Памятник в лесу

Иван Кожемяко 3
ИВАН КОЖЕМЯКО


ПАМЯТНИК
В
ЛЕСУ


© Кожемяко Иван Иванович
23 ноября 2013 года




Москва
2013 год

И Господь отвернулся от людей,
и страшную жатву свою
стал собирать дьявол.
Умножились страдания
и кровь пролилась реками…
И. Владиславлев






ПАМЯТНИК В ЛЕСУ

 

***
 

В дороге люди всегда сходятся очень быстро. И говорят обо всём откровенно, так как знают, что вряд ли судьба пошлёт им вторую встречу.
А так – и душу облегчишь, и совет или хотя бы участие от нежданного собеседника получишь. И уже счастье, что не надо свою боль в одиночку по жизни нести.
Расположившись в купе, где мы ехали вдвоём с моим попутчиком, мы почти одновременно извлекли еду, по бутылке коньяку и засмеялись – к счастью, оказались коллегами. За плечами у обоих долгие годы службы, даже в Афганистане мы были почти в одно время.
Поэтому, представившись друг другу и выпив по доброй чарке коньяку, стали говорить.
Я, увидев и почувствовав, что у моего собеседника основания быть выслушанным более веские – замолчал, и только внимательно следил за тем, чтобы у моего попутчика не пустовала тарелка,  и не оставался порожним стакан. И за эту братскую заботу был вознаграждён такой историей, которую и предлагаю вниманию читателей. Ничего в ней не приукрашивая и не добавляя.   

