Последний юнкер

Иван Кожемяко 3
ИВАН КОЖЕМЯКО


ПОСЛЕДНИЙ ЮНКЕР


© Кожемяко Иван Иванович
30 ноября 2013 года


Москва
2013 год

Те, последние, которых мы
помним, были когда-то первыми.
И. Владиславлев


ПОСЛЕДНИЙ ЮНКЕР

 
***
 

Я часто, вечерами, прогуливался по набережной Ялты. Благо, времени было – девать некуда, младшая сестра, с мужем, подарили королевский отдых, которого я и в жизни не упомню.
Целых двадцать один день безмятежной жизни, в прекрасных условиях. Днём я, как правило, пропадал на море, уютно расположившись под тентом – годы, годы уже не те, чтобы, как молодые, жариться на солнце, и дописывал свою рукопись очередной книги, которую надо было сдавать в издательство. А вечером – шёл на набережную, там неспешно ужинал в приморском ресторанчике, с интересом разглядывая толпы и нарядных, и босяковатых отдыхающих.
Сам никогда бы не вышел в людное место в таких шортах, да в майке застиранной и обвисшей, да во вьетнамках – на босу ногу.
Но им было комфортно и глубоко безразлично к тому, что о них думает этот седой, в светлом костюме, мужчина.
Если что и пробуждало интерес ко мне у окружающих, да и то, только тех, кто постарше и только знающих, так это Золотая Звезда на левой стороне моего пиджака. Но она терялась в вечерних сумерках и, мне думается, ни одной живой душе я был не интересен на этом празднике жизни.
И очень этому радовался, да и сам не стремился к какому-либо знакомству.
Мне не было скучно, напротив, я отдыхал от напряжения дня и, запивая знаменитую крымскую барабольку рубиновым красным портвейном Ливадия (сказывают, сам государь, последний, полюблял это вино), и всё думал о финальных сценах своего очередного романа. Как я называл его условно – любовно-белогвардейского.
Но, в последнее время, невдалеке от этого ресторанчика, появился какой-то шумный раздражитель. Весь день – там что-то сверлили и пилили, и в один из вечеров – я подошёл к этому месту, досадуя на то, что моё спокойное времяпрепровождение в этом райском уголке чем-то порушилось.
На самом берегу возводилась часовня. Уже успели выгнать стены цыганковатые, как и у нас в России, молдаване, даже прикрепили чёрную, в золотых буквах плиту, на которой значилось, что сия часовня воздвигается в честь невинно убиенных – тысяч офицеров и юнкеров Добровольческой армии, а так же – священнослужителей, павших от рук красных.
Меня это заинтересовало, так как подлинную историю последних боёв в Крыму я знал хорошо. И действительно, был такой печальный и трагический факт, когда тысячи мальчишек-юнкеров были пощажены новой властью и под честное слово командующего Югфронтом – Михаила Васильевича Фрунзе, отпущены по домам.
Да не все туда добрались, не все, далеко не все сумели оставить Крым и вернуться к родным местам.
Но не Фрунзе тому виной и не советская власть. Это, уж, если доподлинно честно.
Была сила, уже в ту пору, над которой не властен был и Фрунзе.
Ударные отряды Троцкого, бывшие дети закройщиков и цирюльников, закованные в кожу, с тяжёлыми маузерами на боку, словно в отместку России, мстя ей за свои былые унижения, вершили свой неправедный суд и расправу над боевыми офицерами, мальчишками-юнкерами, которые дали честное слово красной власти, что никогда не выступят против неё более с оружием в руках.
Но венгерский еврей Бела Кун, не имевший даже русского подданства, что в ту пору было не дивом: не имел его и Артузов, работающий в руководстве ВЧК; Радек – на самом верху новой власти, множество других, прибывших в Россию искать славы и богатств; – поддержанный старой большевичкой, председателем Крымревкома Розой Моисеевной Землячкой, которую старые партийцы знали под её родной фамилией Залкинд, тысячами загоняли этих мальчишек в концентрационные лагеря, а затем – без суда и следствия – расстреливали во всех поросших акацией крымских балках.
Не справлялись расстрельные команды, тогда их, мальчишек этих, многих ещё с алыми погонами, обшитыми золотым галуном, ставили в строй и выкашивали из пулемётов.
