство с ближайшим к дому окружением заняло не так уж много  времени. И я вернулась в пустую –все на работе – квартиру, где ничто не отвлекало от тревожных мыслей, об оставленных дома... И печаль, и слёзы...

Когда ещё придёт первое письмо от мамы? И как они там – без меня?

Закончилась война. Теперь я, слава Богу, не в разлуке с мужем. Но в разлуке с маленькими детьми и мамой... Каково ей там с ними одной?

Вот и получение диплома – хоть и кончилась война – где-то в неопределенном отдалении. Куда я от таких маленьких! А многие мои сокурсники ещё в войну с этим справились...

А бездеятельность, в сочетании со всеми этими обстоятельствами и думами, делает невыносимым каждый день. Не прибавляет сил тоска...

И единственной отдушиной в этих обстоятельствах была бы занятость привычной работой - быть при деле, уже не ради хлеба насущного – в нём недостатка нет – а для поддержания душевного равновесия. И мы стали искать работу. Тем более. Что стаж нельзя потерять – тогда на диплом и надежды не будет.

***

Не простое это было дело. Терапевтических вакансий в больнице нет. В городе, кроме аймачной больницы, есть ещё два военных госпиталя – монгольский и советский, обеспеченные военными медиками. В только-только начинающих обосновываться войсковых частях вольнонаёмный медицинский персонал пока не предусматривался. И единственной – по-моему, только доброй волей самого Степана Колесникова – созданной должностью оказалась должность врача-дерматовенеролога.

До этого приём больных этой категории вменялся в обязанность терапевта больницы – отдельной штатной единицы для таких больных не было, и в помощь терапевту (для разгрузки) придавался фельдшер – монгол, его имени я не помню. Запомнился он мне своими записями в историях болезни. Он очень гордился своим фельдшерским званием, был очень доволен своей образованностью и, хотя очень плохо изъяснялся по-русски, писать по-русски он умел.

В ту пору в стране проводилось обязательное для всех работающих и учащихся обучение – в связи с переходом от вертикального письма к горизонтальному – русской азбуке. И монгольские слова во всех официальных бумагах писались уже русским шрифтом. А наш фельдшер писал уже и известные ему русские слова фразы. Среди его перлов в графе «диагноз» фигурировали, например, «Пупырочки на голдобе, на голдобе» - никакого описания в истории при этом не было, а повторение «на голдобе» было не ошибкой, а означало, что этих «пупырочков» на голове было много. Или, например, диагноз (пациент – мужчина) «яичники болят», и пр. Ну – Бог с ним.

Колесников освободил терапевтов от  обязанности вести приём больных кожно-венерического профиля, добившись утверждения отдельной ставки – и это была единственная в те дни возможность дать работу мне.

Никогда меня не привлекала такая специальность, а в студенчестве даже пугала, отталкивала. Помню, как, впервые находясь на занятиях в клинике кожно-венерических болезней, мы – не только студентки, но и студенты – опасливо прикасались даже к дверным ручкам палат, только  обернув руку полой халата. Профессор Мильман, зав кафедрой этих болезней (прекрасный лектор и очень остроумный человек), заметив это, сказал: «Смелее, коллеги! Студенты заражаются этими болезнями тем же главным путём, что и всё человечество. А от бытового заражения достаточно соблюдения правил гигиены»

Наверное ещё со времён завоеваний Чингиз-хана (может быть в качестве своеобразного трофея) население Монголии  в избытке было заражено венерическими недугами. А некоторые традиции этого народа весьма способствовали их распространению как половым, так и бытовым путём. И зараженность стала почти поголовной. Поражая поколение за поколением и прогрессивно ведя к вырождению, это пагубно влияет на среднюю продолжительность жизни. Инфантильность, относительно редкие беременности, самопроизвольные аборты, выкидыши, мертворождения, снижение жизнеспособности новорожденных – всё это сказывается на численности населения.

И всё это при отсутствии закона об обязательном лечении. В Советском Союзе – нам это было известно со студенческой скамьи – лечение венерических болезней законом было признано обязательным, в случае неповиновения – принудительным.

В Монголии такого закона не было. Каждый больной, как правило – только по собственной инициативе обращался за помощью, и только в случае видимых и нарушающих его привычное самочувствие проявлений. Каждый из них мог самовольно прервать лечение по исчезновении беспокоящих его симптомов, не учитывая наличие скрытых периодов, в которые болезнь продолжает прогрессировать, и просто пренебречь необходимостью повторных курсов лечения. Так что перспективы излечения маловероятны, тем более что эти болезни иммунитета не создают, и повторные заражения вполне возможны.

