Последняя книга

Всеволодов
                1.

 Я знал, что Юра пишет роман, но понятия не имел о чём именно. Он говорил мне, что это будет его главная книга, после которой  он вряд ли напишет хоть строчку.
 Я не смог добиться от него ни темы, ни сюжета, ни даже названия.

 Известное литераторское суеверие, - поделишься хоть немного, и сокровенный замысел так и останется  незаконченной рукописью.

 Есть и другие причины держать то, что пишешь втайне. Ещё когда мы с Юрой сидели в школе за одной партой, молодая учительница литературы, боявшаяся, что ученикам будет скучно на её уроках, и потому стремившаяся к нашему вниманию любыми путями, рассказывала, как Гончаров годами писал свой роман, делился  героями, мыслями, сюжетом со своим другом Тургеневым, а потом всё закончилось судом, где оскорбленный писатель обвинял собрата по перу в том, что тот предал его доверие и занялся прямым плагиатом ещё ненаписанного романа.

 Я так и не знал, о чём собирался написать Юра свой последний роман. Сбыться его чаяньям было не суждено. Свою главную книгу он не закончил.

 - Он плохо спал в последнее время, - рассказывала мне Инна, - как будто предчувствовал. Знаешь, я думала уже, что просто не нужна ему стала. Всё-таки девять лет вместе, - за такое время можно и надоесть. В голову всякие мысли стали лезть.. что у Юры другая кто-то, а я ему неприятна, так что и в постель рядом ложиться не хочет. Ждёт, пока я засну, чтоб с обниманьями не лезла. И не разводится только из-за дочки. Настю он всегда очень любил, ты знаешь. Такого отца где найти ещё. Я уже возненавидела его эту книгу, которой он объяснял, что по пол-ночи рядом со мной не ложится, всё на кухне сидит.
 Я рукопись видела, прочла несколько строчек, да ничего не помню уже. Вообще, он её с собой носил, и на работу, да что там на работу, в магазин на пол-часа выйдет, и то с собой прихватит, как будто в магазине что-то писать и переправлять будет.
 Поэтому, знаешь, странно…когда…нашли его …документы, деньги…всё цело, а рукописи этой проклятой нет. Вдруг из-за неё Юру и убили, а? Я же не вчитывалась, что там было написано, - так просмотрела  только несколько страниц, а что он дальше писал, не знаю. Господи! Неужели правда может быть…чтобы вот так…Из-за того, что пишешь…Может, это опасно было…Он  говорил, что тема очень важная. О которой все боятся говорить. Господи! Будь она проклята тогда, ваша литература!


                2.

 Юру нашли с размозженной головой на детской площадке, возле качелей.

 Последней  его вышедшей книгой была повесть-сказка для детей. Кто знает, может быть, именно юные читатели его популярной книжки и нашли обезображенный труп автора.

 Любая сказка всегда заканчивается былью, а детство бьется о взрослую жизнь, как море о скалы.
 Я хорошо помнил, что именно на этой детской площадке мы  когда-то, уже очень давно, сидели втроем с Юрой и Диной.
 Было поздно, темно, уже не раздавался детский смех, никто не качался на качелях.
 Мы  говорили о смерти.
 Юра сказал, что у него никогда не будет детей, он не допустит, чтобы кто-то в этом мире мучился по его вине.
 - Но я прохожу здесь каждый день, мимо этой детской площадки, и вижу детей, как они смеются, играют. У них счастливые лица. Ты был бы очень хорошим отцом, я уверена.

 Юра усмехнулся словам Дины.

 - Да не был бы я никаким  хорошим отцом. И детей бы своих не уберег ни от чего. Этот мир – он  не для жизни.

 Дина обеспокоенно смотрела в глаза Юры.

 - Ты так говоришь, как будто хочешь покончить с собой.

 - У меня смелости не хватит. А так бы – обязательно. Жить остаются только дураки да трусы. Остальным жизнь ни к чему.

 - Жизнь – это ведь здорово. Это чудо. Представьте, что мы могли бы никогда не родиться на этот свет, не увидеть солнышка, травки, ничего.

 Слова про солнышко и травку нам с Юрой показались  очень наивными, смешными даже, как будто Дина, в отличие от нас с Юрой, с кем она вместе росла когда-то в одном дворе, так и не выросла  из маленькой девочки во взрослого человека.

 Потом  стыдно было вспоминать, как много мы в тот вечер говорили о смерти, как сильно бахвалились презрением к жизни, обсуждая наиболее удобный и верный способ самоубийства.
 Ужас в Дининых  глазах был нам приятен. Мы казались себе отчаянными героями, которым ничего не стоит умереть. Нам, знающим, что смерть ещё очень нескоро, легко было изображать из себя пресыщенных жизнью людей, в то время как Дина отдала бы всё, что угодно за то, чтобы прожить на этом свете ещё хотя бы один день.

 Уже совсем другим вечером мы стояли с Диной вдвоём, говорили о чём-то, начинал идти снег, и я протянул руку, чтобы смахнуть снежинку, упавшую на её ресницы. Она вдруг ухватила мою руку, прижала к своему лицу, и долго не отпускала, как будто очень боясь, что я уйду.
 Мы с Диной с самого детства росли в одном дворе, и всегда оставались только друзьями. Но самые первые шаги Любви всегда неслышны. Она ступает так тихо, что можно и не заметить, как подойдет она к тебе, и потом уже только заговорит в полный голос. Облаченная в ярко-кричащие одежды, возьмёт тебя за руку и отведёт, как милостыню, просить у чужого человека его сердце, который, если совершится главное чудо на этой земле, станет ближе и роднее, чем те, с кем связан узами кровного родства.

 Почему и не начаться Любви с самой простой снежинки, что смахиваешь с ресниц давно знакомой девушки?

 Но это была не Любовь.

 Просто Дина чувствовала, знала, что мы больше никогда не увидимся с ней, и, сжимая мою руку, хотела хоть на одну секунду задержать, продлить всё, что есть вокруг, - даже обыкновенный снег казался ей волшебством и она смотрела на него глазами ребенка, видящего,  как с неба падают игрушки.
 Когда хоронили Дину, никакого снега  не было. Обыкновенный холодный день. Хотя как можно назвать обыкновенным день, когда кого-то хоронят?!
 Ещё там, на детской площадке, где мы с Юрой одинаково усмехались словам Дины про солнышко и травку, она сидела с нами, уже зная, что скоро умрет, и никто не сможет спасти её от рака.
 Вряд ли мы смогли бы что-то изменить, но мы оказались настолько невнимательными друзьями, что до самого конца так и не поняли, откуда столько грусти в Дининых глазах.
 Живя рядом, мы созванивались так редко, что ей не надо было придумывать объяснений, где она пропадает, когда ложится на химиотерапию.
 Когда Дина находилась там, в больнице, мы оба были уверены, что  она сразу возьмёт трубку, стоит лишь  позвонить ей домой.


                3.

 Страшно, когда улыбка ребенка вызывает  не радость, а горечь.
 Но можно  ли улыбаться в ответ пятилетней девочке, зная, что её отца нашли на детской площадке с размозженной камнем головой?

 Инна не взяла её на похороны. Она  не могла сказать дочери, что произошло с её отцом.
 Когда гроб с телом Юрия опускали в землю, Настя играла с другими детьми в детском саду.
 Инна уверила её, что «папа просто уехал «по очень важным делам, и скоро обязательно вернётся».
 Я видел, как Инне страшно думать о том, что её маленькая дочь ждёт папу.
 - Для неё он ещё живой, - сказала она мне, - хоть для кого-то он ещё живой. Ты не представляешь, как трудно, чтобы она не узнала. Звонят, приходят все…И следователь. Он хотел расспрашивать и Настю тоже. Она ведь если узнает, это всё. А он к ней со своими расспросами полезет, ещё фотографии с места убийства станет показывать. Девочке пять  лет только, и всё, детства у неё точно никогда больше не будет.