Никто не может сказать достоверно, сколько их осталось, навечно, в крымской земле, а то и просто утопленных в море, с камнями на ногах или на шее, привязанными толстой веревкой. А если её не находилось, то и колючей проволокой, которой у них всех были скручены и руки за спиной.
Это правда, как правда и то, что во времена исхода белых войск из Крыма – тысячи и тысячи красноармейцев, да и мирных жителей, приняли такую же мученическую смерть за то, что они просто были русскими людьми и не разделяли правды Деникина, не хотели быть скотами, рабами, а стремились к жизни свободной, хотя бы для своих детей.
Беседовать со строителями было делом зряшным, но я приходил и приходил к этой строящейся часовне, словно исполнял какую-то повинность, духовную обязанность и стремился понять, что же двигало русскими людьми в ту пору, отчего такой жестокостью была наполнена каждая минута, прожитая в те лета.
Как бы то ни было, но прав всегда народ. И народ не пошёл за старой властью. Ему было невмочь вновь холопствовать перед деникиными в ту пору, когда новая власть заявляла о жизни неведомой и такой красивой.
Народ отшатнулся от белых вождей. И именно народ, а не новая власть, и даже не красная армия, предрешил конец того мира.
«Какая же это власть, коль выстояла, – думал я, – победила, повела за собой народ, если офицеров у Колчака, Деникина, Юденича, Покровского, Май-Маевского было во много раз больше, нежели тех самых большевиков, о которых в семнадцатом году, по сути, никто и не слышал и не знал – в чём же их сила и суть».
И в один из вечеров, когда я стоял у этой часовни и не мог справиться со своими мыслями, ко мне подошёл статный, опирающийся на изящную трость, но старый уже совершенно человек.
Это было видно по пергаменту кожи на его лице, да по рукам, состоящим из одних бугристых сухих морщин.
– Что, интересуетесь? – обратился он ко мне первым, лишь на мгновение, задержав взгляд на моей Золотой Звезде.
– И, конечно же, осуждаете – и власти, и этих, – он указал рукой на копошащихся на стройке молдаван, – за благое деяние…
– Ну, зачем же Вы так, не зная меня совершенно, а сразу – осуждаете…
И я – уже с сердцем, несдержанно:
– Разве может быть оправдано беспричинное зверство и уничтожение своего народа? Только вот не надо правды лишь одной стороны. Кровь, реками, лилась с обеих сторон, а здесь, в этой часовне, изначально заложено осуждение лишь красных. Это не так, это неправда.
Старец, с улыбкой, смотрел на меня и в его потухших уже глазах, загорелся даже какой-то огонёк интереса и жизни.
Я продолжил:
– А Вы – знаете, что Ваш душка-Деникин, творил на Дону, на Кубани?
– Не надо, молодой человек, я знаю… Я – участник тех событий и всё, к несчастью, знаю.
Тут уже пришла пора удивляться мне.
– Да, да, Вы не удивляйтесь. Правда, не знаю, как Вам и представиться?
– В ту пору – юнкер Турчинский, комбригом уже – меня знавал Александр Васильевич Горбатов и Константин Константинович Рокоссовский. В одной камере сидели. Да и освобождены были вместе, в сороковом году.
– А войну закончил командующим славной 28 армии, генерал-лейтенантом.
– А Вы, простите, – повернулся он ко мне, – в каком чине?
Моя настороженность прошла и я, уже открыто улыбаясь, тепло и сердечно ему ответил:
– Мы с Вами в равных чинах, и… командую я, как раз, 28 общевойсковой армией ещё Белорусского военного округа, уважаемый Владислав Иванович. Который, правда, уже проводит мероприятия по преобразованию в Министерство обороны Белоруссии.
Он, при этих моих словах, даже вздрогнул и спросил меня:
– А откуда, молодой человек, Вы меня знаете? Не имел чести…
– Плохим я был бы командующим, если бы не знал своих предшественников, тем более – дорогих моему сердцу фронтовиков…
– Благодарю Вас, – как-то красиво и чопорно ответил он в ответ и тут же обратился ко мне, указав рукой на Звезду Героя:
– А это – за что?
– Афганистан.
– Я так и понял, так как для фронтовика Вы слишком молоды.