***

В ожидании открытия тайны, – тяжело, со вздохом, начал свой рассказ мой попутчик, – я всегда входил в этот лес, под Феодосией, с каким-то внутренним напряжением и даже страхом.
Знал, по преданиям стариков и рассказам родной бабушки, о какой-то особой тайне этих мест, но шли годы и годы, а я всё так и не мог приблизиться к её разгадке.
И плутал по лесу множество раз, сторонясь натоптанных дорог, твёрдо зная, что свой страшный грех всегда укрывает человек от чужих глаз даже в том случае, когда и не страшится никого.
Меня мучили тревоги и сомнения, и я знал, что не могу оставить этот лес, не докопавшись до истины. Тем более, моя горячо любимая бабушка так и сказала, что здесь, она это твёрдо знает, и оборвалась нить жизни моего деда, полного Георгиевского кавалера, который из нижних чинов, за храбрость и мужество дослужился до высокого, немыслимого даже для простого казака, чина есаула.
И вот в один из дней, прямо в густом лесу, мне встретилась старушка, одетая в костюм, который был бы уместен сотню лет назад, судя по документальному кино и театральным постановкам о том времени.
Она нисколько меня не испугалась. Да и чего бояться в эти лета – сама, первой, поздоровалась и сказала лишь несколько фраз, глядя прямо в мои глаза своими пронзительными, словно у ангела, синими очами:
– Давно замечаю, ищете. И знаю – что. И понимаю Вас, быть может, рядом с моим Алексеем и прадед Ваш лежит.
– Дед.
– Идите прямо, вон, на тот большой камень и Вы там увидите всё. И всё поймёте.
И устало опираясь на свою трость, она побрела вниз, уже выходя на пробитую в лесу накатанную дорогу.
Я долго стоял недвижимо, пока она не скрылась из виду, а затем, тяжело вздохнув, продолжил путь к указанному ею ориентиру…
Да, именно это я и искал – на вершине горы, в плотном окружении леса, раскинулся рукотворный пантеон.
В том, что это именно захоронение, братская могила – сомнений у меня не было.
На земле, камнем, был выложен огромный крест, сориентированный по сторонам света. Посредине него – почти идеальный круг, который, собственно и замыкал могилу, в которой для многих места хватило, одному такую не делают.
А посреди могилы стояли три связанные трёхлинейки, конечно, превратившиеся в куски ржавого железа, с истлевшими от времени и рассыпавшимися деревянными частями.
Стоя на возвышенности я сразу заметил, что кизиловыми деревьями, стоящими отдельной группой, была образована дата «1920 год» и поодаль от этих цифр, внизу, в зелени кустов разросшегося барбариса, угадывалась и вторая цифра «314».
Я оцепенел. Не знаю почему, где только и жила вера в эту диковинную и необычную встречу, но я искал именно это место.
Моя бабушка, царство ей небесное, сказывала, что как в 1920 году, в декабре, прогнали в сторону леса большую группу белых, в основном – мальчишек, молоденьких, юнкеров, так с той поры и перестали в этот лес люди ходить.
А раньше, по её рассказам, кизильное место было и она, девчушкой, корзинами приносила домой зрелые рубиновые ягоды.
– А после того, значит, как увели белых-то, под конвоем в горы – рассказывала она мне в отпусках, – на протяжении целого месяца, каждую ночь, люди видели, как там горел костёр и кто-то упорно и долго рыл землю.
– Сохрани Господи, – и она торопливо крестилась при этом.
Успокоившись и отдышавшись, стала говорить так, словно это было вчера:
– И когда всё в лесу затихло, и все работы прекратились, отважился один мужик пойти на то место, да седым прибежал обратно, а вскорости – и умер. Долго не мог говорить, а когда речь вернулась – он и рассказал, что памятник возник какой-то в лесу, а на винтовках, которые связанными стояли посреди кургана – гроздьями погоны висели. Всех юнкеров этих, что были постреляны, аккурат, такие же, в каких и ты, когда курсантом был, в отпуск приезжал. Несколько пар было и офицерских.
Поправив свой нарядный фартук, она через силу заговорила вновь:
– А ещё – рядом хижина, и в ней огонь горел, и печка, а вернее – просто обложенный камнями круг, топилась. Он как глянул в оконце, так и разумом помрачился сразу. За столом сидела красивая, не наших мест, ведьма, убирала как раз свои волосы, а они у неё были совершенно седыми. На стене в хижине висел портрет военного. Она час от часу вскакивала и каким-то угольком или огрызком карандаша что-то там на нём подрисовывала, подправляла на этом портрете и разговаривала с ним.
Троекратно перекрестившись, с неподдельным ужасом, довершила:
– Вот с той поры никто больше в этот лес не смел пойти. Страсть такая… только вот не пойму, внучек, что-то к старости сны мне стали сниться странные. Вроде, как зовёт меня дедушка твой, и зовёт именно в этот лес. Говорит, что всю жизнь со мною рядом, а привидеться так и не удалось…
Тяжко вздохнув, стала перебирать фартук, своими высохшими от труда и лет руками. Затем продолжила свой рассказ:
– А что, я девчушкой совсем была, как меня замуж за него выдали, только и успела мать твою родить, а его – как забрали на службу, ещё царскую, так больше, почитай, и не увидела.
По ранению, был, правда, в отпусках, три раза. Так и появились у тебя ещё трое дядюшек, братьев твоей матери. Один уцелел, младшенький, Максим. Всю войну прошёл, мальчонкой, редкость тогда была большая, десять классов перед самой войной закончил. Офицером стал. Я даже побаивалась его, как с фронта пришёл, важный, старше своего возраста казался, командиром батальона какого-то стал, это к двадцати годам-то, наград – вся грудь в них. И виски седые. А два сыночка моих – свои головы сложили ещё в сорок первом…
