Встреча в ресторане Лидия

Иван Кожемяко 3
ИВАН КОЖЕМЯКО


ВСТРЕЧА
В
РЕСТОРАНЕ
«ЛИДИЯ»


© Кожемяко Иван Иванович
23 ноября 2013 года




Москва
2013 год


Есть святые души,
чистые и светлые,
одно прикосновение к которым -
нас всех делает лучше и добрее.
Великое счастье встретить
в жизни такую душу
и отогреться её теплом.
И. Владиславлев





ВСТРЕЧА В РЕСТОРАНЕ
«ЛИДИЯ»

 

***

 

Встретившись в отпуске со своим старинным другом, мы проговорили всю ночь напролёт. Вспоминали школу, своих однокашников – кто из них кем стал. Конечно, доброму и долгому разговору способствовала изрядная бутыль домашнего вина, которое готовила его матушка отменно.
И уже под утро, он сказал мне:
«А ты знаешь, со мной необычная история в прошлом году приключилась. Пронзительная, даже и не думал, что такое в жизни встречается. И что быть такое может вообще…».
И уже через минуту я сидел, не шелохнувшись, и вино мигом выветрилось, и я, не говоря ни слова  больше, боясь потревожить его и сбить с мысли, внимал ему всей душой.

***

Этот ресторанчик, практически на набережной в Феодосии, я знал очень давно, и любил, по приезду в родные места, хотя бы раз побывать здесь. Это уже сегодня он развился до фешенебельного заведения, где, мне кажется, иноземцев стало бывать больше, чем нашего брата, а раньше – это был великолепный, уютный и добрый уголок, где мы, даже курсантами военных училищ, собираясь на каникулы летом, сидели – и не раз, рассказывая друг другу свои нехитрые истории.
Даже при наплыве отдыхающих в летний сезон, здесь не было людно, а тем более – шумно.
По какой-то неведомой традиции народ здесь собирался почтенный, спокойный.
И смакуя крымское вино и коньяки – кому что по душе и по карману, разговоры вели неспешные, за жизнь.
В этих разговорах сплетались все языки и наречия, мелькали разные лица – кто же разделит ту вековую общность, сможет остудить тот котёл, в котором переплавлялись культуры, история народов, их нравы и обычаи, судьбы.
И, в конце концов, получился тот особый тип человека – и не русского, и не грека, и не татарина, и, уж подавно, не украинца, а именно - крымчанина, жителя благословенной Тавриды.
Я бы и в паспорт ввёл такую национальность, особую, людей солнечных и не помнящих своего первородства в этом благословенном краю.
И этот человек был столь авторитетен и влиятелен, столь умело служил, нет, не прислуживал, а именно служил всем, кто собирался со всего мира на лето в Феодосию, что и отдыхающие – через день-два, переставали толкаться на остановках, а чаще всего – неспешно, за разговорами, брели пешком по набережной.
Особая жизнь бурлила на рынке у фруктовых и овощных развалов – ни одна крымчанка не будет их вам отбирать, она просто предложит полиэтиленовый пакет и выбирай – что хочешь, на что душа отзовётся, да глаз непривычный к такому изобилию посмотрит.
И уже через две минуты зальётся краской москвичка, киевлянка, увидев, что иные не роются в ящиках, переворачивая их до дна, так как фрукты – все, отменные – и сверху, и снизу, поэтому люди и берут то, что лежит по порядку, красиво и любовно выложенными рядами.
Самая неприкасаемая каста здесь – рыбаки и дети – и местные, и приезжие.
Первые – за день и слова не скажут, порой  – и не поймают ничего, но пользуются, особенно у детворы, непререкаемым авторитетом и они весь день не уходят с причала набережной, только бы увидеть миг, как серебристая ставридка или бараболя, а если повезёт – то и белая снизу камбала, ослепительно сверкнув на солнце, опускалась у ног рыбака.
Детворе здесь позволено всё. Никто её не шугает, но, странное дело, и она ведёт себя учтиво, корректно. И не одна торговка, себе в убыток, то одному, то другому протянет пирожок, мороженое, а к осени – яблоко, грушу или гроздь солнечного винограда.
Отдельное слово здесь о водителях. Нет, не о тех отморозках, собирающихся со всего света на папенькиных или ворованных мерседесах, бентли, лендроверах, крайслерах…
Нет, не о них речь. А – о местных, у которых – ещё первые «копейки» уцелели.
Они никогда не проедут через перекрёсток, чтобы не остановиться, не пропустить пешехода и поворот на узких улочках всегда осуществляли аккуратно, без спешки – а, ну-ка, если там люди? Молодые матери с колясками? Детвора?
И если вам надо ехать на пляж или просто проехать двести метров, они, неизменно вежливо и спокойно скажут, что поездка в любой конец их особого города стоит десять гривен.
Удивлялся я многому, попав через годы и годы в этот благословенный уголок, посетив по несколько раз домик Грина, галерею Айвазовского.
Но больше всего мне понравился этот ресторан – «Лидия». Кто его так назвал: то ли в честь вина, популярного в этих краях, то ли тут сокрыто имя женщины – не знаю, но всегда буду помнить то радушие и гостеприимство, с которым здесь встречали и того, кто выпивал лишь чашечку кофе, и того, кто гулял широко и долго.
Но старожилы мне рассказали, что, всё же, имя своё ресторан носит от имени женщины и его ему присвоил грек, прознав, каким-то образом, об удивительной истории, случившейся в этих краях в тысячу девятьсот двадцатом году, поздней осенью.
И зачастил я сюда после того, как познакомился с удивительной женщиной, которая всегда выпивала свою чашечку вечернего кофе за одним и тем же столом, выкуривала две-три сигареты и опираясь на старинную, сразу было видно, трость, медленно шла на выход и скрывалась в вечерних сумерках.
Сказать, сколько ей лет – было просто невозможно.
В определённые минуты её лицо озарялось таким светом, что с него уходили морщинки и вместо пергаментной, старческой сетки на нём, появлялась розовая, молодая кожа; в других обстоятельствах – эта женщина превращалась в такую «ровесницу Суворова», что делалось страшно – как она ещё живёт, ходит, несёт свою породистую головку на тоненькой шейке.