Для нас, россиян, привычно, что больные такими болезнями не только не афишируют их, но старательно и стыдливо умалчивают, стремятся сохранить в тайне. Здесь же совсем не так. И вошедший, например, в кабинет (как правило, стремительно и не спросясь) – сколько бы ни было там людей явно посторонних – на вопрос «в, чем дело?», с приветдивой, я бы сказала – чуть ли не весёлой улыбкой, сообщал очень коротко и громко: «Яр койтун байна!» - то есть «сифилис и гоноррея есть!».

Недуг так распространён, что чего уж тут стесняться!

Вот на таком примерно фоне и началась моя работа в монгольской больнице. Так же, как и другие врачи, участвовала в дежурствах. И нередко – в тех случаях, когда оперировал Колесников – ассистировала или была в роли наркотизатора (анестезиолога?). Наиболее частой была операция по поводу эхинококкоза печени – потрясающая картина, буквально нафаршированной разноразмерными эхинококковыми пузырями печени.

Что касается моей – непосредственно – должности, то, благо, был у меня прекрасный – большой и толстый, в коричневом твёрдом переплёте, хорошо иллюстрированный учебник профессора Григорьева – существенное дополнение к моим, ещё сохранившимся в памяти студенческим знаниям предмета. Весьма полезной была также возможность пользоваться литературой и атласами из Колесниковских книжных запасов – он то знал, куда ехал.

Врачебный коллектив больницы (два хирурга, два терапевта, один гинеколог, один педиатр и я), кроме главврача-хирурга Колесникова – составляли женщины – все из СССР. Каждый начинал работу с переводчиком, но со временем - кто лучше, кто хуже – в пределах своей профессии понемногу приобщался к самостоятельности, призывая переводчика только существенных неясностях. В амбулатории переводчиком была Катя. В стационаре тоже находился кто-то знающий и русский и монгольский язык.

Со мной первые месяцы переводчицей работала бурятка Дылгыр. Она почему-то любила. Чтобы её называли русским именем Маруся – и я ей в этом удовольствии не отказывала. Учила она меня обстоятельно и терпеливо. И я, нужно сказать, оказалась неплохой ученицей – легко усваивала её уроки, не без интереса заглядывая часто в приобретённые русско-монгольский и монголо-русский (русским шрифтом напечатанные) словари.

Вскоре я уже многое могла понять и спросить сама. Но всё же некоторые вопросы

своим пациентам задавать стеснялась и всячески избегала – уста произносить отказывались – предлагая произнести их самой Дылгыр (Марусе), либо работающей со мной медсестре Сурунджаб. Дело в том, что в монгольской речи некоторые слова – совершенно невинные – звучат, как отборные русские ругательства. И такой, например простой вопрос «мальчик или девочка?» звучал на русское ухо абсолютно неудобосказуемо. Желая обойти критическую ситуацию, я попробовала поначалу попросить Дылгыр построить вопрос по-другому: не «мальчик или девочка?» , а «девочка или мальчик?», в надежде , что вся беда в очередности слов. Но, к сожалению, выходило ничуть не лучше.

Очень часто такие  слова составляют и мужское имя. И когда мне самой нужно было вызвать из такого больного (а в приёмной могут быть и наши советские люди), увидев

«неблагозвучное» для меня имя, я обращалась к Кате: «Катюша, вызови, пожалуйста – здесь непонятно написано». Катюша охотно соглашалась, выходила из-за своей регистрационной загородки, удобно устраивалась, прислонившись спиной к притолоке открытой двери кабинета, раскрывала историю болезни – и тут же, со своей белозубой улыбкой, повернувшись ко мне, говорила; «Э-э-э, Мария Борисовна, Вы поняли, что здесь написано» и, конечно, вызывала... А слово-то это – кратчайшее из русских непристойностей – в переводе только и означало, что «мужчина». И если, скажем, на территории больницы или на улице надо было вернуть преждевременно уехавшего всадника или пешего человека, его без тени смущения, призывно взмахивая рукой, окликали именно таким словом .

Однажды, когда во время моего дежурства понадобилось пригласить рентгенолога из советского госпиталя (аппаратура у нас была, а специалиста не было) – он иногда оказывал такие услуги больнице – мне нужно было в его присутствии вызвать больного. Я увидела имя и попросила Арона Львовича Литинского самому вызвать больного. Он посмотрел имя и смущенно сказал: «Вы, пожалуйста, уйдите, а я уж вызову». Тогда ещё приличные мужчины неприличных слов при женщинах не говорили...

Однако, как бы там ни было, с помощью Дылгыр и словарей я освоила язык настолько, что и вне больницы могла помочь соотечественнику в переводе. Со временем, конечно.