И она заплакала от воспоминаний. А затем продолжила:
– А дедушка твой так и не возвернулся, с той ещё войны. Сказывали станичники, что в наших местах и смерть принял, а где именно – не знаю.
Его дружок-одногодок говорил, что погиб дед твой ни за что – его отпускали красные домой, когда их власть-то установилась, не было на нём греха и крови не было праведной, но потребовали, чтобы он погоны снял офицерские, да кресты. Вот, как на этой фотографии, – и она в тысячный раз указала мне на фотографию, висевшую на стене, под божницей, в почерневшей уже от времени самодельной рамке.
С фотографии, увеличенной уже в наше время, на меня смотрел бравый есаул, на груди гимнастёрки которого, на общей колодке были закреплены четыре Георгиевских креста, под ними – четыре медали, на таких же лентах – оранжево-чёрных, которые в простонародье именовать стали, после Великой Победы – гвардейскими.
А выше их – уже три офицерских ордена, которые он выслужил мужеством своим и кровью, пролитой за Отечество.
На такой же ленте были и святые отцовские награды – ордена Славы – уже за войну с фашистами.
– А он, – и бабушка как-то молодо и красиво улыбнулась, – не снял крестов своих и погон офицерских. Заявил, сказывали, что его отличия честные, он их удостоен за борьбу с врагами России, кровью его политые, и он не позволит никому лишать его чести. Так вот и сгинул. Не простили, значит, ему гордости этой и вместе с мальчишками-юнкерами расстреляли.
Слёзы покатились у неё из выцветших глаз и она, жалобно всхлипывая, тщилась закончить свой рассказ:
– Тогда искать было некому, да и опасно это было, а сейчас – столько лет прошло, да и такая война пронеслась, этих не сыщешь нигде, столько народу повыбило, почитай, в каждой семье, а у многих – и не по одному. И твои дядюшки, в честь одного из них и нарекли тебя, сын мой младшенький – после твоей матери рождённый, тоже не возвернулся, сгинул где-то под Харьковом. А второй – Егор, под Вязьмой…
Повернувшись к божнице, истово стала креститься, приговаривая:
– С той поры и ставлю свечку за упокой моего Григория Ерофеевича, да сынов моих. Сама, видишь, дожила до девяноста лет, а он – молодым совсем и сгинул. Видный был казак. Всем вышел, а уж нрав – кремень, не отступится ни за что от того, во что верил или считал верным, правильным.
– Да и я, – уже задорно сказала она, – была не из последних.
Твой дедушка говорил, – и она зарделась даже старческим румянцем, – как увидел меня, так и понял – судьба…
Он как раз из фронта пришёл, весь в крестах…
Вытерев уголком фартука свои сморщенные губы, заключила:
– Скоро уже встретимся – там, – и она указала рукой на небо, – тогда всё и выспрошу у него, всё разузнаю.
Долго молчала, но всё же, словно на что-то решившись, продолжила:
– А в том месте лихом не была, внучек, ни разу после двадцатого года, не знаю, что там уцелело, а что не сохранилось. Сохрани меня Господь, не к ночи будь упомянуто, – и она, в который уже раз, широко осенила себя крестным знамением.
– А женщину ту, странную, я много раз видела за все эти годы. Да вот только не заговаривали. Передам ей, молча, еду какую, воды, посмотрим друг на друга, да так и расходимся. Она не страшная, вот только глаза – словно остановились когда-то и никак на этот мир не хотят смотреть.
Всё это мне сразу вспомнилось, как только я увидел это печальное место и встретился с той загадочной женщиной на лесной тропе…
Уже назавтра, со своим сыном и внуками, вооружившись всевозможными инструментами, мы были на этом месте.
Ребятам я всё объяснил и никто из них ничего не боялся, напротив, им не терпелось привести всё в порядок и отдать долг памяти сыновьям России, какой бы веры и каких убеждений они не были.
Все – дети родной земли и оставив её до срока, они не дали возможности и будущим поколениям явиться в этот мир, от того и обессилела наша страна, да и стали её терзать усобицы и кровавые внутренние разборки.
Тем более, что в нашем роду все – от мала до велика – знали, что в этих местах, в Крыму, в конце двадцатого года, сгинул мой дед, а их, детей моих – прадед, Георгиевский кавалер, о мужестве которого в годы I Мировой войны несколько страниц написал даже Будённый, с которым он служил в одном полку. И даже, надо такому случиться, мой дед был у будущего прославленного маршала, сотенным командиром в кавалерийском полку.
Была при начале работ и такая мысль, что если мы поступим по-человечески, праведно и приведём это захоронение в порядок, то кто-нибудь, в другом месте, поступит так же в отношении нашего родства.
А та древняя и странная женщина, я думаю, не будет на нас в обиде и одобрит наш поступок, так как мы руководствовались при этом самыми светлыми и святыми намерениями.
Пока молодёжь убирала траву вокруг камней, образующих крест и меняла их, рассыпавшихся от времени на новые, мы с сыном – принялись за обрезку одичавших и заросших деревьев кизила и кустов барбариса.
И уже через день нашего труда строго и красиво проявилась и стала видна живая дата из деревьев – 1920 год; и число – 314.
Я догадывался, что оно скрывает число жертв, упокоенных в этой могиле. И хотя об этом не говорил внукам, поняли и они это.
