Учителя и ученики - петербургская школа физиологии

Вячеслав Демидов
Пятьдесят две недели в году. Пятьдесят два воскресенья. Двенадцать приходятся па каникулярный отпуск, так что не о них разговор, – а остальные можно тратить, как душе угодно, особенно когда ты молод, красив, когда на тебе форменный сюртук с золотыми пуговицами и в деньгах ты не стеснен.

А студент пятого курса Военно-медицинской академии Леон Абгарович Орбели как раз таков – едва-едва вступивший в третье десятилетие своей жизни сын состоятельного судейского чиновника из Тифлиса, по отцовской линии внук протоиерея Тифлисского собора, по материнской – князя Аргутинского-Долгорукого, католикоса всех армян... Аристократ в Петербурге...

Но вот уже восьмидесятое воскресенье подряд проводит он в лаборатории Ивана Петровича Павлова, весь третий и четвертый курсы. А также все вторники и среды: в эти дни у Ивана Петровича нет лекций, он появляется в Институте экспериментальной медицины спозаранку, чтобы работать до половины шестого,– в шесть у него по заведенному распорядку обед.
Еще на втором курсе Орбели хотел попроситься к нему в лабораторию, но робел. Кто он таков, чтобы вот так вдруг явиться к профессору, действительному статскому советнику: хочу, мол, под вашим началом приобщиться к науке...

Хотя был вроде бы случай, даже два.
Осенью 1900 года, когда только-только начались занятия и Орбели был избран старостой второго курса, пришлось идти объясняться к куратору – им был как раз Иван Петрович. Осведомился профессор не очень приязненно, что это за демонстрации устраивает Орбели, почему от имени курса отказался принять стипендию Общества русских врачей для нуждающихся студентов? Орбели с достоинством ответил: потому, что секретарь общества, углядев в списке фамилию на «янц», оскорбительно отозвался об армянах.

Ах, как вскипел тогда Иван Петрович! «Возмутительно! Как, вы говорите, он выразился, – «мянцев-шванцев»? И это секретарь общества! Что это он думает, он какая-то избранная нация? Какое он имеет право ни с того ни с сего оскорблять другую нацию? Возмутительно!»

И, помолчав, слегка успокоившись: «Конечно, вы имели полное право отказаться от денег, вручаемых подобным способом. Господин Орбели, как заместитель председателя общества, приношу извинения за недостойный поступок нашего секретаря. Прошу вас взять деньги и распределить их так, как вы решили с представителями студенческих десяток. Еще раз приношу извинения...»

Не о лаборатории были тогда мысли, а потом уж, когда ушел, подумалось: «Хорошо бы...» Но не стал возвращаться. Неловко...

А другой случай был совсем иной, просто чудесный. Иван Петрович рассказывал о пищеварении, и Орбели на лекции спросил: что будет, если голодную собаку накормить жиром? Голод обязан вызвать обильное отделение желудочного сока, однако жир, как только что сказал Иван Петрович, должен затормозить отделение сока. Что же будет на самом деле?

Профессор выслушал, задумался и как отрезал:
– Не знаю. Не могу дать ответа. Это требует фактической проверки, а вот так сразу сказать не могу...
И пригласил к себе в Институт экспериментальной медицины на следующий день к четырем часам – вместе поставить опыт. Вместе!.. Навстречу вышел ливрейный швейцар с орлами на пуговицах, за ним стремительно откуда-то появился Павлов и, словно с равными (Орбели пришел не один, уговорил товарища с курса), быстро проговорил:

– Что ж, господа, собака готова, идемте кормить!

«Кормили собаку сливочным маслом, она съела сто или двести граммов, и у нее потек сок в очень небольшом количестве. Иван Петрович сразу же стал рассуждать, чем это можно объяснить, и говорил, что, очевидно, природа рассчитывает на переваривание не чистого жира, а жировой ткани, в которой много соединительной ткани, а соединительная ткань...» И полвека спустя стояла, будто вчера, перед глазами Леона Абгаровича эта сцена.
Тут бы и попроситься в лабораторию, да опять робость помешала. А вдруг ответит: «Сначала физиологии выучитесь, молодой человек!» Гневлив, взрывчат профессор...

Лишь когда сдал на пятерку курс физиологии, пришел Орбели к прозектору кафедры Вартану Ивановичу Вартанову, обещавшему замолвить словечко. Тот велел зайти на следующий день. И прямо ввел в кабинет к Павлову:
– Вот этот студент, он хочет работать у нас, помните, я говорил, что он, наверное, придет?
– Помню, Вартан Иванович. А что вы умеете делать, господин Орбели? Взвешивать на аналитических весах умеете?
– Умею, Иван Петрович.
– Да? Как же будете брать разновес?
– Пинцетом.
– Так-таки пинцетом? Хирургическим?
– Ни в коем случае. С костяными кончиками. Разновес нельзя царапать, потому что...
– Спасибо, достаточно. Вартан Иванович, по-моему, надежный человек, можно взять. Кстати, как вас зовут, господин студент? Леон Абгарович? Благодарю.

Тут, знаете, Леон Абгарович, нужно проверить, как изменяется переваривающая сила желудочного сока перед кормлением, во время кормления и после. Измерять будете по способу Метта, а как все это делается, объяснит Антон Антонович Вальтер, я ему скажу. Прямо завтра же и начинайте. Собаку доставят из нашей лаборатории в институте, чтобы вам зря не тратить время на хождение.

