Счастье как стадия отчаяния

Всеволодов
Очень многие из тех, кто жил в Лондоне начала девятнадцатого века, ни на секунду не задумывались куда им пойти в среду вечером. Ведь всех их каждую неделю в этот день ждал гостеприимный дом Чарльза и Мэри Лэм , - «среды Лэмов» даже стали целым событием в литературной жизни Лондона, хотя собирались в их доме не только литераторы. Здесь известные писатели оказывались порой рядом с теми, кто, будучи совершенно безграмотными, могли написать лишь несколько слов. Однако и тех, и других в равной степени привлекало гостеприимство хозяев, которые с искренним радушием встречали каждого из гостей. Чарльз и его старшая сестра Мэри были похожи на счастливых молодоженов, щедро делящихся абсолютно со всеми своим ощущением счастья, драгоценности каждой прожитой минуты…
…Но практически никто из гостей, очарованных любезностью хозяев, не знал, на какой горечи замешано это ощущение счастья.
В 1797 году Чарльз оказался в «доме умалишенных», где провел шесть недель. Двадцатидвухлетний юноша оказался в стенах психиатрической лечебницы на следующий день после признания в любви своей сверстнице. Энн Симонс, сама того не желая, сделала юношу пленником своего образа, заставив его годами (!) думать лишь об одном – решиться наконец подойти к ней и произнести заветное слово «люблю». («Сколько лет (самых золотых моих лет!) я был тоскующим пленником прекрасных волос и еще более прекрасных глаз этой девушки, - вспоминал потом Лэм). Но он так медлил с признанием в любви не только из-за свойственной ему робости, - с детства его нескладная, даже неуклюжая фигура и дефекты речи (он очень сильно заикался) делали его посмешищем для ребят. А Энн была очень красива. Как можно даже думать о том, чтобы сказать ей «люблю»?!
Однако красноречивые взгляды Энн, ее улыбки, явно адресованные именно ему, заставляли Чарльза лелеять мечту о том, что и он тоже ей небезразличен. Но после того, как юноша все же решился сделать признание, оказалось, что эти улыбки, эти взгляды были вызваны не любовью, не симпатией даже, а только жалостью. Жалостью к человеку, над которым все смеются.
Воздушные замки, которые столько лет, с таким трепетом строил Лэм, рухнули в одно мгновение, и их руины погребли под собой сознание отчаявшегося юноши.
Но по возвращении из «дома умалишенных» его ждали новые потрясения. Произошедшее было столь абсурдным, что, казалось, Лэм так и не покинул стен психиатрической лечебницы. А его сознание в тоске по дому услужливо выстроило знакомые с детства декорации отчего крова. И родные Чарльза, с которыми он так хотел увидеться, ведут себя в этих стенах как персонажи фантасмагорического сна. Нет, не просто сна, - кошмара, страшнее которого Лэм не видел никогда в своей жизни!
Всего через два месяца после возвращения Чарльза домой его сестра Мэри, которой было в ту пору уже тридцать два года, попала в ту же самую ситуацию, которая заставила ее брата попасть в сумасшедший дом. Та же безответная любовь, то же злосчастное признание в любви, вызывающее в ответ не поцелуй, а усмешку…Но Чарльз был юношей, жизнь которого только начиналась, а Мэри страшилась одиночества, того, что она так навсегда и останется «старой девой». Невинность в тридцать два года – это уже не достоинство, а приговор. Лэм, совсем недавно очень тяжело переживавшая трагедию брата, для которого в детстве была скорее матерью, чем сестрой, стала думать, что они с Чарльзом какие-то выродки. И что в этом виноваты их родители. Вообще, недовольство своими родителями похоже на горькие мысли о том, что родился именно в этой, а не другой стране. Но если эти горькие мысли доведут до отчаяния, то можно эмигрировать, а куда эмигрируешь от родителей?!
Существует мудрая фраза о том, что «кости ломаются камнями, а отношения – словами». Родители, переживавшие за дочь, которая так и не может выйти замуж, говорили совсем не те слова, которые могли бы ее успокоить. Их упреки довели ее до такого состояния, что она схватила нож и….