Между тем, молодёжь, отлучившись куда-то, притащила, за моей машиной, зачаленный тросом огромный красивый камень красноватого, с яркими прожилками, известняка.
Я при этом подумал:
«Нет, не плохие они ребята, они такие, каких мы заслуживаем. И что мы им в души заложили, то и произрастёт. Знать бы только всем, что пустое семя – хороших всходов – не даст. Вот и думайте всегда, что Вы хотите получить из каждого молодого человека.
Если хотите стоящего, нормального человека, то и среду, в которой он растёт и формируется, создайте соответствующей – совестливой, нравственной, искренней и честной. И не воспитывал я их, не одёргивал в своей жизни, в которой, за службой и не видел их почти, а выросли, я думаю, людьми, потому что не ловчил сам, жил честно и открыто, не прятался от испытаний, боронил, если было надо, Отечество своё.
И видел, с каким благоволением они, уже сызмальства, большая заслуга в этом их бабушки, святого и светлого человека, моей жены, которая исподволь, умело, воспитала в их сердцах светлое чувство благодарности и уважения к старшим – относились ко мне, пройденному пути».
Ну, да ладно, что-то я отвлёкся от происходящего. Сегодня речь не об этом.
Внуки оживлённо мне рассказывали, что они подъехали к карьеру, где добывался этот красный известняк, и объяснили мужикам-рабочим – для каких целей им нужен хороший камень. И те, сами, выбрали им эту глыбу и помогли зачалить тросом.
– А зачем он вам? – спросил я ребят, сильных и рослых курсантов военных училищ: один, старший, сына – учился в лётном, а другой, младший, дочери – в военно-морском.
– А мы хотим из этого камня высечь крест и установить в центре могилы, в центре круга, где стояли остовы сгнивших от времени трёхлинеек. Одобряете наше решение, товарищ генерал-лейтенант? – с доброй улыбкой спросил младший внук Владислав.
– Одобряю, мои дорогие, – и я, что бывало не часто, в порыве нежности обнял их за плечи. Они даже покраснели от смущения и пережитого волнения.
Работа тут же закипела. Тихонько, долотами и стамесками, чтобы не разрушить цельный камень, они добились за несколько дней ровной поверхности с одной стороны глыбы, а затем, нарисовав православный крест – специально принесли книгу, соблюдя все пропорции и размеры, стали его ваять, а внизу, у основания, приладили вытесанный так же из камня – небольшой, диаметром сантиметров в пятьдесят, Георгиевский крест, который и закрепили бронзовыми шпильками (где только и достали?) с несущей стелой, на уровне земли.
Несколько дней длилась наша работа, и я замечал, в какие-то мгновенья, что чьи-то сторожкие глаза наблюдают за нами, и нельзя было сказать – одобрительно или осуждающе.
Много дней подряд мы приезжали сюда. В результате наших усилий появилась дорожка из камня, ведущая к пантеону, ступеньки, а когда чуть поодаль от захоронения мы обнаружили бьющий из земли родник – очистили его, любовно выложили дно и дорожку к нему камнем, сделали аккуратный отвод для воды, чтобы местность не заболачивалась.
После этого, словно сговорившись, легко вздохнули и сели, по православному обычаю, помянуть души погибших.
Тут же возле нас, именно в эту минуту, появилась та старушка, которая встретилась мне в этом нелюдимом месте.
Сегодня она словно светилась. Старческое, высохшее и измождённое лицо, почти прозрачные ручки и тоненькая шейка, заключённая в красивую, с золотом, шаль, на последнем остатке сил – словно утратили тяжесть возраста.
Пред нами была удивительно красивая, с тонкими чертами лица женщина без возраста. Порода угадывалась в её манере держаться, необыкновенной красоте и чистоте речи, а также по тому, что она и сейчас спинку держала ровно и была в этот раз без запомнившейся мне трости.
Её маленькие ножки были обуты в лакированные ботиночки с высокой шнуровкой, только в ушах, да на безымянном пальце левой руки, сияли старинные драгоценности – невиданные мной диковинные серьги и кольцо.
Подойдя к нам и перекрестив всех иконой, она без всякой чопорности представилась:
– Ливия Георгиевна Князева, позвольте Вас поблагодарить и поклониться Вам за труды святые и Богоугодные, – и она легко, словно и не давили на её плечи прожитые годы, отвесила нам низкий поклон, до самой земли.
Естественно, мы, как военные и просто воспитанные люди, вскочив при её приближении, стоя выслушали её обращение к нам и тоже склонили свои головы в почтительном приветствии и без единого слова приготовились слушать её.
Она, поставив икону к подножию памятника, тихонько продолжила:
– Я, вначале, испугалась Вашего появления. Но когда увидела, какое благое дело Вы затеяли – перестала приходить сюда, чтобы Вам не мешать и не смущать Вас своим любопытством.
Помолчала минуту и продолжила:
– А так, ежедневно, вот уже более семидесяти лет, я была тут, у своего Алёши, у них у всех…
Мука исказила её лицо, и седая головка стала подёргиваться от страданий:
– Что могла – за эти годы сделала. Сама. Но разве я много осилю? А с наступлением старости – просто скорбела…
Глубоко вздохнув, она продолжила:
– И всё время – задавала Всевышнему вопрос – за что он так покарал безвинные души? Они же ни в чём не были виноваты, кроме того, что любили Россию, Великое Отечество наше, служили ему истово и верно, не щадя ни крови, ни самой жизни во имя его процветания.
На миг оживились её глаза, и бездонная их синева просто пронзила меня:
