Секач

Юрий Жук 2
 Секач. Продолжение

       Синица закончила свой утренний туалет. Позавтракала, чем Бог послал. А послал он ей на этот раз не так уж и густо. Зимняя бескормица тяжела для всякого лесного обитателя — от громадины лося, до маленькой птахи. Только малому существу и нужно меньше. Там клюнула, тут подобрала. Глядишь, вроде и сыта уже. А раз заботы о пропитании позади, появляются новые. И как тут не полюбопытствовать, что с Секачом?

       Секачу же, надо сказать, было совсем худо. Боль с ноги перекинулась на всю заднюю часть тела, которая онемела и горела огнем. Он то и дело терял сознание, проваливался в какую-то черноту. Кошмары только что случившегося сменялись в его голове картинами времен миновавших. Прочно забытые, они вновь неожиданно выплыли из глубин памяти, заставляя раз за разом переживать события дней давно прошедших.

       И Секач увидел себя маленьким поросенком рядом со своими братьями и сестрами, возле большой и надежной матери. Она только начала выводить их из гнезда, потихоньку учила выкапывать из-под земли вкусные корешки и личинки. И Секач вместе с тремя своими такими же, как и он, полосатыми сородичами, неуклюже тыкался пятачком в землю, пытаясь, как и мать, что-нибудь выкопать из-под прошлогодней слежавшейся листвы. Однако ничего не получалось: ни силенок, ни умения недоставало. Он повизгивал от нетерпения, снова и снова тыкался в землю, чуя где-то совсем рядом с носом вкусный залах съестного. И тогда мать помогла разгрести листья и добраться до пищи. И Секач, громко и смешно чавкая, поедал попадавшихся в изобилии земляных червей, личинки насекомых и сочные луковицы растений.

       Весеннее и уже горячее солнце припекало сверху его полосатую спинку. Лес весело шумел под легким ветер¬ком и, казалось, весь мир создан на радость ему, его сородичам, его матери.
       А мир его, мир, который он успел узнать за эти две недели своей жизни, был чрезвычайно мал. Сначала весь он умещался в гнезде, где все они появились на свет и целые дни проводили, тесно прижавшись друг к дружке. Мать уходила и снова возвращалась три четыре раза за ночь, чтобы покормить их и опять уйти по своим делам до самого утра.
       Даже днем в гнезде было тихо и сумеречно. Пахло хвоей. Ель, время от времени, тихо шелестела своими ветками, легко убаюкивая их, досыта напившихся молока. И от этого было покойно и немножко грустно. Тогда ему казалось, что это и есть весь тот мир, в котором ему предназначено жить.
       Но вот однажды он вышел из гнезда и узнал новый, куда более разнообразный и большой мир поляны, с новыми звуками, запахами, ощущениями. А за ним угадывался другой, еще больший и интересный мир. Еще вчера он не подозревал, что кроме материнского молока, вкуснее которого, конечно же, нет ничего на свете, существует под ногами другая еда, а уже сегодня он добрался до этой еды. Завтра же узнает еще что-то новое. И так день за днем. Секач твердо верил, что так будет всегда. И от этого ему было светло и радостно. Хотелось куда-то бежать, взбрыкивать ногами, хотелось прыгать или повалиться на спину в молодую весеннюю травку и болтать в воздухе всеми четырьмя копытцами. Секач видел, что его сородичи чувствуют то же самое, и ему стало еще светлее, еще радостнее. И он с братьями устроил веселую беготню по поляне. Они гонялись друг за другом, визжали и хрюкали и были счастливы.

       А потом они все вместе лежали в тени разлапистой ели, сосали материнское молоко, дружно посапывали и повизгивали и, в конце концов, уснули...

       Но эта светлая картинка недолго стояла перед взором Секача. Действительность напомнила о себе волной боли, разлившейся по всему телу. И он, находясь все еще во власти увиденного, ощущая себя маленьким поросенком, громко и обиженно, как бы жалуясь матери, всхлипнул и услышал в ответ короткое и удивленное чвирканье. Секач с трудом открыл один глаз: перед ним, совсем рядом, сидела желтая птичка и, склонив на бок свою головку, с любопытством глядела на него. Она еще раз чвиркнула, как бы вопрошая, что мол, случилось? И, не дождавшись ответа, бочком, бочком скакнула в сторону.
       Секач узнал ее. Нередко во время кормежки пичуга эта крутилась тут же рядом, выискивала в свежих кабаньих накопах пропитания и для себя. Секачу нравилась эта суетливая, немного даже нахальная птаха, которая его совсем не боялась и занималась своим делом прямо у него под ногами. Она как бы чувствовала, что этот громадный сильный зверь не враг ей и ничего плохого не сделает. Иногда она не прилетала на кормежку к Секачу, и тому становилось даже немного грустно и обидно, что вот на этот раз пичуга обошлась без его помощи.
       Но сегодня он не смог обрадоваться птице. Слишком велика была беда, что обрушилась на него. Он поскорее закрыл глаз, чтобы вновь вернуться в тот светлый лес к матери, к семье, но вместо этого увидел себя повзрослевшим, таким, каким он был после той страшной встречи с двуногими, когда потерял мать и примкнул к чужой семье.