Завидев её в ресторане, я норовил занять столик поближе и внимательно наблюдал за этой старушкой и тем действом, которое всегда разворачивалось вокруг неё.
И как же я был удивлён, когда в один из дней, не оборачиваясь ко мне, она звонким голосом, не по возрасту, сказала:
– Деточка, что Вы меня просвечиваете каждый вечер, словно рентгеном?
И уже очень приветливо:
– Садитесь за мой столик, если Вам так интересно наблюдать за мной. Давно мне уже мужчина не оказывал такого внимания, – завершила она смешком свою тираду.
Я опешил. Мне думалось, что моё внимание к ней оставалось нераскрытым, да я и не проявлял вероломства, бестактности, а просто изредка, с нескрываемым любопытством, посматривал на старушку и всё норовил понять, что за сила держит её на этом свете и почему она, ежевечерне, приходит в этот ресторан.
Я поднялся из-за своего стола, учтиво раскланялся старушке и, испросив позволения присесть, представился.
– О, я знала, что Вы – военный. Только ещё военные сберегли остатки хорошего тона с дамами, в каком бы возрасте те не находились.
При этом как-то обречённо и грустно добавила:
– Остальные – нет, всё растеряли.
Сверкнула, молодо, своими выцветшими глазками и довершила:
– Да и не обретали. Откуда? Вы же всё стремились разрушить «до основанья, а затем», но на руинах только чертополох и растёт. А доброго, светлого – нет, через разрушение не содеять.
– Ну, да ладно, – уже светло улыбаясь, завершила она.
– Полагаю, что Вы-то лично ничего не рушили из того, что существовало до Вас.
И она, наверное, испытуя меня, после этих слов протянула мне сухонькую ручку в вечерней, сеточкой, чёрной перчатке.
Я поднялся из-за стола, наклонился над нею и прикоснулся губами к холодной руке и только после этого бережно отпустил её из своих пальцев.
И услышал в ответ то, что поразило меня, словно гром средь ясного неба:
– Лидия Георгиевна Невельская, тысяча девятисотого года рождения, княжна, так и не ставшая княгиней. Правда, я бы ею и не стала, так как собиралась замуж за «несиятельного»…
И она озорно смотрела при этом на мою растерянность и волнение.
И только здесь, заметив Золотую Звезду Героя на левой стороне моего пиджака, она, глядя мне пронзительно в лицо своими живыми глазами, как-то удивлённо стала рассуждать вслух:
– Нет, для фронтовика Вы слишком молоды. А где же Вы тогда получили этот высокий орден?
Она так и сказала – "высокий орден" - на Звезду Героя Советского Союза.
– Афганистан, – коротко заметил я.
– О, бедный Вы мой. За такие войны нельзя выдавать наград. Это же – не по-божески. Разве может вознаграждаться братоубийство?
Я смутился. Признаться, эти мысли давно приходили и мне в голову, поэтому – горд и чист от того, что наотрез отказался от ордена за известные события в Баку в январе 1990 года.
В ту пору это чего-то стоило и я помню, как мне «выворачивали руки», чтобы я смирился, покорился и, как все, с благодарностью или хотя бы молча, принял этот орден. Так он где-то и пылится, так как я не верю, что ретивое начальство вышло на верха с предложением отменить указ о моём награждении.
А Афганистан – я думаю, что моя Звезда Героя – честная, так как получил её я за спасение своих людей, а меньше – за войну. Но, самое главное, я и не думал в ту пору, что иду на риск во имя каких-то наград. По-иному я просто не мог и был очень счастлив, что удалось матерям вернуть живыми десятки их сыновей.
Но в эти тонкости я свою собеседницу посвящать не стал, но она сама – меня просто изумила своей догадкой:
– Нет, я не права, наверное. У Вас хорошее лицо, Вы не могли за предосудительный поступок желать наград и принять их.
И испытующе, словно сама судьба, при этом посмотрела мне в глаза.
– Да, Лидия Георгиевна, полагаю, что этого отличия мне действительно стесняться не пристало. Ибо получено оно – за «спасения други своя».
– Это – тогда же? – и она указала своим сухим пальчиком на шрам, который рассекал моё лицо – от подбородка до правого виска.
– Да.
– Простите меня, – учтиво и тихо, от сердца, проговорила старушка.
И мы надолго замолчали. Чтобы прервать эту затянувшуюся паузу, я спросил:
– Лидия Георгиевна! А что за тайная фотография, которую Вы всегда кладёте на стол перед собой, приходя в этот ресторан?
Она заулыбалась своим удивительно молодым, при её возрасте, ртом, обнажив белые, собственные зубы. Не то, что у меня – при ранении были выбиты почти все, особенно спереди, и я вынужден теперь сверкать металлом жёлтого цвета, который мне поставили в госпитале в Ростове-на-Дону, где я находился на излечении.
Меня всегда поражала какая-то ограниченность и дурной вкус стоматологов – что может быть противоестественней жёлтых зубов? Неужели химикам нельзя изобрести какое-то белое, сродни зубной эмали напыление на металл?
Моя собеседница прервала ход моих несвоевременных размышлений своими словами:
– Это единственная фотография с той далёкой поры. Мой возлюбленный, судьба моя – капитан Алексей Тихорецкий.
– Вы знаете, – продолжила она, – в ту пору условности света уже были размыты и как-то не очень строго соблюдались.
Засмеявшись тихонько чему-то своему, потаённому, продолжила:
– Он не был, как я – «сиятельством», был сыном честного офицера, дворянина, погибшего в Великую войну и мы с ним познакомились здесь, в Феодосии, в мае двадцатого года.
Я удивлённо поднял брови, не справившись с волнением.
– Да, да, юноша, – это она мне, почти шестидесятилетнему человеку, – я же в ту пору была барышней на выданье, мне шла двадцатая весна.
Она загорелась, заволновалась при этом, да так, что неведомо куда улетучился её возраст, и я увидел пред собой ту юную девушку, поручика – её ровесника, которые вопреки всему – и логике, и рассудку, и времени, и препятствиям – встретились здесь и полюбили друг друга так, что даже Александр Иванович Куприн оставил воспоминания об этой любви в своих записках той поры.