Так как в этот момент Мэри была психически невменяема, то за убийство матери и тяжелое ранение отца ее ждала не тюрьма, а тот же сумасшедший дом, из которого вышел ее брат. Страшно представить, что творилось в душе Чарльза. Потерять мать, видеть, что от тяжелого ранения скоро, наверно, умрет отец…Знать, что все это из-за родной сестры, которая была так дорога с самых первых лет, чья теплота и нежность согревала детские годы…И все это вскоре после возвращения из «дома умалишенных»…Думать о том, каково ей, там, в этой психиатрической больнице, где лечение похоже на путешествие по всем кругам ада…Нет, лучше не представлять, что творилось в душе Чарльза!
Больше всего он боялся, что сойдет с ума, и тогда уже не сможет помочь ни сестре, ни отцу. Этот страх Лэм запомнит надолго и даже напишет много лет спустя статью под названием «Душевное здоровье истинного гения», где с первых же строчек скажет: «вопреки тому, что почитается неоспоримой истиной, а именно будто великий талант (или гений, как мы говорим на новый лад) непременно сродни безумию, мы неизменно убеждаемся, что обладатели величайших талантов, напротив, оказываются наиболее здравомыслящими писателями. Наше сознание отказывается признать Шекспира сумасшедшим». Для многих современников Лэма, для богемного мира того времени сумасшествие было некой игрой в запредельное. Опасное и увлекательное путешествие на край бездны собственного сознания. Гофман, например, намеренно всевозможными способами доводил себя до сумасшествия, считая, что только тогда он заглянет за завесу бытия. И увидит то, что скрыто от обыденного сознания. Лэм знал, чем оборачиваются подобные игры, и всячески проповедовал своим современникам «душевное здоровье»: «Если гений вызывает к жизни создания, стоящие за доступными природе границами, он все-таки подчиняет их установленным ею законам. А призраки людей, обладающих лишь небольшим талантом, - не знают закона. Их видения – ночные кошмары. Они не творят, ибо творчество предполагает созидательность и последовательность. Их воображение не деятельно, ибо быть деятельным значит создавать сущность и форму, оно бездеятельно и безучастно, как человек во власти болезненных грез».
Лэм слишком рано понял, что хватает и самых обычных снов, чтобы грезить еще и наяву! А ведь когда спишь, то весь поглощен образами, которые рождает твое сознание, и не можешь помочь тем, кто, возможно, нуждается в твоей помощи.
А Лэм очень хотел им помочь, и сделать все, чтобы продлить жизнь своему отцу, чтобы вызволить как можно скорей сестру из психиатрической больницы.
Через год Мэри выпускают под личную ответственность брата, - Чарльз, чтобы обеспечить ее и своего тяжело больного отца, устраивается работать в Ост-Индскую компанию, где каждый день с десяти до четырех переписывает счета и бумаги. Отдохновение он находит теперь в чтении и собственном творчестве. Дождаться окончания очередного рабочего дня ему помогают мысли о том, что он придет домой, сядет к столу и вновь что-нибудь напишет!
Мысли о будущей литературной славе дают ему надежду, что когда-нибудь он наконец оставит свою надоевшую работу и будет в состоянии обеспечить сестру и отца, получая гонорары от изданий своих книг. («Каждый день, - думает он, - я трачу на обозрение партий индиго, хлопка, шелка-сырца, отрезов ткани в цветочных узорах или каких-либо иных. После чего служба отпускает меня домой с такою невыразимо возросшею жаждою вернуться в общество книг, что все поврежденные листы бумаги и никому не нужная обертка бумажных листов большого размера испещряются вами легко и естественно сонетами, эпиграммами, очерками, так что даже обрезки и отбросы торговой конторы способствуют писательскому успеху. Отпущенное на волю перо, корпевшее все утро посреди нескончаемого обзора чисел и цифр, скачет и резвится в свое удовольствие на покрытых цветами просторах полуночных писаний. Оно словно набирает силу и сбрасывает с себя путы».
Но проходит один год, другой, а Лэм так и не добивается никакого литературного успеха. Его жизнь похожа на существование Сизифа. Цифры и буквы становятся камнем, а листы – горой. Теперь уже, после разочарования в своих литературных опытах, Чарльз не находит отдохновения и в творчестве. Он только теперь понимает, что публикацией сонетов в газетах и поэтическом сборнике он обязан не своему таланту, а дружбе с известным поэтом – Кольриджем, с которым Чарльз вместе учился в школе.