 Я смотрю на эту маленькую девочку, ресницы которой ещё так легко и беззаботно хлопают, и по губам её, словно солнце по лужам, озорно сверкая, бежит улыбка.
 Но мне страшно. Это всё равно что стоять у постели смертельно больного, ещё не ведающего как безнадежен его диагноз.
 Я у постели чужого детства, которое со дня на день умрёт. Узнает маленькая девочка, что стряслось с её отцом, и сломается что-то очень важное в юной душе, стихнет ребяческий смех, погрустнеют глаза, потяжелеют ресницы.

 Детство никогда не кончается безболезненно. Взрослыми нас делает не радость, а горе.

 И хоть мать ещё всячески пытается скрыть случившееся, отчаянно цепляется за возможность хоть на несколько дней продлить детство своей дочери, девочке уже не спокойно.

 - Дядя Антон, - говорит она мне, - мой папа уехал и долго не возвращается. Мне это не нравится. Если вы увидите его, скажите, что я скучаю, мы с мамой скучаем. Очень-очень. А то вот у нас в садике,  у девочки, у Кати, она мне говорила, сначала папа один раз  домой не пришел, два не пришел, а потом она вообще осталась без папы. Он  стал в каком-то другом месте жить. Я не хочу, чтобы у  меня тоже так было. Скажите ему, что мы с мамой скучаем, если увидите. Он и так знает, но он, наверное, просто не представляет, как сильно.


 Главное – это не смотреть Насте в глаза, когда она говорит со мной о своём папе.
 Я не настолько сильный, чтобы выдержать её взгляд.


                4.

 - Всё, это конец, - руки Гриши Лукьянова нервно дрожали, глаза всё больше туманились беспомощным страхом. Он озирался по сторонам, как будто боясь, что я окажусь заодно с теми, кого он так страшится, и они сейчас стоят в моей комнате за занавесками, слушая наш разговор.
 - Они убьют  меня. Как это всё некстати, невовремя. Блин. У меня и так проблем тут до хрена, а тут ещё Юра, - гришины пальцы сжимали воздух как мячик, - зачем он мне, про свою эту книгу  рассказывал?! Он ведь говорил, что его могут убить за неё.  Я сначала думал, что он херню какую-то тащит. Но вот теперь факт на лицо. Голову ему – как орех грецкий. Значит, он, правда, бомбу какую-то готовил. Но он меня, похоже, крупно подставил. Очень крупно. За мной следят.
  Я точно видел, - мужик один, - по пятам просто.
 Понимаешь, мы с Юрой сидели в кафэшнике, но он раньше отчалил, а я дальше остался догонять. Потом смотрю, он мне на мобилу звонит, голос весь такой на измене. Прикинь, оказывается, что роман-то свой чертов, папку, которую он с собой таскал, он в кафешке и оставил. А я уже просто никакой был, просто в ауте. День тяжелый, устал, как собака, я ещё помню, полистать попробовал, строчки плывут. Мне плохо ещё чего-то стало, рвать потянуло. Я вышел. Вообщем, когда Юрка вернулся,  папки его уже не было.
 И кто-то ещё рядом крутился, мужик один. Всё смотрел, и знаешь, исподтишка так, чтобы как будто мы и не заметили, как он глаза свои пялит. Я думал сначала, что просто любопытный какой-то придурок. А теперь он следит за мной. Точно он, я тогда его хорошо запомнил. Я не знаю, чего он за мной ходит, если папку с романом кто-то стащил. Чего ему от меня надо? Убить.
 Точно, меня хотят сделать покойником. Они, наверное, следили, хотели роман у Юрки отобрать. Его ведь в этот день и убили. А тут папку кто-то перехватил. Но видели, что я его листал. Прикинь! Что это за бомба, если её даже открывать опасно? Они-то не знают, что я ни черта не помню, что там было написано.
 Слушай, мне от тебя выходить нельзя, за мной следят.  Откуда я знаю, что у него там под курткой?! Может, автомат целый, расстреляет прямо на лестнице, как в фильмах.
 Хорошо, я мимо твоего дома шёл, успел заскочить, пока не грохнули. Теперь мне отсюда ни ногой никуда нельзя. Даже дверь открывать. А то нас обоих с тобой – из автомата. Надо ментов вызывать.

                5.

 Первый раз мы с Юрой поссорились в пятом классе.

 Он, сидя на задней парте, разглядывал через моё плечо как я пишу стихи Лере Кудрявцевой. Весь класс знал, что Юра влюблён в неё. На перемене он подошёл ко мне и схватив листок с написанным уже стихотворением, порвал его. Разняла нас только вошедшая учительница. Она начала урок с обсуждения нашего недопустимого поведения.
 Мы долго не хотели объяснять из-за чего завязалась драка, но потом всё-таки признались.
 Лера тут же покраснела и отвела глаза в сторону.
 - Я не думаю, что подобным поведением вы заслужите внимание такой девочки, как Лера, - сказала учительница, - вы знаете, как она учится, у неё, единственной во всём классе, одни пятерки. Ей неинтересно кто из вас лучше дерется. Правда, Лерочка?  - объект нашей любви покраснел ещё больше и смущенно замотал головой, - вот и пошли бы в какой-нибудь поэтический клуб, устроили там стихотворную дуэль. Тогда да, у вас было бы больше шансов заслужить внимание той, которая вас так вдохновляет. Если вы боретесь за её внимание, меряйтесь не мускулами, а талантом. Зачем отбирать и рвать стихотворение, если можешь написать в сто раз лучше?!

 Я помню, мне тогда ещё очень не понравились эти слова. Неужели Лариса Васильевна и правда думает, что Юра может написать в сто раз лучше, чем я?!

 На следующий день ко мне подошёл Юра, - вид у него был совсем не дружелюбный, и мириться он явно не собирался.

 -  Я это…кружок видел…, - сказал он, - объявление в библиотеке, книжки сдавал и увидел. Литературный кружок открывается. Раз в неделю – по пятницам. Там писатель занятия ведёт.

 Мы с Юрой оба были уверены в том, что пишем лучше,  чем соперник, что наши чувства не в пример глубже и тоньше, как и сами литературные способности. Поэтому договорились, что нас рассудит настоящий писатель.
 Мы шли на первое заседание этого литературного кружка, как маленькие рыцари, держа вместо щитов и копий – ручки и рукописи своих стихов.
 Мальчишеские наши головы одинаково  кружило одно и то же имя красивой одноклассницы, и бились юные сердца в сладостно-томительном предвкушении победы, когда соперник повержен, и ему достаётся лишь презрительная Лерина усмешка, а тебе – её благодарно-восхищенный взгляд.
 Мы договорились, что настоящий писатель оценит наши стихи, и тот из нас, кто окажется вторым по таланту, уже не будет иметь права писать Лере никаких любовных посланий.
 Но Сергей Павлович (руководитель кружка) , к полной нашей растерянности, дал  нашим стихам одинаково хорошую  оценку, и попросил не пропускать занятий.
 Тогда взрослый, с бородой, человек казался нам  настоящим писателем, который не может ошибиться. К прискорбию своему, мы с Юрой вынуждены были признать равенство наших талантов, и решили, что поединок будет несколько труднее, чем мы вначале предполагали.
 Но  одноклассник мой, с которым в юные годы довелось мне разделить горечь безответной любви, кружок скоро бросил.