***

Суть её рассказа о событиях того страшного времени сводилась к следующему: словно обезумела Россия к весне двадцатого года.
Все понимали, что развязка событий, которые длились в стране три года, а с Великой войной – и все шесть, близка.
Белое движение разваливалось. После оглушительных успехов на Юге, в Сибири, на Северо-Западе, которыми властолюбивые белые вожди так и не сумели воспользоваться, не сумели объединить свои усилия, свои войска под единым началом для достижения конечных целей борьбы с красными – гордыня мешала– началась полоса неудач, за которыми неумолимо приближалась страшная катастрофа.

 

Особенно чувствительный удар по самому авторитету белого движения нанёс Деникин, оставив на произвол судьбы свою армию и позорно бежавший на английском эсминце в Константинополь, за семь месяцев до падения Крыма.
Генерал Врангель, вступивший в командование войсками Юга России, изменить ничего уже не мог. Более того, как только он заявил о конечной цели своей борьбы – возрождении Великой, Единой и Неделимой России, сразу же прекратилась помощь стран Антанты, которым сильная и независимая Россия была не нужна.
И тогда перед Главнокомандующим встала самая главная в тех условиях задача – спасти войска и людей, которые поверили в него и уже до конца разделили с ним все превратности судьбы.
Я, слушая эту историю от очевидца тех событий, пребывал в полной прострации. Безусловно, я знал многое из этих событий, как военный профессионал, но с их живым свидетелем встретиться, конечно же, не ожидал и даже не мыслил об этом.
Вдруг она задумалась и мечтательно остановила свой взор на моём лице:
– А Вы любили в своей жизни? Нет, я не имею в виду то, что называют любовью большинство людей. Я говорю об ином, о высоком чувстве, а не просто о скучной совместной жизни двух людей, привычной и будничной.
После короткой паузы продолжила:
– Я говорю о той любви-стремлении жить высоко и чисто, увлекать за своими искрами души избранника или избранницу на ту высоту, которая недостижима для остальных.
Не отводя от меня своих глаз, тихо, очень чистым и красивым голосом сказала:
– Я говорю о той любви, при которой две души – не существуют более раздельно, они сливаются в единое и неразрывное целое.
И не дожидаясь моего ответа на поставленный вопрос-утверждение, продолжила:
– Вы знаете, с первой минуты, с первого взгляда на него, я любила его именно так и всегда знала: это – судьба. Это единственное, на всю жизнь.
Горестно вздохнув, заключила:
– И если бы меня миновало это чувство, это состояние, я навсегда бы осталась несчастной.
Оживившись при этих словах, что несказанно красило её лицо, она как-то заговорщицки наклонилась ко мне, и с чувством, словно и не было прожитых долгих лет, прошептала:
– А знаете, как мы познакомились?
Отклонившись на спинку стула, даже как-то лукаво подмигнула мне:
– Я, юная гимназистка, накануне поступления в университет, в Храме, грешна – играясь, потеряла колечко. А оно было мне очень дорого, так как его подарила мне на шестнадцать лет моя бабушка, горячо любимая мною.

