Кровь проливал

Евгений Прокопов
   

                Посвящается моему деду
                Прокопу    Никанорову
   

     Раз в год – поздней осенью, ближе к зиме, приходила посылка.
     Вернее, сначала приходило извещение – осьмушка плотной бумаги, покрытая чернильными каракулями, писанными рукой очевидно непривычной к письму.  Мать говорила нам  с сестрой:
     - Это от дедушки вашего. От деда Прокопа. Он хороший.
     Мы с  Валюшкой смеялись над корявыми буквами. Сестра-отличница дразнила меня тем, что такой же почерк будет и у меня, если чистописанию не буду уделять должного внимания и не буду стараться.
    Несколько дней извещение  лежало, дожидалось часа, когда работавший по сменам отец шёл получать гостинец с родины. Зная, какая там тяжесть, мать не рисковала сама  сходить за посылкой.
    И вот отец приносил с почты  фанерный ящик. Лохматым шпагатом обвязанный по запилам-пазам, обляпанный сургучными печатями, тяжеленный ящик стоял на полу, дожидался, пока отец разденется, возьмёт большую отвёртку и плоскогубцы. Я приносил ножницы, разрезал шпагат. Отец поддевал отвёрткой фанерную крышку, приподнимал её. Скрипели  гвозди, крышка откидывалась, на её обратной стороне  виднелась подпись аккуратным отцовским почерком: дед с крестьянской практичностью использовал посылочные ящики, в котором мы ему посылали городские гостинцы. Под крышкой были свёртки в промасленных газетных листах. Газетой были завёрнуты  бруски сала в белых обсыпанных солью тряпицах.  Запах чеснока распространялся по комнате. Сало уносилось матерью  на кухню. А в ящике ещё оказывалась баночка мёда, бутылка мутного самогона-первача, полотняный мешочек с лесными орехами, и две пары детских лаптей, в шутку сплетённых далёким  дедушкой для  городских внучат. Мы с сестрёнкой обували лапоточки, бегали по длинному коридору нашей коммунальной квартиры, скользили на крашеных досках пола. Соседские дети завидовали нам и просили примерить. Мы сначала отнекивались, а потом, уже в кровь натерев ножонки, отдавали поносить непривычную обувку  друзьям, а сами шли пить чай с душистым деревенским мёдом.
      Вечером отец с соседом дядей Сашей Вороновым, бывшим моряком, сидели на кухне, выпивали под присланное сало, курили, вспоминали детство. Оба они были деревенские, и пьяные слёзы навёртывались на глаза мужиков после первых же стопок. Посиделки заканчивались тем, что вконец окосевший боцман Воронов был уводим своей смирной и терпеливой женой в их комнату.  Он шёл, шатаясь, по коридору. Одной рукой обнимал подругу, а другой перебирал по стенке. Словно штормом бросало из стороны в сторону его грузную коренастую фигуру  в линялой тельняшке. Он поворачивал  своё раскрасневшееся лицо с обвисшими  флотскими усами и кричал в раскрытую дверь кухни: 
    - Вася, друг, спасибо тебе!
    А Вася-друг долго сидел ещё один за кухонным столом, думал.  В такие минуты мы не трогали его. Потом он ещё умудрялся кое-как прибраться, шёл спать.
   Через неделю- другую собиралась ответная посылка. Сахар, крупа, рубаха и фуражка деду, платок и отрез на платье бабке. Чекушка «Зубровки» или «Зверобоя». Несколько цыбиков чая. С полкило леденцов. Разная мелочь «по заявке»: то калоши, то мелкие гвозди, то оконная замазка, то лекарство какое.
   - Что, этого у них там нет?- спрашивали мы с сестрой.
   - Ничего там нет,  дети,- отвечал отец,- Да и купить не на что. Денег не платят. Одни трудодни.
  Он начинал заколачивать ящик, потом спохватывался:
  - А письмо? Письмо написали?
  - Написали,- отвечали мы, подавая свои листки.
   Наши детские послания  отец  подсовывал под крышку, заколачивал последний гвоздь и уносил посылку на почту.
   Скоро приходило письмо от стариков, где «во первых строках» шли приветы и пожелания, а потом благодарности за  присланное и укоризны сыну Василию, что тратится на дорогие посылки.
    Знакомый по письмам и посылкам адрес «Калининская область, Андреапольский район, п/о Козлово, деревня Фомино» скоро получил реальное воплощение в моей детской голове.
 Летом 1960-го года  отец поехал на родину. Взял и меня.
Смутно помнится долгая дорога поездом. Скучная Барабинская степь, Омск, Уральские горы, Башкирия. Потом была пересадка в Москве. И тут более-менее чётко помню прогулку по Красной площади и в Кремле, Царь-колокол и Царь-пушку.
  От Бологого до Андреаполя ехали в переполненном общем вагоне.
  Дедушка встретил нас на станции. Сразу он мне понравился. От него пахло конским потом и махоркой. Мы ехали на телеге. Взрослые говорили, я лежал на душистой кипе сена, смотрел на жаворонков в синем небе, потом задремал, сморённый многодневной утомительной дорогой.
  Проснулся я уже, когда мы подъезжали к месту назначения. Деревня Фомино была деревенькой в одну улицу, лежала перед нами сказочно красиво на долгом зелёном склоне. Лошадка, подстёгнутая дедушкой, побежала трусцой через речку по каменистому броду. Рядом был пешеходный мосток из трёх бревен.  В гору телега пошла медленнее. Взрослые спрыгнули с телеги, пошли пешком. Я,  вцепившись в наш чемодан в полотняном чехле, трясся на сене.
   Возле дома ждала нас бабушка.  Радостные крики  приветствий, слёзы, объятья. Стали подходить родственники, соседи. Сердечность встречи, простонародная открытость,- теперь-то я могу подобрать название. А тогда совершенно потерялся в суматошливой бестолковой суете.