– Я в полку милосердной сестрой была, ещё с германской. И мы с ним там встретились и уже не расставались. До последнего часа. И я была в этом строю, да сжалился какой-то цыганковатый, в кожанке, комиссар, за старшего был у них. И меня – просто выволокли за руки из строя, я не хотела этого и сопротивлялась, два латыша, и силком свели вниз, а там – и на какую-то подводу посадили, едущую в сторону Феодосии.
Она не замечала обильных слёз, которые стали стекать по её щекам и всё продолжала свой страшный рассказ:
– Но вернулась. Вернулась ночью и то, что я увидела – надолго помрачило мой рассудок. Весь лес пропах смертью. Кровью. Только с рассветом я пришла в себя.
Она посмотрела в сторону Пантеона, перекрестилась и горестно выдохнула:
– И поняла, что не имею права предаваться горю безучастно. Стала стаскивать тела убитых в эту балку, видите, она только посредине засыпана. Они все – там, под этими камнями и землёю…
Вновь задумалась и уже через силу, еле слышно, стала говорить дальше:
– Я потеряла счёт времени. Не знаю, сколько суток я, хрупкая девчонка в ту пору, стаскивала сюда эти страшные безжизненные тела.
Поправила седые волосы, своей маленькой ладонью отёрла слёзы:
– Слава Богу, что уже холодно было. А так – я не знаю, что бы здесь происходило.
Память унесла её в то далёкое и горестное прошлое и она, с трудом очнувшись, заспешила закончить свою исповедь:
– Падала без сил, съедала горсть кизила, пила воду из этого родника, который Вы так красиво выложили камнем, окультурили, и вновь, на какой-то палатке, стаскивала и стаскивала тела тех, кого хорошо знала…
Сглотнула тугой комок и продолжила:
– Норовила хоть чем-нибудь закрепить негнущиеся уже руки в православном смирении… Где – куском нижней рубахи, а где – и травой, гибкими ветвями кустарника, а то – и лыком.
Горькая усмешка чуть выкривила её бесцветные уже губы и она, всё боясь упустить хотя бы что-нибудь, торопливо зачастила:
– Не гнушалась, не скрою, и кусок хлеба из кармана у них взять, а у одного есаула – красавец был, четыре Георгиевских креста на груди, в кармане шинели даже фляга спирта оказалась. Этим и спаслась, январь ведь уже шёл…
При этих её словах я непроизвольно вздрогнул. Она это заметила, и, остро вглядываясь в моё лицо, в лицо моего младшего внука, который, как все говорили, был моим зеркальным отражением, так был похож на меня, тихо произнесла:
– Господи, да Вы так на него похожи, на того есаула. Кто он Вам?
– Дед, мой дед, а их – прапрадед, – указал я на внуков.
Постояв молча, словно давая мне придти в себя, она продолжила:
– Завершила я свою печальную миссию где-то через месяц. Засыпала прах убиенных землёю, заложила сверху камнями и поняла, что надо идти к людям. Иначе – погибну. Хотя и не страшилась этого. Наверное, мне даже лучше было погибнуть, вместе со всеми было бы легче, чем нести такой груз по всей своей жизни.
Было видно, что долгий рассказ её утомил и она, глубоко вдохнув живительный воздух, со щемящей грустью добавила:
– А с другой стороны – никто бы и не знал этой страшной истории, трагедии этой…
После этих слов она горько усмехнулась и тихо продолжила:
– Грешить не буду, русских в числе палачей, когда они нас… гнали на казнь, я не видела. Все, до одного – китайцы и латыши, только старший их, я Вам уже говорила, был евреем. Да и обращались к нему каратели по фамилии, позвольте, даже забывать стала – товарищ Зельдович. Да, точно, Зельдович…
И дело своё, каиново, эти палачи делали даже без злости, а буднично, как не тяжёлую даже, но необходимую и привычную работу. Это я видела у них и раньше, за этим страшным… ремеслом. Они даже женщин, да что женщин – детей не жалели. Никого.
Закрыв лицо руками, уже через сдерживаемые рыдания, выговорила:
– У каждого, у каждого убиенного, это я Вам забыла сказать, было ещё и штыком пробито сердце. Задумайтесь, кто мог это сделать? Нет, я полагаю – не русские люди.
Посидела молча, а собравшись с силами – заговорила вновь:
Поскорбев и погоревав ещё несколько дней, я и ушла в Феодосию. Там много таких, как я, было в ту пору и мне не сложно среди них было затеряться.
А так как я, действительно, была милосердной сестрой, то и устроилась по специальности. Записалась на новую фамилию, только имя-отчество сохранила.
И уже как-то удивлённо, словно её очень занимало это открытие, сообщила:
– И никто меня, ни разу за всю жизнь, не спросил: что я за человек и откуда взялась.
Кротко улыбнувшись, словно своим сообщникам, донесла:
– А все свои отпуска, а нередко – и выходные, тратила на благоустройство этой территории. Это стало делом всей моей жизни.
Горестно покачала головой, словно удивляясь сделанному, продолжила:
– Всё сама. Никого не привлекала. Только лесничий, местный, который появился уже перед самой войной, знал. Но человек был совестливый, я ему при первой же встрече всё рассказала, так он и не трогал меня и не сдал никому. А в войну – погиб где-то. Ни разу его не видела больше.
А затем, гордо, с достоинством поведала:
– А сама – и эту войну прошла, от первого до последнего дня, с бригадой морской пехоты. Ордена имею. За Россию ведь воевали. Я думаю, что и они все, останься в живых, встали бы за Родину нашу. Я в этом просто убеждена. Не было у них иного Отечества, иной Родины. И не хотели они иной.
Те, кто думали об иной, за Деникиным, искать счастья, по Европам, уплыли…
 