– Да, – после некоторой паузы сказал он мне, – не беседовали бы мы с Вами, если бы – не Михаил Васильевич, лично.
Его лицо озарилось красивой светлой улыбкой, и он продолжил:
– Фрунзе как раз проезжал куда-то со своим штабом, а нас, мальчишек, вели на расстрел.
Посмотрел мне пристально в глаза и чётко, как и подобает военному человеку, отчеканил:
– Скажу я Вам – прекраснейший человек. Правда, о том, что это Фрунзе, я узнал немного спустя. Он остановился у нашей колонны, вышел из машины, спросил у начальника караула – куда и зачем эту группу молодых офицеров и юнкеров ведут под конвоем?
– Тот беспечно, и как-то развязно, ответил: «Так известно куда, товарищ хороший. Бела Кун приказал, только что, всех отправить по одному адресу – «в штаб Духонина».
Воспоминания преобразили его лицо, оно стало одухотворённым, оживились его глаза, речь стала более быстрой и напористой:
– Фрунзе прямо пополотнел. Он подошёл к нашему строю, а вернее – толпе, какой там строй, и громко, чтобы слышали все, спросил:
– Оружие сложили добровольно? Слово не сражаться с советской властью – давали?
Мы – дружно, в ответ:
– Да! В соответствии с Вашим приказом.
Справляясь с волнением, словно эти события происходили сейчас, он на минуту замолчал, а затем тихо заговорил вновь:
– Кто-то даже листовку из кармана достал, их много раз из аэропланов сбрасывали красные над нашими войсками.
После этих слов он замолчал уже надолго, тяжело отдышался, видно, что ему непросто даются эти воспоминания, а затем – продолжил:
– Да и командиры наши – отцами были нам, мальчишкам. Это ведь они нам объявили своё решение – сложить оружие и под честное слово командующего фронтом красных, сдаться.
Как-то горько и обречённо дополнил:
– Жалели молодёжь. Самим уже терять было нечего. Знали, что не простят. Крови было много между ними и новой властью. А нас – как могли, спасали.
И уже, как единомышленнику, поведал то, чем гордился, и что обогревало его сердце:
– Фрунзе высадил из машины всех чинов своего штаба и приставил к нашему отряду. Велел проводить на специальном поезде до Джанкоя и тут же, собственноручно, написал приказ, объявив его и нам, что почтёт за врага советской власти любого, кто, добровольно сдавшихся юнкеров и офицеров будет преследовать и подвергать каким-либо притеснениям и репрессиям.
Мой собеседник молодо улыбнулся и, молодым же голосом, продолжил:
– Вот такая, если кратко, история, молодой человек. Простите, коллега.
Он хорошо улыбнулся, для чего-то постучал тростью о камень, вздохнул:
– Так я и остался жив. И смог послужить России. Уже в январе двадцать первого года был зачислен в Красную Армию, где и прослужил всю жизнь, за исключением четырёх лет, до конца сорокового года.
Горькая улыбка сделала его лицо отчуждённым и далёким:
– А там – поверили. И так, с ромбами комбрига, принял дивизию и воевал до сорок второго года. После того, как погнали мы фашиста из под Москвы, генерал-майора был удостоен. Командиром корпуса стал.
Посмотрел на море и спокойно, как о неотвратимом, неизбежном для каждого, заметил:
– Знаете, мне жить – уже мало осталось, поэтому лукавить нет смысла, да и не приучен, вроде, был к лукавству и неискренности.
Пригласил меня пройтись по набережной и продолжил свои воззрения:
– Так вот я Вам и скажу, уважаемый коллега – на этой плите, что на чаше часовни, я думаю – одна лишняя строка, одна неправда – это о немыслимом числе жертв среди церковных служителей.
Мы медленно шли среди праздного люда и я, с упоением, слушал его рассказ:
– Во-первых, такого количества их, как здесь указано, не было, да и не могло быть с уходящими войсками, нет, не было, это точно. Но даже не это главное. Главное в том, что ни один из них, ни один – поверьте очевидцу, не призывал к замирению русских людей, оказавшихся на двух берегах реки жизни. Сколько и помню, всё призывали сокрушать безбожную власть, а наиболее циничные – даже сокрушались об убиении большевиками государя-императора.