    С дороги передохнули, поели, вечером протопили баню. Она топилась по-чёрному. С низкого потолка и стен свисали чёрные хлопья сажи. Печь-каменка обдавала жаром. Меня помыли и выпроводили в предбанник. Дедушка с отцом стали париться. Плескали ковшиком воду на раскалённые камни, пар ударял из двери, я испуганно отшатывался, а из парной неслись радостные крики восторга. В предбанник вывалился дедушка, сел рядом со мной на покрытую ряднюшкой скамейку.
    - Ох, уморил меня Василий! Ох, Женька, и здоров париться батька твой!
      Он сидел, остывая. Я глядел на его шрамы и рубцы. На спине, на предплечьи, над коленом.
    - Чего это, деда?
    - А, пустое, Женька, не обращай внимания. Это меня фрицы пометили.
    - На войне?
    - Ну да.
    - Ты за Родину кровь проливал?
    - Проливал,- ответил он, закуривая.

     История, как дедушка кровь за Родину проливал, настолько необычна и трагедийна, что следует рассказать её хотя бы коротко, но с надеждой на последующее более обстоятельное изложение. Узнал  я её уже значительно позже, когда повзрослел, когда стал интересоваться  историей своих предков.
      Прокопа Никанорова  в числе других деревенских мужиков призвали в начале августа сорок первого. Обоз телег, на которых тряслись они, тянулся по просёлку. Головы трещали с вчерашнего прощального перепоя. Говорить не хотелось. Впереди уже показался  Андреаполь, где был районный военкомат.  Тут налетели немецкие самолёты.
    В госпитале Прокоп  со своими двумя  осколочными ранениями был не самым тяжёлым. Быстро затянулись раны и отправили его на пункт переформировки под Великие Луки. Выдали оружие, обмундирование. Везли на полуторках. Фашистские танки прорвались на ту беду. Колонну раздолбали  в пух и прах.  Сквозная рана в предплечье и осколок в бедро,- опять дёшево отделался дед. Санинструкторша  забинтовала вовремя.  Не истёк кровью. В госпитале осколок из бедра выковыривали наживую и он от боли обмочился. Рассказывал об этом со смехом.
    В январе сорок второго, с третьей попытки добрался он до настоящей передовой, даже несколько дней просидел под Вязьмой в окопе. Страшный холод окаменил боевые порядки. Немчура  присмирела, но артналёты продолжались с арийской педантичностью.
   Рядовой Никаноров помогал старшине тащить  бачки с кашей, когда фашистские миномёты начали неурочный обстрел русских позиций. Осколками ближнего разрыва Прокопу разворотило полспины. Раздробило лопатку, задело лёгкое. Если бы не зимняя одёжка, то, наверное, не выжил бы солдат. А так, слава Богу, попал в медсанбат, потом на санитарном поезде отвезли его в тыловой госпиталь, где провалялся почти полгода. Но выжил. Был комиссован вчистую. В родную деревню вернулся на исходе лета сорок второго года. Фашисты недолго пробыли в их краях, но память оставили чёрную. Если где-то в соседних сёлах обошлось только реквизициями скота, принудительными работами, назначением старосты, да угрозами, то у них фрицы вовсю позверствовали. Полдеревни сожгли дотла, расстреляли четверых жителей.
    Вернувшийся к родному пепелищу Прокоп, как единственный  мужик в призывном возрасте, к тому же проливший кровь за Родину, был назначен председателем  колхоза.
    Начальником он был никудышным. Чересчур жалостливого и нестрогого к оставшимся в живых односельчанам,  израненного и часто болеющего фронтовика  Никанорова через несколько лет, когда укрупняли колхозы, перевели в бригадиры фоминовского отделения. Прокопу это было на руку потому, что невыполняющих «первую заповедь» (так в те годы называлась обязанность выполнять хлебопоставки государству) председателей стали отдавать под суд за срыв  хлебопоставок. В ответчиках теперь были другие, а его в худшем случае ждала выволочка в сельсовете или матюки председателя.