А однажды на гастроли в Чойбалсан приехала небольшая, человек 5-6 группа артистов из Улан-Батора. И все оказались зараженными чесоткой. Им назавтра надо выступать, а они обезумели от непрекращающегося зуда, охватившего всё испещренное расчёсами тело. С мольбой обратились ко мне – спасти, и как можно скорее!

Хорошо помогла дурно пахнущая мазь Вилькинсона. И они, похоже, удачно выступили, так как перед отъездом их «главный» пришёл сказать мне спасибо, спел и русскими буквами написал для меня какую-то монгольскую песню из их репертуара – про аленький цветочек – и подписал: Арцист Гомбо. Вряд ли правильно сейчас напишу, как слышится мне (я и мелодию помню) запомнившийся мне куплет:



«Зудэн дундач узугдэ-э-эмэр

Зуйрлэшгур улан цицэк чамэйг

Зун энгертэн зу-у-угэд

Зурьхэ-эн талдан хады гадылыя» -



да простят меня монголы, если что-то исказила. Из того, что я воспроизвела, точно помню, что «улан цицек» - это «аленький цветочек», а «Зурьхэн», кажется, «моё сердце». Да ещё «дундач», кажется, «поле». За давностью лет всё, что знала – забыла.

И ещё могу похвастаться: вспомнила одну детскую напевную детскую дразнилку: «Ее вово муха джала» - «как тебе не стыдно, нехороший мальчик».

Вот еще часть услышанной от Кати  »русско-монгольской частушки»:



«Сайн байну дорогу строил,

Му байну по ней ходил...»



Здесь «сайн байну» - хороший, «му байну» – плохой. «сайн байну» - это также приветствие. «До свидания» звучит как «баяртэ», главврач - «эмчи» (буквально - «большой врач»). Просто врач – «доктор». Начальник – «дарга», маленький – «диджикэн», хорошенький – «хорькен», спасибо – «баярла»

Кажется, о моём знании монгольского языка на сегодняшний день – всё же прошло порядком времени – я всё или почти всё рассказала. Но если бы довелось заглянуть хоть ненадолго в соответствующие словари – многое бы восстановила. Всё же тогда я могла, тщательно подбирая, конечно, слова из своего накопленного запаса, обясняться с местными жителями и вне больничных обстоятельств.

Нужно заметить, что словарный запас в монгольском языке и вообще то был тогда невелик. Наверное, пополнился за истекшее время (Всё боюсь обидеть монгол – люди они гостеприимные и благодарные. А в годы  войны именно Монголия снабжала нас так нужными для поддержания боеспособности наших войск мясом, сырами, кожей для сапог и самими сапогами, и овчиной для полушубков и полушубками тоже. Страна-то скотоводческая и к тому же дружественная).

Работа, особенно на первых порах, конечно, напрягала, но была в некотором смысле интересной. В Днепропетровском мединституте – до войны, во всяком случае – преподаватели кафедры венерических заболеваний с большим трудом находили тематически соответствующих больных для демонстрации студентам. В силу закона об обязательном лечении таких больных вспышка заболеваний после первой мировой войны заметно погасла. И сказалось это не только на числе случаев, но и на выраженности различных проявлений. В Монголии же на тот период (1945-1949) изобилие таких больных, многообразие стадийных проявлений, степень запущенности, тяжесть последствий буквально поражали.

В Монголии испокон веку лечение больных этой категории (как и других больных) было прерогативой шаманов и знахарей. А малая успешность, вернее – полная безуспешность применяемых в те далёкие годы (до появления в медицинской практике специфических средств, а позднее и антибиотиков) снадобьев, оказывающих в лучшем случае только симптоматическую помощь, требовала каких-то объяснений и была поводом для всяческих версий. И некоторые из них, в силу их правдоподобности, воспринимались с большой верой.

Так, например, при одном из таких заболеваний, как правило возникающих у юношей после первого же контакта – острый период болезни сопровождается мучительными болями, чего уже нет при переходе болезни в хроническую форму. И вот эти муки считались как бы и не болезнью, а первым признаком возмужалости – наконец-то юный страдалец стал мужчиной! Гордись, терпи и жди лучших времён! У женщин это заболевание – вне осложнений – болей не причиняет. У них другой признак наступившей зрелости – регулы (должны же женщины отличаться от мужчин!) – и тоже не без страданий.

Как бы то ни было, но популярность подобных версий не побуждала к профилактике. И упомянутое заболевание, как и другие венболезни, поддерживаемые некоторыми традициями, приобрели в стране массовое распространение. А добровольность в лечении их способствовала запущенности в течении болезни и тяжелым её последствиям. Лица с разной выраженности степени седловидного носа (так сказать «диагноз на лицо») встречались нередко.