...Нынешние опыты, которыми занят Орбели, тоже идут под руководством Ивана Петровича. Надо выяснить, как повлияет перерезка блуждающего нерва на функцию желудочных желез. Под наблюдением две собаки, прооперированные Павловым, у каждой – изолированный желудочек, ловко выкроенный из естественного, у каждой установлены нормальные и аномальные характеристики желез. То есть сидеть тебе неподвижно, час за часом, уставясь на пробирку, и считать каждую каплю вытекающего сока, и Боже избави чем-то отвлечься: Иван Петрович подойдет именно в это мгновение, разнос неминуем, а то и просто выгонит – делу конец. За протокол вон как выругал, когда не вовремя приготовил таблицу: «Ишь ты, паршивец, не успел приготовить!..»

И вдруг сегодня Павлов требует бросить всё и срочно писать работу на конкурс по этим двум собакам...

2.
Синий бланк телеграммы из Тифлиса:
ПОЗДРАВЛЯЕМ ЗОЛОТОЙ МЕДАЛЬЮ ДА ЗДРАВСТВУЕТ АКАДЕМИЯ ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАУКА ДА ЗДРАВСТВУЮТ ПРОФЕССОРА ДА ЗДРАВСТВУЕТ ОРБЕЛИ – СЕМЬЯ ОРБЕЛИ.

В пять дней все было сделано, куча протоколов приведена в порядок, доложены результаты в заседании Общества русских врачей,– говорил, не читая заранее написанное, а словно наизусть, отличным литературным языком. Многие думают, что это в наши дни ученые не рискуют выходить на трибуну без бумажки, а, мол, раньше... Увы, и раньше она служила спасательным кругом – но только другим, но только не Орбели.

«Выражали удивление, что я докладывал без записки»,– вспоминал он первое свое выступление. Да, был ему присущ дар завораживающего рассказчика. Всегда, если можно было, предпочитал не сидеть за письменным столом, а диктовать или просто беседовать – хоть с глазу на глаз, хоть с кафедры, хоть с трибуны...

Прекрасный выдался для Орбели 1903 год. Золотая медаль. Сразу две статьи – одна в «Трудах Общества русских врачей в Санкт-Петербурге», другая в «Архиве биологических наук Императорского института экспериментальной медицины», на русском и французском языках... «И у Леона это вышло особенно эффектно и хорошо именно потому, что производил он свою работу не из-за медали и без всяких надежд на какую-нибудь награду, а из одного только научного интереса и желания работать под руководством профессора Павлова, который совсем его покорил»,– писал в Тифлис по горячим следам старший брат Леона – Рубен, впоследствии профессор гражданского права и зачинатель подводной археологии у нас в стране.

А 16 июня 1904 года младший врач Второго флотского экипажа Орбели явился к начальнику кронштадтского Николаевского госпиталя для прохождения службы. До Петербурга два часа на пароходе и столько же назад...

Стоит во главе госпиталя доктор Исаев, ученик Мечникова, науку глубоко уважающий человек. Начальник лаборатории физиологии – ученик Павлова доктор Вестенрик. Отведен Орбели специальный кабинет для опытов. Покупка, содержание и кормление животных за казенный счет. На руках подписанный начальством чистый бланк для заказа лабораторной посуды, принадлежностей и аппаратов. Все прекрасно.

Но – не получаются без свиданий с Иваном Петровичем эксперименты, не хватает его каждодневных ворчливых посещений, его живого, прямо детского интереса к неожиданным результатам, его обсуждений новых идей и размышлений вслух...

Почти год прошел, пока удалось Павлову перевести своего ученика в морской госпиталь – в Петербург! – ординатором. С двух часов свободен и в половине четвертого успевает уже быть в институте, благо у Калинника моста летом пристань, а зимою можно на конке проехать на Аптекарский остров.

А то вдруг повезет крупно: семейный коллега попросит подежурить за него в воскресенье. И значит, потом три дня – целых три дня! – свободных, и все их без остатка можно провести там же, на Лопухинской улице, в институте, как бы ласково ни выговаривала красавица Елизавета Иоакимовна (он так боялся спросить, согласна ли она будет стать его женой), что, видно, не очень он жаждет ее видеть, коли не приезжает к ним в Белоостров, к приморским дюнам...

Впрочем, летом прогулки к дюнам удавались, потому что не клеилась работа без Ивана Петровича, а тот свой трехмесячный отпуск проводил всегда в Силламягах, за Нарвой, на море, совершенно отвлекаясь от научных забот.

Быть поближе к Ивану Петровичу... Чуть поманил, сказал о месте своего ассистента (жалованье вдвое меньшее, чем оклад гвардейского военного врача), и Леон Абгарович, уже к тому времени женатый человек, бросил благополучную флотскую карьеру. Видел, конечно, издали, но не испытывал на себе, что это такое – ассистентство у Павлова, а тут довелось испытать.

И месяца через два пришел просить отставку:
– Я, наверное, не в состоянии справиться, пусть ассистентом будет кто-нибудь другой...
Павлов посмотрел внимательно:
– Вы из-за того, что я ругаюсь? Так, Леон Абгарович, вас же запах псины в лаборатории не беспокоит? Нет? Тогда рассматривайте мою ругань, как запах псины, – не будете же вы бросать лабораторию из-за такой мелочи?
Как запах псины... Так про себя сказать! Остался, конечно, Орбели, и четыре года промелькнули, словно день.

«...Крупное достоинство трудов Орбели заключается в том, что в них сквозит постоянная и напряженная работа мысли как критической, так и обобщающей, причем в деле критики автор отличается серьезностью и спокойствием, в деле обобщений – осторожностью и обоснованностью...
На основании сказанного следует признать, что доктор Орбели является одним из достойнейших кандидатов на заграничную командировку.
                Академик И. П. Павлов».

Впереди Германия, Англия, Италия. Встречи со знаменитыми физиологами – Эвальдом Герингом, Джоном Ленгли и другими, встречи с молодыми людьми, сверстниками, которые станут знаменитостями... Февраль 1908 года...