    Жили трудно. Я, не знавший голода городской пацан, с каким-то жалостливым сочувствием слушал разговоры старших о военных и первых послевоенных голодных годах. Как пекли “черныши” — оладьи черного цвета из мерзлого прошлогоднего картофеля, собиравшегося по весне на огородах, хлеб из крапивы и лебеды (его смазывали медом, чтобы скрыть горечь), варили щи-болтушку из свекольных листьев,  крапивные щи.
    - Как крапивные?- удивлялся я.
    - А вот так, внучек, резали на лугу, секли, запаривали, щи из неё делали. Ничего, если посолить да забелить. Приварок всё ж таки.
    Я жалел бабушку и дедушку, с навернувшимися на глаза слезами обнимал их.
    - Мы-то ещё ничего жили. Выручала корова да огород.  Да и не семеро по лавкам. Дети выросли, своими семьями жили. Ты вон в Сибири оказался, Василий.
    - Налоги, поди, жали. Всё личное хозяйство ведь облагалось?- спросил отец.
    - Тогда строго было. Сам хоть голодный сиди, а сдай государству. Есть овечки, нет ли — шерсть сдавай. Мяса сдавай, помню, сорок килограмм. Курей держишь или нет — семьдесят пять яиц сдай. Где хочешь бери — а сдай, будь любезен. Ну, огород если кто держал, то и этот огород облагали. Как угодно, а плати за огород. Обязательство на масло, на шерсть, есть у тебя скотина, нет, все равно – мясо сдай,  шерсть сдай, столько-то масла сдай и всё. Ещё деньгами подписывайся на заём. Не спрашивают, можешь ли. Не подпишешься —  вызовут в сельсовет, пропесочат, пригрозят.
    - У нас тоже на займы подписывались. Мы, работяги, на месячную зарплату, а партийные и начальство – те на три оклада. И не откажешься. Время было суровое.
    - Да уж, досталось всем. У кого, если корова была и на огороде картошечка уродилась — эти съедят чего-то. Остальным хоть по миру иди.
     - И с поля ни колоска не унесёшь?
     - Куда там!  У нас-то  только лён, а надумай к полям, где рожь или горох, так объездчики из Козлова поймают да и высекут.
      - Что, прямо секли?
      - Это ещё слава Богу, если отходят кнутом. Лишь бы дело в район не передали. Там засудят.
  Зловещая фигура объездчика  после рассказов деда и бабушки  долго представлялась мне неким исчадием зла. Деревенские мальчишки подтверждали легенды о лютости этих сторожей и скорости их на расправу, когда они  встречали идущих с поля женщин, пытавшихся спрятать в одежде или корзинках горсть зерна или гороха для детей.  Со временем нравы стали помягче. Голодуха миновала.  Деревня, хоть и помаленьку, стала жить всё сытнее и легче. Набеги на поля гороха предпринимались детворой уже больше из озорства.
     Одного охранника я видел однажды. Приехала в деревню автолавка, это было событие, собралась толпа, мы толкались под ногами у взрослых. Подъехал мужик на лошади. Пустой рукав линялой гимнастёрки, картуз с помятым козырьком, через плечо кожаная полевая  сумка-планшет. Поздоровался. Его пропустили без очереди. Не спешиваясь, он купил полкило пряников и бутылку ситро. Поехал своей дорогой.
    - Объездчик!- пояснил мой дружок Петька.- Дядька Семён.
   - Злой?
  - Спрашиваешь? Как жиганёт кнутом! Взвоешь, поди-ка.
  - Тебе доставалось?
  - Нет.
  - А почём знаешь?
  - Ребята сказывали.
    Десятка два ребятишек  деревни Фомино были целыми днями предоставлены сами себе. Взрослые дотемна работали на полях. На мой вопрос, бабушка пояснила: - А в поле, касатик, все взрослые. Надо минимум выработать. А то  хуже будет.
   - Какой минимум?- спросил я.
   - Минимум трудодней,- ещё непонятней ответила она.
   Отец пояснил, что каждому колхознику приписано количество трудодней, сколько надо отработать. А то беда. Могут наказать.
   - Как наказать?
   - Огород обрежут. Лошадь не дадут, дров не выпишут. Мало ли. Принудительные работы пропишут.