       Он увидел молодых кабанчиков, уже вошедших в пору возмужания, их он сторонился — были тут подсвинки помоложе — их он тоже старался избегать, а были и его сверстники, из прошлогоднего помета, из которых он сразу выделил двоих.
Того поросенка, что куснул его в ответ на попытку завязать знакомство. Надо сказать, что с тех пор у них так и не сложились отношения. Тот поросенок, хоть и был сверстником Секача, но выглядел покрупнее. И загривок его начинал щетиниться чуть ли не от маленьких, вечно недовольных глазок, глубоко посаженных по сторонам широкого лба. Он невзлюбил Секача с самого начала и старался при каждом удобном случае показать ему это. Секач был слаб. Простреленная холка болела, не переставая, и потому он пытался избегать стычек с этим Лобастым. Тот же, видимо, специально искал их во время кормежки или при устройстве на дневку. Он оттирал Секача к краю. Выгонял из середины стада. Оттеснял его на глубокий и крепкий снег, добыть из-под которого что-нибудь съестное не было никакой возможности.

       И, наверное, Секач не пережил бы ту тяжелую зиму, совсем ослабев от раны и недостатка пищи, если бы не второй его сверстник, а вернее, сверстница. Ладненькая, аккуратная, прибылая свинка, с очень светлой, почти совершенно белой, чуть в желтизну шерстью.
       Как-то во время одной из стычек с Лобастым, когда Секачу было уж совсем несладко, она вдруг ввязалась в драку и с яростным визгом набросилась на Лобастого, кусая, куда попало. Лобастый не ожидал такого и отступил — ошалел от неожиданности. Потом опомнился, долго кружил неподалеку, злобно хрюкал и сопел, но вновь задираться не решился.

       А Беленькая подошла к Секачу, дрожавшему от обиды и слабости, дружелюбно боком потерлась о его бок. И тому стало спокойно и радостно, будто вновь он оказался рядом с потерянной матерью. Он почувствовал возле себя живую душу, хоть как-то отнесшуюся к нему по-доброму и сразу ставшую родной и близкой.
       С той поры Секач не отходил от нее ни на шаг. И не потому, что боялся стычек с Лобастым: просто ему было сладко ощущать Беленькую рядом, будь то на переходах или во время кормежки. А уж при устройстве на дневку они всегда ложились рядом так, чтобы боком чувствовать друг дружку. Иногда Лобастый пытался протиснуться между ними и занять место Секача. Но Беленькая тут же вскакивала и ложилась рядом с другой стороны. А если Лобастый был назойлив и настырничал, оба они, не сговариваясь, переходили на другое место. И тому, волей-неволей, приходилось устраиваться в одиночку...

       ...Один день сменялся другим, таким же трудным и неуютным, как и прошедший, его торопил следующий, за которым прятался еще такой же, а там еще и еще... И незаметно в лес снова пришла весна.
       Она дала знать о себе редкими проталинками по южным склонам оврагов и ериков, затем вылезшими из-под мокрого снега проплешинами бугорков и холмиков с пожухлой прошлогодней травой на макушках и, наконец, проклюнувшими эту макушку первыми молодыми ростками подснежников-бузлучков, в один прекрасный день раскрывших яркие маленькие головки.

       Верба еще по снегу распустила плюшевые почки, теперь украсилась зелеными сережками и развесила их по веткам. Побежал по корням и стволу прямо к дальним тонким веточкам березовый сок. Ударился в почки и заставил их набухнуть. Каплями повис и засочился из всякой трещинки на дереве, тонкой тугой струйкой брызнул на землю из-под застрявшей с зимы в березовом теле одинокой картечины. Потекла по сосновым стволам смола, наполнила воздух густым горьким ароматом, выступила на кончиках иголок, янтарной каплей переливаясь на солнце, и повисла, затвердела серо-желтым комочком. А сверху на нее натекла другая и не удержалась, упала тяжелая вниз, прямо на муравья, впервые выползшего из муравейника глотнуть весеннего солнышка. Бедняга увяз всем туловищем, забарахтался и захлебнулся бы, погиб бы в смоле, и явился бы вновь через миллионы долгих лет в капле застывшего весеннего солнца, радуя душу восторгом какой-нибудь будущей моднице. Но велика была весенняя сила жизни: поднапружился наш муравьишка, поднапрягся и, в конце концов, выбрался наружу, оставив с носом нашу прапраправнучатую модницу. И долго еще после этого счищал со своих лапок прилипшие капельки смолы и недовольно шевелил усиками, будто ворчал:
       — Ну негде в нынешнем лесу порядочному муравью прогуляться! Все так и норовят какую-нибудь гадость сделать!