 
Улыбка воспоминаний и грёз озарила её лицо, и она продолжила:
– Оно соскользнуло с пальца и куда-то закатилось. Самостоятельно найти его я не могла.
Как-то задорно и тихо, перейдя на шепот, словно ведая высокую личную тайну, поведала:
– И когда он, Алексей, впервые увидел моё лицо, и, наверное, по нему, по выражению предельной растерянности понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее – в стороне не остался, тут же подошёл ко мне, и, учтиво представившись: «Капитан Тихорецкий», – тут же спросил: «Чем я могу Вам служить, милая барышня?».
Глаза её при этом заблестели и она, помолодев на жизнь, продолжила:
– Я в растерянности и смущении ответила, что потеряла колечко, подарок бабушки.
Остановилась, справилась с волнением и уже молодо и задорно сказала:
– Не говоря более ни слова, он, опершись на шашку, низко наклонился, почти встав на колени, осмотрел пол в окружности полутора-двух метров от того места, где я стояла.
Милое лукавство выплеснулось из её глаз:
– И пропажа была найдена – кольцо провалилось в углубление, образовавшееся между выщербленными уголками напольной плитки.
Мечтательно посмотрев мне в глаза, вспомнила пережитое:
– Ах, как сияло при этом его лицо! Было ощущение, что он свершил какой-то грандиозный подвиг, так он был горд и счастлив от этого.
Притронулась к моей руке и засмеялась:
– И моя мама, увидев его лицо в эту минуту, так и сказала: «Лидия, это судьба. Так смотрят на женщин лишь те, кто их истово любит. Запомни это, я прожила долгую жизнь и не ошибаюсь в этом».
Старушка помолчала, даже мечтательно прикрыла свои глаза, а затем продолжила:
– Так и произошло. Уже в этот день, вечером, он уверял меня в своей великой любви и говорил, что вся его жизнь была предвосхищением, ожиданием такого счастья.
Затихнув на минуту, вновь вернулась к дорогим страницам памяти:
– К моему счастью, он не был штабным офицером. Они, к слову, даже у нас, гимназисток, вызывали чувство негодования и даже презрения.
Тут же, как-то отчуждённо и сурово, резко, что было ей не свойственно, проговорила:
– Даже мне, юной девушке, и то было видно, что во всех ресторанах Феодосии, а я полагаю – и всего Крыма, офицеров было намного больше, нежели на позициях.
С большой гордостью, словно она что-то могла изменить в моём отношении к неведомому мне капитану тех времен, продолжила свой, захвативший меня целиком, рассказ:
– Он же, при столь скромном чине капитана, к этому времени уже командовал батальоном.
После этих слов она, с каким-то сожалением и сочувствием посмотрев на меня и даже с отчётливым вызовом, сказала:
– Вы не знаете, что Пётр Николаевич Врангель издал к этому времени свой первый указ, – она так и сказала «указ» – и в нём говорилось, что в этой особой, братоубийственной войне, он отменяет награждения господ офицеров наградами, канувшей в лету империи и производство в очередные чины.
Я, как раз, всё это хорошо знал, но не стал её в этом убеждать, а весь сосредоточился на её захватывающей давней истории.
И она продолжила:
– В его власти было лишь их производство в очередные должности – за заслуги и отличия.
Передохнув, добавила:
– Так и мой Алексей, пройдя испытания Великой войны и гражданской, с юнкера рвался на фронт, был произведён в должность батальонного командира, чем неслыханно гордился.
Оживившись, на одном порыве выдохнула:
– Славы не чурался, должностей и отличий не выпрашивал. Берёг своих солдат, сам же был везде первым. И они ему платили огромной любовью и уважением. Это было видно сразу.
Её глаза, при этом, затеплились дивным светом и она стала говорить дальше:
– Мне на всю жизнь запомнилась встреча с его унтер-офицером, душеприказчиком его и батькой названным, как его и величал Алексей. Он, внимательно вглядываясь в мои глаза, так мне и сказал: «Ты, дочка, разумей, что по возрасту он – малец ещё, у меня дети уже старше, а по разуму – мы все у него дети малые и не годимся ему и в подмётки. А ещё, моя хорошая, знай, что такие люди – верные. Надёжные. На всю жизнь. И ты уж, голубка, и ему служи верно. Он душой своей чист и беззащитен. Доверчив очень. Ты, уж, не подведи его. Как отец тебе говорю».
Она надолго остановилась, было видно, что ей не хватает воздуха, и, наконец, отдышавшись, продолжила:
– Счастье наше коротким было. Мы… мы даже не стали… близки с ним, хотя я была к этому готова, только бы… его воля была.
Смущённо, словно не она, а я был старше по возрасту, добавила:
– Но он так и не дерзнул переступить ту грань, которая нас отделяла, так как не представилось нам под венец идти. А он очень этого хотел и ждал. Всё решил, обо всём договорился в Храме, да не отпустил Господь ему… нам… того заповедного дня…
Надолго замолчала и уже без прежнего воодушевления, повела свой рассказ дальше:
– Я не знала и не видела этого, это мне уже его сослуживцы рассказали – накануне нашего венчания, буквально вечером, во время эвакуации кадетского корпуса, уже при самой погрузке этих несчастных детей, только в форме, практически все они были сиротами, на корабль, в порт прорвался отряд красных.
Тяжело вздохнула и продолжила:
– Казалось, что судьба этих мальчишек была предопределена. И тогда он, с горсткой верных солдат, рванулся навстречу красным и связал их боем. Их-то и было с десяток душ всего, по сравнению с многочисленным отрядом наступающей кавалерии красных.
Подставила под свой подбородок сухую ручку, словно шейка не держала её и с гордостью в голосе, еле слышно, проронила:
– Но они сумели сдержать их в течение часа. За это время транспорт благополучно ушёл в море, ни одного кадета не потеряли, за исключением трёх мальчишек старших классов, которые прибежали к Алексею и настояли на том, чтобы он их включил в свой, истекающий кровью отряд.
Перекрестилась, застыла на мгновение и стала опять рассказывать эту давнюю историю:
– И он, оставшись один, все его товарищи погибли, снёс на причал, в его горловину, через которую только и возможно было проникнуть к другим кораблям, где ещё в полном хаосе шла погрузка людей, – всю взрывчатку, снаряды, которых было в избытке, – и хладнокровно, стоя, встретил лаву красных, а затем – взорвал причал…
Вместе с собой взорвал, так как абсолютно никаких шансов на спасение у него – и он это хорошо понимал, я думаю, не было.
Она снова перекрестилась и утратно, почти безмолвно, прошептала:
– Говорили, что при этом погибли какие-то важные командиры красных, но самое главное – был отрезан путь к преследованию последних кораблей, с уходящими на чужбину белыми войсками и гражданским населением.
Она закрыла лицо руками и долго сидела недвижимо, а затем глухо продолжила:
– Как я всё это вынесла, как пережила – не знаю. Наверное, спасла молодость и отменное здоровье. Самое страшное было в том, что я уже знала, что он погиб, а к нам на квартиру явился пожилой вахмистр и передал мне букет роз от «Его Высокоблагородия»…
Слёзы хлынули из её глаз и она, всхлипывая, хрипловатым голосом спешила договорить:
– Я его храню – до сей поры, хотя он, конечно же, уже весь истаял просто, стал бесцветным и рассыпается от малейшего прикосновения. Молю Господа, чтобы дождался… до моего часа последнего, чтобы с ним меня и похоронили. Просила об этом соседей. А больше некого, больше у меня никого и нет. Одна и жизнь всю прожила.
Уже успокоившись сообщила:
– Родители мои – люди известные, остаться в Крыму не могли, ушли на чужбину вместе с армией, в ноябре двадцатого года.
Застыла в оцепенении и повела, очень медленно, речь дальше:
– А я так и осталась одна. Никто меня не трогал. Никогда не преследовал. До восьмидесяти лет я проработала учительницей в местной гимназии, – она так и не научилась говорить «школе».
Улыбнулась нахлынувшим воспоминаниям и с каким-то вызовом сказала:
– А за прошедшую войну, – и она при этом ему даже подмигнула, как сообщнику, – я два ордена получила от новой власти.
 