  Церкви в деревне Фомино отродясь не было. Ходили в  соседние большие сёла, где сохранились храмы.       Иконы в избе  были. Но чтобы дед или бабка молились,- убей, не вспомню. Может быть, впрочем, молилась старуха уже после того, как я засыпал, утомлённый приключениями долгого летнего дня.
   Зато запомнились  рассказы о некой юродивой прорицательнице  Насте Вирятинской.  Её святые подвиги сводились к тому, что она выступала в роли оракула, произносившего  бессвязные “намеки”, истолковывавшиеся ее матерью в качестве ответа на вопрос пришедшего.
    Бабушка рассказывала о своей племяннице, ходившей к Насте за советом; о соседке, получившей заветную «грамотку». Я слушал, раскрыв рот. Таинственное пугало и манило.
   - Всё, всё Настя знает! На любой вопрос ответ скажет.
   - Какой вопрос, бабушка?
    - Любой вопрос, касатик. Хоть про судьбу родных, хоть твою  жизнь,  хоть про здоровье.  Про всё Настя  даст предсказание,  либо совет какой. Спутник-то запустили, так она прорицать стала о конце света. В том году её  силком в психбольницу упекли, чтоб народ правду не знал. Да только не совладали с ней там. Через год вернулась в родное село. Так и живёт там.
   - Где?- спрашивал я.
   - В Вирятине. Вирятино село то называется. Потому и зовут её Настя Вирятинская.
   - А, понятно.
   - Испугались врачи, - шептала мне бабушка.- В исполкоме тоже напугались.
  - Чего испугались-то?- вспомнил я почему-то объездчиков.
  - Как же не испугались! Ей перст Божий дал дар предвидения. Прорицает! А кто божьего человека обидит, знаешь, что бывает?  Начальника одного в полгода рак, болезнь страшная такая, скрутил. Настин гонитель был тот начальник. А кто ласков с нею, от Насти благословение. Их председатель-то не дурак. То масла, то муки им с матерью её  пошлёт. Дров подвезёт. Зато и колхоз у него в числе первых. Колхоз-миллионер. «Путь Ленина» называется.
  - Чего ты несёшь, старая?- прислушался дедушка.- Не слушай её, Женька! Дура она боговерная.
   - Там  председатель мужик строгий. Дело знает!- пояснил дедушка отцу, вступившемуся было за мать.- А вы детей-то крестили?
   - Нет.
   - Как-же так, Василий?
   - А, батя, это долгий разговор.