       Откуда-то пала на трухлявый пенек только что проснувшаяся после зимы и потому ошалелая первая муха. Опрокинулась на спину, заболтала всеми лапками, зажужжала крыльями и так на спине закрутилась волчком по шершавой поверхности пня. Потом перевернулась и унеслась куда-то прочь, будто ее и не было.
       А на поляне, на самом солнцепеке, меж двух тонких веточек кустарникового терна, уже вовсю трудился, выплетая свою ловчую сеть, маленький крестовик.
       Еще нет-нет, да и примораживало по ночам. Но дневное солнце тут же топило появившуюся тонкую слюдку льда. Снег отползал, съеживался, делался все темнее и ноздрястее, а потом и вовсе исчез, уступив место враз задышавшей земле. И этот вздох почувствовался повсюду в лесу.
       Бежали в глубине ериков мутные талые ручейки, полные щепы, хвои и всякого лесного мусора. Лес умывался и прихорашивался. Все росло, рвалось наружу, щебетало, чирикало, стрекотало, галдело и дышало, дышало, дышало. И в каждом живом звуке да и просто во вздохе слышно было: — Жить! Жить! Жить! И в лесу все оживало, набирало силу и соки от задышавшей вместе с весной земли.

       В кабаньей семье тоже произошли изменения. В один прекрасный день ушла старая мать-свинья, а с нею и несколько самок помоложе. Разбрелись они по ближним и дальним крепям, чтобы устроить в укромном уголке, подальше от недоброго глаза, гнездо и дать миру новую жизнь. Откололись набравшие силу, заматеревшие за зиму кабанчики-двухлетки и пошли бродить в одиночку, не нуждаясь больше в защите и опеке старой матери. И остались только подсвинки да прибылые поросята, до поры до времени кинутые на произвол судьбы своими матеря¬ми. Потом, ближе к лету, они с новым потомством вновь вернутся на свои участки, и семья снова соберется вместе. Но пока стадо сильно поредело. Собственно, его, как такового, уже и не было. По двое, по трое разбредались кабаны по всему участку леса в поисках пищи и собирались вместе лишь под утро, устраиваться на дневку. Но и тогда кто-то не приходил к общей лежке. Не раз и Секач с Беленькой оставались где-нибудь в укромном уголке на отдых и лишь следующей ночью примыкали к остальным.

       Нужно сказать, что за это время Секач очень изменился. Это был уже не тот дрожащий, растерянный, слабый подсвинок, сиротливо ютившийся на задворках семьи. Он заметно подрос и раздался в холке. Как и у Лобастого у него появился щетинный гребень, который угрожающе топорщился, стоило ему чуть выдать свое недовольство. А верхнюю губу непривычно оттопыривал начавший пробиваться наружу клычок, силу и остроту которого не раз попробовали на своей шкуре особенно докучливые и наглые его сверстники. Он научился довольно легко обращать их в бегство, быстро и точно нанося удары. С этим приходила уверенность в собственные силы, но также и мудрость жизни. Получив однажды крепкую трепку от матерого кабана, Секач на всю жизнь усвоил для себя истину: берегись сильного — притесняй слабого. Уступай дорогу взрослому кабану, но
пусть тебя боятся твои сверстники. Бей первым, не жди, когда на тебя нападут.
И только стычек с Лобастым Секач избегал регулярно. Но и тот остерегался задирать его. Видел, что перед ним уже не тот слабак, которого можно обидеть безнаказанно. Между ними образовался безмолвный договор, по которому они старались обходить стороной друг дружку. Но оба каким-то шестым своим чувством ощущали, что вечно так продолжаться не будет. Что однажды наступит такое время, когда ни тому, ни другому не захочется уйти с тропы и уступить дорогу. И вот тогда-то им непременно придется схлестнуться в серьезном поединке. Когда это время наступит —неизвестно. Но то, что оно не за горами, чувствовали оба.
И такое время, в конце концов, пришло.