3.
Столь  успешно завершившаяся студенческая работа Леона Абгаровича, посвященная роли блуждающего нерва (пес Черный под наблюдением с сентября 1901 до сентября 1903 г., пес Рыжий – с сентября 1902 до июня 1903 г.), заставила прочитать одно английское руководство по физиологии.

Там нервная система подразделялась в соответствии с давней традицией на две: двигательную  (она обслуживает органы чувств и всевозможные движения скелетных мышц) и вегетативную (управляющую внутренними органами, то есть заведующую пищеварением, кровообращением и многим чем еще). Однако обе системы автор называл совершенно по-новому: первую систему соматической, от греческого «сома» – тело, а вторую автономной.

Написал это руководство и предложил названия Джон Ньюпорт Ленгли, сорокашестилетний сотрудник профессора Майкла Фостера – директора лаборатории физиологии и гистологии в кембриджском Колледже св. Иоанна. Тот самый Ленгли, о котором спустя два десятка лет Леон Абгарович напишет: «Можно смело утверждать, что нашими сколько-нибудь правильными и ясными представлениями об общем плане организации автономной нервной системы и взаимоотношениях ее с системой соматической мы почти всецело обязаны Ленгли».

К тому времени, когда Орбели отправился в первое заграничное путешествие, Ленгли заведовал лабораторией после уехавшего в Лондон своего учителя Фостера. Иван Петрович считал Ленгли первым специалистом по вегетативной нервной системе и написал ему рекомендательное письмо, с которым Леон Абгарович и явился в столицу английской физиологической мысли.

Небольшого роста, очень стройный, быстрый в движениях, Ленгли любил пристально вглядываться в собеседника своими серыми глазами, оценивая, много ли тот стоит как исследователь. Разговоры в лаборатории отметал как непозволительную праздность: каждый сотрудник обязан был в конце дня кратко изложить на бумаге результаты эксперимента, – шеф брал записочки домой и указания давал тоже записочками.

Петербургскому гостю заведенный стиль общения был продемонстрирован с порога. «...Прибыв в лабораторию, я нашел оставленное на мое имя письмо, в котором вкратце была изложена тема моей будущей работы, в двух словах сказаны основы методики, назван один литературный источник и назначен день и час свидания»,– свидания не за чашечкой кофе или чая, а у вивисекционного стола, где Ленгли со своим неизменным помощником препарировал лягушку: «Мы будем с вами вести эксперименты по одной и той же теме, будем проверять друг друга. Полезно было бы, чтобы и ход препаровки был у нас одинаков...»

И тот же Ленгли мог прийти однажды в лабораторию с огромным букетом собственноручно выращенных роз: «Передайте, прошу вас, мадам Орбели... Надеюсь увидеть ее вместе с вами завтра у меня дома».

Среди признаков, по которым Ленгли разделял соматическую и автономную нервные системы, был ответ на растительные вещества – алкалоиды.

К концу XIX века фармакологи открыли их предостаточно: стрихнин, никотин, кокаин, пилокарпин, эфедрин, атропин, кофеин, хинин, кодеин... Экстрагировали их из коры, корней, листьев, цветов, плодов всяких растений, нередко весьма экзотических  (потом, конечно, через годы, а то и десятилетия химики научились синтезировать). Одни вещества возбуждали, другие успокаивали, в малых дозах показывали себя лекарствами, в больших – ядами... Во множестве лабораторий шли исследования, ученые (в первую очередь, ясно, фармакологи) пытались понять причины столь различий действия на живую ткань.

Ленгли начинал у Фостера именно с фармакологии. В 1875 году открыл, что пилокарпин расширяет кровеносные сосуды. Потом три года занимался атропином. А потом со своим коллегой Дикинсоном принялся исследовать активность никотина.
 
Здесь-то и ждала их удача, сделавшая имена обоих известными каждому физиологу: оказалось, что этот яд способен блокировать ганглии (нервные узлы, как их называли когда-то, – группы нервных клеток, окруженные общей оболочкой и играющие роль своеобразных «переключательных станций» на путях нервных сигналов). То есть, прекращать передачу возбуждения по автономным нервам.

 Так был найден инструмент, благодаря которому можно выяснить, каким органом заведует тот или иной нерв, – на глаз даже Ленгли, уж на что был искусным анатомом, не мог порой с уверенностью «прочитать адрес». Топография автономной нервной системы прорисовывалась все яснее под «никотиновой пробой», и друзья Ленгли сочинили лимерик (по-английски «лим» – писать портрет, изображать):

Жил да был удивительнейший из людей
в славной Англии,
У которого не было нервных сетей,
 а одни только ганглии:
Тут и там никотином ужасным
Метит их – ганглиозный, прекрасный!
Всюду ганглии стали крупнее
И Ленглее, Ленглее, Ленглее...

Английский ученый установил важное обстоятельство, ускользавшее от прежних экспериментаторов: автономная нервная система не едина, в ней присутствуют нервы двух видов. За одними он оставил старинное название симпатических, другие получили от него титул парасимпатических. Через первые нервная система ускоряет биение сердца, делает более мощным пульс, повышает давление крови, распоряжается мышцами кишечника, – словом, способствует усиленной деятельности мускулатуры. А через нервы второго вида во многих случаях оказывает влияние, обратное действию симпатических нервов.

Ленгли задумал подробное изучение автономной системы лягушки, чтобы сравнить, отличается ли она, а если да – то чем, от автономной системы млекопитающих и птиц, которыми он занимался в прошлые годы. И тут как раз подоспел Орбели – почти на весь 1910 год, до самой осени.

Первым заданием было посмотреть, как влияют симпатические нервы на кровеносные сосуды. Потом настала очередь радужной оболочки глаза, сердца, пищевода, желудка, тонкого кишечника, почек, мочевого пузыря... На каждый нерв для достоверного результата полагалось прооперировать десяток лягушек, а то и полтора.