Распрямив плечи, иным, полным гордости и высокого достоинства голосом произнесла:
– Не могла же я, русская княжна, – и при этих словах – во всей её стати, в хлипком и тщедушном теле, но ещё полном жизни, проявилось столько породы, что я даже залюбовался ею, – не служить своему благословенному Отечеству.
Постучала даже по столу костяшками своих изящных пальцев и продолжила:
– Государство – молодой человек, – это одно, а вот Отечеству нашему, благословенной России, каждый русский служить был обязан. И в меру своих скромных сил – служила ему и я.
Мечтательная улыбка, добрая и светлая, так украсила её лицо, что я откровенно залюбовался ею, столько во всём её облике было при этом достоинства и величия.
– Время было трудное, лилась кровь, причём в таком количестве, что все былые испытания, через которые прошла и я, казались ничего не стоящими. Жить было просто не на что, и я пошла на рынок, чтобы выменять на свои серёжки – единственное, что ещё у меня осталось от прошлой жизни, хоть какие-то продукты. Серёжки были старинные, дорогие, ещё от бабушки достались, с бриллиантами чистой воды.
Она, увлёкшись рассказом, даже непроизвольно дотронулась до своих ушей, где надлежало быть этим сережкам:
– И на рынке я встретила своего директора гимназии. Он изменился до неузнаваемости – борода, какой-то картуз, но всё же – я его узнала. Не стал и он от меня скрываться и вести какие-то двусмысленные пустые разговоры.
Разгладила пальцем свои густые морщинки на лбу, как-то смешно подвигала кончиком носа и продолжила:
– Сказал прямо, что оставлен в городе – для организации подполья. И в этой борьбе с фашистами я могла бы быть очень полезной, так как знаю, – это она отметила не без гордости, – несколько языков, в том числе и немецкий, итальянский, румынский, французский и польский.
Звонко, словно помолодев на годы, торжественно добавила:
– Так началась моя борьба с захватчиками. Говорили потом, что те данные, которые я поставляла подпольщикам из мэрии, где я работала переводчицей, позволили успешно осуществить несколько операций по срыву работы в порту.
Я с чувством восхищения смотрел, неотрывно, на эту необыкновенную женщину и ей, было видно, это доставляло большое удовольствие. Поэтому она, с особым воодушевлением, повела свой рассказ дальше:
– Было уничтожено несколько больших судов с техникой и вооружением, которые фашисты поставляли морем в Крым, несколько танкеров с горючим.
С каким-то запоздалым испугом обронила:
– Но на меня не пало ни малейшего подозрения – как же, из княжеского рода, жених погиб в борьбе с большевиками.
Красивая улыбка преобразила её лицо до неузнаваемости:
– Так я и дождалась освобождения Крыма нашими войсками. И вновь учительствовала, а в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, к двадцатилетию Победы, где-то нашли следы моего героического, – не без сарказма выговорила она это слово, – прошлого и, вызвав в Симферополь, машину специально прислали, – вручили ордена Боевого Красного Знамени и Отечественной войны.
Странно, правда, княжне – и такие ордена. Вот ведь какие превратности судьбы, разве можно их объяснить без вмешательства Господа?