А один случай просто потряс и своей невиданностью и поводом, вынудившим больного – за многие  годы болезни – проехать добрую сотню километров, чтобы обратиться к врачу.

В сопровождении родственника верхом на крепеньких монгольских лошадях, он, немолодой уже человек прибыл из далёкого худона (района).

Было это осенним днём в первый год моей работы в больнице. Рабочий день подошёл к концу. Приёмная амбулатории была пуста, регистратура уже не работала, и мы  готовились уходить: Сурунджаб приводила в завершающий порядок процедурный столик. Санитарка Цында в ожидании нашего ухода готовила свой инвентарь для уборки кабинета. А я – за столом, упорядочиваю своё, в основном – бумажное хозяйство, мысленно уже на пути домой.

Осеннее солнце на ещё светло-голубом небе уже опустилось низко и очень ярко светило в окно нашего просторного кабинета, немного ослепляя меня.

Совершенно неожиданно в кабинет стремительно вошли двое мужчин, у одного из которых лицо– от нижней границы глаз и до подбородка - было завязано белой тряпицей. Оба остановились у самой двери.

Меня, сидящую вдалеке за столом, как-то поразила близость меж собою глаз над повязкой. И глаза какие-то уж большие (и совсем не раскосые). Я ещё успела подумать, что мне так кажется из-за слепящего солнца. Но когда сопровождающий, ничего не говоря, быстро снял повязку с лица больного, я не поверила своим глазам; зияющая большая дыра выглядела какой-то тёмной ямой.

Я опять, мысленно обвинив слепящее солнце, стала к нему спиной и немного приблизилась к больному. И то. что я увидела, потрясло не только необычностью, но и - мягко сказать – отвращающей неприглядностью. Мне стало дурно от увиденного, и я немного отступила, чуть передохнула и снова подошла поближе – пришли-то ко мне! Куда денешься?!)

Ни переносицы между глазами, ни носовой перегородки. Я уже не говорю о напрочь отсутствующих мягких тканях самого носа. Виден язык, всё (живое!) основание черепа, с его воспаленными мягкими тканями, Видна открытая гайморова пазуха с одной стороны и какой-то бугристой немного шевелящейся припухлостью прикрытая область гайморовой пазухи – с другой. И в этом шевелении, на фоне синюшно-багровой окраски – черви.

Я услышала, как Сурунджаб сквозь зубы буквально процедила своё привычное монголо-русское ругательство: «Ууу, цуссарэс чччёрный чччерт цамацашлатый!» И тут же резко спросила (уже чисто по-монгольски: Чего пришли так поздно?»

Отвечал сопровождающий (в переводе): «Худон далеко. Ехать долго».

Сиплую глуховатую речь больного понять было невозможно. Прошу Сурунджаб помочь в расспросе сопровождающего.

То, что у больного люэс максимальной стадии, не вызывало сомнений. На вопрос «сколько лет болеет?» Ответ был «около сорока лет».

«Что  заставило только теперь обратиться за помощью?» - «Этой осенью мухи летали - черви завелись – очень чешется - помочь надо».

И, видно, здорово донимал этот зуд, если в такую даль за можно сказать, срочной, скорой помощью прискакал сюда.

Но нужна ему помощь отоларинголога – надо удалить инородные тела из тканей, окружающих эту полость. Помню, что там, за этими так  страшно повреждёнными тканями какая-то ещё – очень тонкая  и хрупкая решетчатая кость (не по моей специальности работа!). В общем, сейчас нужна скорая помощь лор-специалиста, а не наша. В аймачной больнице такого специалиста в штате нет, и в случае надобности (по договору) такую помощь оказывал лор-врач монгольского госпиталя – Уткин.

С соответствующим направлением наши всадники отправились в госпиталь, и очень быстро с резолюцией опешившего от увиденной картины Уткина вернулись к нам. На обратной стороне направления написано кратко: L IV  (люэс, 4=я стадия). Остальную часть диагноза он со страху и не упомянул. Ну не гонять же несчастного человека туда-сюда – со слезами вернулся!

И решили мы с Сурунджаб: чем сможем – поможем.

Цында держала лоточек под подбородком больного. Крупных червей извлекли пинцетом, мелких удалили, поливая раствором перекиси водорода. Нам определённо тошнёхонько! А больному пощипывание перекиси куда приятнее опостылевшего зуда. И он время от времени постанывая от облегчения, с восторгом и благодарностью повторял: «О, сайн! Ихи сайн» -  «О. хорошо! Очень хорошо!». Но нам было совсем не «сайн». И Сурунджаб не раз повторяла своё «У-у цуссарэс! Черный черт! Цамацашлатый».