Всплеснув руками и заглядывая мне в лицо, скороговоркой выпалила:
– Ой, запамятовала, заговорилась с Вами, да и забыла: я ведь все документы и награды, которые были у убиенных, собрала, с каждого отдельно, заворачивала в кусочки ткани, из их же нательных сорочек, и подписывала карандашом. Сначала они у меня здесь, вон, в той пещере хранились, а потом я их домой перенесла, это уже после возвращения с войны.
Закрыла глаза и замолчала надолго, а потом – вскинулась, как раненая птица:
– Через годы, как стареть стала, посадила и кизильник, и барбарис. Умный поймёт, что это за год – 1920-й, и что за цифра – 314, а дураку – так и знать ничего не надобно. Он всё равно не будет по этому поводу печаловаться, зачем это ему нужно и хранить всё это в своей памяти.
Всё тяжелее давались ей слова. Она очень устала, но, словно боясь, что другой возможности выговориться не будет, тихонько прошептала:
– А сейчас – уже ничего не могу. Приду, посижу, поговорю с ними и всё. На большее сил уже нет. Удивляюсь, как ещё и живу на свете. Не умерла, должна была рассказать Вам всё это…
Но тут же, осенив нас крестным знамением, искренне и тепло сказала:
– Это мне Вас Господь послал. Спасибо Вам, мои дорогие, – и она, вновь, до земли, поклонилась всем нам.
– Ливия Георгиевна, – обратился я к ней, – давайте помянем, по православному обычаю, тех героев. Всех. Без различия в вере и в том, за какую правду они держались. Всё же – люди русские. Куда ни поворотись – русский на русского руку поднял. И никто усмирить, примирить русских людей не смог. Ни вожди, ни матери, ни руководители, ни церковь.
Она тепло прикоснулась к моей руке и перебивая, спешила досказать свою мысль:
– Я об этом и хотела Вас просить. Минувшая война многое и мне открыла, и на многое я стала по-иному смотреть. Только вот сердце – ничего не забывает. Словно вчера всё это было…
И без всякого перехода, твёрдо и властно, произнесла:
– Мой дом, до конца моих дней, в полном Вашем распоряжении и Вы в нём – самые желанные гости.
Мы не сопротивлялись. Тем более, что мне не терпелось увидеть документы и награды казнённых в ту суровую пору и выяснить, насколько это возможно, и свою, не дававшую мне покоя, тайну.
Сели в машину, посадив Ливию Георгиевну на переднее сидение, чтобы её не укачивало, и быстро поехали в Феодосию.
Попетляв, по её указке, среди узких улочек старого города, мы подъехали к маленькому домику у самого моря, окружённому ореховыми и абрикосовыми деревьями.
В доме кто-то был, звучали голоса и когда мы вошли внутрь – я увидел две-три пары пожилых людей, очевидно – старинных приятелей Ливии Георгиевны.
В большой комнате был как-то очень красиво, по-старинному, с кружевными салфетками, в которые были обвёрнуты столовые приборы, накрыт обеденный стол.
Мы, не жеманясь, сели вместе со всеми гостями за стол и выпили поминальную чару.
Говорила всё Ливия Георгиевна и мы, в её рассказе, выглядели как-то даже не реально – уж столько доброго и светлого о нас рассказала она своим старинным приятелям.
Затем, как и водится, пошли разговоры за жизнь. И мой младший внук Владислав, мальчишка совсем, не выдержал расспросов, раскрасневшись от волнения, сразу выпалил:
– А мой дедушка – Герой Советского Союза, и он – генерал-лейтенант.
Ливия Георгиевна при этом очень тепло мне улыбнулась и тихо сказала, а мы сидели с нею рядом. Я – по правую руку от неё:
– А я так и знала, что Вы – военный. Другим это не так надо. А сегодня – и надругаться над памятью могут, осквернить захоронения. Да Вы сами это видите и знаете больше меня. Не стало Бога в душе у людей, вот она и жизнь – вся, под уклон, катастрофически покатилась.
Я, учтиво поддерживая беседу за столом, с нетерпением ожидал окончания трапезы, чтобы увидеть награды, документы, о которых говорила Ливия Георгиевна.
И когда гости, убрав со столов, вымыв посуду, неспешно удалились, получив наше приглашение на завтрашнюю поездку к священному для Ливии Георгиевны месту и приняв его, я, молча, без единого слова, перевёл глаза на лицо хозяйки:
– Понимаю Вас, – тихо и светло улыбнулась она, – не терпится всё увидеть…
– Да, Ливия Георгиевна, что-то мне не даёт покоя. Словно на пороге какой-то жизненной разгадки нахожусь и сам. Тревожно очень на душе. Покажите, пожалуйста, что сохранилось…
Она открыла старинный стол и сказала:
– Смотрите, всё – здесь, в ящиках. Я Вам только покажу своё.
И она вынула розовый пакетик, в котором лежали ордена Красного Знамени и Отечественной войны, несколько медалей…
– А я немножко отдохну. Устала очень…
Я, после её ухода в другую комнату, вынимал из ящиков стола аккуратные папки, в них лежали маленькие пакетики, уже полиэтиленовые. Если в них был какой-нибудь документ внутри или вещи, награды – пакетик был подписан красивым, бисерным почерком, с завитушками, так сегодня уже не пишут. Не умеют, прилежания не хватает.
Время для меня остановилось. Внуки помогали мне раскладывать на столе содержимое этих пакетов – документы, награды, незатейливые бытовые мелочи, кое-где – погоны, удостоверения личности – и я всё это, по несколько раз, фотографировал своим цифровым фотоаппаратом.
Таких пакетов было ровно двести восемьдесят. Жуткая арифметика – людей давно не было в живых, а их документы, награды и вещи продолжали жить.
Но о тридцати четырёх казнённых не было даже и таких скудных сведений. Но моё сердце разрывалось от нежности и восхищения Ливией Георгиевной – она, в тех условиях, сумела составить детальный список погибших, указав в нём все возможные и доступные для неё данные.
Так и значилось в нём, в этом поминальном списке: поручик, двадцати пяти–восьми лет; вахмистр, пожилой, лет сорока пяти, с серебряным кольцом на правом безымянном пальце, снять не удалось; юнкер, совсем мальчишка; юнкер, с татуировкой на правой руке «Инесса»; мальчик-кадет, со скрипкой в руках, на футляре надпись «Ивашов»; урядник, с золотым нательным крестом и серебряной серьгой в левом ухе… И так, по всем тридцати четырём.
«Господи, где же силы взяла эта девочка, в ту пору, на такую страшную миссию… непостижимо, просто непостижимо» – подумал я, и даже предательская слеза поползла из моих глаз.
В пяти случаях – в пакетах мы увидели даже обручальные кольца, которые Ливия Георгиевна сняла с пальцев убитых.
Одно кольцо было особое – по внутренней стороне его шла надпись: «Милому Алёше – от Анны».
Господи, была бы возможность найти эту Анну. Что она передумала за долгие годы? Или быстро утешилась? Как знать, но то, что счастья на земле, на русских просторах, становилось меньше после каждого такого противостояния – это точно.
И когда я, под самый конец этой печальной миссии, извлёк самый объёмный пакет – моё сердце учащённо забилось. Я уже точно знал, почувствовал, что сама судьба послала мне особый знак, сигнал из прошлого.
В пакете лежало удостоверение есаула Шаповалова Григория Ерофеевича, его четыре Георгиевских креста – пока вышел в офицеры, и уже три офицерских ордена, среди которых – Георгиевский крест IV степени, Владимир, Владимир с мечами, здесь же хранились его погоны и фотография.   