       Случилось это через зиму, когда он окончательно откололся от стада и стал жить вольной жизнью кабана-одиночки. К этому времени он превратился в крепкого трехлетка с широкой грудью, сильными ногами и острыми клыками по обе стороны от рыла. Он с весны не видел Беленькую, которая также покинула стадо, соорудила в кустах логово и первый раз принесла потомство — троих маленьких полосатых поросят. Секачу это было неинтересно, и он все лето не вспоминал о ней. Бродил по своему участку леса, метил его. Потершись спиной и боком о деревья, оставлял на них свой запах вместе с клочками шерсти, отдыхал в кусте акации, где приспособил себе лежку, купался тут же неподалеку в неглубоком озерце, в воде которого было приятно лежать, погрузившись по самые уши. Дно в озерце было мягким и илистым, вода прохладной и хорошо освежающей от бьющих со дна ключей. Секач часами не вылезал оттуда, жмурил глаза от удовольствия и лени. Лишь почувствовав голод, покидал он воду. Тут же, неподалеку, чесался о какое-нибудь дерево или камень и только потом отправлялся на поиски пищи, чтобы назавтра вновь вернуться сюда, к озерцу.

       В такой беззаботной жизни незаметно пролетело лето. Подступили холода. До снега, правда, было еще далеко, но частые утренники уже покрывали траву и мелкие кусты белым налетом изморози, будто напоминали всему живому: зима не за горами. Кормов вокруг было в изобилии: созрели и опали желуди, яблоки-дички, орехи, ягоды, семена. Жизнь текла бы на удивление спокойно и благодатно и дальше, если бы однажды Секача не посетило странное чувство, которое вселилось в него и уже не покидало ни на минуту. Оно пришло исподволь, незаметно и постепенно, наполнило все его существо сплошным беспокойством и тревогой. Все говорило за то, что в лесу — в его лесу — нет ничего враждебного и опасного. Все спокойно. Но вот покоя у Секача как раз и не стало. Такого он еще никогда не испытывал. Он почти перестал есть: кормежка не радовала. Чаще и чаще возвращался он к своему озерцу, по ночам уже заплывавшему у берегов тоненькой корочкой льда, с ходу бросался в холодную воду. На время это помогало, но потом тревожное чувство возвращалось с новой силой. Он бродил и бродил лесом, не зная покоя, не понимая причины, гнавшей его вперед и вперед. Нередко вдруг вскакивал с лежки в самый разгар отдыха от смутного беспокойства и незнакомого желания, и вновь начинал кружить по лесу, будто что-то выискивая, но так и не находя. В эти моменты он чувствовал себя огромным и могучим, способным сразиться с любым соперником.

       Однажды вечером Секач причуял далекий запах Беленькой, и страшное волнение охватило его. Он, наконец, понял, кого так упорно искал все эти дни. Беленькая — вот что ему нужно сейчас. Внезапно он почувствовал такую тоску по ней, а сердце застучало так яростно, что, казалось, промедли он хоть чуть-чуть, и оно вырвется наружу. Секач весь задрожал от этого чувства, поймал желанный запах и, стараясь не упустить едва слышную его струйку, двинулся по ней, жадно хватая воздух ноздрями.

       Беленькую он нашел под утро на широкой поляне, вместе с поросятами, подсвинками и молодыми кабанчи¬ками. При виде ее Секач пришел в неистовство, к которому примешалась непонятно откуда взявшаяся ярость.
       Он вышел из чащи на край поляны и некоторое время наблюдал за стадом налившимися кровью глазами. Секач не понимал, что с ним происходит. Он знал только одно: все на поляне, кроме Беленькой и еще одной самки, сегодня его враги. И он двинулся прямо на стадо. Его сразу заметили. Беленькая удивленно хрюкнула, видимо, пораженная его внезапным появлением, и потянулась к нему. Затем остановилась. Что-то в его облике внушило ей страх. Таким она его еще не знала. Но в следующую секунду она все поняла. Он прошел мимо. Почти не глянул. Лишь коротко хрюкнул и тут же почувствовал, как испуганно и радостно задрожали Беленькая и та вторая самка, и как обе они всем своим телом невольно потянулись к нему. Но Секач знал, еще не время обращать на них внимание.