 Лера стала после уроков уходить домой с Костей Хабаровым, двоечником и хулиганом, который не то, что не писал стихи, но и не помнил имени ни одного поэта.
 Общее разочарование сдружило нас с Юрой.
 - Какие стихи, - вздыхал он, - вот они, девчонки. Им важно, чтобы в морду умел дать. А Хабаров и старшеклассника уложит, я сам   видел  один раз, он на перемене дрался.

 Я, в отличии от Юры, кружок, в который он же меня и привел, не бросил.

 Дома всё чаще скандалили мои родители, и для меня спасением было после школы не идти в  свою  квартиру навстречу новым ссорам.

 Каждый раз мы выслушивали новые стихи или рассказы, после чего все высказывали своё мнение. И Сергей Павлович обязательно говорил в конце какие-нибудь теплые слова. Его мягкий взгляд, добродушный голос  в те дни был для меня надежным маяком, на который я плыл, чтобы не утонуть в море домашних неурядиц и школьных проблем. Эти добрые глаза, теплый голос так не похожи были на крики отца, злые взгляды матери, изо дня в день выяснявших отношения между собой.
 Да и учителя постоянно унижали меня перед всем классом, откровенно насмехаясь над моими умственными способностями. Учился я очень плохо, все предметы, кроме литературы, были мне скучны.
 Но похвала настоящего писателя  защищала меня и от недобрых слов учителей, раздраженных моей неуспеваемостью.

 Однако, сами мы в оценки творений сотоварищей по кружку были далеко не так добродушны, и порой высказывались очень резко.
 Когда в здание библиотеки на очередное занятие пришёл со своими стихами какой-то пятиклассник, мы в обсуждении камня на камне не оставили от его виршей.
 На этот раз даже у Сергея Павловича (сильно погрустневшего после наших отзывов) не нашлось добрых слов в защиту обруганного нами незадачливого поэта.

 Уже после занятия я подошёл к нему. Мне вдруг стало жалко, что так получилось.
 - Ты ещё придешь? – спросил я.
 Он куда-то сильно спешил, и потому обо всём, что я узнал, - я услышал от него на бегу. Оказывается, этот мальчик никогда в жизни никаких стихов не писал. Наш руководитель подошёл к нему на улице и пообещал  заплатить, если тот поможет ему.
 Уже потом, позже, я узнал обо всём до конца.

 Литературный кружок при библиотеке возник только потому что директором её была мать Сергея Павловича.
 К тому времени, когда мы первый раз пришли к нему на занятия, у нашего руководителя  в его 42 года, было опубликовано всего три стихотворения, в одной и той же заводской газете. Зарифмованные поздравления к  праздникам.  При этом писал он очень много, только его нигде не хотели печатать.
 И он, желая найти отклик своим стихам, стеснялся прочесть их нам как свои собственные. Для этого он и остановил на улице какого-то мальчишку, пообещав ему деньги, если тот явится в наш кружок  и выступит  перед нами якобы со своими собственными творениями.
 Бедный Сергей Павлович никак не ожидал, что его стихи так разнесут, единодушно объявив полной чушью.

 После этого случая он очень сильно изменился. На  занятия он приходил одетым кое-как, от него несло перегаром, он рассеянно слушал нас, и больше не давал никаких советов, не говорил почти совсем теплых слов, которые так поддержали меня когда-то.
 А его живые, добрые глаза уже начинали пугать, в них появилось что-то очень злое.
 Вскоре кружок закрылся.

 И только много лет спустя я встретил на улице своего бывшего наставника по литературе, чьей доброй улыбкой были осенены мои первые шаги на нелегком поприще.
 Он стоял у метро и просил милостыню. Одет он был какие-то лохмотья.
 Когда-то я пришел в его кружок, будучи сильно влюблен в свою одноклассницу. Оказалось, что не так уж долог путь от первой любви до пьяного, грязного нищего, стоящего униженно с протянутой рукой возле метро.
 Я встретился с ним взглядом.
 Мне сразу вспомнилась давно, в самом начале детства ещё прочитанная книжка про Трёх мушкетеров. Они дрались с гвардейцами . И Д Артаньян увидел как  раненный Атос молит его взглядом придти на помощь.
 «Никогда бы он не позволил себе крикнуть, позвать вслух, но глаза просили и звали, потому что опасность была смертельной».
 Сергей Павлович узнал меня. Я видел это.
 И он молил меня взглядом, чтобы я бросил ему хоть что-то в лежащую почти совсем пустой у его ног, шапку.
 Мне было неловко, стыдно за нас обоих. Я не знал, надо ли здороваться, или этим я сделаю только хуже.
 В конце концов, я бросил деньги, первые скомканные бумажки, попавшиеся в кармане, и пошёл дальше.
 Потом, дома уже, вынимая деньги из кармана, я понял, что недостает всего каких-то 20 или 30 рублей.
 Эти смятые бумажки, на которые и бутылку пива не купишь, - всё чем я заплатил своему учителю за его теплые слова, которые спасали меня от унижений учителей и не давали разувериться в себе.


                6.

 - Подожди, - гришины пальцы, уже набиравшие номер милиции, замерли на кнопке телефона, - я сейчас позвоню, а вдруг эта книга чертова, роман этот долбанный, про ментов и есть?! Может, это под них бомба?! Ох, уроют меня, глубоко уроют, - застонал Гриша, - связался, блин, с писателями, будь она проклята, литература ваша, мать её!

 Он  с полным правом мог сказать: «ваша литература», потому что сам он никакого отношения к ней не имел. Он  держал ларек. Обыкновенный ларек недалеко от метро. Сигареты, лимонад, шоколадки.
 В детстве мы сидели с ним за одной партой.
 Я видел его очень редко, с Юрой они встречались чаще.

 Сейчас мне нужно было ехать в офис, сдавать контрольные  по русскому языку и курсовые по литературе, которые я делал за других. В этом и заключалась моя работа.

 Но Гриша стал слезно просить меня никуда не уезжать.
 - Сейчас я позвоню ребятам своим, - они приедут за мной. Сразу четверых, может, всё-таки не станут мочить.

 Мужская трусость неприятна. Ибо мужчина создан не для страха. Сидевший передо мной владелец ларька не был мне другом. Просто его цепкая память вспомнила мой дом, когда он проходил мимо него, спасаясь от каких-то преследователей.

 Всё-таки я согласился остаться. Не мог же я выставить его за дверь.


                7.

 Гришины руки   наконец  перестали дрожать. Он ждал своих друзей, которые обещали приехать, и, видимо, это вселяло в него надежду, что если кто и станет стрелять, то первые пули достанутся не ему.
 Несколько раз Гриша проверил плотно ли закрыта  дверь, и, сев на диван, попросил платок, вытереть пот со лба, его было  так много, что он, стекая, уже давил на его ресницы.

 - А ещё девушка твоя придти должна? – вдруг обеспокоенно спросил он, верно, боясь того, что его преследователь может попасть вместе с ней в квартиру.
 - Девушка?
 -  Ну, вот, - кивком головы указал он на фотографию, стоявшую за стеклом.

 Лиана.

 Когда-то отец говорил мне: «опасно влюбляться в женщину с редким именем», потому что она с самого детства привыкает к тому, что не такая, как все.
 Но когда дети прислушивались к словам своих родителей?!

 Лиана.

 Её фотография давно лежала  в одной из книжек, между страницами. И когда я взял её в руки, фото выпало на пол. Я поставил его за стекло, в память о тех ночах, когда засыпал не один.
 Ночи были совсем другими, мягкими и теплыми.
 И не страшен был ветер за окном, даже если он бушевал так сильно, что мог разбить стекло.
 Случайные узоры инея казались тщательной вышивкой волшебного ковра, а дыхание спящего рядом любимого человека звучало столь сладостной  музыкой, что, казалось, ему отзывались звезды за окном, которые светили ярче и теплее.

