Иосиф Бродский продолжает Рождественский цикл почти через пятнадцать лет, в 1987 году, уже в Америке и открывается он «Рождественской звездой».
Это уже совсем другой Иосиф Бродский: и по аскетичности, и по сдержанности эмоций, и по прозрачности мысли.
Но остается главное, может быть, только более выраженное - сближение профанного с сакральным, ближнего с дальним, физического с метафизическим. Общая тональность светлой печали усиливается безакцентной интонацией, безпафосностью и отстраненностью по отношению к миру и себе, доходя до трагического ощущения человеческой жизни.
Вторая часть цикла посвящена Рождению Спасителю уже безотносительно к человеческой праздничной суете. В ней нет авосек, хвои и запаха апельсинов новогоднего стола, нет предновогодней суматохи с ее обычными приметами; здесь присутствует только евангельская история. Она наполнена экзистенциальной тоской, принципиальной бездомностью человека, согреть и спасти которого может только Звезда.
Противопоставление пустыни, в которой живет человек, и Звезды пронизывает все рождественские стихотворения цикла. Пустыня, "подобранная" небом для чуда, возникает и в первой части Рождественского цикла, но во второй - противопоставление становится не случайным, затерявшимся в потоке суеты, а главным действующим лицом.
Пустыня у Бродского – это мир на пороге чуда, еще не знающего, что Рождение Младенца перевернет и преобразит его, но это и мир, в котором придется жить Спасителю. Пустыня повсюду: неуютность, холод, мрак и беспросветность. И Мария, поющая колыбельную над яслями рожденного Младенца, словно поет и не колыбельную вовсе, а заупокойную с цветаевскими нотками:
Привыкай, Сынок, к пустыне как к судьбе.
Где б ты ни был, жить отныне в ней тебе.
Я тебя кормила грудью. А она
приучила взгляд к безлюдью, им полна.
Той Звезде, на расстояньи страшном, в Ней
Твоего чела сиянье, знать видней.
Привыкай, Сынок, к пустыне. Под ногой,
окромя нее, твердыни нет другой.
В ней судьба открыта взору за версту.
В ней легко узнаешь гору по Кресту.
Не людские, знать, в ней тропы! Велика
и безлюдна она, чтобы шли века.
Привыкай, Сынок, к пустыне, как щепоть
к ветру, чувствуя, что Ты не только плоть.
Привыкай жить с этой тайной: чувства те
пригодятся, знать, в бескрайней пустоте.
Не хужей она, чем эта: лишь длинней,
и любовь к Тебе - примета места в ней.
Привыкай к пустыне, Милый, и к Звезде,
льющей свет с такою силой в ней везде,
точно лампу жжет, о Сыне в поздний час
вспомнив, Тот, Кто сам в пустыне дольше нас.
(«Колыбельная», декабрь 1992)
И в этот неуютный мир без правды и веры рождается Тот, Кто может его преобразить, Кто может дать надежду на спасение, Кто сделает Человека Богом силою благодати. Этот образ Рождества - очень точен не только по евангельским, но и иконографическим меркам.
На иконе пещера, в которой родился Спаситель, всегда изображается почти черной, олицетворяя мир, лежащий во мгле и сени смерной. Ясли с Младенцем на фоне темной пещеры - образ Рождения Солнца Правды и Спасителя мира, лежащего во тьме.
Рождественский цикл Иосифа Бродского напоминает словесную икону, передающую восприятие Рождества человеком, уже имеющим экзистенциальный опыт одиночества, страха и тоски, человека, жаждущего встречи со Звездой.
В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,
чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,
Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;
(«Рождественская звезда», 24 декабря 1987)
И дальше тема Рождества развивается через многоплановость событий, знакомых по картинам, иконам и евангельскому тексту. Развивается подобно свитку, разворачивающемуся перед нами на протяжении нескольких лет. Вот мы видим Святое семейство, в котором каждый занимается своим делом:
Мария молилась; костер гудел.
Иосиф, насупясь, в огонь глядел.
Младенец, будучи слишком мал,
чтоб делать что-то еще, дремал.
(«Бегство в Египет (2)», 1995)
Все обыденно. И только Звезда говорит о случившемся Чуде – Рождении Богочеловека. Образ дальнего и непостижимого, противоположный ближнему и повседневному, воплощен в Рождественской Звезде, смотрящей на порог пещеры глазом Отца.
Он был всего лишь точкой. И точкой была Звезда.
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях Ребенка, издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
Звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
(«Рождественская звезда», декабрь 1987)
И снова, уже через два года:
Морозное небо над ихним привалом
с привычкой большого склоняться над малым
сверкало Звездою - и некуда деться
ей было отныне от взгляда Младенца.
Костер полыхал, но полено кончалось;
все спали. Звезда от других отличалась
сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,
способностью дальнего смешивать с ближним.
(25 декабря 1990)
Как и в иконе Рождества Христова, Звезда является у Иосифа Бродского всем: ангельской силой, осью, указывающей на БогоМладенца, Духом Святым и Путеводительницей для волхвов, которые, как три луча, сходятся к пещере. Цифра три проходит рефреном через весь цикл во образ Святой Троицы: три волхва, трое в пещере, три луча. Важное и главное - их трое, все остальное – неважно.
Не важно, что было вокруг, и не важно,
о чем там пурга завывала протяжно,
что тесно им было в пастушьей квартире,
что места другого им не было в мире.
Во-первых, они были вместе. Второе,
и главное, было, что их было трое,
и всё, что творилось, варилось, дарилось
отныне, как минимум, на три делилось.
Рождество Христово во всех деталях и тонкостях воспринимается Иосифом Бродским как архетипическое, каждый год воспроизводящееся снова и снова: в храмах, в рождественской суете, в колокольном звоне, церковных песнопениях, отсчитывающее ход времен и веков. И в этом повторении Рождество превращается в Вечный сюжет, структурируя время и мироздание:
Младенец, Мария, Иосиф, цари,
скотина, верблюды, их поводыри,
в овчине до пят пастухи-исполины
- все стало набором игрушек из глины.
В усыпанном блестками ватном снегу
пылает костер. И потрогать фольгу
Звезды пальцем хочется; собственно, всеми
пятью - как младенцу тогда в Вифлееме.
Тогда в Вифлееме все было крупней.
Но глине приятно с фольгою над ней
и ватой, разбросанной тут как попало,
играть роль того, что из виду пропало.
(«Ясли», декабрь 1991)
Но Рождество для Иосифа Бродского все-таки не столько торжество, как в православии с его радостно-ликующими песнопениями, восхваляющими Рождение Солнца Правды, сходящего с Неба на землю, чтобы возвысить землю до Неба, сколько поминальная трапеза, делающая весь Рождественский цикл трагически-печальным.
Так впрочем и в иконе Рождества Христова: ясли не только ясли, но еще и гроб, а пещера не только мир, лежащий во мгле, но и могила, в которую погребается Иисус Христос. Так в образе яслей и пещеры соединяются Рождество и Распятие Спасителя, а Иосиф Бродский поднимает бокал не только за Рождество, но за Небожительство Спасителя.
На юге, где в редкость осадок белый,
верят в Христа, так как сам Он -- беглый:
родился в пустыне, песок-солома,
и умер тоже, слыхать, не дома.
Помянем нынче вином и хлебом
Жизнь, прожитую под открытым Небом,
чтоб в Нем и потом избежать ареста
земли -- поскольку там больше места.
Авторский блог
http://sotvori-sebia-sam.ru/iosif-brodskij-2/