       Ярость и сила клокотали в нем и требовали немедленного выхода. Он громко затрубил, резко набрал скорость и стокилограммовой своей тушей обрушился на сбившихся в кучу подсвинков и кабанчиков, нанося клыками удары направо и налево. Горохом рассыпались кабаны в разные стороны по поляне. Внутри у Секача еще билась и кипела непонятная ярость, а противника и след простыл. Он ударил клыками землю, поднял в воздух тучи опавшей листвы. Задними копытами отшвырнул из-под ног несколько комьев земли и медленно двинулся к Беленькой и той второй самке. С каждым шагом он все яснее и яснее видел, как дрожат они обе, как в страхе и недоумении прядают ушами и не убегают, удерживаемые на месте более сильным, чем страх, чувством. Чувством, которое все эти дни не давало спокойно жить и Секачу. Чувством, которому подвержено все живое на земле, и сильнее которого нет ни¬чего в целом свете. И пусть у одних оно называется просто инстинктом продолжения рода, у других — любовью, у третьих еще как-то, без него, без этого чувства, остановилась бы всякая жизнь на земле. И оно бывает по-своему прекрасным и у первых, и у вторых, и у третьих.

       А Секач все шел к самкам, и глаза его все продолжали наливаться кровью, и пена летела из пасти клочьями на землю, и шумное дыхание со свистом вырывалось из его ноздрей.
       Когда до Беленькой и ее подружки осталось несколько шагов, обе самки все же не выдержали. Сначала кинулась в сторону та, вторая, а за ней и Беленькая. Секач не дал им уйти в заросли, теснил все ближе и ближе к центру поляны, долго гонял их обеих, покусывал и покалывал клыками бока и ляжки, метил спины обильной пеной, пока те окончательно не выбились из сил и дрожащие, но покорные, не подошли к нему, отдавшись на милость победителя.
       Потом они все трое лежали. И Секач никуда не отпускал их от себя. А потом снова гонял по кругу, обращая больше внимания теперь на вторую самку, А Беленькая лишь ревниво похрюкивала, но не смела перечить своему новому господину, которого обе приняли безоговорочно.

       Вот тут-то и появился Лобастый. И Секач, гнавший самок, резко остановился, нос к носу столкнувшись с ним. Внезапная эта встреча вначале ошеломила Секача. Но затем он почувствовал огромную радость. Вот чего недоставало ему все эти дни: достойного противника, с которым бы он мог помериться силами. А то, что Лобастый был его противником, Секач ни секунды не сомневался Он чувствовал каждой клеткой своего огромного тела что Лобастый так же, как и он, жаждет поединка, что за этим он и пришел сюда на поляну, и что ставкой в этом поединке будут обе самки.

       И был бой! Яростный бой не на живот, а на смерть. Бой, в котором все было оружием. Соперники теснили друг друга лопатками, рвали зубами, били копытами, полосовали клыками с такой силой и яростью, что если бы не калкан
кожаный толстый панцирь, что тянется как пояс от шеи до конца ребер, то каждый удар мог бы оказаться смертельным. Они расходились к краям поляны, ожесточен-но отбрасывали задними копытами землю и листву непрестанно скалили пасть, постоянно ударяя нижней челюстью о верхнюю, от чего взбитая пена рваными хло-
пьями летела во все стороны, и сшибались вновь, с такой силой, что слышался треск их костей. Ни один из соперников не хотел уступать другому. И они вновь расходились и кружили, выбирая удобный момент для атаки, и снова кидались друг на друга, зубами ли, клыками стараясь вырвать противнику горло. Время от времени они издавали громкие, раздирающие душу трубные звуки. И все живое затихало вокруг, услыхав эти звуки. Лишь топот, треск да злобное хрюканье разносилось далеко по лесу, внушая страх и ужас ближайшим его обитателям.

       Косуля обезумела спросонья, сорвалась с лежки и, ничего не видя перед собой, через кусты и овражки понеслась, сломя голову, прочь от этой злосчастной поляны. Матерый сохатый сошел со своей привычной тропы, чтобы стороной миновать беспокойное место. И даже пара волков повернула назад и потрусила мелкой рысцой обратно. Потому что всем им была известна неистовая ярость кабаньего брачного боя.

       Обе же самки стояли в уголке поляны у зарослей уже осыпавшегося и склеванного птицами терна и с любопытством наблюдали за битвой, твердо зная, что рано или поздно она кончится, и обе они достанутся сильнейшему, а побежденный уберется, чтобы больше сюда никогда не вернуться, или же останется лежать недвижимый и бездыханный на радость лисам и воронью, которые еще долгое время будут кружить над останками неудачливого соперника, расклевывая и раздирая его тело. Придет время, и только груда выбеленных ветром и дождями костей да бугорок оскаленного черепа с пустыми глазницами, сквозь которые непременно весною проклюнется молодая зеленая травка, будут напоминать о случившейся на этом месте когда-то трагедии.