 Ночи стали другими. Потускнел свет их звезд, не жались  друг к другу наши тела, не спасались мы больше от холода поцелуями.

 Лиана давно жила во Франции. И я не знал, кого обнимают её руки, кому дарит она свои поцелуи.
 У Лианы во Франции жил дядя. И она долго объясняла мне, что в этой стране находиться нельзя, нам нужно пожениться,  нужно вместе уехать отсюда навсегда.
 Я говорил, что не могу оставить здесь больную, одинокую мать.

 - Значит, ты меня не любишь, - сказала мне Лиана.
 Мы спорили, ссорились, готовы были расстаться.
 Лиана поставила мне условие. Если за неделю я не приду и не скажу, что готов ехать с ней навсегда, то она и трубку не возьмет, коль вдруг  я решусь ей позвонить.
 В конце концов, я попросил её дать мне на размышление неделю.
 Она согласилась, сказав, что понимает – это серьезный шаг, и на него надо решиться.

 - Я тебя не тороплю. Главное – чтобы ты до конца всё понял.
 - Что понял? – спросил я.
 - Насколько я тебе нужна. И что ты не сможешь без меня жить. Тогда займемся документами. Чтобы тебе было легче, давай в это время   вообще не созваниваться. Как будто меня уже нет, я где-то далеко. Может быть, ты через два дня увидишь, что без меня тебе только лучше.

 Этой договоренности я держаться не смог, и уже на следующий вечер звонил Лиане, но её телефон был отключен. Впрочем, она предупреждала меня, что так сделает.

 У мамы была высокая температура, но меня уже раздражал её кашель, её больной голос.
 И совсем готов я был взорваться, когда она спрашивала почему у меня  грустные глаза.
 Это порой так раздражает,  - когда наши близкие не понимают нас без слов.
 Я поехал к Лиане, никто не открыл дверь.
 Она предупреждала мне, что будет гостить у кого-то.

 По  ночам я не мог заснуть. Я грезил губами, руками Лианы. Всё тело пропиталось жаждой её.
 Ещё недавно она обнимала меня. Это «недавно» - как другой мир, иная вселенная.

 Когда обнимают тебя руки  любимой женщины сквозь асфальт пробиваются целебные травы, поют ангелы, сердце заходится от счастья, и кажется, что смерть -  это что-то такое, что бывает только с другими, а ты сам никогда не умрешь.

 Я метался между чувством сыновнего долга и своей единственной любовью.

 Глядя на больную мать, я корил себя за то, что не считая денег на цветы Лиане, порой искал лекарства дешевле, думал о том,  что она который год ходит в неудобных сапогах, они жмут ей ноги, - чтобы купить что-то из одежды мне. Беспокоясь о том, что сам я о себе никогда не позабочусь.
 Но я смотрел на фотографию Лианы, и тут же всё забывал, и тесные мамины сапоги, и лекарства, и то, что у меня вообще ещё кто-то есть, кроме Лианы.
 Думать о том, что ещё совсем немного, и я больше никогда не увижу её, было невыносимо, невозможно.

 Я сказал маме, что уезжаю. Навсегда. У неё поднялось давление, чуть не остановилось сердце. Она долго плакала, но потом сказала, что понимает меня и отпускает.
 Я поехал к Лиане.
 Я долго искал её.
 Оказалось, что она еще больше, чем неделю назад, уехала во Францию. Она ничего не говорила мне о том, что давно получила все необходимые документы.

 Я говорил с ней по телефону. Она позвонила сама.

 - Всё-таки пришёл?
 - Но…Лиана…зачем…ты ведь знала, что уедешь.
 - Я хотела посмотреть, любишь ли ты меня больше всех на свете.
 - Но почему ты не подождала?!
 - Просто я летела не одна. Я давно люблю другого.

 Наверное, Париж – красивый город.

                8.


 Маршрутка, на которой я ехал, попала в аварию. Обошлось без жертв, пострадали только машины. Нo  пассажиры чуть не разорвали нашего водителя в клочья за то, что он не умеет ездить.
 - Тебе поскорей бы денег заработать побольше! А на людей наплевать! Пусть они подыхают! Пусть давят их как тараканов! Мы тебе не тараканы!

 Лица всех пассажиров были одинаково бледны.  Ещё несколько минут назад никто не знал, чем закончится неосторожность водителя.
 Я разглядывал своих случайных соседей по маршрутке, едва  только вошёл в неё, - человеческое лицо интереснее любой газеты.
 Я запомнил их, и хорошо видел теперь, как изменились эти люди, только что почувствовавшие страх смерти. Наверное, я бы больше сочувствовал им, если бы  не Гриша,   так  нелепо, по-идиотски ведший себя, прячась от каких-то преследователей в моей квартире.
 Я не понимал как он может держать ларек, и не паниковать постоянно, что его обманут, обкрадут, убьют. Какой-то таинственный преследователь…
 Друзья Гришины, которым он звонил, приехали. Он жался в них, прятался весь, когда они вчетвером выходили, он боялся, видимо, что прямо на лестнице раздадутся автоматные очереди.
 Я вышел вместе с ними. Я спешил на работу.
 Никто не ждал нас на улице, никто не следил за Лукьяновым. Мне было и жалко, и смешно смотреть на него.
 Какой-то плохо сделанный анекдотический персонаж из глупой книжки. Но спустя всего каких-то полчаса я сам почувствовал, что мне стало страшно, хотя пугаться незначительной аварии было также жалко и нелепо, как и таинственных преследователей.

 В тот же день у меня на глазах убило человека огромной сосулькой, упавшей с крыши. Глупо, нелепо, страшно. Не  хотел бы я в графе: «причина смерти»  иметь слово: «сосулька».
 Начальницы на работе не было. Потом я узнал, что она на похоронах мужа.
 - Представляешь, ел рыбу, подавился, косточка в горло попала, и всё.  Нормальная вроде рыба. И семья у них счастливая.

 Это уже слишком. Сосульки, рыбные кости, дрожащий от страха владелец ларька…
 Мне всегда казалось очень нелепым, когда авторы какого-нибудь фильма, показывая, что герой не понимает, что вокруг него происходит, заставляют его щипать себя, чтобы удостовериться, - не сон ли всё это.
 Но ещё несколько сосулек – и я защипаю  себя до смерти.


                9.


 Как много обещают глаза пьяной женщины. Даже самые скромные становятся совершенно иными.
 Они говорят, ласково шепчут, отчаянно кричат лишь одно – что алкоголь кружит (о, как кружит) голову,  и нет на это время ни верной жены, ни заботливой матери. Есть только вы двое.
 И из всех мыслей остается лишь одна – произойдет сейчас что-то между вами или нет.
 Под крышкой дешевого портвейна, которым можно отравиться, или в бокале вина столетней выдержки, горькой водке или сладком мартини, - таится один демон алкоголя. Он  срывает покровы с сердца. А в каждом женском сердце одна тайна – желание Любви.
 О, как много разрешают глаза пьяной женщины и как сильно зовут  успеть сделать это, пока не растворились ещё поры алкоголя и пока в этом мире существуете только вы двое.

 Инна была очень пьяна. Я не думал, что она придет такой пьяной.

 Она просила меня посидеть с дочкой.

 - У Гали день рожденья, подруга моя лучшая, ты знаешь. Обидится,  если не приеду. Да и мне хоть раз выйти, отвлечься немножко. Только ребенка боюсь оставить. На кого? Может, ты посидишь с Настей? Я туда и обратно.