Практически такую же точно, мне в своё время, передала бабушка. Только на ней был запечатлён бравый вахмистр, ещё в ту пору, с четырьмя Георгиевскими крестами и четырьмя медалями на груди гимнастёрки.
Он сидел в плетёном кресле, горделиво опёршись на старинную шашку, в серебряных ножнах, рукой, а рядом с ним – стояла миловидная барышня, в длинном, до пола, белом платье – моя милая и несравненная бабушка.
У меня задрожали руки, и предательская слеза поползла по щеке.
Младший внук, в порыве чувств, прижал к своему сердцу священные прадедовские награды, а старший – взял в руки погоны есаула, да так и застыл – с ними у сердца, унесясь далеко, к тем окаянным временам в своих чистых и искренних юношеских мыслях.
И в эту минуту в комнату вошла Ливия Георгиевна. Она всё поняла сразу:
– Забирайте, голубчик, всё это себе. Я уже не дам этим реликвиям толку, а хранить дома, чтобы с моей кончиной это ушло в неправедные руки – не имею права.
И воодушевляясь, она с какой-то особой гордостью заключила:
– Видите, не зря Господь Вас призвал к этому служению. Вы и своего деда нашли. Какой видный, красивый был человек! Я ведь помню его, будто сегодня видела, встречалась. Он был по возрасту старше всех и всё поддерживал отчаявшихся и ослабевших духом.
Непроизвольно схватила меня за руку и необычайно тепло завершила:
– Я даже помню, пока меня не выдворили из колонны обречённых на смерть, как он говорил старшему карателю: «А как же ты, мил-человек, полного Георгиевского кавалера расстреливать будешь? Не имеешь права. Вы же за закон ратуете, пусть и за свой, новый, но никто ведь не отменял положения, что Георгиевского кавалера должен судить специальный суд, состоящий из Георгиевских кавалеров».
– Помню, как тот усмехнулся, жёлчно так и хищно и заявил: «А я тебя – самолично и пристрелю. Вот и будет тебе весь суд. Всех заменю. Так что молчи лучше, а то прямо здесь, у этого обрыва и порешу. Кавалер…» – и он разразился тяжёлой руганью.
На что есаул ему ответил: «Ладно, господин хороший. Я помолчу, но ты уж меня – со всеми лучше, вместе. Лежать будет с товарищами легче. Душе моей спокойнее».
– И он уже не вступал в пикировки с этим хмурым вожаком карателей. Несколько человек идти не могли от ран и слабости, а больше – от утраты духа. Так их китайцы добили штыками, без выстрелов, но не бросили на дороге, а заставили арестантов нести трупы с собой, к месту, назначенному для казни.
Прижав руки в своей груди, взволнованно, словно всем сердцем, высказала:
– Последнее, что я видела и слышала, пока меня не выдворили из колонны и не посадили на телегу, как дед Ваш поднял на руки кадета-мальчишку совсем, у которого ещё и кровь вытекала из страшной штыковой раны в области сердца, и сказал карателям: «Будущее России убиваете, детей ведь совсем. И вам это зачтётся на суде Божьем. Да и людской не помилует вас, изверги и палачи. Придёт, я думаю, пора…».
– Так с ним, мальчишкой только что погибшим на руках, величественный и страшный, с гордой непокрытой головой, он и ушёл в бессмертие. И когда я хоронила казнённых, я поняла, что деда Вашего они расстреляли первым, так как на нём много тел было. Видать, боялись, чтобы не увлёк личным примером неустрашимости своих товарищей по несчастью на сопротивление, на отпор.
Мы все, после её слов, надолго замолчали. Я нарушил тишину лишь после того, как испросив позволения у хозяйки, закурил, жадно затянулся пахучим дымом.
А она – даже как-то повеселела и сказала:
– Курите, я люблю, когда пахнет дымом сигарет. Да и им – веселее будет. Я помню, что они не так страдали от отсутствия пищи, даже воды, нежели от того, что совсем не было табаку.
И Ливия Георгиевна, мечтательно и тихо улыбаясь, перебирая выцветшими губами, стала смотреть мне прямо в лицо, в глаза:
– Да, голубчик, я теперь определённо могу сказать, что Вы так похожи на есаула. И Ваш младший внук. Очень похож на Вас, значит – счастливым будет. И его жизнь обязан прожить. Достойную и честную. Дай-то Бог!
И мы все надолго замолчали. Наконец я прервал молчание:
– Ливия Георгиевна, милая Вы моя. Решение, безусловно, Ваше, но я полагаю, что эти священные реликвии нельзя держать в квартире, тут Вы – совершенно правы. Положитесь на меня и под моё слово чести, доверьте мне – всё это определить в музей Российской армии. В Москву.
Я поднялся из-за стола и, смиренно ожидая её решения, договорил:
– Там они будут храниться вечно. И, быть может, ещё кто-нибудь из родства найдётся. Узнает о своих близких правду. Найдёт их…
Она сразу же, без единого слова, согласилась с таким решением.
– А Вам, милая Ливия Георгиевна, я сделаю цветные фотографии всех документов, всех наград и самого места… упокоения дорогих для Вас людей. И… для нас… теперь всех.
На том мы и порешили.
Волнение не давало мне покоя и мы, договорившись о времени утренней встречи завтра, уехали с уставшими, но счастливыми внуками в гостиницу.
Утром, к десяти часам, мы были у дома Ливии Георгиевны.
Нас уже дожидались немногочисленные её знакомые, среди которых мы заметили и священника.
Конечно, все они не ожидали увидеть меня в мундире генерал-лейтенанта, со Звездой Героя Советского Союза. И только Ливия Георгиевна, даже засветившись особым внутренним светом от удовлетворения, сказала мне:
– А я так хотела Вас увидеть в форме. Спасибо, и им это будет очень приятно.
Поздоровавшись со всеми, расселись по машинам и поехали.
Сын и внуки уже были там, на месте, наводили последние штрихи, чтобы всё на этом священном месте захоронения безвинных жертв страшного времени, было пристойно и, в соответствии с событием, торжественно,
И я с благодарностью к судьбе подумал:
«Хорошие у меня ребята, молодцы, чужую боль восприняли, как свою собственную. Есть ли высшее счастье для родителей?».
Я даже удивился сам, когда увидел, что рядом с годом – 1920-м, рельефно проявившимся из кустов подстриженного барбариса, появилась и дата, образованная посаженными крымскими багровыми розами, которые все были в цвету – 26 декабря.
Именно эту дату и сообщила, только вчера, во время нашей долгой вечерней беседы, Ливия Георгиевна.
Все гости были ошеломлены. Видать, некоторые из них, и священник – в первую очередь, бывали на этом месте, и у них была возможность сравнить состояние Пантеона до и после наших стараний и трудов. Он действительно стал величественным.
Священник свершил обряд освящения захоронения, прочёл молитвы, обошёл весь Пантеон и окропил его святой водой.
Я сделал очень много фотоснимков и всё норовил, чтобы на каждом из них в кадр непременно попадала Ливия Георгиевна.
Не обошлось и без поминальной чары, и слёз, и благодарностей в наш адрес, на что мой старший внук, как совершенно взрослый мужчина, ответил:
– Не надо нас благодарить за это. Мы просто выполнили свой долг. И нам самим это всё необходимо даже в большей мере, нежели всем остальным. К несчастию, времена такие грядут, что мы всё в меньшей мере оглядываемся назад и обращаемся к нашим предшественникам – тем, кто свят и этого заслуживает, с благодарностью и доброй памятью. Вам спасибо, родные наши, что об этом напоминаете… Жизнью своей, подвигами своими.
Священник осенил его, всех присутствующих крестным знамением и тихо произнёс:
– Слава Богу, знать, жива ещё Россия, если есть такие светлые души.
А напоследок – сын сфотографировал меня с Ливией Георгиевной.
Эту фотографию я храню дома, она висит у меня над столом в кабинете.
Её очень любит жена и сразу же мне сказала, как только увидела:
– У неё такой взгляд, как у матери, смотрящей на своё дитя. Молодец ты, святое дело совершил. Вы все у меня молодцы, – тут же поправилась она и крепко обняла младшего внука, который был в это время у нас дома, в увольнении.
И крепко прижалась к моему плечу.