       Все оно так почти и случилось. И сильнейшим на этот раз оказался Секач. Уставший и выбившийся из сил он видел, что и Лобастый едва держится на ногах. И довольно одного верного удара, чтобы противник был окончательно повержен.
И Секач нанес этот удар. Вернее, несколько точных и мощных ударов головой снизу вверх. Он сдвинул при этом нижнюю челюсть в сторону, и его острые, будто ножи, клыки на всю длину вошли в шею Лобастого, пробили калкан и располосовали его страшными ранами, из которых тут же брызнула черная кровь.
       И Лобастый не выдержал. Удары почти опрокинули его на бок, но он нашел в себе силы удержаться, вывернулся из-под наседавшего сверху Секача и кинулся к лесу.
       Секач не стал добивать его. Ему было довольно позора Лобастого. И он гнал его через всю поляну до самых кустов, на виду у обеих самок, гордо задрав кверху смешной махорчик своего неказистого хвоста. А затем, шатаясь на подгибающихся от усталости ногах, тоже весь израненный и в потеках крови, вернулся к Беленькой и той другой самке и рухнул без сил прямо у их ног. Но самки не убежали. Напротив, тут же легли рядом, тесно прижавшись к Секачу с обеих сторон.

       И больше уже до самых глубоких заморозков никто не пытался беспокоить их. И далеко стороной обходило зверье эту поляну, которую выбрал для себя и своих подруг Секач.

       Да, славное было время!

       И сейчас, раненый и без сил, Секач вновь и вновь вспоминал его.
Секач был мудр. Долгий опыт прожитых лет говорил ему, что все, что он проделал сегодня ночью, — ненадежно, и беды его далеко не кончились. Наступит скорый рассвет, а вместе с ним вернется и опасность. Что-то подсказывало ему: нужно встать и уйти с этого места дальше и дальше в новые непроходимые крепи.
Случись такое еще несколько лет назад, он, конечно же, нашел бы в себе силы и ушел от опасности. Но теперь он был стар и слаб, долго голодал и потерял много крови.

       И когда заструилось меж стволов серенькое зимнее утро, и ветер вновь донес до него ненавистный запах, Секач не тронулся с места. Казалось, он что-то решил для себя и стал почти спокоен. Боль и страх, гнавшие его все дальше и дальше долгую трудную ночь, отошли на задний план, уступив место ясной мысли. Он теперь твердо знал, что делать, успокоился и залег поудобнее, стараясь не шевелиться, чтобы малейшим движением не выдать своего присутствия. Запах двуногих был еще далек, и у него оставалось достаточно времени, чтобы подготовиться к встрече с ними.
       Но вот своим чутким ухом он уловил недалекий шорох и понял, что это четвероногая тварь упрямо тянет по его следу. Он прижал уши и затаился. А когда понял, что четвероногое уже совсем близко и вот-вот обнаружит его, собрал все оставшиеся силы, выскочил из куста и тут же оказался рядом с ним...
       Пес еще пытался увернуться от Секача, но не успел и, настигнутый мощным ударом кабаньего рыла, высоко взлетел в воздух, беспомощно болтая всеми четырьмя лапами и оглушительно визжа.
       Секач не дал ему упасть на землю, поймал на клык, мотнул головой и отбросил, сразу обмягшего, в самую гущу куста, где тот и повис мокрой тряпкой на колючих ветках.
       Одна часть дела была сделана. Но у Секача вновь открылась затянувшаяся было рана, и обильно потекла на снег кровь. А вместе с нею потекли из тела и последние остатки сил. В голове шумело и грохотало, будто целая толпа двуногих одновременно открыла там непрерывную пальбу. Секач стоял на заляпанном кровью снегу, широко расставив ноги и опустив морду долу. На секунду ему показалось, что это не двуногие так упорно преследуют его вторые сутки, а вновь вернулся Лобастый, чтобы посчитаться с ним за тот свой прежний позор. И уж теперь-то ничто не помешает ему разделаться с ним — старым, раненым, ослабевшим.

       И ярость вскипела в Секаче. Он увидел себя кабаном-трехлеткой, рядом с Беленькой и той другой самкой. Почти физически ощутил присутствие их обеих, вновь почувствовал себя могучим и полным сил, готовым к любой схватке.
       И в ту же секунду с противоположной стороны куста акации раздался треск. Кровавая пелена застлала Секачу глаза. И видя перед собой только оскаленную, всю в хлопьях пены морду Лобастого, Секач бросился на этот ненавистный треск.
       Ничто не могло остановить его сейчас. Словно выпущенный из пушки снаряд, насквозь прошил он колючий куст акации и в мгновение ока очутился на противоположной его стороне. Но Лобастого там не оказалось. Вместо него он увидел двуногого, испуганно метнувшегося в сторону. Для Секача это теперь не имело никакого значения. Он жаждал схватки и кинулся в нее. Ударил рылом. Будто пса перебросил через себя двуногого и услышал, как громко шлепнулся он на снежный наст. После этого осел на задних ногах, развернулся к упавшему...