 Мне очень хотелось, чтобы у этого ребенка хоть один вечер были бы не такие грустные глаза. Но  я не знал, что надо сделать, какую игру придумать.
 - Нет, - сказала Настя, когда я взял в руки её куклу, - не трогай. Кристина болеет.
 - Хорошо, - сказал я, осторожно положив куклу обратно, - давай играть во что-нибудь другое. В прятки.
 - В прятки? – в глазах девочки появилась явная заинтересованность.
 - Да. Ты спрячешься. А я буду тебя искать.
 - Нет, - замотала она головой, - давай искать его.
 - Кого? – я не понял о ком идёт речь.
 - Того, кто убил моего папу. Его убили. Я слышала. Мы должны найти того дядю. Это нетрудно. Нужно найти самого-самого плохого дядю  на свете, только он мог напасть на моего папу.

 Я не знал, что делать.

 Глядя в глаза этой маленькой девочки, я не мог не то, что врать, даже просто пытаться утешить её, потому что любое утешение было бы ложью.

 Пять или шесть часов спустя, когда Настя спала в своей кроватке, её мать торопливо целовала мои губы, снимала с меня одежду.
 - Антон…Антоша…Антоша…, - звала она меня, хотя я был рядом. Совсем рядом. Инна уже целовала мои голые плечи, её руки скользили по моим рукам, а наши взгляды под роковую музыку горячего дыханья танцевали друг с другом страстное танго.

 И когда мы, голые, ласкались на смятой нашими телами постели, раздался детский плач.
 Настя стояла совсем близко и грозила мне кулачком.
 - Это ты. Ты убил моего папу. Чтобы жить с мамой. Ты плохой. Ты убил моего папу, чтобы забрать маму. Ты очень плохой.

 Инна вскочила с кровати и, рассвирепев от всего происходящего, ударила девочку по щеке.
 - Замолчи!
 Та  заплакала ещё  больше. Инна чуть было не ударила Настю опять, но на этот  раз я успел  схватить её руку.
 - Иди к себе в комнату, - резко сказала Инна дочери.


 -  Я  женщина, - она колотила  меня в грудь, туда, где кожа ещё помнила её губы, - я не могу больше одна, ты понимаешь?! – Инна кричала мне эти слова так, как будто через меня обращалась к дочери.

 С Юрием мы никогда не были особенными друзьями. И всё равно, меня, наверное, должна была мучить совесть. Но я думал не о нём.

 Я стоял ночью у порога  детской комнаты, за стеной которой всхлипывала маленькая девочка, и не мог войти.
 Ни  перед кем   ещё мне не было стыдно так, как перед ней.

    10.

 Весь  день сильно давило сердце, может поэтому снились страшные сны.
 Я шёл по давно знакомым улицам, встречал приятелей и друзей, но они как будто не узнавали меня.
 Я останавливал их, спрашивал почему они не здороваются со мной. А они, спеша дальше, торопливо объясняли мне, что «Антон давно умер».

 - Я…я  Антон, - кричал я.
 - Ну какой же вы Антон, - усмехались они.


 Это был бы просто глупый сон, если бы сильно не болело сердце. А так, кто его знает.

 Что надо делать, если знаешь, что скоро умрёшь? Писать завещание, стараясь своей запоздалой щедростью искупить вину перед всеми, кто дорог?
 Или окунуться в разнузданную оргию, пытаясь успеть насладиться всеми прежде запретными радостями жизни, вкусить  от грехов и не бояться, что после этого последует наказание?
 Спешно читать священные книги, чтобы выбрать наконец ту религию, что не подведет, когда придет час оказаться на суде перед Высшими силами?

 Одного писателя в интервью спросили, чтобы он стал делать, если б  точно знал, что скоро умрет.
 - Ничего особенного, - сказал он, - просто заканчивая новый рассказ, быстрее нажимал на клавиши на печатной машинке.

 У меня нет таких вещей, чтобы они могли хоть кого-то обрадовать, доставшись по завещанию. Поношенная одежда да зачитанные книжки, - место им скорее на помойке, чем в чьем-нибудь доме.

 Завещание литератора – его последний роман, написанный, когда знаешь, что  это не просто очередная книга, а прощание с миром.
 И, выбирая тему для него, вдруг понимаешь, что оказалось самым важным для тебя на  исходе жизни.

 Я так и не знал о чём был написан последний роман Юры.

 А возьмись я сам за перо (вернее, клавиши компьютера), какие бы строчки появились на экране монитора?
 О чём?
 Легко писать, когда знаешь, что это не самые последние твои слова.

 11.

 Инну я встретил случайно, на улице. В первые минуты она избегала моего взгляда, но потом вдруг решительно взяла меня за руку и заглянула в глаза.
 - Антон, прости. Я приставала к тебе, я помню. Я вела себя как дурра. Просто нервы сдают. Я даже ребенка своего ударила. Ни за что. Я ей няню наняла. Уже сама себя боюсь. Мне кажется, я с ума сойду от всего этого.

 Вдова убитого приятеля, которая извиняется за то, что вы совсем недавно чуть было не оказались с ней в одной постели.
 Мне было очень неуютно.

 12.


 Мысли мои всё чаще обращались к последнему Юриному роману, содержание которого никто не знал.
 Неужели его и правда убили из-за рукописи?
 Ещё недавно бы мне такое предположение показалось совершенно невероятным. Кто в наше время всерьёз воспринимает книги?!
 Даже приговоренный к смерти  Салман Рушди до сих пор жив, благополучно раздаёт интервью и выпускает книгу за книгой.
 Я бы никогда не поверил, что кто-то следит за малоизвестным литератором, в панике нанимает каких-то убийц, лишь бы не вышел в свет его роман.
 Но всё складывалось в странную, абсурдную картину.
 Инна говорила мне про человека, который следил за ней, она явно это видела незадолго до Юриной смерти. И описание его было очень похоже на то, что мне говорил дрожащий от страха Гриша.
 Кроме того,  мне ещё  позвонил  наш общий с Юрой знакомый,  - Сева Волков.

 - Антон, мне страшно, - зашептал он, ,  - Юра рассказывал мне, что пишет новый роман, и боится, что его убьют. И его убили. Да ещё как. Камнем – по голове. Может, нас сейчас вообще подслушивают? Давай не по телефону об этом поговорим. Где мы можем пересечься?

 «Не  по телефону», всё время озираясь по сторонам, чтобы убедиться в том, что нас  никто не подслушивает, никто не следит за нами, Сева дрожащим голосом объяснял мне:
 - У меня дети, семья. Я не хочу, чтобы  меня убили. Может, время и правда  опять меняется? Раньше ведь каждый писатель как на собачьей цепи был, попробуй хоть слово не так напиши! За всеми следили. За одну строчку посадить могли. Это потом всем наплевать стало. Те времена возвращаются! Каждый снова будет под  колпаком. Наверное, уже создаётся какая-нибудь организация, почище КГБ. Я не знаю теперь…Ты как считаешь, может вообще писать бросить? Но я человек творческий. Я не могу, чтобы вообще ничего не писать. А как быть? Напишешь что-то не то – убьют, посадят. Ведь Юрка книгу не опубликовал даже, значит, у них уже налажена система доносов. Я не знаю, о чем теперь можно писать. Если бы где только посмотреть таблицу разрешенных тем! Я как Пришвин буду, о травке писать. О птичках. Как думаешь, можно о птичках? Не убьют за это? Ой, а вдруг это примут за какой-то эзопов язык, подумают, что намекаю на кого-то?! Я  теперь и наших боюсь – не знаю, кто из них  уже стучит, кто Юрку заложил. Время такое, что никому верить нельзя. Антон, ты прости, конечно, но я бы и тебе не доверил, если бы не знал, что Юрка тебе свой роман не показывал.
 - А откуда ты знаешь, что он мне его не показывал? – меня удивила такая севина уверенность.
 - Ну как же…. Юра…, - Сева замолчал было, видимо, решая говорить или нет, потом махнул рукой, - эх, Юрки в живых нет уже, так что не секрет больше. Чего таить. Он  тебе вообще не верил. Говорил, что ты скользковатый  тип, можешь что-то украсть у него.  Идеи, образы, сюжет.
 - Я?!!! – странно, чего я никогда не делал, так это не брал чужих мыслей и образов.
 - Ну, да, он и меня предупреждал, чтобы я  тебе свои рукописи не показывал, планами не делился.
 Мало ли ты что утащишь. Говорил, что ты скользковатый тип.