Впоследствии этот больной был направлен в Улан-Батор для решения вопроса о пластической операции и предварительной подготовки к ней

***

Значительно преобладающим большинством пациентов были, конечно же, больные венерическими заболеваниями. А наиболее употребительными лечебными средствами того времени – биохиноль, новарсенол и стрептоцид (красный и белый).

Процедурная сестра кабинета – Сурунджаб (кстати сказать, жена председателя аймачного комитета партии), как и сменивший её впоследствии фельдшер Икрамбэк (казах по национальности) были на удивление - по сравнению с другим средним медперсоналом больницы – вышколены в плане чёткости и осторожности в проведении процедур. Из опасения попадания даже мельчайшей жировой капельки биохинола в шприц или иглу для внутривенных введений не только соответствующий инструментарий хранился отдельно, Нои для внутримышечного введения лекарств (биохиноль) и внутривенного (новарсенол) чередовались.

Не могу на вспомнить, как эта раздельность сказывалась на поведении больных в соответствующие дни. В день введения биохиноля каждый – один за одним, а их много – покидая амбулаторию, еще долго, идя по улице, потирал (хоть и через одежду, даже зимнюю) «пострадавшую» ягодицу. А в день введения новарсенола так же долго нёс руку, согнутую в локте. И выражение лица при этом не только не страдальческое, а даже несколько хвастливо-горделивое, как на показ. Вот, мол, лечусь, приобщился к современности, культуре...

Так что и спрашивать не нужно было, чем сегодня «потчует» Сурунджаб или Икрамбэк.

Использование в лечении красного стрептоцида тоже (особенно в зимний период) придавало особый «шарм» если не всей больнице, то её ограде точно: именно этим препаратом были окрашены обильные, чуть ли не по всему периметру ограды, обледенелости,

Построенный на видном месте во дворе больницы туалет был, можно сказать, совсем невостребованным. Предпочтение отдавалось территории вокруг него – на свежем воздухе. В туалете – оправдывались больные перед сотрудниками больные – плохо пахнет. А если была потребность и присесть, то можно было и вести неторопливую беседу с кем-то. И такую сцену можно было увидеть в любом месте, даже в центре базарной толпы.

Заведующая аптекой как-то позволила себе прогнать такого индивида, облюбовавшего стенку крыльца её дома. Так на неё пожаловались в аймачное управление (подобие нашего облисполкома). И в ближайшее её посещение (по делам аптеки) аймачного управления её – хотя и не специально вызванную по жалобе –деликатно предупредили, что с этой пока ещё бытующей манерой поведения, традицией, нужно как-то считаться.

Сам он – дарга аймака, по-нашему предоблисполкома, человек образованный, окончил в Москве коммунистический ВУЗ, но народ и его традиции уважает. И советским специалистам тоже следует с ними считаться. Вот такое – с милой улыбкой – пришлось выслушать и принять к сведению специалисту из СССР.

***

В монгольских семьях очень мало детей. Иные бездетны вообще. Детьми очень дорожат, отношение к ним самое бережное и любовное. И там,  где есть ребенок, браки прочные, семья сохранна. Бездетные браки легко и безболезненно распадаются – и не по одному разу.

Если ребенок заболел, нередко на прием к врачу с ним придут и мама и папа. Если ребенок совсем маленький, то его, завёрнутого в овчину (реже – в одеяльце) несёт озабоченный папа, а за ним поспешает – обычно с узелочком чего-то нужного для малыша – встревоженная мама.

Меня удивляло, что маленького, ещё грудного, заворачивают просто в  ворсистую овчину, без какой-нибудь пелёночки. Но ещё больше удивилась я, когда малыша, которому я по виду дала бы два, ну - три месяца, называют годовалым. Оказалось, что в этих краях возраст исчисляется не со времени рождения, а со времени зарождения – т.е. на 9 месяцев больше, чем считалось бы у нас. В этом, еще в первые дни работы, меня просветила моя переводчица – Дылгыр (Маруся).

По моим наблюдениям очень серьёзно, как к судьбоносному решению, здесь относятся к выбору имени новорожденного. Имена как правило выбирают монгольские. Но встречаются и такие, что вызывают недоумение. И я, случалось, расспрашивала о их происхождении. Так. Однажды привели девочку лет 9-10 по имени Мори Оротл, что в переводе означало «Лошадь убежала». Оказывается, когда в юрте серьёзно и долго обсуждали, как назвать девочку, внезапно вбежал человек и взволнованно сообщил, что лошадь убежала. Это и сочли  вестью об имени для девочки.

Что качается Чойбалсанской образованной публики, то, например, в семье сотрудника банка (уж не помню, кто он по чину) была девочка по имени Марта и сынишка Папанин (из челюскинских событий позаимствованное имя).

