Пост на складе ГСМ. Глава 2

Игорь Поливанов
       В прошлом году Стариков зимовал тоже на Чукотке, но только на другом прииске. Приблизительно в это время у него зародилась мысль ехать в Краснодарский край, жениться и навсегда покончить с кочевой жизнью, какой жил он уже более пятнадцати лет. За долгую полярную зиму у Старикова было достаточно времени хорошо все обдумать. Неудовлетворенные желания, особенно мучительные в бессонные ночные часы после вынужденного безделья днем, подсказывали, что нужно менять свой образ жизни, и менять немедленно.

       Мысль поселиться именно в Краснодарском крае была связана с убеждением (он и сам не смог бы ответить, когда оно и откуда запало ему в голову), которое почему-то нравилось ему. Он слышал когда-то, что человека перед смертью тянет в родные места, и верил в связи с этим, что каждый, где бы он ни жил, где бы ни скитался, умирать должен вернуться на родину. Конечно, умирать он еще не собирался и мысленно был от смерти так же далек, как всякий здоровый, в расцвете сил человек, а решение ехать на Кубань свидетельствовало лишь о твердости намерения одолеть застарелую страсть к перемене мест, обзавестись семьей и зажить той нормальной человеческой жизнью, какой живет большинство людей.

       Кроме того, с переездом на запад были связаны некоторые практические соображения, которые касались его семейных планов. Стариков был убежден, что женщины на Севере слишком избалованы деньгами и вниманием мужчин, а потому человеку его возраста, если он задумал найти себе женщину «не на ночь, а для жизни», разумней искать ее не здесь, и даже не на Дальнем Востоке, где тоже «навалом» приезжих искательниц приключений, а там, в испокон веков обжитых местах. Надо еще сказать, что с тех пор как его родители, напуганные пережитым голодом, завербовавшись, увезли его, годовалого ребенка, на Дальний Восток, — с тех пор он так и не собрался ни разу съездить на родину и дальше Хабаровска не был, имел весьма смутное представление о тех местах, в основном из кино.

       В мае, когда начал таять снег, Стариков рассчитался, но, вместо того чтобы лететь прямым рейсом до Москвы, как вначале планировал, в последний момент поддался настроению и решил сделать небольшой круг, чтобы еще раз, может быть последний, увидеть места, где прожил почти всю свою жизнь. Он должен еще раз увидеть море — при одном воспоминании о нем на Старикова наплывали морские запахи. Воспоминания о службе на флоте и двух годах плавания на сейнере волновали его воображение, и та, прошедшая, жизнь казалась особенно привлекательной.

       Он взял билет до Магадана с тем, чтобы из Нагаево плыть пароходом до Находки, потом на день-два заехать во Владивосток, оттуда — в Хабаровск к сестре на недельку, а уж там — поездом через всю страну. В Магадане он не думал долго задерживаться — намеревался отбыть первым же судном, но все же надеялся, что в его распоряжении будет хотя бы дня три до отплытия. Хотел одеться поприличнее и немного «размагнититься», как он выражался про себя, имея в виду прежде всего визит к знакомой женщине, с которой встречался позапрошлое лето, когда два месяца работал в порту грузчиком, а также попить пива, посидеть вечер в ресторане, сходить в кино.

       В Магаданском аэропорту Стариков встретил знакомого по Колыме сварщика, и эта встреча несколько нарушила программу действий. Они забыли даже, как звать друг друга, но сварщик только что проводил на «материк» жену с детьми, был навеселе и пригласил Старикова к себе ночевать. От аэропорта до города пятьдесят четыре километра, так что, пока ехали автобусом, они успели проникнуться друг к другу симпатией, и, принимая у себя гостя с двумя бутылками коньяка, сварщик широким жестом руки пригласил его располагаться как дома, уверяя, что он может пользоваться всеми благами его благоустроенной квартиры хоть месяц.

       Через несколько дней, сидя в ресторане в компании приятеля и двух женщин, Стариков, прикасаясь коленом к теплой ноге соседки, чувствовал на себе женский взгляд и, хмуря широкие черные брови, предавался пьяной потребности говорить умно и значительно.