Цифра 1000, которую Леон Абгарович поставил в графе «Потребное количество подопытных животных», не была преувеличением. Бланк с этим и другими вопросами заполняли тогда в Англии все физиологи: антививисекционная лига провела через парламент закон, по которому специальный контролер из профессоров должен был следить, не мучают ли зря экспериментаторы подопытных кроликов и лягушек.

Предыдущий год жизни за границей, проведенный у Эвальда Геринга в Лейпциге, приучил уже, что по завершенному исследованию Леон Абгарович писал статью вместе с сотрудником лаборатории шефа. Но Ленгли и тут проявил свой особый характер: сам написал, да не одну статью, а целых две – под двумя фамилиями, и, как вспоминал  Орбели,  вдруг принес:
– Вот я показал, что делали вы, что делал я, проверьте, все ли верно, не вкралась ли какая-нибудь ошибка.

Леон Абгарович было обиделся, чуть не вспылил, но сдержался, а чем дальше читал, тем яснее видел: ему такое глубокое обобщение не удалось бы. Статьи выходили далеко за рамки экспериментов на лягушке.

Сравнивая ее симпатическую систему с системами других животных, Ленгли пришел к выводу: строение в целом одинаково по плану, конкретная же организация у земноводных куда примитивнее, чем у птиц и млекопитающих.
 
Единство и эволюционные изменения.

Мысль, которую Орбели постоянно слышал у Павлова, которую Леон Абгарович настойчиво и целеустремленно подтверждал до самых последних своих дней...

4.
Беглый огонь артиллерийских батарей первой мировой войны разметал спокойный, налаженный быт, кнутом стеганул время...

Всего десять лет прошло, как Орбели простился с Ленгли, всего десять, а по переменам – чуть не столетие. Гражданская война дробящим валом прокатилась по стране, всюду разруха, ценность рубля упала в тринадцать тысяч раз по сравнению с царским временем, кругом голодные, изможденные лица...

Но в нетопленых аудиториях читаются лекции. Один из декретов обязывает студентов, занимавшихся ранее в медицинских учебных заведениях, вернуться на прежние места. В лишенных электричества лабораториях ставятся эксперименты.

 «...Павлов сидит в своем сером драповом пальто (в котором ходил всю зиму) и шапке-ушанке, Фурсиков – у двери камеры, на которой укреплена шкала – трубка с движущимся в ней столбиком жидкости и управление раздражителями. Моя миссия состояла в том, чтобы большим кухонным ножом откалывать лучинки от соснового полена и, когда приходило время давать раздражитель, подносить зажженную лучину к шкале для освещения», – это из воспоминаний академика Евгения Михайловича Крепса, тогда слушателя третьего курса Военно-медицинской академии. Сцена относится к самому тяжелому периоду – зиме 1919-20 гг.; в 1921-м стало полегче, но едва-едва: можно было обходиться без лучинок, а с продуктами было по-прежнему туго...

Что же Орбели? По присущей ему скромности он не оставил воспоминаний о той поре: «был, как все»,– чего тут особенно расписывать... Один раз только, когда уж очень доняли заграничные коллеги, поведал кое-что в юмористическом духе, и английский физиолог Гарнетт Ченси писал в «Сент Джордж хоспитал газетт»:

«...Его способность изображать в светлых тонах ситуацию, которая произвела такой хаос и принесла столько страданий и чуть не привела его самого к гибели от хронического истощения, не могла не вызвать удивления и восхищения... Он не покидал Петрограда и работал в лаборатории каждый день, хотя долго она была лишена света и отопления, и иногда он сам был из-за голода так слаб, что ему трудно было дойти от дома до работы... Чтобы хорошо выполнять свои обязанности... он работает с раннего утра до позднего вечера и, по его словам, в течение трех лет не спал ни разу более четырех с половиной часов... Он и его ассистенты отдают четверть своего заработка на поддержание лаборатории, а иногда в этом принимают участие, насколько возможно, и студенты... Несмотря на трудности, большинство работающих заняты с десяти утра до одиннадцати вечера, а некоторые из его учеников сделали лучшие свои работы в ранние утренние часы, когда кругом все спокойно».
 
Это уже 1924 год, когда Леон Абгарович приехал в Швецию на XII Международный конгресс физиологов.

Но мы с вами еще в 1921 году.
Тридцать первого декабря прошедшего 1920 года в петроградской Обуховской больнице чествовали главного врача Александра Афанасьевича Нечаева – отмечали пятидесятилетие его научной и медицинской деятельности. Среди выступавших был Павлов. Он произнес речь по нынешним понятиям не юбилейную: о новых исследованиях отечественных и зарубежных физиологов по нервной системе, о тех соображениях, на которые их эксперименты наводят.
 
И сказал Иван Петрович, что, по его мнению, язвы, отмирание тканей и иные нарушения, возникающие при перерезке нервов, происходят оттого, что нож хирурга прерывает путь сигналов трофических нервов. Все органы, как он думает, находятся под тройным нервным контролем. Во-первых, функциональные нервы: они заведуют сокращением мышц, секрецией гормонов и иными подобными функциями. Во-вторых, нервы сосудистые: их задача – регулировать «грубую доставку химического материала (и отвод отбросов) в виде большего или меньшего притока крови к органу». В-третьих, известные с конца прошлого века трофические нервы, которые определяют «в интересах организма как целого точный размер окончательной утилизации этого материала каждым органом».

Закончил Иван Петрович свою речь, словно точку поставил: «Этот тройной контроль мы и считаем доказанным на сердце».
 