 Сначала я начал было возмущаться, что обо мне так плохо думают, ни за что ни про что, а потом вдруг умолк. Юра абсолютно прав.
 Он ещё думал обо мне слишком хорошо.
 Это ведь я чуть было не переспал с его женой сразу после его смерти. И ничего бы меня не остановило. Если бы только не испуганные глаза маленького ребенка.

                13.

 Популярный французский писатель Бегбедер,  решив написать автобиографический роман, объяснил это тем, что хочет обеспечить вечность своим самым любимым людям.
 «Теперь они никогда не умрут».
 Я в такое не верю. Мир на последнем издыхании, и будь ты даже гением, скоро не останется не то что книг, а и самой планеты.
 Да, прекрасно отдать дань тем, кого любил и особенно тем, кто любил тебя.
 Я бы написал книгу о своих родных.
 Об отце, осторожно входившем ночью ко мне в комнату, чтобы выключить свет и укрыть меня одеялом, взять из моих рук и положить рядом на стол книжку, с которой я опять заснул.
 О маме, вечно переживающей из-за меня, и откликавшейся  всей болью сердца на грусть в моих глазах.
 О бабушке, прощавшей мне всё, и любившей меня  так, как никто меня не любил, и не будет уже любить никогда.
 Но какое дело до моих родных другим?
 Если и напишется что-то действительно стоящее, настоящее, всё равно это будет для любого читающего только поводом задуматься о своих собственных близких, отложить в сторону(вот, так, просто взять и отложить в сторону)  моих любимых людей , загнуть,  послюнявить страницы их возвращенной жизни. А то и вовсе, скучая, заснуть над нею.

 Писать о самом сокровенном, доверяя своё сердце всем без разбору, - всё равно что менять волшебную ночь любви, таинство двух душ и тел, чистую постель, озаряемую светом  свечей, - на плотскую связь посреди базарной площади, на глазах толпы.


                14.

 Последнее, что я написал, был рассказ, так и лежавший у меня на столе незаконченным вот уже больше полугода. Про маленькую пятилетнюю девочку, заблудившуюся в городе, и попавшую под машину.
 Рассказ был большой, я писал его целый вечер, разболелась голова, и я вышел вдохнуть свежего воздуха, уверенный в том, что допишу его, как только вернусь.
 Девочка должна была умереть под скальпелем пьяного хирурга.
 Наверняка, так бы и случилось, если бы я не столкнулся с Дининой мамой.

 Дины уже не было в живых, и я не знал, что сказать.
 Вспоминать умершую дочь – значит касаться самого больного.
 Говорить о чем-то другом – нелепо.
 Динина мама посмотрела на меня и сказала:
 - Антон, я разбирала Динины вещи когда, нашла твои рассказы. Она говорила, что  ты пишешь, что у неё есть друг – настоящий писатель, рассказывала мне, какой ты талантливый.
 Ты, правда, очень талантливый. Но скажи, пожалуйста, скажи мне, почему в твоих рассказах так много смерти?! Там все умирают, это больно читать, ты понимаешь? Больно читать. Вокруг и так много грязи. Вокруг одна боль. Любой человек это и без книг видит. Невозможно не увидеть. У меня дочь умерла. Ты в состоянии понять, что значит когда умирает твой ребенок?! Я хочу, чтобы хоть в книгах  всё было по-другому, хоть там не касаться смерти, я отвлечься хочу  хоть на минуту от страшных мыслей, что-то хорошее увидеть. А меня опять тыкают носом в смерть.
 Не обижайся, пожалуйста, Антон. Но я хочу, чтобы была жизнь, а не смерть. И в твоих рассказах  тоже.

   
                15.


 - Нет, ну жучило, ты прикинь! – возбужденно размахивал руками Гриша Лукьянов, - я, понимаешь, на измене весь сижу, а тут…
 Не, я понимаю, - о покойниках плохо нельзя, но как тут хорошо, если он – такой гад?! Охренеть!  Чувак этот, - ну, тот который следил за мной, вдруг подходит сам, и говорит: «извините». Я опупел. Дальше вообще аут.
 Оказывается, Юрке в  голову моча стукнула, что мы с Инкой  его спим, представляешь? И он нанял какого-то мудилу  за мной следить. Поэтому тот тогда и вылупился на меня так в кафэшке. Юрка, мудак такой, специально меня притащил чтобы на обозрение выставить, - вот, смотри и запоминай, - за кем следить надо. Ну, тот следил, а тут вдруг стал ему звонить, у них договорено было через неделю созвониться. Отчет, типа, дать. А к телефону Иннка подошла – сказала, что всё, убили мужа. Ну, чудик этот долбанный струхнул, что мало ли его  каким концом к делу примажут. Решил мне сказать, сразу все точки расставить.
 Не, ну Юрка мудак какой, следить исподтишка! Я его  бабу пальцем никогда не тронул! Ох, хорошо умер, а то я бы сейчас ему морду так избил! Нервов мне пожёг,  гад!

 А книжка его…не знаю при чем тут.  Я чудика спрашивал, говорит, вообще не знает ни фига о чем речь.


 Странное свойство памяти – забываешь о чем-то напрочь, и вдруг, через много лет вспыхивают в голове ярче некуда забытые слова, лица, голос.
 Ведь несколько лет назад мы говорили с Юрой о том, что заинтересовать читателей ничем практически невозможно, пленить их может только известное имя.

 - Хорошо бы обмануть всех, -  сказал Юра, - написать какой-нибудь хороший семейный роман, и всё время пока пишешь, туману напускать, якобы книгу пишешь и боишься, что убьют за неё. Все бы прочли. Как сенсации ждали.

 Мы говорили об этом вскользь, и я не придал никакого значения Юриным словам.
 Только теперь всё сложилось в одну картину.
 Я читал где-то о Сомерсете Моэме, который тоже решил пойти на уловку, чтобы обеспечить успех своему  первому  роману «Лиза из Ламбета».
 Он дал в нескольких газетах объявление от лица богатого мужчины, который ищет жену, похожую на главную героиню книги «Лиза из Ламбета».
 В книжных магазинах отбоя не было от женщин, спрашивающих этот роман.

 Тогда я отнесся к Юриным словам как к шутке, - не более серьезно, чем к истории Аркадия Аверченко, - про друзей,  которые издавали журнал.
 Они приходили в книжный магазин по очереди, спрашивали нет ли его в продаже.
 - Как?! Не поступал?!  - и они в ужасе хватались за головы, изображали жуткие сердечные приступы. Через несколько дней магазину предлагалось на реализацию от книготорговой фирмы энное количество экземпляров для продажи.

 Напрочь забытые Юрины слова вспомнились мне только теперь, когда я стал думать о том как соединить Юрину смерть, его слова о своей книге, и то, что я узнал от Гриши.