***

Через несколько дней после нашего приезда из Крыма домой, мне позвонили поздно ночью. Я сразу понял, что это был за звонок.
Приятельница Ливии Георгиевны сообщила, что её час назад не стало. И если бы я смог прилететь на похороны Ливии Георгиевны – это было бы достойным завершением всей истории, которая началась со встречи с этой удивительной женщиной.
Утром, облачившись в форму, я вылетел в Крым. Из Симферополя – машиной до Феодосии. И вот я у порога знакомого мне дома.
Во дворе, на скамейках, сидели знакомые мне уже друзья усопшей, заметил я и несколько новых лиц, которых не видел прежде. Среди них особо выделялся совсем старенький уже капитан I ранга, который бодро и красиво встал, при появлении генерал-лейтенанта, и приложил руку к козырьку своей фуражки, с позеленевшей от времени и соли кокардой.
Я поклонился ему, догадался – фронтовой друг, командир Ливии Георгиевны, когда она была милосердной сестрой в годы войны в бригаде морской пехоты.
Все живо обсуждали один вопрос – где хоронить Ливию Георгиевну?
– Мои дорогие, – обратился я к ним. При этом все прибывшие на похороны, затихли.
– Я полагаю, что у нас с Вами нет другого выбора, и он будет неправильным и даже… неправедным, если мы презрим её волю. Мы должны её упокоить там, у Пантеона, рядом с её близкими и родными людьми, которым она отдала всю свою столь яркую, неповторимую, жертвенную, красивую и благородную жизнь.
– Верно, – раздались возгласы, – и мы все такого же мнения…
– Правильно говорит, генерал…
– Другого решения нет…
Капитан I ранга, который мне так сразу понравился, чётко и внятно сказал:
– Решение очень верное, но на него надо ведь какое-то разрешение властей.
– Я это решу, не тревожьтесь, – произнёс я в ответ – и тут же уехал к городским властям.
Слава Богу, есть ещё понятливые и совестливые чиновники, несмотря на то, что мы разделены надуманными границами, таможнями и какими-то, рождёнными лишь властителями противоречиями, которые по живому раздирают наш, некогда единый и единоверный народ.
Глава администрации меня сразу понял и выдал соответствующий документ-разрешение на захоронение Ливии Георгиевны на территории Пантеона.
Оказывается, о его существовании власти давно знали. Но… молчали.
Более того, он заметил, что только вчера был там лично и выразил сердечную благодарность за проделанную работу.
Назавтра, в погожее ясное утро, мы и выполнили свою печальную миссию.
Приносило удовлетворение одно, что теперь – уже навсегда эта удивительная русская женщина, всю свою жизнь служившая людям и всю жизнь посвятившая увековечению их памяти, теперь будет с ними, в кругу родных и близких.
Наконец, упокоилась её святая и деятельная душа, и она обрела вечный покой

***

Великая радость, открыл для себя после этих событий, а то в последнее время уже и верить перестал в это, всё же хороших людей у нас не так и мало.
Их большинство, нужны только определённые условия, чтобы всё лучшее, что есть в их душе – проявилось на свет.
И когда мы, всей семьёй, на следующий год приехали к этому священному месту, у родника стояла красивая, из камня, часовенка, и в ней постоянно горела негасимая лампада.
Сказывали мои, теперь уже – старинные знакомые, которых я, естественно, навестил и в этот приезд, что в связи с публикацией всех документов об этой истории, к которой и я как-то приложил свою руку, объявилось немало родства у погибших по всей нашей необъятной России.
И один из них, могучий исполин из Сибири, и возвёл эту часовенку из красного кирпича, только вдвоём, со своим сыном, соорудил над нею голубой купол, а затем – пригласил священника, и тот освятил эту обитель, к которой с каждым годом стало приходить и приезжать всё больше и больше людей.
Неведомо кем была положена и новая традиция – люди стали привозить сюда землю от родных могил и памятных мест.
И высыпали её на погребальный курган.
А весной находились добрые души – засаживали этот курган цветами, и их буйство словно утверждало на Земле жизнь, предостерегало людей от греха братоубийства и жизни не по совести.
А в наш очередной приезд в Крым, через два года – к несчастию, давали знать о себе старые раны и приобретённые в Афганистане и на «государевой службе» болести, увидели возле родника три красивые рябинки, на которых пламенели первые гроздья багровых плодов, словно – та святая и праведная кровь, которой мы, русские люди, пролили так много и так нерасчётливо по всему белому свету.
Ладно бы вражью, а то ведь сын поднимал руку на отца, отец – не страшился греха детоубийства, брат – шёл на брата…
Доколе будет такое происходить на нашей благословенной Земле?
Всем ведь места хватит, а человеку и половины того не надо, чем он владеет даже сейчас, а не то, к чему стремится.
И самое страшное, что призывают и подталкивают народы к большой крови сегодня те провокаторы и отступники, кто своей страшится и малую толику пролить, и всегда прячется за чужие спины.
Хорошо бы нам всем, вышедшим из любой веры и любого уголка благословенной России, всегда об этом помнить и не дать себя обмануть лукавым и жестокосердным, появившимся в таком избытке сегодня, словоохотливым властителям и витиям.

 

***