Как-то сдержанно хмыкнув в свои белые аккуратные усы, дополнил:
– Но я-то помню, как уже в мартовские и, особенно апрельские дни семнадцатого года, она же, церковь, призывала нас всех «освободившись от оков тирании и сатрапии», служить верой и правдой «благочестивому Временному правительству».
– Да, Владислав Иванович, я это знаю, – вставил я свою реплику.
– А, затем – вместо того, чтобы встать посреди разделившегося русского люда и призвать его к миру, а не братоубийству, во всех храмах провозглашали «многая лета» Деникину, Май-Маевскому, за ними – Врангелю, которые должны сокрушать «красного дьявола».
И уже страстно, убеждённо, как давно выстраданную правду, подытожил:
– Только вражду и ненависть сеяли святые отцы. Ни один из них не взошёл на Голгофу за то, что призывал к миру народ русский и к взаимопониманию, взаимному прощению.
Я зачарованно слушал своего собеседника. Признаться, такую точку зрения на роль и практическую деятельность церкви я слышал впервые, хотя знал, полагаю, неплохо и сам историю церкви и её роль в жизни российского государства, особенно, в эти непростые годы.
Так, мало кому известно, а русской православной церкви и не хочется афишировать эту скорбную и очень постыдную страницу из своей истории, что на временно оккупированных территориях Советского Союза, немцы открыли православных храмов в три с половиной раза больше, нежели за всё предшествующее время.
Здесь действовало «митрополитбюро», как его называли обиходно, где шесть отступников-митрополитов, оказавшись на временно оккупированной территории, перешли на службу фашистам и открыто призывали народ бороться с советской властью.
А уж деяния митрополита русской православной церкви за рубежом Антония Храповицкого – вышли за все пределы понятий о вере и верности Отечеству.
Пастырь, высший иерарх церкви, называл Гитлера «карающим мечом в борьбе с богопротивной властью» и призывал его, как и папа Римский, к крестовому походу против большевиков…
Мы ещё несколько раз встречались с этим интересным человеком.
Переговорено было обо всём, не оставили мы в стороне и события сегодняшнего дня, раздирающие, по живому, единое государство и разобщающие единоверный народ на враждующие лагеря.
А затем – он перестал приходить на ставшие уже традиционными наши вечерние встречи.
Я обратился в военкомат, чтобы узнать, где он живёт, и поведать старого солдата.
И дежурный майор, несмотря на то, что был ещё в мундире Советской Армии, со звёздами на форменных пуговицах, – но так торопилась, торопилась Украина, первой отрынуть советское прошлое, поэтому, в пожарном порядке, трезубцем националистов, бандеровцев украсила кокарды и эмблемы военных, – вытянулся предо мною, отдал честь и ответил на мой вопрос:
– Товарищ генерал-лейтенант, не стало нашего старейшего ветерана. Вчера его хоронили на Аллее Героев.
Утром, купив букет багровых крымских роз, я был на этом священном месте.
Простой крест украшал могилу, было много цветов, много венков. Положил и я свой траурный букет на могильный холмик.
Больше всего меня поразила надпись на ленте одного из нарядных венков – «Верному солдату Отечества».
Какая правда и какая сила в этих, всего в трёх, но таких значимых и святых словах.
Он действительно истово и честно служил Великой, Единой и Неделимой России, Отечеству нашему, которое мы сегодня потеряли.
Понятие Отечества не всегда, а если уж прямо – никогда, ни при каких обстоятельствах, не совпадает с понятием государства.
Отечество всегда значительно выше, нежели государство. По смыслу выше, по содержанию. Отечеству могли служить все совестливые русские люди, если они были даже разобщены верой и знаменем, под которым им довелось жить и умирать за благословенную Отчизну.
Думаю, что Отечеству, именно нашему Великому Отечеству, Великой, Единой и Неделимой России, служил всегда и мой старший товарищ.
Земля Вам пухом, старый солдат, последний юнкер Великой России.

***