Она звонко засмеялась:
– Так что и я, в некотором роде – орденоносец, – и она уважительно остановила свой живой и светлый взгляд на моей Звезде Героя.
– Нет, милая Лидия Георгиевна, тут я с Вами не согласен, Вы – не в некотором роде герой, а подлинный, настоящий. Спасибо Вам, я сердечно Вам кланяюсь за это, – и я надолго прильнул к её сухонькой и маленькой руке губами.
Было видно, что этот – не дежурный, а искренний знак внимания, был ей очень приятен. Она даже разволновалась.
Я проводил её от ресторана до самого дома. Как я ни настаивал на том, чтобы её покормить, довезти на машине, она решительно и даже категорически отказалась:
– Я не могу, молодой человек, себе этого позволять. Иначе – не смогу потом жить, полагаясь только на себя. Мне так легче
Я даже стушевался и пытался ей что-то сказать в ответ ещё. Она решительно, но вместе с тем – ласково и нежно остановила меня:
– Нет, нет, спасибо Вам, но я – ни в чём не нуждаюсь, поверьте мне. Мои запросы сегодня весьма скромные. Для моей непритязательной жизни у меня всё есть.
В одноэтажном доме она занимала маленькую комнатку, правда, с отдельным входом, после которого была крохотная кухонька.
В комнате и на кухне было совершенно по-больничному стерильно чисто.
В уголку комнаты, под окном, стоял узенький, закрытый покрывалом диван, у другой стены – шкафчик, двухстворчатый, маленький столик и три стула – вот и всё убранство этой милой монашеской светёлки.
Но она не чувствовала ни униженности, ни неловкости от такой простой обстановки, даже можно сказать – нищенской.
Это – был её мир, и в нём она ничего не хотела менять, да и не чувствовала в этом никакой нужды.
На стене висели две фотографии, старинные, большие: ослепительно красивой девушки, в которой я, по глазам лишь, признал свою необычайно интересную знакомую, и яркого молодого офицера русской армии в капитанском чине.
Она, перехватив мой взгляд, улыбнулась:
– Не узнаёте?
– Узнаю, Лидия Георгиевна. Узнаю…
– Да, это я, в семнадцатом году. Весной… А это – он… Мой Алёша…
– Я это понял…
Она, не отвечая мне, тут же принялась хлопотать над чаем.
О, это было целое действо. Из каких-то баночек – она серебряной ложечкой насыпала в старинный заварной, совсем миниатюрный, как и всё в её квартире, чайник, какие-то травки и когда залила всё это крутым кипятком, по комнате стал распространяться необыкновенно вкусный, неведомый мне ранее, дивный и неповторимый запах.
Я же, во время её колдовства с чаем, разглядывал со вкусом подобранную библиотеку – это была единственная роскошь, которую я видел в этом монашеском доме.
Через несколько минут она пригласила меня за стол и налила ароматную жидкость в красивые старинные чашки.
– Ну, как, вкусно?
– Лидия Георгиевна, искренне говорю – просто божественно.
– То-то же, – не без гордости приняла она заслуженную похвалу.
И тут же преподала мне урок:
– Молодой человек, никогда не сопровождайте святых слов сорняками. Разве слова: Бог, божественно, Господь, Вера – нуждаются в дополнениях, таких, как Вы произнесли сейчас – «искренне говорю, честное слово»…
Как профессиональный учитель, безотносительно к нашей беседе, продолжила:
– Божественно – значит, уже наивысшая степень, самая высокая оценка. Истина. Ибо Господь и есть наша высшая истина. И выше этого – нет и не может быть ничего. Поэтому никогда не употребляйте никаких иных слов, рядом со святыми и священными. Они просто их унижают.
Она перешла даже на какой-то особый тон:
– Это ведь всё равно, что сказать: «Я искренне люблю Родину, любимую женщину».
И утвердительно, на вопросе, и завершила нашу сегодняшнюю беседу:
– А разве можно, подумайте, в этом случае быть неискренним?
Мне очень не хотелось уходить из её дома, но я видел, что она очень устала и я, неспешно выпив ещё одну чашку чая, удалился, испросив у неё позволения встретиться с нею ещё.
И таких встреч затем, у меня с Лидией Георгиевной, было ещё несколько, а уж если буквально – то девять. Десятая, к несчастью, была иной.
Каждую из них я запомнил на всю жизнь, так как она находила возможность, не прилагая к этому совершенно никаких усилий, быть столь притягательной и интересной, что я большей частью её только внимательно слушал.
В один из вечеров мы заговорили о Вере.
– Нет, мой мальчик, – он часто именно так обращалась ко мне, – для меня Вера – это не стояние в Храме, да и… насмотрелась я в двадцатом году на наше священноначалие… Не любило оно Россию и не служило ей.
Строго и сурово, словно приговор вынесла:
– Да и не сделало ничего, чтоб примирить враждующие стороны. Напротив – разжигало рознь среди единокровного народа и благословляло одну его часть, считая её за истинно верную и правую, на братоубийство. На кровь. На реки крови.
Покачала головой и продолжила:
– Поэтому, Вера для меня – не лукавые песнопения, за которыми мертва душа, а то состояние всех чувств, когда ты веруешь, истово, в правду и совесть, когда даже наедине с собой, без свидетелей, без посторонних глаз, не можешь свершить поступок недостойный и предосудительный.
Вздохнула, чуть перевела дух, но с мысли не сбилась, выразила её ясно и чётко:
– Без принуждения, лишь по зову души, голоса внутреннего и высокого, который и связывает нас с Господом.
Указав пальцем куда-то вверх, притихнув на миг, дополнила:
– Для общения с Ним – мне не надо священнослужителя, который нередко слаб и лукав, сребролюбив, не свободен от страстей нашей суетной жизни, ему ли понять моё внутреннее состояние, порыв моей души, которая желает всему человечеству любви и счастья.
И снова учительница взяла над ней верх:
– Жить Верой – это значит жить с образом, а образ – Бог. И без-ОБРАЗ-ная жизнь никогда не бывает праведной и чистой, честной и светлой.
Я с непрестанным интересом смотрел на неё, а она, воодушевившись благодарным слушателем, всё развивала свои воззрения:
– Поэтому – не удивляйтесь, что в моём жилище, человека истово верующего, нет икон. Я не верю в то, что слабому, не лишённому страстей, в том числе и низменных, человеку, дано передать лик Господа, Богоматери, Апостолов, Святых.
Чеканя каждое слово, словно они рождались из её сердца, развивала свои мысли дальше:
– Нет, никто этого сделать не мог, и всегда на иконе было узнаваемое лицо близкого для иконописца человека, а во время ранней Руси – ещё и только одной, при этом, национальности. Немилосердного к России народа.
Заглянула мне в глаза, ожидая встретить сопротивление и не увидев его, умиротворённо, как союзнику, поведала своё сокровенное:
– И это хорошо, это совсем не грех, однако это вера художника, это его образ, его видение святости, но оно не может быть для меня истинным и каноническим для всех.
Страстно, как свою высокую и выстраданную убеждённость, которую уже не сменит ни за что до конца своих дней, подытожила:
– Поэтому – мой Бог, а я ещё раз повторю Вам, что я верую истово и глубоко, он во мне. И только он – мой единственный, моя поддержка и опора, моя высшая истина, моя суть.
Обратившись к далёкой памяти, привела яркий и убедительный, на мой взгляд, пример:
– Я была юной гимназисткой, начальных классов, но хорошо помню, как Победоносцев, по сути – единолично правящий Священным синодом, организовал отлучение от церкви Льва Толстого. Я бы так, в силу юных лет, этого не запомнила, но эта новость очень живо и активно обсуждалась у нас в доме до самой войны.
Причём, с участием знаковых людей того времени. И Куприна, и Бунина, и Бакунина, и графа Толстого, Алексея, и князя Кропоткина, всех и не упомнишь, кто бывал у нас дома.
Я даже оторопел от этих имён её современников, которых мы воспринимаем лишь как исторических персонажей.
 