 Или его всё-таки и правда убили из-за рукописи?
 Написать книгу, стоившую жизни, - всё равно что стать святым Литературы.
 Это лучше, чем умереть в постели или больнице.



           16.


 А может быть книгой, от которой остановится моё сердце, будет роман о Лиане?

 Лимонов стал знаменитым, когда написал полную отчаяния  исповедь о бросившей его женщине.
 И несмотря на десятки своих позже вышедших книг, для всех он так и остался автором именно «Я, Эдички».

 Эдички, до волчьего воя тоскующем о своей Любимой.

 И если конец света не за горами,  то о ком ещё писать, как не о Женщине?

 Но писать о Лиане, - всё равно что раздувать потухший пожар сердца.
 Стоит ли дуть на тлеющие угольки? Самому вызывать чудом унявшуюся боль? Ступать по минному полю своей памяти, опасаясь того, что всё взорвется внутри одной мыслью – ты по-прежнему любишь её.
 Нет, не надо, не надо, не надо!

 Или – о другой, той, которая была после? О Стелле?

 Одного вечера, в который мы даже не поцеловались, вряд ли хватит для книги.

 Со Стелой меня познакомил Стас, видевший как мне тяжело после Лианы.

 - Да брось, - утешал он меня, - ты сразу забудешь всё на свете. Как только Стеллку увидишь. Влюбишься враз, с первого взгляда. Человек она удивительный, умный, интеллигентный, умница просто. Я тебе добра желаю. Поженитесь, - меня в свидетели позовешь, договорились?

 Я думал, что Стас, желая утешить меня, явно преувеличивал достоинства своей знакомой, лишь бы вывести меня из оцепенения.
 Но она и правда оказалась такой.

 Я уже готов был забыть Лиану, я возносил молитвы благодарности своему доброму приятелю, и хотел прийти к Стелле с цветами  на следующий день.
 Но в тот же вечер уже стало не до цветов.
 Она плакала у меня на плече, я гладил её, я успокаивал её, и она жаловалась, она шептала мне: «Я не могу жить без него».
 Без Стаса.
 Он просто нашел другую, и чтобы Стелла не мешала ему своими звонками, решил познакомить её с кем-нибудь. Тут подвернулся я.
 На моё душевное состояние ему было наплевать. Просто хотелось отделаться скорей от бабы, с которой он переспал по пьяни.
 А она приняла это за любовь.

                17.

 Оказалось, что человек, размозживший Юре голову камнем, и не представлял, что это имеет хоть какое-то отношение к литературе.
 Простая ссора случайных прохожих, один из которых был сильно пьян, три часа до этого его бросила женщина, кроме неё ему ничего больше не надо было на свете,  Юра тоже был чем-то раздражен, и нагрубил в ответ на простую просьбу закурить.

 Несколькими часами раньше он просто забыл свою рукопись в кафе, где показывал Гришу  тому человеку, который должен был выяснить, спит ли Гриша с его женой.
 Поэтому никаких папок и не оказалось у убитого Юры.
 А все вещи остались целы.
 Тому, кто убил Юру, ничего было уже не нужно.

 Инна говорила, что Юра в последнее время не расставался с рукописью. Наверное, то, что он писал, было ему очень дорого.

 Может, это был роман о его маленькой дочке.




                18.

 Проходя мимо церкви, я подумал, что надо зайти, поставить свечку Юре за упокой.
 Ветер, слякоть, шум машин – но стоит открыть дверь, и время останавливается, суета исчезает, и церковные свечи горят ярче, чем  тусклое  уличное солнце.

 Вот о чем надо писать!

 Пусть героем моей последней книги станет какой-нибудь священник  или дьякон, поднимающийся раньше всех, чтобы молиться о спасении мира.

 Но едва переступив порог церкви, я наткнулся на изображения высокопоставленных чиновников, гордо вывешенные  прямо на стене, почти рядом с ликами святых.
 А несколькими минутами спустя я  уже слышал как один священник раздраженно выговаривал что-то обращавшейся к нему женщине.
 Писать об этом? Стоит ли кого-то обличать? Мир всё равно не станет лучше.
 Тщательно, с откровенной неприязнью выписанные образы попов да дьяконов, которыми так полна была русская литература, в конце концов, привели  к развалу церквей.
 Может статься, что-то сложилось бы иначе, не выискивай талантливые писатели среди служителей церкви отталкивающе карикатурных воров и прелюбодеев.
 Мир ещё больше испортился, и церкви точно не лучше, чем были когда-то.
 Но, может всё-таки и сейчас можно найти в них того, кто совершает молитвы, не думая о деньгах?

 В тот же день я, неприкаянно слоняясь по городу, набрел на маленькую, неприметную церковь.
 Здесь, казалось, можно говорить только шепотом, чтобы не тревожить священную тишину этих стен.
 Никаких ящиков для пожертвований у входа, как в других храмах, ни одного злого лица.

 Начинается служба,  и прямо на твоих глазах чужие друг другу люди становятся частью одной, общей тайны. Той самой, смутно сознаваемой с самого рождения тайны существования чего-то высшего, неземного.

 Кажется, в этих стенах можно не  топить зимой. Здесь всегда будет тепло.
 Я бы написал роман о Храме, его людях, священниках, прихожанах, молящихся во спасение друг друга.

 Но в хоре я увидел девушку, её губы, её глаза…

 И не слышал уже ничего. Меня раздражало то, что её голос сливается с чьим-то другим, я хотел, чтобы скорей закончилась служба.
 Мне уже всё равно было спасется ли мир, важно было только окажемся ли мы в объятьях- друг друга этой ночью.

 Я ничего не написал, в голову лезла только наша непрожитая ночь, - с девушкой имени которой я так и не узнал.

                19.

 Тем, кто никогда не оказывался в подобной ситуации, нелегко объяснить, что значат рассеянные взгляды, снисходительные смешки, сухой, громкий кашель, - в то время, когда ты ждёшь оваций, рукоплесканий, восхищенного шепота.

 Моя бабушка слишком любила меня, чтобы мне не верить.
 Когда она спрашивала меня, почему меня не печатают, я объяснял это тем, что на страницы газет и журналов в наше время можно попасть только по знакомству.
 - А если бы твоя книжка вышла, то все сразу узнали бы, какой ты талантливый? – спросила она меня с мечтательным выражением в глазах.
 Я был уверен,  что ответ на этот вопрос может быть только один.

 Через два месяца я дрожащими от волнения руками листал страницы  (от первой до последней, каждую страницу, и опять от первой до последней,  и сердце билось сильней и сильней) своей первой маленькой книжечки.
 Оказалось, бабушка уже давно откладывала мне деньги из своей пенсии.

 Она пригласила всех знакомых и родственников, перед которыми мне предстояло устроить чтение  своей книги.

 Бабушка была очень расстроена. Она ведь тоже ждала рукоплесканий, оваций.

 И дело было не в деньгах, которые всегда жалко, когда понимаешь, что потратил их на какую-то ерунду.

 Просто ей хотелось гордиться своим внуком-писателем. Он, может быть, когда-нибудь напишет и про неё, и она никогда не умрёт. Хоть несколько строчек, но напишет.
 В каждом разочарованном взгляде, каждом тяжелом, сочувственном вздохе, бабушка слышала – «нет». Ничего не будет. Кроме обыкновенной, давно прожитой жизни и мгновенного забвения. На что-то большее могут рассчитывать только бабушки других внуков.

 И всё же именно она, только она, смогла хоть чуть-чуть утешить меня в тот день.