       — Ты, Вася, конечно, молодец, — говорил он сварщику, — я тебя кругом одобряю. У тебя есть дети, семья. Они, конечно, сейчас не здесь, но все-таки они у тебя есть. Я одобряю всех, у кого есть дети. Пусть плодятся, размножаются на здоровье... А у меня, Вася, нет детей! Потому что я — бич. Я бич и бичом подохну! Где-нибудь на вокзале или в общежитии, и креста никто на могиле не воткнет. Ну это черт с ними, со всеми... Главное — я сейчас гуляю. Год морозил сопли на Чукотке, заработал денег, а теперь гуляю. Такая у меня натура! Они меня, конечно, не знают, — небрежно махнул рукой он в сторону женщин, — а ты знаешь меня.

       Стариков говорил, наклонившись к столу в сторону приятеля, говорил грубым с натугой голосом, стараясь перекричать грохот оркестра, так что вздулись жилы на его толстой красной шее. Говорил он уверенно, тоном, не допускающим сомнения в искренности его слов, и чувствовал при этом превосходство и над приятелем, и над всеми прочими, кого он одобрял за правильную жизнь.
 
       Он гордился и тем, что не прав, живя не так, как другие, и тем, что «сгубил свою жизнь» — как он утверждал, и что его ждет за это расплата — безымянная могила, на которую не придет поплакать ни одна душа. И он верил этому, и его недавняя решимость устроить свою жизнь по образцу жизни большинства людей виделась под взглядом двух женщин проявлением слабости, изменой своим убеждениям.

       На следующий день, вспоминая все, что говорил в ресторане, Стариков почувствовал облегчение, словно избавился вдруг от тяготившего долгое время обязательства. Через неделю он улетел в Хабаровск, прожил там у сестры десять дней и уехал в Находку. Из Находки вернулся в Хабаровск, но поселился уже не у сестры, а в гостинице.

       В конце июля Стариков снова был в Магадане. Настроение было скверное. Ему до тошноты надоела пьяная праздная жизнь, но в памяти были еще свежи воспоминания о Чукотке, с ее морозами, пургами, со скукой актированных дней, с тоской по нормальным человеческим условиям. Воспоминания о недавнем прошлом казались теперь еще менее привлекательными: успел привыкнуть к мысли, что навсегда распрощался с прежней своей жизнью, с Чукоткой, а теперь снова должен вернуться туда, заранее зная, что ничего нового там не найдет.

       И Стариков тянул время, откладывая со дня на день поиски подходящей работы. Его огорчало сознание, что провел время как-то не так, что ожидание чего-то светлого, радостного, с которым жил долгие месяцы в тех  тяжелых условиях, ожидание чего-то верного, как гарантированной награды за терпение, не оправдалось. Он был недоволен жизнью вообще, чувствовал постоянно вялость от ежедневных попоек, испытывал отвращение при одной мысли о каком-либо физическом напряжении, о предстоящей работе на морозе, при воспоминании о пурге, полярной ночи, обжигающем лицо воздухе — обо всем, что ждало его в недалеком будущем на Чукотке. Он знал, что ехать ему следует только на Чукотку: только там он сможет быстрее всего заработать деньги, то есть снова достичь того положения, в котором был три месяца назад, когда казалось, что он на пороге новой жизни и все лучшее впереди.

       Стариков еще месяца полтора тянул бы это опостылевшее существование, пока бы не вышли все деньги и суровая необходимость не погнала бы его, бездомного бродягу, искать работу, если бы случайно на глаза не попалось объявление о наборе стрелков на время промсезона на прииски Чукотки. Объявление было старое, и, направляясь в  контору, он был почти уверен, что ему откажут. Но его приняли, и эта, так кстати подвернувшаяся работа, которую он никогда не принимал всерьез, считая охрану прибежищем работников третьего сорта — пожилых людей, физически слабых, инвалидов и лодырей, — представилась ему как возможность немного прийти в себя после «отпуска». Можно даже перезимовать, если оставят после сезона, а ближе к весне перейти на прииск или в СМУ.