А капельмейстер монгольского военного оркестра назвал своего малыша Моцартом.

Иногда обращались и к российским специалистам с просьбой назвать новорожденного. И не так уж редко встречались дети с чисто монгольской внешностью и русскими именами. К сожалению, иногда россияне относились к этому с явной долей насмешки или издевки. Иначе зачем было называть мальчика Люсей, а девочку Фёдор? Тем более что монголам почему-то не удаются такие мягкие губные согласные как «В» и «Ф», и имя Фёдор, например, произносится «Пёдор», а Ваня – «Баня».

У меня, между прочим, в Монголии  где-то тоже есть два «крестника» в одной семье.. Им теперь должно быть по седьмому десятку лет (1946 и 1947 годы рождения).

Как-то в конце моего дежурства по больнице прибежал муж одной из санитарок с сообщением, что Мытык (имя её) рожает. Дома. В юрте. Сказал, что юрта их близко. И Мытык очень просит и он очень просит придти к ней, потому что роды проходят трудно, и им страшно. Нужно, значит, срочно Мытык посмотреть.

Мытык внешне выделялась среди других монгольских женщин высоким ростом (высоких не только женщин, но и мужчин в Монголии мало), какой-то статностью, дородностью. По сравнению с другими санитарками была и расторопнее и опытнее. В больнице знали, что у неё митральный порок сердца и рекомендовали рожать обязательно в больнице. Но она поступила по-своему. Многие монголы почему-то считали, что в больнице можно получить чиг (цынгу) из-за замкнутости помещения, отсутствия степного воздуха, не то питание и пр. – юрта в этом смысле лучше. Может быть, и Мытык так думала.

Как бы то ни было, согласовав с главврачом мою отлучку, я с Лубсан-Доржей (муж Мытык) отправилась в их юрту. Мытык к этому времени уже родила, и меня попросили назвать девочку. Я произнесла имя Валя, и только потом поняла, что вместо этого имени будет звучать имя «Баля». Хотела было предложить другое имя, но в этом мне категорически отказали – так нельзя! Только первое прозвучавшее  имя будет угодно небу. И мне пришлось учить их выговаривать «Валя» - семейство было безмерно благодарно.

После родов Мытык, конечно, уже не работала, и вскоре их маленькая семья уехала в далёкий худон – там другой воздух, другие условия – там здоровее. Там у них на пастбище отара овец, табун коней, коровы. И со временем мы в больнице о них благополучно позабыли.

А примерно через год однажды во время приёма в кабинет вне всякой очереди пытается войти какой-то мужчина, а Икрамбэк упорно настаивая на порядке, не пускает его. Иерамбэк уже побагровел от злости, и мне пришлось попросить его впустить нахала, а то он нам весь приём срывает.

Нарушитель быстрым шагом  подошел к моему столу, упёрся в него руками и сказал: «Доктор, ты Мытык помнишь? Я её муж. Мытык родила мальчика. А Валя не кашляет, не болеет. Мытык просит, чтобы ты дала имя мальчику. Я проскакал на коне почти 100 километров. Назови имя!

Ну что тут скажешь после такой тирады! Даже Икрамбэк смягчился.

И я назвала мальчика Серёжей. Да ещё и уточнила: «Диджикэн байна – Серёжа, а том байна – Сергей» («Пока маленький – Серёжа, а вырастет, большим будет – Сергей»)Ну, тут мы застряли надолго – я уже  каялась за свои уточнения. Не только толковала, но ещё и написала (они же русский шрифт знают). Времени потеряла немало, но счастливый отец ушёл довольным.

А детишки монгольские, как  и всякие детишки, довольно миловидные, с румяненькими скуластыми плоскими личиками, коротеньким курносым носиком и очень узкими тёмными глазками. Мамы стараются представить их как можно более красивыми.

Вспоминаю, как умильно старательно такая мама поправляла на головке мальчика лет 5-6 оставленные специально – как украшение – два локона примерно 19-12 см длиной на макушке остриженной головки, распрямляя их вверх – будто два черных рожка. И когда я говорила, что у неё красивый ребёнок, она ещё усерднее эти из жестких чёрных волос, рожки в вертикальном положении – вполне согласная со мной. А почему бы любящей маме и не сказать добрые слова о её ребёнке?

Несколько раз приходил с восхищавшейся им мамой симпатичный такой мальчик лет четырёх по имени Баня (Ваня, конечно).

Мама приводила его, одетого в рубашечку, определённо сшитую из гимнастёрки цвета хаки. И даже тёмно-зелёные погончики на плечи нашиты. Я похвалила малыша, и женщина попросила: «Доктор, спросите его по-русски, как его зовут». Я спросила. И малыш смущённо ответил: « Баня». Она попросила ещё: «А теперь спросите, где он работает». Я спросила, и он так же стеснительно ответил: Дома». Как же она гордилась им!