Публикация повести и трагедии Лэма не находит совершенно никакого читательского отклика. И теперь Чарльз уже не спешит после работы скорей к столу, чтобы написать что-нибудь еше…Но в то же время и работа все больше надоедает ему. К тому же, уходя утром в Ост-Индскую компанию, он каждый раз боится оставлять свою сестру с отцом, боится того, что у нее начнется новый приступ безумия. Но он должен каждый день опять приходить к десяти на работу, чтобы обеспечивать сестру, отца, себя. «Помимо моего дневного порабощения, - признается он потом, - я был рабом и ночью, в сновидениях, и просыпался, охваченный ужасом перед воображаемыми неверными записями в конторскую книгу, ошибками в подсчетах и прочим в таком же роде. Я как бы прирос к конторке, и ее древесина вошла в мою душу».
Почти каждый сон теперь оборачивается кошмаром. Болезненные образы водят зловещий хоровод вокруг измученного сознания Лэма. Он опять боится сойти с ума. Умирает отец Чарльза, так и не оправившийся после тяжелого ранения, которое нанесла ему Мэри. С самой Мэри, которая видит мертвого отца и понимает чем вызвана его смерть, случается новый приступ безумия. Она опять попадает в психиатрическую лечебницу, - но на этот раз добровольно. У Чарльза хватает мужества провести целые сутки с обезумевшей сестрой и дождаться когда она хоть немного придет в себя.
Тоска совершенно одинокого Лэма одевает его душу в кандалы. И просыпающийся ночью Лэм слышит звон этих кандалов в падающих на пол слезах своих.
Он по-настоящему счастлив, когда Мэри возвращается из «дома умалишенных», и понимает, что счастье в простой, тихой, спокойной жизни, в умении дорожить, словно драгоценностями, самыми обыденными вещами. Лучи утреннего солнца заменят блеск золота, а отражение деревьев в чистой реке – сверкание изумрудов….
Лэм старается радоваться всему, что его окружает. «Я влюблен в эту зеленую землю, - говорит он, - в лик города и деревни, в неизъяснимо пленительное сельское уединение, в милую безопасность улиц. Я бы здесь хотел разбить мою скинию. Мне не нужно быть ни моложе, ни богаче, ни красивее». Также светло он воспринимает и жизнь с сестрой: «мы живем вместе, старый холостяк и старая дева, в своего рода удвоенном одиночестве и в общем таком мире и покое, что я со своей стороны не чувствую ни малейшей склонности удалиться в горы и оплакивать там свое безбрачие».
Чарльз и Мэри начинают принимать у себя гостей, и эти приемы превращаются со временем в знаменитые «среды Лэмов». А сам Лэм вместо стихов, трагедий и романов пишет небольшие очерки. От описания любовных драм Чарльз переходит к рассказу о самых обычных вещах, - обо всем том, что окружает его дома, встречается на улицах…Именно благодаря этим очеркам имя Чарльза Лэма и останется в истории, - ведь он, как никто другой, сумел передать в них прелесть обыкновенной жизни, возвышенную поэзию самых обычных дней. Чарльз искренне доволен своей спокойной, размеренной жизнью и считает себя счастливым человеком. В этом своем трогательно наивном, доверчивом восприятии мира он похож на ребенка, которого и простая елочная игрушка может сделать бесконечно счастливым.
Когда речь заходит о «счастливом Лэме» сразу вспоминается эпизод из биографии В. Высоцкого: «Мама, а что такое счастье? – спросил Володя у мамы в то время, когда сам еще ходил в детский сад. Та, как могла, объяснила. На следующий день он пришел домой из детского сада и уверенно сказал маме: «Сегодня у нас было счастье. Манная каша без комков».