       И тут что-то огромной силой ударило его в голову и шею. Небо хлынуло в глаза Секачу. И он увидел его не сегодняшним свинцовым и серым, а весенним, легким, голубым и веселым. А в небе увидел он знакомую синицу, приятельницу-пичугу, задорно чвиркавшую ему последнюю песенку.
       И Секач умер. Ни выстрела, ни боли он уже не слышал. Но и мертвый он не упал сразу. По инерции проскочил еще несколько шагов, и только тогда рухнул возле ног поверженного двуногого противника в снег, который сразу почернел вокруг его головы.

       — Виталька! Да ты живой ли? — от ближайших кустов кинулся к распластанному на снегу человеку его товарищ. Тот, кого называли Виталькой, шевельнулся, сел, ощупал себя руками. Белое, без кровинки лицо его все еще носило на себе следы недавнего страха. Глаза были мутны и явно ничего не видели. Казалось, он не слышал слов приятеля, хотя тот и стоял рядом. Но постепенно взгляд его обрел смысл и остановился на мертвом Секаче.
       - А-а-а-а! — заблажил он и, упираясь в наст, шустро заскользил в сторону, задом чертя по снегу глубокую борозду.
       — Тиха-а ты, дура! — охотник, что стоял рядом с ним, невольно хохотнул. — Поздно шарахаться, теперь он смирный. — И подошел к Секачу, вынул охотничий
нож, ловко перерезал горло, чтобы спустить кровь. Потом вытер лезвие о снег и вложил его обратно в ножны.
       —Михалы-ыч! Михалы-ыч! — сидевший пытался подняться на ноги, но ноги отказывались ему служить. — Ты видал, как он меня? — губы его отчаянно кривились, видно было — еще не оправился от недавнего шока. — Михалыч! — повторял он раз за разом. — Ты видал?

       — Да откуда? Я подскочил, гляжу, ты на снегу ночуешь, а он, —говоривший кивнул в сторону Секача, — разворот делает, чтоб за тебя основательно приняться. Я и жахнул дуплетом. Чего ж ты не стрелял?
       — Кого там стрелять было! Я и ружье вскинуть не успел, как в воздухе оказался. Ну, думаю, сожрет. Непременно сожрет. А не сожрет, так попробует основательно, — пытался он шутить. И уже серьезно добавил: — А уж как я на землю попал, убей, не помню.
       — Ладно, хоть цел остался, — Михалыч помог ему подняться. — Проверь, все на месте? Может, че отвалилось? Или отъесть успел? — Виталька похлопал себя по бокам, потом подпрыгнул:
       — Все, Михалыч, все цело. И закатился смехом. Это была запоздалая реакция на случившееся. И сквозь смех все повторял и повторял:

       — Но как он меня-то? А? Я испугаться не успел, гляжу, мать честная, лечу! А уж как приземлился, не помню, хоть убей, не помню. — И снова: — Но, как он меня? А?..

       Из леса подошли еще двое. И Виталька стал им рассказывать о том, что случилось, закатываясь нервным смехом.
       — Погоди, — остановил его Михалыч. — А где же Карай? Ему бы тут самое время быть. Возле зверя. — И громко крикнул: — Карай! Карай!
       — Ребята! — Виталька что-то вспомнил. — Я ведь слыхал его. Перед тем, как этот, — он все еще опасливо посмотрел на зверя, — выскочил на меня. Почему я и побежал-то. Слышу, Карай визжит. Не иначе, как этот, — он снова глянул в сторону Секача, — его прищучил.
       Он еще не успел договорить, как один из тех охотников, что подошли попозже, бросился за куст и через секунду вышел обратно, неся на руках бездыханное тело собаки. Весь ее бок был в крови, а голова запрокинулась назад и от каждого шага болталась из стороны в сторону.