       Сдав в отдел кадров трудовую книжку, Стариков повеселел. Нако¬нец-то он вышел из этого неопределенного положения, которое в последнее время его порядком тяготило. И вышел так удачно. Он снова мог смотреть в будущее в ожидании чего-то нового, снова мог надеяться, мечтать.

       Смущал только род его будущей деятельности. Инстинктивно пытаясь заглушить в себе чувство неловкости, Стариков, пока оформлялся и почти всю дорогу до места, пребывал в бесшабашно-веселом настроении, при всяком случае объяснял, что решал немного отдохнуть на новом месте, с таким видом, будто его самого забавляло то, что он, здоровый мужик, устроился на работу сторожем. В том же бесшабашном настроении он еще у дверей отдела кадров познакомился с Марией — она оформлялась на тот же прииск, и тогда еще решил сойтись с ней. «Баба — страшней атомной войны, но на Чукотке сойдет за первый сорт», — усмехнулся он про себя, глядя на ее широкое обрюзгшее лицо с маленькими припухшими глазками, однако не без удовольствия оглядев плотную, мощную, с высокой грудью и необъятную ниже пояса фигуру.

       Через месяц жизни на прииске, сложив обе получки и добавив часть оставшихся у него денег, они купили у отъезжающей на «материк» семьи балок за восемьсот рублей и стали жить вместе.

       Стариков всегда гордился в душе тем, что, добиваясь расположения женщин, никогда им не лгал. Он ничего не обещал Марии. Однако, хотя он не думал на ней жениться и сама мысль навсегда связать с ней свою судьбу показалась бы ему нелепой, он все же не считал нужным лишать ее надежды, если таковая у нее была. И даже, напротив, поддавшись как-то доброму расположению духа, желая сделать Марии приятное, он пустился в рассуждения, общий смысл которых сводился к тому, что на этом свете все бывает, из чего ей вольно было делать вывод, что поскольку они тоже живут на этом свете, то и с ними может случиться все. И даже привел пару случаев для примера, когда сходились настолько разные люди, что со стороны было чудно смотреть и невольно возникал вопрос, где у него или у нее были глаза, когда они еще только знакомились.

        «Зачем раньше времени бабку расстраивать», — думал он. Да и себе спокойней. Пока не было причин что-либо менять, не стоило ломать об этом голову. Даже было совсем неплохо, если пораскинуть мозгами, и он знал, что всему этому обязан Марии, и по-человечески не мог не быть благодарным ей. С тех пор, как он начал свою трудовую жизнь, он успел заполнить две трудовые книжки и начать третью. Этот опыт прочно утвердил его в мысли, что зимой везде нехорошо, а с таким убеждением легче переносятся мелкие неприятности, которые зимой становятся более заметны: и грубость начальника, и шум в общежитии, когда тебе хочется спать. До весны (время года — наиболее благоприятное для перемены места работы) он старался не замечать всех этих недостатков, принимая их как неизбежное зло, и лишь в исключительных случаях покидал пригретое к зиме место и пускался в дорогу навстречу, может быть, еще большим неудобствам и даже унижениям, поскольку зимой начальники обычно более нетерпимы к «летунам».

       В эту зиму не было никаких причин менять что-либо в жизни. Напротив, после тех условий, в которых он зимовал в прошлом году, Стариков находил, что устроился наконец-то как нельзя лучше. Он пребывал в непривычном для него состоянии душевного равновесия, покоя. К тому же и заработок сносный. На Севере и сейчас из-за нехватки людей в охране в некоторых местах допускаются большие переработки. Хотя сверхурочные и праздничные часы оплачивались так же, как и прочие, месячный заработок Старикова составлял около трехсот рублей. Дежурил он по двенадцать часов через двенадцать с двумя-тремя короткими выходными и дома в бодрствующем состоянии пребывал ровно столько, сколько требовалось, чтобы выполнять немногие обязанности мужчины по хозяйству: принести со стройки и нарубить дров, натаскать льда в бочку для пополнения запаса воды. Это равномерное чередование сна и дежурства, сна и двенадцатичасового почти неподвижного стояния на посту — без праздников, без потрясений, без физического и умственного напряжения, — постепенно выработало определенный ритм, который в течение шести месяцев командовал его организмом, подчиняя себе все иные процессы.