Расставшийся с честолюбивыми мечтами, разуверившийся в возможности каких-либо любовных отношений, Лэм считает, что восприятие мира важнее того, что в нем происходит. И что самая обыкновенная карточная игра может сделать более счастливым, чем власть над миром, - «Когда в последний раз я играл с моей сестрой, мне хотелось, чтобы наша партия длилась вечно. Хотя мы ничего не выигрывали и ничего не проигрывали, и хотя это была только тень игры, я был бы доволен, если бы мог вечно предаваться этому праздничному вздору. Пусть бы вечно кипел горшочек с успокаивающим мягчительным снадобьем для моей ноги, из которого Мэри не применет поставить примочку, когда кончится наша партия, а поскольку примочки мне не так уж по вкусу, пусть горшочек пузырится вечно, а мы с сестрой вечно будем играть»…
В одном из интервью знаменитый режиссер И. Бергман, рассказывая о смерти своей жены, сказал: «И я после этого очень долгое время жил в своем горе как в комнате». Но если отчаявшийся режиссер заперся в ней от людей, то Лэм, наоборот, как мог обустраивал свою «комнату горя». Обклеивал ее словно обоями радостными впечатлениями, обставлял, словно мебелью, невинными занятиями вроде игры в карты, скрашивающими жизнь немолодого холостяка, уже и не помышляющего о женитьбе…
Однако существует ведь горькая шутка: «Господь создал мир из ничего. Но материал все время чувствуется». Так и материал, из которого пытался создать Чарльз Лэм свое тихое, спокойное счастье, все время давал о себе знать. Тоска, страх, кошмары… Трудно быть счастливым великовозрастному девственнику, живущему вместе с сестрой – старой девой.
Человеку необходимо кого-нибудь любить, потому что свойство любить – оно ведь врожденное. Но, живя с нежно любимой сестрой, Чарльз не мог позволить себе порой даже сказать ей ласковое слово: «Обычно мы пребываем в гармонии, но иногда и бранимся, как водится между близкими родственниками, - признавался Лэм, - наша взаимная симпатия скорее подразумевается, чем выражает себя в словах, и однажды, когда я обратился к Мэри в тоне, более ласковом чем обычно, она ударилась в слезы и принялась сетовать, что я к ней изменился».
Два человека, живущих вместе и никогда не знавших плотской любви, одинаково боялись перейти грань, за которой их нежная привязанность друг к другу могла бы окраситься эротическим чувством. И все те чувства, которые мужчина испытывает к любимой или даже просто желанной женщине, Чарльз старался связывать с образом той самой Энн Симонс, которая некогда жестоко отвергла его. Он, уже отвергнутый, хранил верность ее образу так, как ни один, даже самый любящий муж не хранит верность ни одной, даже самой ревнивой жене. Он обвенчал свою душу с образом нежно любимой девушки в церкви собственного сознания. Верность возвышенному образу заставляла Чарльза даже не смотреть на женщин. Происходила подмена, - страх быть отвергнутым вновь назывался преданностью идеалу.
Вместо кошмаров Лэму снились сны, где он был вместе с Энн…Проснуться было страшнее чем пережить крушение мира, поэтому сны порой продолжались и после пробуждения. Он словно наяву видел своих детей, - мальчика и девочку, с которыми он играет, как заботливый отец в их смешные, наивные, детские игры…Вот они играют, резвятся…Они совсем рядом, они созданы из плоти и крови, а не сотканы из призрачной мечты…И он их отец…И Энн – их мать…
Но реальность входит в область мечты как нож хладнокровного убийцы – в тело невинной жертвы.
«И я вдруг увидел, - рассказывал Лэм, - что душа моей дочери глядит на меня глазами матери с такою отчетливостью перевоплощения, словно она снова была тут же рядом. И я стал сомневаться, которая из них стоит предо мной и чьи же это блестящие волосы. И пока я пристально смотрел на детей, они начали понемногу тускнеть, все отступая и отступая, пока, наконец, в бесконечной дали мне стали видеться только два грустных личика и без слов они непостижимо обратили ко мне такие слова: «Мы не дети Энн и не твои, мы вообще не дети. Дети Энн знают отцом другого человека. Мы – ничто, меньше, чем ничто, чем сновидения. Мы лишь то, что могло бы быть, и принуждены ждать на унылых берегах Леты миллионы веков, прежде чем обретем существование и имя», - и тут сразу, очнувшись, я увидел, что спокойно сижу в холостяцком кресле возле моей неизменной, верной сестры».
Страшно было очнуться и вспомнить, что Энн уже давно вышла замуж за ростовщика, и с ней теперь даже практически невозможно увидеться…И вместо нее напротив сидит сестра, тоже так и не узнавшая любви…
…Нежность щедрого человека (а Лэм никогда не скупился на чувства и деньги) требует какого-то материального выражения, - подарков, знаков внимания…Ничто так не характеризует человека как то, на что он тратит свои деньги. Искренняя любовь преодолевает свойственный в той или иной степени каждому человеку эгоизм, и деньги тратятся не на себя, а на любимого. Но Чарльз не мог ничего подарить замужней женщине, не скомпрометировав ее, и все подарки, предназначавшиеся ей, преподносились Мэри….
