Мама

Валентин Спицин
Сегодня вдруг ударила страшная стужа, такая безжалостная, что вот знаешь, что она простоит всего один день, и снова вернутся те, уже привычные, минус шесть, но всё равно, как-то стало вдруг неуютно и одиноко, и явственно так возникла и заполнила всё сознание мысль, которую я обычно стараюсь гнать от себя, - что я только случайно ожившая песчинка в этом бескрайнем и чужом нам мире, и в любой момент первый же вихрь сметет меня с ладони, и мир, в котором был я, погаснет, как гаснет экран, на котором только что кипели страсти, но чья-то равнодушная рука нажала кнопку, и вот уже нет ни страстей, ни героев, только черное небытие…

И вспомнил я вдруг маму. Я, вообще-то, её никогда не забываю, это всё врут, что незримую прочную связь между ребенком и матерью можно порвать, - но тут вспомнил как-то по-особому, как вспоминают, наверное, умирающие на поле боя солдаты, когда перед их мысленным взором за какие-то оставшиеся им минуты проносится вся их жизнь, начиная с первого прикосновения к ним нежных рук той единственной на свете женщины, и кончая этой нежданной пулей, которая выключила им экран.

Когда человека охватывает смертная тоска, он инстинктивно, неосознанно, хватается за ту последнюю соломинку, которая, он знает, была когда-то в его жизни, когда достаточно было ему заплакать, и мама подходила к его колыбельке, брала его на руки, прижимала к теплой груди, - и страх одиночества вдруг исчезал в глубине сознания, как отползает и затаивается до поры голодный хищник, который уже избрал свою жертву, и всё равно её не оставит, но это будет не сейчас, так, что, вроде, и как бы совсем не будет, - ведь мы все в душе своей до самой той страшной поры верим, что мы бессмертны…

Так и я, вышел вот за картошкой в погреб, а мороз такой, что всего за десяток шагов всё тело так закоченело, что ноги и руки совсем перестали слушаться. В погребе кое-как пришел в себя, ведь в подземелье всегда +5, мой друг Толик как-то давно, когда мы учились с ним в Москве, рассказывал, как несчастные «раскулаченные» крестьяне, среди которых были и его дед с бабкой, которых палачи выбросили из товарняка посреди кулундинской зимней степи, спасались от лютого мороза, почти голыми руками выкапывая себе яму в земле. Земля, она греет, хотя и всего-то до тех +5, но иногда и этого бывает достаточно, чтобы отогнать зверя, которого рисуют с косой…

На обратном же пути я снова замерз, и оставалось всего-то вставить и повернуть ключ, но руки не слушались, и страх умереть вот так, перед дверью в натопленную избу, вырос стократно, до того последнего отчаяния, что в голове сам собой родился безмолвный крик: «Мама!». И будто, как тогда, в далеком детстве, пришла Она, подула на мои побелевшие пальцы, и они вновь обрели былую гибкость. Зверь остался за толсто обитой дверью. Спасибо, мама…

Бог наградил меня прекрасными родителями, вот уж тридцать лет как нет папы, и 16 мамы, а они как добрые ангелы-хранители всё заботятся обо мне. Каждый свой поступок сверяю я с тем, как, как мне кажется, поступили бы они. Только с годами пришла ко мне эта мудрость. Раньше, в бурной молодости, я, как и большинство моих сверстников, не слушался родителей, - наверное, это действительно заложено в нас матерью-природой, чтобы мы не шли путем предков, а торили себе дорогу по целине, набивая себе собственные шишки, но иногда и открывая то, что по убеждению родителей не могло и существовать.

Но в конце жизни от этой фронды не остается и следа. Мудро всё же устроена жизнь! Хотя и жестоко, но ей, жизни, наши поздние раскаяния безразличны, ей важно только собственное сохранение, а оно невозможно без постоянного развития и совершенствования. Вид, переставший развиваться, гибнет, как самолет, потерявший скорость.

Мы рождаемся, и с нами рождается целый мир. Невероятно, но я помню эпизод, когда меня принесли из роддома! Нет, тогда я только чувствовал, что я лежу голый, а надо мной склонились три тени, которые издавали звуки, и я их вовсе не понимал. А еще запомнилась лампочка без абажура прямо над моей головой. Это уже мама мне потом, когда я вырос, сказала, что это меня из роддома домой принесли, а трое – это она, бабушка – папина мать, и папа. Это было в самом начале июня, до войны, на которой мой родной папа погибнет, оставалось еще больше недели.

А еще запомнилось, как уже в конце войны водили меня в детский сад № 102, он и сейчас работает, так мама приезжала после работы за мной на велосипеде. Велосипед у нас был марки «три ружья», как сейчас его помню. Мы ехали вдоль железной дороги, и я, сидя в самодельном детском сиденье на раме, деловито поглядывал по сторонам. Мир бежал мимо меня, будто, только что застывший, вдруг куда-то заторопился.

Мама работала в литейном цехе стержневщицей, это тот же формовщик, только по внутренней форме – «стержню». Работа эта крайне тяжелая и вредная, а маме тогда не было и 30-и.

И что меня всегда поражало, так то, что при такой работе, на которой и мужик-то не каждый выдержит, ухитрялась еще стряпать, работать на огороде, держать поросенка, козу и десяток кур. И, вдобавок, вечерами шила и строчила на машинке вышивку ришелье: дырки такие вроде кружева. В те времена кормить и одевать семью, да дом содержать было очень трудно. После войны было голодно, и любое рукоделье очень помогало.

Вспоминаю сейчас, и так на душе тепло становится! Я как никто другой понимаю горе тех детей, которые растут без матери. Никакой самый хороший детдом маму не заменит. Она, и только она делает нас людьми, вселяет и лелеет в наших душах доброту, сострадание к ближнему. Я не имею в виду мам с психическими отклонениями, от которых родятся Ленины и Гитлеры. Правда, у Сталина мама была очень хорошая, она перед смертью сказала ему: «Уж лучше бы ты, Сосо, стал священником…».

После войны было очень голодно, и хотя мама и мой новый папа Миша оба работали в литейном, и получали «горячие» карточки, и мы жили лучше многих, эта зажиточность выражалась лишь в дополнительном стакане киселя на сахарине из картонной пластиночки на каждого, да дополнительном куске хлеба. Так вот, уже я учился в школе,  за мной заходил приятель Колька, года на 3 меня старше. Он заходил, когда мы как раз завтракали, и смотрел не отрываясь, как мы пили эту сахаринную жижу с крахмалом и краской, и мама молча разливала свой стакан пополам, и половину ставила перед Колькой. У них и этого не было.

Я сейчас ругаю себя, что так много лет прожил вдали от мамы, пытаясь проторить ту самую собственную дорогу. А мама тихо ждала, и папа ждал, им так не хватало моей сыновней ласки. Время летело, они старели, а я только раз в год наезжал в гости и думал, что вернуться к родителям-то я всегда успею… Как я заблуждался!

Мама прожила долгую жизнь, она папу Мишу пережила аж на 17 лет, и когда уходила в больницу, откуда ей уже не суждено было вернуться живой, наготовила мне полную морозилку моих любимых пельменей, которые умела делать только она. Она уже умерла, а я всё ел эти пельмени пополам со слезами.

Как жаль, что эти милые ангелы не бессмертны, они уходят в вечность, оставляя нам щемящее чувство вины и беспомощности, да еще несказанной благодарности за великий подарок по имени жизнь…

Валентин Спицин