А Орбели подумал: любая мышца, в том числе и сердечная,– особая ткань, способная сокращаться. Все они родственны: сердечная мышца, гладкие мышцы внутренних органов, скелетные поперечнополосатые мускулы. Если правда, что трофические нервы подходят к сердцу (а как усомнишься, когда сам Иван Петрович в этом непоколебимо убежден?!), можно думать, что обязаны они быть и возле поперечнополосатых мышц. Ведь в 1913 году голландец Буке открыл какие-то непонятные нервные волокна, скорее всего симпатические, идущие к скелетным мышцам. Что, если этот симпатикус выполняет трофическую функцию, влияет на работоспособность мышцы, например?

Когда вопросы такого рода приходят в голову, естествоиспытатель не кидается ставить эксперимент. Он идет любопытствовать, что именно написано по этому поводу другими, он заглядывает в пыльные пожелтевшие страницы. «В забытых арсеналах лежат порой отлично отточенные шпаги», – заметил кто-то из великих.

И точно: еще в 1895 году британцы Оливер и Шеффер увидели, что выделенный из надпочечников экстракт сужает артерии, увеличивает силу сокращений сердца и – внимание! – действует на поперечнополосатые мышцы, если их этим экстрактом смазать. Еще через три года поляк Левандовский показывает, что экстракт приводит к сокращению мускулатуры, поднимающей иглы ежа, из чего заключает: в этом влиянии есть параллель с управляющим механизмом, свойственным симпатическому нерву.

Вещество же, выделенное из экстракта надпочечника, раскрыло свое инкогнито в 1901 году – это адреналин. Если его впрыснуть в артерии утомленной мышцы, размах сокращений восстанавливается, словно мускул обрел новые силы, – итальянцы Десси и Гранди наблюдали воочию такой эффект.

Итак, параллель... Значит, симпатикус обязан влиять на поперечнополосатую мышцу, обязан взбадривать ее. Обязан... А вот обязан ли – на это даст ответ эксперимент, «господин Факт», как любит повторять Иван Петрович. Что ж, у профессора Орбели лаборатория при кафедре в Первом петроградском медицинском, и в ней с февраля 1922 года занят экспериментальной работой студент Гинецинский, – пусть и посмотрит, как пойдут дела с поперечнополосатой, будет ли ее активизировать симпатический нерв...

5.
Они встретились в 1921 году – профессор Леон Абгарович Орбели и студент-второкурсник Александр Григорьевич Гинецинский. Впрочем, вряд ли профессор хоть как-то выделил его лицо из восьми сотен лиц, обращенных к нему в аудитории, и, конечно же, ни тому, ни другому не могла прийти в голову мысль, что отныне связаны они друг с другом навсегда, – и не «до гробовой доски», как порою высокопарно выражаются, а просто навсегда, пока жива наука и есть ее раздел, называемый физиологией.

Но до этого "навсегда" должно было пройти время...

Покамест же на дворе стоял голодный 1921 год и студент Гинецинский, демобилизованный помощник начальника Управления по снабжению армий Северного фронта, разгружал ради заработка баржи на Неве, а профессор Орбели читал лекции, руководил работой нескольких физиологических лабораторий, справлялся как бы между прочим с хлопотливыми обязанностями заместителя директора по научной части Научного института имени П. Ф. Лесгафта и проректора по учебной части Института физического образования имени П. Ф. Лесгафта, – хватало его на всё (а как показало будущее – и на великое множество иных забот). Так что с глазу на глаз студент с профессором встретились лишь однажды – на экзамене.

Гинецинский писал своей жене Шарлотте Ермолаевне, которая жила с их дочерью Таней у родителей в Вологде: «Сегодня сдал физиологию. По всему вижу, что профессору угодил...У меня страшно чесался язык тут же поговорить о моих физиологических намерениях, но удержался. Время не уйдет. На экзамене как-то неловко».

Экзамен был сдан в октябре. Два месяца спустя Гинецинский подошел к профессору, и тот принял его в свою лабораторию при кафедре физиологии:
– Какие вы знаете языки? А, у вас гимназическое образование... Учились целый год в Германии? Где? В Галле? И сдали анатомию самому Раубергу? Это более чем прекрасно. Сегодня одна из интереснейших задач...

Александр Григорьевич Гинецинский – Шарлотте Ермолаевне,
1 декабря 1922 года:
«Моя дорогая Лелинька. Я еще никогда в жизни не переживал такого нервного подъема, как в эти дни. Моя проблема блестяще разрешена, та идея, о которой я упоминал тебе в прошлом письме, оказалась очень плодотворной. Результаты превзошли все мои ожидания... Всю неделю я спал только по два часа в сутки, а с 8 часов я уже работал в лаборатории. Я никогда не предполагал, что человек вообще может столько работать. В течение недели я поставил 80 опытов, и их результаты с полной очевидностью убедили меня, и Орбели, и всю нашу лабораторию в том, что simpaticus вызывает эффект в мышце. Благодаря моим опытам открывается новая глава в физиологии, и это не слова, а самый настоящий факт. Мне самому странно писать об этом, но я сделал открытие, самое настоящее открытие, как все те ученые, фамилии которых примелькались мне в толстых томах, которые я прочел за последнее время. Сейчас в голове у меня полный сумбур, и я не могу разобраться в той массе кривых, которые лежат у меня на письменном столе. Я отдохну 2 дня и тогда приступлю к точному и исчерпывающему анализу имеющегося в моем распоряжении материала. Орбели страшно доволен, потому что моя работа для него столько же важна, как и для меня, ибо сама идея о возможности действия симпатического нерва на мышцу принадлежит ему, зато мне принадлежит честь первому поставить эту идею на почву исчерпывающего эксперимента. Работа моя, конечно, не кончена, она только начинается. Но самая важная часть ее сделана... Через несколько месяцев я сделаю о своей работе предварительное сообщение в Русском физиологическом обществе, чтобы сохранить за собой приоритет, а потом буду продолжать исследование, которое обещает разрастись до очень больших размеров. Я сейчас больше писать не могу, у меня не слушаются руки и мозг, и каждый мускул болит от невероятного напряжения этих дней. Я буквально отравлен никотином (600 папирос в неделю), и кроме того, наступил тот неизбежный упадок сил, который следует за всяким чрезмерным напряжением... Я кончаю... Вероятно, через несколько дней я вернусь к обычному спокойному состоянию и не скажу в такой форме все, что сказал сейчас. Орбели (он несколько дней сидел со мной до 4 часов ночи, а я уходил в 8 и в 9 утра) прав, когда он сказал, что эти дни я не забуду во всю мою жизнь. Он может понять мое состояние, потому что сам это испытал...»