       Первое время постоянно ощущалась потребность в физическом напряжении, в резких движениях. Все тело ныло и томилось, и двенадцать часов безделья и одиночества на посту казались вечностью. Когда выпадало дежурить на проходной, где всегда было много народу, Стариков чувствовал себя еще хуже, скованный неловкостью от постоянной мысли: что должны думать все эти люди, проходящие мимо него, мужика ростом в метр восемьдесят, со спиной грузчика и «мордой, о которую хоть поросят бей».

       Через шесть месяцев он, при необходимости, уже свободно мог выдержать даже сутки дежурства на вышке, и теперь ему не верилось, что когда-то он мог по девять, по десять, а иногда и больше часов в день работать топором, ломом, лопатой, перетаскивать тяжести на спине, так же, как тогда ему показалось бы совершенно невозможным, что он будет способен изо дня в день высиживать по двенадцать часов кряду. После почти двадцати пяти лет тяжелой физической работы, от которой он никогда не бегал, после жизни, требующей часто напряжения всех сил, он сделал вдруг открытие, что вполне можно жить вот так легко, ничего не делая, и ничего в этом нет плохого. Теперь та его прошлая
жизнь и жизнь окружающих его людей, жизнь, насыщенная каждодневной выматывающей работой, борьбой с холодом, слабостями, желаниями, виделась ему далекой и чужой. Где-то в глубине души у него было ощущение, что вот так, как живет он теперь, он жил всегда и будет жить очень долго, может, до конца дней своих, но он бы очень удивился, если б осознал, что доволен этой размеренной покойной жизнью и не желает никаких изменений.
       Он, которому еще недавно казалось невероятно трудным прожить на одном месте больше года, который не мoг терпеть однообразия, чем гордился даже и не упускал случая похвастать, теперь был доволен однообразным, ленивым течением жизни и последнее время как будто даже боялся перемен, испытывал неуверенность при мысли, что ему снова придется вернуться к прежней работе. Правда, он и сейчас при всяком случае в разговоре выражал недовольство охраной, говорил, что весной обязательно уйдет, но теперь, может быть, более хотел убедить себя, чем слушателя.

       С каждым днем в нем незаметно росло желание постоянства, неизменности существующего порядка, и Мария, игравшая немалую роль в поддержании этого порядка, приобретала все большее значение. И он испытывал тайное удовлетворение, когда ему удавалось открыть в ней новое достоинство, оправдывавшее их совместную жизнь. Стариков отмечал про себя, что у Марии спокойный характер, она чистоплотна, добра, хорошо стряпает и, как он думал, любит его.

       Она никогда ничего не требовала от него, не просила. Напротив, может быть, отчаявшись когда-либо встретить мужчину, который не на время, не для удовлетворения похоти, а навсегда пожелал бы связать свою судьбу с ее судьбой, старалась предупредить малейшее желание своего очередного «мужа», боялась сделать малейший промах — дать ему повод бросить ее. Стариков всегда с неодобрением и презрением относился в душе к способности женщин покорно сносить побои и издевательства своих мужей ради видимости семейной жизни, но чутьем угадывая в Марии готовность покорно сносить все это от него, испытывал к ней чувство, похожее одновременно на благодарность, жалость и умиление. Еще в дороге, как бы желая предупредить подлый поступок с его стороны, она рассказала два-три случая, когда мужчины сходились с женщинами и, воспользовавшись их доверчивостью, пропивали или присваивали имущество или сбережения жен, а потом бросали их.

       А когда через два месяца совместной жизни появилась возможность отложить часть ее зарплаты, Мария сама предложила положить эти деньги на его книжку, чтобы, как она сказала, «не канителиться с лишней книжкой».

       Продолжение следует...