   Приметы недавней  (прошло-то всего пятнадцать лет!) войны были вокруг. Сгоревшие срубы и остовы печей торчали через двор-другой. За околицей полузаросшие окопы, засыпанные на треть пустыми гильзами, позеленевшими от сырости. Пробитые каски тут и там ржавели под кустами орешника. Бои в тех местах были яростные. Поражали моё детское воображение сосновые леса за рекой, словно подстриженные небывало  плотным артиллерийским двухсторонним огнём. Срезанные и расщепленные на высоте семи-восьми метров от земли, деревья имели вид жуткий и зловещий. Когда мы с друзьями шли мимо этого леса по ягоды, я  жался к мальчишкам постарше, а они смеялись надо мной, говорили, что война была давно, чего ж бояться.
 И тут же показывали  братские могилы, где  схоронены были собранные местными жителями по окопам  убитые красноармейцы. На этих могилах были фанерные пирамидки и звёзды. Неподалёку мрачно темнели заросшие травой неухоженные захоронения фашистов. Деревенские мои друзья рассказывали о привидениях в чёрной форме со свастикой. Меня от их  рассказов трясла крупная дрожь.   В конце концов, пацаны сами пугались  своих небылиц и мы бросались опрометью мимо зловещего леса.

      Быстро пролетел отпуск отца. Мы отправились домой. В обратном порядке повторились Андреаполь, Великие Луки, Бологое, Москва, Уральские горы, Омск, Барабинские степи. Когда мы вернулись в Новосибирск, я показывал  набранные в окопах гильзы, городские товарищи мне завидовали и предлагали выгодные обмены. Марки, игрушки, фонарик, нож-складишок,- выменял  я целую гору мальчишеских ценностей. Постепенно все мои запасы гильз кончились, но я рассчитывал, что на следующий год, много через два года, мы с родителями опять поедем в Фомино, и там я наберу уже «патрончиков», сколько надо.

      Но вновь увидеть деда довелось мне только через четверть века.
     Я дослуживал срочную службу. До демобилизации оставалось два месяца, когда мой ротный командир, капитан Песоцкий, спохватился, что я единственный из дембелей, который не был в отпуске. Причины были уважительные: я помогал ему, заочнику гражданского ВУЗа, решать курсовые, писать рефераты; подготовил за него две статьи в журнал «На боевом посту», даже пробовал подтянуть по математике его племянницу- старшеклассницу, которая на самом деле оказалась дочкой его любовницы.
     Ехать через полстраны в Сибирь смысла не было. Через месяц с небольшим и так домой. Штабной писарь выписал мне требование на проезд до Великих Лук, и я отправился проведать деда Прокопа.
     После смерти бабушки, он жил теперь не в родной деревне Фомино, а у дочки Маши в большом селе Козлово.
     Был он уже слаб последней предсмертной слабостью, лежал на печи, слезал оттуда только к столу. Тётя Маша рассказывала мне, что я вовремя приехал, что долго дедушка не протянет. За столом  ему наливали рюмку. На мой недоумённый взгляд  тётка отвечала, что доктор разрешил деду напоследок  всё.
     -А раньше, Женя, дедушка твой был боевой. Как приходит день пенсию получать, так мы уж знаем, где его искать. Идём с мужем Иваном в отрезвитель. Там кум наш работал. Он и уложит старого, чтоб проспался, да и деньги не пропадут.
     Тётя Маша попросила помочь помыть деда. В бане, в большом корыте, сидел на маленькой скамейке старый солдат Прокоп Никаноров, исхудавший и мосластый. Давние шрамы и рубцы ещё страшнее были на стариковском теле.
      Мы вымыли деда, одели его во всё чистое.
    - Как заново народился. Спасибо вам, дети,- расчувствовался после рюмки дедушка.
     Мы смотрели телевизор. Шли какие-то новости, кажется программа «Время».
       Дед вдруг заплакал.
     - Ты что, дедушка?
     - Жалею я вас.
     - Кого ты жалеешь?
     - Всех жалею. Всех вас я жалею. Мне-то что, я  скоро помру. А вас жалко.