Пророческие слова. Эти дни стали незабываемыми для обоих.
Об этих бессонных ночах память угаснуть не могла – ученый мир назвал открытое явление «феномен Орбели – Гинецинского».

Приехал посмотреть на затухающее, а потом, после раздражения симпатикуса, возрастающее дерганье лягушачьей мышцы Иван Петрович. «Старик Державин нас заметил», – рассказывал Гинецинский о визите.

Орбели написал ходатайство в дирекцию института, просил оставить Александра Григорьевича штатным сотрудником при его, Орбели, кафедре физиологии: «...Работа признана академиком Павловым за крупную физиологическую победу». (Выдвигая Орбели, единственного среди своих учеников, на звание академика, Иван Петрович отметит эту работу как «высоко ставящую его среди современных физиологов», – работу его, Орбели, а значит, и Гинецинского тоже.) Однако при кафедре Александра Григорьевича не оставили: сын чиновника, личность классово чуждая,– тогда с этим было строго...

Что же сделал Гинецинский в лаборатории Орбели такого, от чего даже Павлов посчитал их исследование эпохальным? Как потом стало ясно, вещь в общем-то простую, но ведь известно, что все гениальное выглядит простым, только додуматься никому до поры почему-то не удавалось...

А «додуматься» означало пойти некоторым образом против теории и даже против советов столь почитаемого Леона Абгаровича.

Вначале было так. По смыслу действия симпатических нервов они должны усиливать работоспособность, но именно этого-то эксперимент не показывал. Соматические нервы исправно выполняли свои обязанности, при раздражении заставляли сокращаться икроножную лягушачью мышцу – симпатикус же оставался к раздражениям глух. Острие писчика кимографа царапает на закопченной бумаге все те же плавно спадающие зубцы – график утомления мускула. Март. Апрель. Май. Июнь. Июль. Август. Сентябрь. Октябрь. И никаких сдвигов. Проклятая мышца, проклятый симпатикус! Сколько лягушек изведено! Руки сами собой, словно чьи-то чужие, делают свое дело скальпелем, а в голову лезут идиотские мысли наподобие того, что и в пределах средней нормы можно устроиться весьма недурно без всякого напряжения сил, а коль так, зачем ставить себе целью результаты, достижение которых весьма сомнительно, и пытаться прыгать выше собственной головы...

В один из приступов тоски он прямо так и написал в Вологду, а потом корил себя за слабость, за то, что впутывает в свои никчемные беды жену, которой и так не сладко...
Ни в письмах, ни в разговорах (а мемуаров, сколько ни собирался, строки не написал, дел было невпроворот) не обмолвился Александр Григорьевич, какое обстоятельство натолкнуло его на эту идею, в пару недель закончившую то, над чем он безнадежно сидел чуть ли не год.

Сошла с избитой колеи бежавшая вкруговую мысль, но, как бы ни хотелось, не дано нам узнать, о какую выбоину она споткнулась. Не будем поэтому предаваться мудрствованиям, а удовлетворимся фактом: 24 ноября 1922 года НЕЧТО свершилось.

В тот день, когда снизошло озарение, он писал в Вологду: «...Сегодня на основании своих теоретических предположений я попробовал совершенно иную постановку опыта, которая включает совсем иной смысл во все результаты, полученные ранее. Результат положительный. Но я, к сожалению, очень хорошо знаю, что один опыт не решает вопроса, и если в ближайшие дни факты не подтвердят мою идею, она потерпит самое жалкое фиаско. На этот раз оно будет особенно чувствительно, т. е. идея моя и постановка опыта вполне оригинальна. Она даже идет несколько вразрез с первоначальным заданием, которое дал мне Орбели. Я дал себе слово никого не посвящать в эти мои опыты до получения окончательного результата. Исключение делаю для тебя. Но, пожалуйста, не спрашивай меня ни о чем... Я в таком нелепом состоянии, не могу заниматься и жду завтрашнего опыта, «как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь прелестницей лукавой». Я никогда не думал, что эта область может давать такие яркие и острые моменты... Я так жалею, что тебя нет со мной...»

А НЕЧТО заключалось в том, что раздражать злосчастный симпатикус надо было только тогда, когда мышца порядочно утомится и размахи писчика спадут примерно наполовину.

Вот тогда и должно быть подано раздражающее воздействие. Потом пройдет полминуты-минута – размахи писчика мало-помалу восстановятся до прежней величины. Возрастут! Долой сомнения: взбадривающая роль симпатической системы несомненна по отношению к поперечнополосатой мышце! Непонятно, правда, почему возбуждение продолжается после того, как раздражающий ток отключен... Но это дело будущих экспериментов.

А пока – триумф: доклад на заседании Физиологического общества, статья в «Русском физиологическом журнале» – для студента фантастика. На заседании Леон Абгарович произносит целую речь, говорит о совершенной самостоятельности исследования Гинецинского и по теме, и особенно по методу. «Это выступление характеризует Орбели как человека исключительной порядочности и большой научной этики. Поистине я ему обязан всем», – сообщал Александр Григорьевич в Вологду.