…Такие подарки похожи на поздравительную открытку, попавшую случайно другому твоему знакомому, которого ты и не думал ни с чем поздравлять. На ней не было написано имени, - и тебе звонят, благодарят за нежные слова…А ты, смущаясь, не можешь уже признаться, что отправлял ее совсем другому человеку…И как щемит сердце от мысли, что ее получил не он…
Трагедия – когда мужья изменяют женам, жены – мужьям…Но не менее трагичны семьи, в которых жена, например, выходит за нелюбимого человека, потому что тот, кого она беззаветно любит, уже с другой. И вот живет она всю жизнь с нелюбимым мужем, даже и не помышляя об измене...Старается как может скрасить быт своего супруга, покорно терпит его ласки, и изо всех сил пытается полюбить мужа…
Эта ситуация была очень схожа с той, в которой оказались Чарльз и Мэри Лэм. Оба беззаветно любили. Обоих отвергли. И вот они нашли утешение друг в друге. Да, они были нежно привязаны друг к другу с самого раннего детства, но по сравнению с несбывшейся мечтой блекнет любая нежная привязанность. Поэтому нежность Чарльза и Мэри отдавала горечью.
И ведь одно дело – трогательно заботиться о сестре, бескорыстно отдавать ей все свои силы и внимание, - и совсем другое – думать о том, что вместо этой ворчливой старой девы могла сидеть рядом с тобой нежно любимая жена…Когда очень ждешь по телевизору какой-нибудь фильм, а его вдруг внезапно заменяют другим, начинаешь ненавидеть эту другую картину, какая бы она ни была.
Поэтому с годами Лэм все больше даже думать боится об Энн Симонс. Сокровенная мечта растворяется в жертвенном служении домашнему очагу, и не являются больше Чарльзу в его грезах призрачные дети…Но мечтающий о том, чтобы детский смех оживил его дом, старый холостяк словно духа, вызывает свой собственный образ из далекого детства. Оживший с помощью воспоминаний и воображения образ заменяет живого ребенка, - Лэм нянчится с ним как с живым малюткой. «Я готов плакать над ним, терпеливо переносившим оспу и еще более свирепые, чем она, лекарства. Я мысленно укладываю его бедную горячечную головку на больничную подушку и вместе с ним пробуждаюсь, пораженный тихим присутствием витающей над ним материнской нежности, которая неведомо для него берегла его сон. Не имея ни жены, ни детей, не потому ли я обращаюсь к воспоминаниям и усыновляю собственный образ в качестве наследника и любимца, что лишен возможности возиться со своими отпрысками?!».
Одиночество Лэма множится словно повторяемое эхом слово, от этого одиночества рождаются дети, - утробу матери заменяют ожившие воспоминания…Ведь чувственность Чарльза проявляется не в постели с женщиной, а за столом. Для него вкушение изысканного яства сравнимо с тайной первой брачной ночи. «Восхитителен ананас, - пишет Лэм, - но наслаждение, доставляемое им, пожалуй, даже преступает границы дозволенного, если оно не греховно, то столь похоже на грех, что, право, обладателям чувствительной совести полезно было бы помедлить, прежде чем отведать его. Слишком упоительный для вкуса смертного, он язвит и обжигает уста, прикасающиеся к нему, это поцелуй любовника. Наслаждение это граничит с мукой, так безумна и неистова сила испытываемого блаженства».
Касаться простого ананаса словно губ любимой женщины, каждый вечер проводить в обществе ворчливой старой девы, бояться даже представить заветный образ…и считать при этом себя счастливым человеком?
Лэм, будучи очень неглупым человеком, прекрасно знал, чем обделила его судьба. Поэтому стараясь найти счастье в своем размеренном быте, он не мог наивно закрывать глаза на очевидные вещи.
И тогда на помощь пришла ирония, которая помогла ему примириться с действительностью. Именно ирония сделала настоящим литературным событием очерки Чарльза Лэма.
«Ирония – это последняя стадия отчаяния», - писал А. Франс. Не так редко можно встретить человека с врожденным чувством юмора, но ироничный взгляд приобретается лишь с опытом. К иронии человек приходит только через горнила страданий.
Когда у него хватает сил не сойти с ума и не покончить с собой.