       — Кончился наш Карай, — сказал он. Видно, это был хозяин собаки. — Отохотил свое. Такого пса загубили! Я за ним специально чуть ли не к коми-пермякам летал. Щенком взял. Два года как работать начал. И как работать! Куницу облаивал, олешка выгонял, а по кабану ходил... Эх! Ни разу без поля не возвращались, когда Карай в загоне был. Такого пса загубили. И было бы из-за чего. Вы гляньте,— он зло пнул Секача ногой,— ему ж сто лет в обед. Ни мяса, ни сала. Сплошной мешок с костями. Его в рот не возьмешь, провонял насквозь.
       — Его сразу б выложить, — вставил слово Виталька.
       — Да кого!? Кого тут выкладывать?! Не видно, что ли? Собаки, и те жрать не будут. Двое суток по лесу ноги били, и из-за чего!? А все ты! — обернулся он к четвертому. — "Добирать! Добирать!" — выкрикнул он противным голосом, скорчив злую гримасу. Видно, передразнивал приятеля. — А кого тут добирать!? Все те мало. Положили ведь свинью с подсвинком. Нет! Все те мало. Прорва ты! Говорил же... Вот и добрали, — и снова яростно пнул кабанью тушу ногой: — У, су-у-у-ка!

       — Кто ж знал, что так окажется? — тот, к кому обращался хозяин собаки, виновато развел руками. Ему было явно не по себе от этих слов, так они были обидны и несправедливы. Ему также было жаль погибшего пса. Тем более что всю его историю он прекрасно знал. И то, как хозяин собаки летал на Север, заранее списавшись с питомником, и то, какие скандалы и ссоры выдержал он в семье в тот период, когда домашние его восприняли поступок этот как блажь, чего, мол, куда-то лететь, деньги переводить? Тут что ли собак мало? И как он все-таки
настоял на своем и привез Карая. Как воспитывал и натаскивал его и сколько сил вложил в это, и как, наконец, вырастил прекрасную рабочую лайку. И вот, на тебе.

Но, все-таки, ему было обидно от несправедливости этих слов. Получалось так, будто он нарочно все это устроил, чтобы погубить пса. И он не сдержался:
       — Чего ты на меня взъелся!? Я что ли твоему кобелю бок продырявил! Чего ты на меня орешь?!
       — А ничего! — сорвался на крик хозяин собаки. — Не гуди ты всю ночь "добирать, добирать". Карай сегодня жив бы был!

       Михалыч положил ему на плечо свою руку:
       — Погоди шуметь, — сказал он тихо. — Жалко Карая. Хорошая лайка была, талантливая. Но только чего ж теперь Григория виноватить? Да и вины его тут нет никакой. Стреляного зверя надо добирать. — Михалыч сделал нажим на слово "надо". — Ты это не хуже моего знаешь. Кто ж мог предположить заранее, что так все окажется? Это — зверь. А со зверем какие шутки? А насчет того, что он плох, — Михалыч показал кончиком валенка в сторону кабаньей туши, — так уж это, извини. Таких вепрей я отродясь не видывал. Хотя с ружьишком в этих краях второй десяток лет из года в год болтаюсь. Редчайший зверина. Трофей, так трофей.

       — Нет, но как он меня-то... — пытался вставить свое Виталька. Но странное дело, его никто не слушал.
       — Вот я и говорю, — продолжал дальше Михалыч, не обращая внимания на ошалевшего Витальку. — Карая, конечно, жалко. И я тебя понимаю. Да тут все понимают это. Но, видно, уж судьба была такая у твоей собаки. Умереть нынче, на этом самом месте. И, надо сказать, что такая смерть для твоего пса была не стыдной, и даже почетной. Погиб, так сказать, при исполнении. — Михалыч сказал последнюю фразу без тени насмешки.
       И, странное дело, после этих слов хозяин лайки как-то сразу приутих и вроде бы даже успокоился. Он еще попытался что-то сказать, но не сказал, а только махнул рукой и устало отошел в сторону.
       — Нет! Но меня-то он как?! Меня-то... — но всем, кроме самого Витальки, это, прямо скажем, было до лампочки. От него отмахивались, как от назойливой мухи, будто напрочь забыли о том, что только и он, Виталька, был на волосок от гибели. Не отдуплеться вовремя Михалыч, еще не известно, чем бы все это кончилось. Но внезапная смерть собаки вытеснила все остальное и показалась событием самым значительным и важным. Какой там Виталька, отделавшийся легким испугом, когда такой пес пропал. И потому все более редкие Виталькины возгласы так и не находили никакого отклика у его, будто одновременно оглохших спутников.

       А синица смотрела сверху и не понимала, что происходит на земле? Чем занимаются эти нелепые люди, которые вначале громко кричали и размахивали руками, а теперь сгрудились в одном месте и упорно долбили зимнюю мерзлую землю охотничьими ножами.
       И, так ничего и не поняв, улетела малая птаха по своим обычным делам.