Работа многих задела за живое. Подтверждения и возражения посыпались отовсюду, но лет через пять была окончательно признана безукоризненность всех экспериментов Гинецинского. А для него найденный факт поставил больше вопросов, чем разрешил. Действует симпатикус так, как думалось. А почему? Каков механизм? Годится то, что получено на лягушке, для теплокровных? И прочее в том же роде... Добыто знание – и только расширилась граница соприкосновения с непознанным...

К теме подключались все новые и новые сотрудники Орбели. Старший ассистент кафедры физиологии Военно-медицинской академии Крепс вместе с молодым исследователем Стрельцовым показывают, что симпатикус изменяет способность мышцы стабилизировать свой кислотно-щелочной состав. Другие сотрудники кафедры нашли, что становятся иными электропроводность, упруго-вязкие и эластические свойства мышечной ткани. Сам же Леон Абгарович продемонстрировал, что при раздражении симпатического нерва мышца усиленно поглощает кислород.

И Орбели делает вывод: «...Симпатическая иннервация скелетной мышцы... может быть поистине рассматриваема как иннервация адаптационная, устанавливающая работоспособность мышцы на тот или иной уровень».

А что же идея Ивана Петровича о трофической роли нервов? С этим предлагается подождать, пока не будут накоплены дополнительные данные. Авторитет учителя велик – но еще строже «господин Факт».

Мышцы тела действуют под влиянием воли, учили когда-то. Потом ее место заняло «раздражение» нерва. Сегодня по нерву к мышце приходит сигнал – нервный импульс.
Однако это схема. А положив мышцу, вернее, мышечное волокно под электронный микроскоп, применив разные хитрые методы исследования, ученые увидели, что открывшийся перед ними мир превращений столь сложен, что процессы в недрах звезд выглядят детской игрой.

Пронзив мышечную оболочку, двигательный соматический нерв разветвляется на множество волокон, все более ветвящихся и утончающихся: надо добраться до каждой мышечной клетки (иначе – мышечного волокна) и образовать там окончание, терминаль. До эры электронного микроскопа это внешне слитное соединение «нерв – мышца» называлось концевой бляшкой, моторной бляшкой, концевой пластинкой, двигательным концевым аппаратом и бог весть еще как. А электронный микроскоп показал, что мембрана терминали и мембрана мышечного волокна разделены щелью в две сотые доли микрона.

Нервный импульс, электрический по своей природе, подгоняет в сторону этой щели двести-триста пузырьков-везикул, а в каждом по десять тысяч молекул вещества ацетилхолина, – начинает действовать транспортная система. Везикулы внедряются в мембрану терминали, опорожняются в щель, в ее желеобразное наполнение, и молекулы ацетилхолина дрейфуют себе к мембране мышечного волокна. А эта вторая мембрана уже ждет их, подхватывает молекулами белка – холинорецептора (по тринадцать тысяч штук сидят на квадратном микроне). Следствие их встречи опять электрическое: включаются калиевые и натриевые насосы-мембраны, оживает электростанция с напряжением четыре сотых вольта, отчего волокно мышцы почти тут же, после ничтожной задержки, сокращается. (Сокращение – преинтереснейший физико-химический акт, удивительно многоступенчатый, но места на рассказ о нем нет, да и лежит эта проблема все-таки далеко от главной нити повествования.)

Электричество – химия – электричество... Процесс немного напоминает перепряжку лошадей на старинной почтовой станции... А как только процедура закончена и весь ацетилхолин истрачен (съеден холинорецептором), электростанция в мышечном волокне останавливается. Порции ацетилхолина должны поступать достаточно часто, чтобы мышца оказалась в непрерывно-напряженном состоянии. Однако природа обычно не требует этого, ей надо, чтобы движения по большей части были плавными, четкими, целенаправленными,– чтобы мышцы то сокращались, то расслаблялись очень слаженно. Так что нужен, помимо включателя, еще и выключатель, – он и придуман природой: фермент холинэстераза, быстро разрушающий молекулы ацетилхолина (получившиеся осколки тут же возвращаются в терминаль, чтобы снова образовать там ацетилхолин, – природа экономна до предела!), и мышца, лишенная возбуждения, расслабляется.

Но... Картина эта полностью прояснилась лишь в последней четверти ХХ века. Принявшись свыше полувека до этого задавать природе вопросы насчет связи «нерв–мышца», Орбели и Гинецинский всего-то и знали, что нервный импульс имеет электрическую природу. И еще знали: если заставлять мышцу работать, раздражая электричеством нерв, она утомляется быстрее, чем когда электрические воздействия приложены прямо к мышечным волокнам. Вот, пожалуй, и всё.

Эту двойственную особенность мышцы (мы-то с вами понимаем теперь, что утомление тут не столько мышечное, сколько нервное, –  исчерпываются запасы ацетилхолина в терминали, – но легко быть умными задним числом...) взял за основу Александр Григорьевич, чтобы попытаться понять, на какое же место «нервно-мышечного прибора» действует симпатикус.
Гинецинский направляет переключателем электричество то на нерв, то прямо на мышцу. Прелестный рисунок возникает на закопченной бумаге кимографа! Между одинаковыми по высоте столбиками (записью подергивания мускула, раздражаемого напрямую) расположились другие, все более уменьшающиеся, – ответы на раздражение двигательного нерва. А вот и момент вмешательства симпатикуса: уменьшавшиеся дотоле линии вырастают, а потом опять становятся маленькими.