Я полюбопытствовала, откуда ему известны русские слова. И она охотно рассказала, что отец его – советский военфельдшер, что он уже уехал насовсем к себе домой, в Россию, и что она на него нисколько не в обиде, очень благодарна за Баню (это он дал ребёнку имя и словам русским научил) и улыбалась при этом мечтательной, доброй улыбкой.

Не раз приходилось встречать детей (в годах) определенно славянского типа, в привычной уже для них монгольской одежде, говорящих только по-монгольски. И когда я спрашивала маму такого ребёнка, откуда её так непохожее на монгола дитя, она с благодарной улыбкой отвечала: «Люди дали!»

Были и относительно недавно отданные, и лет 10-12 тому. А обычно и не даром «давали» - продавали. За тугрики или за барашка (и не одного) или за то и за другое. Монголы не  скупились – лишь бы получить ребёнка. Они его будут любить, они его не обидят. Но что это за люди, отдающие дитя своё в такие условия! В какую жизнь отдавали? – спрашивать было некого. Новым мамам это не интересно, им  «хамавгэ» (всё равно) – лишь бы у них был ребёнок. Они благодарны отдавшим им детей. Доходило до курьёзов.

Рассказывал очевидец (и эта история долго была тогда притчей во языцех, что однажды в воинскую часть прибыл пожилой монгол и привёл с собой верблюда и несколько овец. Обратился к командиру части со словами благодарности и просьбой принять в дар приведённых животных за то, что кто-то из солдат этой части, как ему известно, является отцом мальчика, которого благополучно родила дочь.

Неожиданность такого визита и уставами не предусмотренная ситуация озадачили и, похоже, несколько развеселили командира. Он построил своих подчиненных и сказал, что если кто-нибудь признается или будет опознан дарителем – то ему и подарок принимать.

Осмотрел счастливый дед построенных очень внимательно, не спеша и один раз, и второй – но определить не смог. А так как и признавшегося не было, то велели ему увести восвояси ни в чём не повинных животных...

***

Как неспокойно и трудно жилось мне без детей со времени моего отъезда из Каменск-Уральска, т.е. с ноября 1945 года, рассказывать не буду.

Только в январе 1946 года офицерскому составу разрешили привозить семьи, хотя к этому времени с жильём для семей было далеко не всё в порядке, да и отпуска офицерам для поездки за семьями давались, разумеется, не сращу всем. Задействованы были два двухэтажных дома (всего 20 трёхкомнатных квартир), два одноэтажных (всего 16 двух- и трёхкомнатных квартир), да ещё землянки (по 2 двухкомнатных квартиры в каждой) – так называемый «Копайгород» на окраине Чойбалсана и в нескольких километрах от него.

Никому не предназначалась вся квартира, как правило – одна комната каждой квартиры для одной семьи, кому-то большая, кому-то поменьше.

Нам была предназначена комната в квартире на втором этаже среднего подъезда – комната самая большая. Чуть поменьше – семье начальника связи Фельдмана, тоже майора. А третья – самая маленькая – майору же Халяпину (артиллерийская служба), бессемейному. Имелись в этой коммуналке и кухня, и кой-какие удобства.

Мы сразу же переехали из гостеприимного домам Колесникова, спешно оборудовали наше первое собственное жильё какой-никакой (а где было взять другую?) мебелью и в начале февраля 1946 года Семён получил отпуск для поездки за семьёй.

Учитывая только продолжительность пути в Каменск-Уральск и обратно, а также время на сборы семьи в дорогу и упорядочение некоторых «бумажных» дел (у меня ведь не было

 оформлено увольнение из-за внезапности отъезда, не была получена трудовая книжка – не говоря уже о том, что и разрешения на прекращение работы у меня не было (которое в те времена пренепременно полагалось), то приезд моей семьи предполагался только к середине марта.

О напряженном ожидании этого события тоже умолчу. Хотя главным поводом крайней нетерпеливости была, конечно, желание скорейшей встречи с моими, как я всё время корила себя – «брошенными» мамой и детьми.

Но и получение трудовой книжки волновало немало. Без неё не только пропадал мой врачебный стаж, но вполне могло пропасть и право на завершение учёбы на последнем курсе для сдачи госэкзамена и получения полноценного врачебного диплома вместо звания зауряд-врача. Без документального подтверждения врачебного стажа после такого длительного перерыва меня бы не приняли на последний курс мединститута и осталась бы я в звании фельдшера.