 Бабушка, еле сдерживая слезы (ей было слишком жалко меня, всё равно как вдруг оказалось бы, что у меня нет руки, а она до сих пор не видела этого из-за своих подслеповатых глаз, и поняла это только теперь), сказала мне: «Ничего. Я знаю, ты ещё обязательно будешь писателем. Надо только вырасти. Ты ещё слишком маленький для такого».

 Мне было уже 23 года, но когда она обняла меня, я и правда почувствовал себя ребенком.

 Литература – это что-то такое, что случится потом, во взрослой жизни.


                20.


 Хотя, казалось бы, как можно мучиться в выборе темы для последнего романа, если живешь в таком городе, как тот, где мне довелось родиться?!
 Город чарующих белых ночей и дьявольски мрачных зданий, город – кривое зеркало мира, в котором искажается, ломается всё привычное.
 Город, улицы которого порой  читаешь в сердце как молитвы   в храме и город, предающий всё живое, божественно красивый, до слез в глазах, и омерзительно безобразный, до тошноты в горле.

 Я плохо знаю его, потому что в лица живых людей я вглядывался куда чаще, чем в надписи на мемориальных табличках.

 Я не в силах писать о нём хорошо, потому что всё здесь пропитано болью, и не могу говорить о нём плохо. Это все равно что доносить на родных.
 Да и стоит ли вставать в бесконечную очередь тех, кто тщетно пытался разгадать его тайну?

 Для меня  она в том, что город этот был построен на пороге Смерти. Смерть стояла у его колыбели. И с тех пор она так и проглядывает сквозь множество окон, которыми служат мрачные подъезды, инфернальные закоулки или глаза случайного прохожего с каменным взглядом.


            21.



 Обычно автора упрекают в лености ума, если его герои постоянно случайно встречаются  на улице или ещё где-нибудь.
 Для меня, наоборот, это показатель достоверности.
 Жизнь переполнена случайными встречами с теми, кого  никак уже не ожидаешь увидеть.
 Нам никуда не деться друг от друга.

 С Инной я встретился случайно.
 Но мы не могли просто кивнуть друг другу и разойтись. Слишком тесно мы были связаны общим предательством, узами греховного родства.


                22.

 - Она руку вывихнула. И смотрю, в глазах не слезинки. Другая бы изрыдалась вся. А она нет. Смотрит, глаза круглые…Но не плачет. Даже мне показалось, что радуется тому, что руку вывихнула. Оказалось, так и есть. Радуется. Улыбается. Спрашиваю, чего улыбаешься, тебе же больно, я вижу.
 Да, - говорит, - больно.
 Но дяденька, который на небе (это она про Бога так) увидит, ему жалко меня станет. И он захочет что-то хорошее мне сделать. Подарок. И тогда я попрошу его, чтобы папа опять был живой. Мне надо только подождать. Чтобы Ему и правда стало меня жалко. Очень-очень. Чтобы Он захотел что-то для меня сделать.
 А в другой раз она чаем горячим обожглась, чашка опрокинулась. Ожоги. Сильные. Она специально обожглась. Для того, чтобы дяденька на небе её пожалел.
 Она как святая. Откуда это всё в ней – не знаю. Может, из-за няни. Няня светлая очень оказалась, наверное, слова какие-то очень нужные нашла, которые я не смогла  найти.
 Она уже в другой город уехала. Не  поговорить. Как будто ангел к моей дочери приходил.
 Настя и тебя хочет увидеть. Чтобы прощения попросить. Говорит, чтобы я позвала дядю Антона. Что  ты не обижал меня, а хотел дружить, защищать, быть вместо папы, потому что ты хороший, и ты боялся, что «вместо папы у нас будет кто-то плохой».
 Представляешь, что она мне говорит? Откуда это всё в ней? Я не знаю. Но она хочет тебя видеть.


          23.

 Я наконец знал о чём хочу написать свою главную, последнюю книгу.
 Я торопился, я боялся опоздать, я исписывал лист за листом, нечаянно смахивая их на пол, и не успевая поднимать, только бы дописать до конца.

 Я опять пришел в дом Инны. Сначала боялся переступить порог, стыдясь того, какую боль причинил ребенку своими греховными помыслами.
 Но стоило мне только увидеть ту маленькую девочку, как мне стало светло, словно в Храме, где молятся только непритворно верующие.

 Я был частым гостем в доме Инны. Но я шел не к ней, а к этой маленькой девочке, глаза которой смогли мне дать то, что не смог больше дать никто – веру во спасение Души, веру в то, что душа есть, и что всех нас, живущих на земле, роднят не общие беды и место проживания, а Любовь. Пусть изломанная, измученная, порой больная, но – Любовь.

 Мне не нужно было церкви, чтобы молиться, книг, чтобы что-то узнавать, музыки, с помощью которой спасаться.
 Достаточно было глаз этой девочки. Я смотрел в них и молился её сердцу, узнавая тайну Неплотской, Негреховной Любви, и слышал Музыку.

 Настя стала мне дочерью.
 Но хоть я и был  частым гостем в доме Инны, ни разу больше не легли мы с ней в одну постель.

 А потом…

 Всё было, как моем последнем, незаконченном рассказе, - про девочку, которая вышла на улицу с мамой и, потерявшись в толпе, попала под  машину. Всё совпало, вплоть до названия улицы  и цвета проклятой машины.
 Мой рассказ должен был закончиться смертью ребенка, если бы я не вышел тогда вдохнуть свежего воздуха и не встретил Динину маму. Она сказала мне, что в моих рассказах слишком много смерти. Дина к тому времени уже умерла.

 Легкость рассказа исчезла, он остался незаконченным, но только теперь я понял, насколько была права Динина мама.


 Вдруг жизнь откликается нашим мыслям  и воплощает наши сюжеты, которые мы творим, толком не задумываясь над ними? Вдруг это так?


 Рассказ мой оборвался на том месте, где попавшая под машину девочка лежит в больнице и ждет операции. Пьяный  хирург спешит домой, и ему  всё равно, что девочка умрет.
 Я ненавидел себя за то, что это придумал.

 Я напишу, напишу, я успею, всё закончится хорошо, девочка будет жить.
 И Настя выйдет из больницы, я буду сочинять для неё сказки, укладывать в постель, ждать пока она  сладко заснет,  дежурить у её  кроватки, караулить одеяло, чтобы оно не лишило малютку хоть капли тепла.

 Я не хочу больше смерти, не надо умножать её в своих творениях, её и так слишком много на этой земле.

                24.


 Утром Настю  должны были  оперировать.

 Рассказ мой был написан, каждая его строчка была молитвой во спасение девочки.

 Я думал о том, что если когда-то и напишу что-нибудь, то я не хочу быть больше безвольным зеркалом боли. Мне мечтается, чтобы строчки мои были подобны чистым детским глазам.

 Набирая номер Инны, я думал о том, что если Настю спасли, в этом, может быть, есть и крошечная толика моего участия.
 Значит, Литература меня не предала, значит, она служила мне во спасение, и стоило ради одного этого дня вытерпеть бесчисленные муки непонимания, редакторского презрения, сломанного здоровья, - когда вместо того, чтобы дышать свежим воздухом, добровольно заключаешь себя в стены тесной комнаты и приковываешь к письменному столу, лишая самого себя всех радостей жизни.
 Значит, всё было не зря.
 Только бы Литература не предала, только бы не предала.

 - Настя…Настя жива?! – выдохнул я в трубку.

 - Антон! – и вдруг в трубке раздались помехи, я больше не слышал голоса Инны. Только какой-то посторонний шум.

 Я кричал, я тряс трубку, но шум не уходил, голос не возвращался.

 И сердце моё прыгало, металось от ада неверия в жизнь до Света Надежды.

 Туда и обратно…
 Туда и обратно.