– Так вот, все сходились на одном: ежели самого совестливого и святого человека на Руси, который первым и изрёк, что Бог – во мне, отлучили от церкви – надо ждать страшных потрясений и испытаний, которые Господь и обрушит на головы отступников от веры. Жаль, что и безвинные при этом страдают.
Переспросила меня тут же:
– Не утомила я Вас ещё? – и, не дожидаясь ответа, страстно продолжила:
– Ведь этим деянием, в котором не было никакой заботы о вере, а только политические, конъюнктурные интересы, разрушалась триада, с соблюдением которой только и возможно существование Великой, Единой и Неделимой России – Вера, Самодержавие и Отечество. Попрание хотя бы одного из этих краеугольных камней русской государственности, их подмена, влекло за собой уничтожение государства, Отечества. Что, к несчастию, и случилось, буквально через несколько лет.
И очень горько, словно о невозвратной личной утрате, дополнила:
– И так ведь не простили ему этого, нет, не вольнодумства, а понимания Господа, как неотрывной сути себя самого, как высшей совести и высшей правды, по которым только и достойно жить человеку. Не пощадили. И упокоили Великого гения русской земли без креста и без благословения. И грехов не отпустили.
– Я с Вами полностью согласен. Много и сам думал об этом, Лидия Георгиевнавна.
Она, получив мою поддержку, воодушевилась ещё больше:
– И это – самому святому и искреннему человеку, сделавшему для упрочения величия и славы Отечества больше, нежели все его хулители вместе взятые.
Какая же милость в этом действующих чиновников от церкви? Какое их величие и любовь к ближнему при этом проявлены?
Не собираясь, совершенно, спорить со мной, лишь высказывала давно осмысленное за долгие годы и пережитое:
– Вы не пережили то время, но я хорошо помню, как русская зарубежная церковь, а ведь православная при этом, устами митрополита Храповицкого, её предстоятеля, благословляла фашистов на поход против России, оправдывала все злодеяния власовцев на нашей земле. Я уже не говорю о злодеяниях католической, униатской церкви. За ними – реки крови по всему миру, стоит только вспомнить усташей в Югославии, бандеровцев – на Западной Украине.
– Да, Лидия Георгиевна, я много об этом читал, – вставил я свою реплику.
– Деточка, Вы – читали, так как Вы – послевоенный, я так скажу, молодой человек и можете не знать, что на оккупированных фашистами территориях, а это ведь до Москвы включительно, была образована особая зона и шесть митрополитов русской православной церкви призывали паству служить верой и правдой фюреру великой Германии, который и есть «…суть меч божий для борьбы с большевиками».
– Я об этом знаю, милая Лидия Георгиевна, занимался этой темой и сам, – ответил я.
– Тем лучше. И после этого – эти служки могут быть для меня авторитетом? Посредником между мной и Господом? Нет уж, увольте меня от этого, – и она, при этом, как-то решительно махнула рукой.
– Я не могу воздавать хвалу новому режиму, он у меня забрал всё, но – нельзя же не видеть и того, что только этот режим и спас Россию от закабаления силами зла и насилия, только он сохранил саму государственность Отечества.
– Согласен…
– Но запомните, деточка, и без веры человек – ничто, он ничтожен и слаб, он не может избежать искушений, ошибок и заблуждений.
На миг остановившись, и уже – как итог, произнесла запальчиво, с жаром:
– Поэтому – веруйте, веруйте истово и ищите у Господа совета в роковые минуты, но никогда, никогда не избирайте в посредники между собой и Господом лукавого попа, который сам погряз в грехах…
Этот разговор с Лидией Георгиевной я запомнил на всю жизнь, как, впрочем, и все иные. Но этот меня просто потряс. Я не ожидал такой осведомлённости в делах веры и церкви от этой дивной русской женщины, ровесницы далёких и отшумевших событий.
Я совершенно по-иному стал оценивать действительность и своё место в этом мире. Свои скромные человеческие возможности, которые умножались лишь тогда, когда человек отвергал без-ОБРАЗНОЕ, то есть, жизнь без образа, а ОБРАЗ – только Господь, только вечная и непорушная истина.
От неё свет и верная дорога в жизни, защита и охрана всем нам от дурных мыслей и поступков.
Сам, полагаю, имел какой-то опыт, что-то знал, всё же был академиком и профессором прославленной военной академии Генерального штаба, где уже несколько лет возглавлял факультет оперативного искусства, но её рассказы, ясный и светлый разум меня просто завораживали, а её милое бурчание, никогда не переходящее известных границ, словно вернули в раннее детство, где я, к несчастию, не видел такой материнской заботы и нежности, желания передать накопленные знания и жизненный опыт.
Я неплохо, к тому же, знал немецкий и французский языки и она, прознав об этом, теперь вечерами говорила со мной только на них, тут же подправляя моё произношение.
И мне кажется, что я за семь–восемь вечеров общения с нею, своеобразных и интересных уроков, достиг заметного продвижения вперёд в разговорной речи, так как она всё меньше и меньше делала мне своих милых замечаний.
Но здоровалась она со мной и благословляла вечером на дорогу, только на русском языке.
Видно, что и для неё моё внимание и неподдельный интерес значили многое.
И она, уже не стесняясь, принимала от меня в ресторане приглашение отужинать вместе.
Всегда, как правило, съедала две-три барабольки, другой рыбы не ела, с зеленью. И выпивала чашечку своего неизменного кофе.
Вчера же, неожиданно для меня, сама попросила – «на донышке», так она и сказала, коньяку.
– Сегодня у меня особый день. Сегодня Его день рождения. Жду, жду уже встречи с ним. Все свои дела на земле я уже завершила, да их-то и не было никогда много, только вот не знаю почему, за что вознаградил Господь – зажилась так долго.
И уже только для себя:
– Пора уже мне, пора давно, по иному пути идти. С ним рядом…
И она, выпив глоток коньяку, закурила. И вдруг, молодо засмеялась:
– Генерал, а я ведь пьяна. Уже лет сорок ничего не пила. Что же Вы делать будете со мной?