Теперь, когда за семьёй  с моими документами уехал Семён, я впервые в «своей» (какая ни на есть!) квартире, совсем одна. В чужой стране...Терпения- никакого! Дождалась уже почти середины марта. Готовлюсь к встрече – наварила, нажарила всего, что могла, повкуснее. Себя привожу в максимальный порядок. Телеграмму перечитываю – приезжают завтра, 14 марта.

Был уже вечер 13 марта. Как раз за мытьём головы застал меня неожиданный стук в дверь. Оказалось, один из монгольских старожилов (русская семья) пришёл с просьбой посмотреть его заболевшую жену. А я было вообразила, что мои приехали!

Сказала, что только просушу волосы и сама приду к ним непременно. Так и поступила.

Но при выходе из квартиры услышала взволнованные голоса выбегающих из нашего подъезда женщин: «Опять, наверное, началось с Японией! - тревожно предположила одна, - А ведь всего несколько месяцев как всё закончилось с этой Японией...Что же это будет?»

Заволновалась и я – сюда едут мои дети. Выбегаю из подъезда, вижу – женщины из всех подъездов бегут к концу дома - за угол его. Одна быстрей другой. «Может, это просто пожар» - обнадёживающе предполагает одна. Другая тут же подхватывает: « То-то  слышу – палёным пахнет!» Бегу и я. За углом дома все уставились на беспрепятственно открывающийся горизонт (я уж не знаю, в сторону ли это той самой неугомонной Японии или нет) и вижу по контуру горизонта похожие на несколько поблекшие краски радуги довольно широкие и ещё более высокие (как столбы) пульсирующие свечения. Кто-то из «всезнающих» женщин с ужасом предполагает: «Наверное. что-то атомное!..

Мне  это показалось маловероятным – где же пресловутый «гриб»? Да и, слава Богу, далеко. Но всё-таки волнительно – ведь что-то необычное...

А я ведь вышла, чтобы посетить больную, и меня с нетерпением ждут! Значит, прежде всего надо пойти туда, а потом уже попытаться осмыслить, что происходит за горизонтом.

Прихожу по указанному адресу. У больной гипертонический криз. Посоветовала, успокоила, немного поговорили. Хозяин дома вышел проводить меня. И я, обращаясь к нему как к старожилу (помнится, он сказал, что 18 лет в Монголии живёт), спросила, что он может предположить по поводу виденного мной. То, что я услышала, изумило меня, несведущую, до крайности: «А это, - сказал он вполне буднично, спокойно, - здесь иногда бывает видно северное сияние». А я то, простота, считала, что северному сиянию - на севере и быть. Монголия же по карте – определённо на юге. На том мои волненья закончились. Позже, в одной из забайкальских газет я видела маленькую заметку, сообщавшую, что 13 марта наблюдалось северное сияние.

Главное то, что на следующий день после северного сияния прибыли мои долгожданные и нежно любимые! Вот это – да!

Забегая на много-много лет вперёд, могу рассказать, как я ещё раз оплошала на таком же северном сиянии.

Было это уже в те годы, когда мой младшенький из тех, кого я с таким нетерпением

ждала тогда в Чойбалсане, не первый год уже врачевал на Севере в Мончегорске. И это был мой первый приезд в Заполярье. В морозное вечернее время мы с Володей долго стояли в ожидании автобуса, и я, обратив внимание на небо, нашла его необыкновенно, необычайно красивым. Казалось, над самой головой и даже не так уж высоко свисают тончайшего, нежнейшего плетения красиво следующие округлыми изгибами друг за другом бесконечные, чудесные ажурные и предельно лёгкие, переливающиеся дымчато-голубовато-зеленоватыми  - совсем не яркими, а такими притягательными – глаз не отведёшь – красками, не то как гардины, не то как  кружева безразмерные и безмерно красивые... Слов нет!

- Володя, какое красивое здесь небо! – с восторгом сказала я, совсем позабыв, чем славятся эти места.

- Так это же  северное сияние, - спокойно ответил сын, озабоченный больше автобусом.

- Но я же видела северное сияние еще в Монголии, и оно выглядело совсем не так (меня, мол, не проведёшь!). Там были плотные сияющие плавно колышущиеся «столбы», свечения всех цветов радуги – совсем не так, как здесь. Ты посмотри, красота какая!

- Значит, северное сияние в Монголии ты признаёшь, а здесь в Заполярье – сомневаешься? Ну, как хочешь, - снисходительно заулыбался уже бывалый северянин.

Только потом  дошло. Там смотрели издалека, за горизонтом, а тут – в центре событий, асё происходит буквально над головой. И красота здесь – не сравнить с ранее виденным! Как прекрасно выглядит северное сияние на своём месте!


 Продолжение на  http://www.proza.ru/2014/01/05/636


,