– Не волнуйтесь, Лидия Георгиевна, сейчас всё пройдёт, и мы – снова, с Вами, по нашему маршруту, тихонечко пойдём к Вам домой.
Она успокоилась и даже на несколько минут закрыла глаза.
Проводив её домой и договорившись о завтрашней встрече, я не торопясь пошёл в свою временную обитель.
Почему-то не спалось. Практически всю ночь я просидел на балконе, непрерывно курил, нарушив свой же запрет – не более шести сигарет в день, и даже выпил полбутылки коньяку.
Необъяснимая тревога давила на сердце. И я, не зная причины, как в минуты опасности, собрал всю свою волю в кулак и насторожился:
«Что мне здесь, в раю, может угрожать? Успокойся и угомонись».
Но как только рассвело, я побрился, надел куртку – было свежо, и быстро пошёл к дому Лидии Георгиевны.
О, этот запах смерти. Я его почувствовал задолго, ещё не дойдя до её дома. Часто, к несчастию, встречался он в моей жизни.
И я, зайдя к соседке, с которой уже были знакомы, попросил её пройти со мной на половину, которую занимала Лидия Георгиевна.
Соседка не удивилась, при этом спокойно, даже не волнуясь, сказала:
– Да, что-то я не слышала бабушку сегодня. У неё, правда, это бывает. Она – может и до полудня пролежать, всё что-то читает. Выпьет чашку чаю и неустанно читает свои книги. Через лупу.
Я заторопился к двери Лидии Георгиевны. Чутьё меня не подвело. На своём диванчике, в неведомом мне – красивом, но, видать, очень старинном платье, лежала, вытянувшись во весь свой маленький рост, Лидия Георгиевна.
Её маленькие и уже восковые руки были сложены в смиренный замок на груди. Глаза закрыты. Лицо, обретшее привычную для покойника желтизну, было величественным и спокойным.
На столе, в целлофановом пакете, лежал истлевший букет роз или, вернее, то, что от него осталось и письмо, адресованное мне.
А ещё – та большая фотография Лидии Георгиевны, которая так мне нравилась.
В своём письме она писала:
«Генерал! У меня нет души ближе Вашей в этом городе, где я прожила почти всю свою жизнь.
Мне некому и нечего завещать, кроме книг и этих нескольких дорогих для меня безделушек (и только после этих слов я увидел маленькую коробочку алого бархата, которая стояла у фотографии).
Я очень хочу, чтобы Вы, на добрую память обо мне, взяли себе книги и эти фамильные драгоценности. Пусть они доставят радость Вашей милой дочери, а она, затем, передаст их Вашей внучке. Так Вы и будете меня помнить, а я же и из той жизни, теперь уже вечной, буду всегда молиться за Вас и просить Господа о милости к Вам и любви.
Мою же комнату я завещаю моей милой соседке, которая всегда помогала мне и поддерживала меня во все трудные времена…».
Женщина ещё яркая и красивая, но уже отпылавшая зенитом женской красоты, при этом заплакала навзрыд и стала что-то поправлять на усопшей.
Я продолжил чтение письма:
«Похороните меня, прошу Вас, я не хочу, чтобы это делали чужие люди.
Деньги у меня скоплены на этот случай и лежат в верхнем ящике письменного стола.
Положите со мной Его фотографию, мою же – возьмите себе на память, мне очень нравилось, как Вы всегда её разглядывали.
Храни Вас Господь.
Княжна Л. Невельская».
Я всё, о чём просила теперь уже покойная выполнил, конечно же, не взяв ни копейки денег со стола Лидии Георгиевны, лишь указав на них хозяйке.
К её чести, она сама потребила их только на похороны, да на скромные – присутствовало лишь несколько стареньких учителей, бывших коллег усопшей, поминки.
– Вы не волнуйтесь, я – на оставшиеся, – и она показала мне деньги, – на следующий год поставлю памятничек, чтоб всё по-людски было.
Больше оставаться в Феодосии после случившегося я не мог. И уехал в тот же вечер, отправив багажом, на свой адрес, её библиотеку.
Мой случайный попутчик, который оказался в купе вагона «СВ», какой-то научный работник академии наук, удивлённо, но с пониманием посмотрел на меня, когда я предложил почтить память светлого и уважаемого мною человека и помянуть его по русскому обычаю.
Он, молодец, не жеманясь, взял стакан в руки, который я на две трети наполнил коньяком, выпил залпом и только потом спросил:
– Родственник? Приезжали на похороны?
– Родная душа, так будет правильнее сказать. Святая и чистая. Сегодня – таких уже нет. В числе последних, из самых лучших, ушла…
И только при этих словах на моих глазах выступили слёзы облегчения и покаяния.
И я их не стыдился.
Нам всем есть в чём каяться и за что просить у Господа прощения.
Не всегда мы оглядываемся даже на ближних, а уж на далёких для нас людей – и вовсе внимания не обращаем. Не учитываем их мнения, их чувств и страданий, поисков и переживаний.
Отсюда – такой крутой и кровавый путь России, к несчастию.
Целые народы ломаем через колено, если только чувствуем свою силу и понимаем только свою правоту. Не всегда милосердную для других.А что уж тут до слабого человека, одного, его, не имеющей ценности для других, судьбы?
Поэтому мы и рассеялись по миру, причём, самые лучшие и достойные изошли из русской земли во все лихолетья и наше время – тому не исключение, оставив её на произвол немилосердных сил.
А скольких со света этого извели, кто считал?
И всё лишь для того, чтобы свой верх сохранить, поставить себя над другими.
Научимся ли мы когда-нибудь быть терпимее, сердечнее, добрее и участливее?
А ещё, – подумал я, – научимся ли различать, как неоднократно говорила мне Лидия Георгиевна, – понятия Отечество и государство?
 

Отечество у нас одно, у людей разных убеждений, разных классов и разных сословий – Россия наша и понятие Отечества всегда выше государства.
Скольких бы бед избежали, если бы усвоили эту, такую простую, истину. Сможем ли, хотя бы сегодня, накупавшись в праведной крови, понять это?
Ибо если не поймём этого – крови не избежать вновь. Каким чудом, вразумлением каким прервать эту печальную традицию, когда у каждого поколения в России – свои усобицы, в ходе которых всегда льётся праведная кровь?
Недопустимо много источили её друг из друга. Больше нельзя. Иначе – остановим саму возможность к развитию, продолжению жизни.

***