Гинецинский демонстрирует записи:
«Тут нет иного выхода, как заключить, что эффект от раздражения симпатического нерва сказывается в первую очередь в том месте нервно-мышечного прибора, где происходит передача возбуждения с одного типа ткани на другой, с нерва на мышцу. Если бы симпатикус действовал прямо на мышцу, должны были бы измениться и записи прямого раздражения, не так ли? Однако этого нет. Значит, он действует либо на двигательный нерв, либо на область передачи возбуждения,– скорее всего на последнюю».

Это мнение вполне находит поддержку у Орбели:
«По-видимому, здесь явно прослеживается нечто вроде регуляторного прибора для наилучшего использования мышечных сил, для тонкого, постепенного регулирования передачи импульса с соматического нерва на мышцу».

И многие заграничные исследователи, экспериментаторы дельные и осторожные в высказываниях, склоняются к тому же выводу: симпатический нерв, как можно судить, подходит прямо к концевой пластинке и там влияет на передачу импульса.
Жаль, что все это – умозаключения: волоконце симпатического нерва такое тоненькое, что в оптический микроскоп не очень-то виден адрес его прибытия.

Необходимо решающее доказательство. И ждет ответа вопрос: на что именно влияет симпатикус, как влияет? Прошло несколько десятилетий, пока удалось поставить нужные эксперименты...

6.
В Казани, в университетской лаборатории, прикрыв рот и нос марлевой повязкой, что-то делает возле непонятного нам прибора профессор Александр Филиппович Самойлов, ученик Сеченова и Павлова.

Еще в 1909 году издал он «Введение в электрокардиографию» – первое руководство такого рода, написанное русским ученым. А исследовал он сердце и вел другие эксперименты с помощью струнного гальванометра будущего Нобелевского лауреата Виллема Эйнтховена (именно для изучения электрических токов сердца придумал голландский ученый этот прибор в 1903 году).

В умелых руках гальванометр ловит миллиардную долю ампера и реагирует на изменение тока за стотысячную долю секунды,– Самойлов же признанный мастер струнной гальванометрии. А прикрывать рот и нос – обязательная предосторожность: платиновая струна в сто раз тоньше волоса, самое робкое дыхание способно ее порвать, а уж о вреде влаги и говорить нечего...
Александр Филиппович оглядывает свое хозяйство.

Мышца лягушки с двигательным нервом на месте, проволочки к гальванометру идут правильно: одна от нерва, где он уже почти вошел в мышцу, другая от мышцы, тоже, елико возможно, ближе к слиянию ее с нервом. Пора приступать к записям. Когда нерв будет раздражен, гальванометр отметит приход импульса, а потом – электрический «ответ» мышцы, начавшей сокращаться. Разница мгновений покажет, сколько нужно нервному импульсу, чтобы перейти с нерва на мышцу.

Да, еще одна важная деталь: нервно-мышечный препарат будет постепенно охлаждаться от комнатных двадцати градусов до почти нуля... Так и есть, мышца дергается, а время... Что ж, проявим фотопластинку и посмотрим. Любопытно, очень любопытно: чем ниже температура, тем больше отстает момент срабатывания мышцы от прихода нервного импульса к концевой пластинке. Но как отстает! Более чем вдвое уменьшается скорость передачи на каждые десять градусов снижения температуры! Это уже – открытие.

Иной человек, далекий от научных тонкостей, спросит: «Ну и что? Вдвое ли, втрое – какая разница?» На такие слова профессор Самойлов удивленно снимает пенсне:
– Огромная, милостивый государь! Если бы изменение составляло двадцать процентов, шел бы физический процесс, аналогичный передаче тока по проволоке. А вот уже когда вдвое и более, тут перед нами процесс химический. Химический! Наши данные с несомненностью указывают на то, что передача нервного импульса имеет химическую природу! Здесь, на границе между клетками,– нервной и мышечной – нервное волокно выделяет какое-то вещество, покамест нам неизвестное. Но коль скоро оно выделяется, оно служит раздражающим агентом для другой клетки – мышечного волокна. Убежден, что именно в выделении и раздражении состоит механизм перехода возбуждения с нерва на мышцу.

...В юбилейном сборнике в честь семидесятипятилетия Ивана Петровича Павлова (великолепная бумага, иноязычное резюме статей, дабы сделать материалы доступными иностранным читателям) встретились два важнейших сообщения: одно – Орбели, который приводил новые данные о симпатическом влиянии на двигательную (по-нынешнему – скелетную) мышцу, другое – Самойлова, который рассказывал о своих экспериментах по воздействию температуры на скорость перехода возбуждения.

Александр Филиппович писал: «Вещество это... вырабатывается по приказу, быстро несущемуся по отростку нервной клетки (мы просторечно называем этот отросток нервом.– В. Д.),– тут же, на месте прикосновения двух клеток».

Так 1925 год вошел в историю как год первого экспериментального подтверждения великой мысли Ленгли, высказанной за двадцать пять лет до опытов Самойлова: «Нервный импульс передается с нерва на мышцу не посредством электрического разряда, но путем секреции специального вещества в нервных окончаниях».

7.
 – Очень мне хотелось работать у Леона Абгаровича, но он в Ленинграде, а я в Москве, у Лины Соломоновны Штерн на кафедре физиологии Второго медицинского. И вдруг заведующий сектором физиологии Военно-санитарного института приглашает меня на совместительство – тогда это было в порядке вещей – и говорит, что консультантом будет Леон Абгарович! Раздумывать ли тут? В этом институте я с ним впервые и встретилась. Он приехал, угощали его в лаборатории чаем, я сидела рядышком, побеседовали уж не помню сейчас, о чем, он сказал: пока места нет, но пишите, справляйтесь, что-нибудь непременно будет... – рассказывала мне профессор Нина Азарьевна Итина, одна из ближайших сотрудниц Гинецинского (она после кончины учителя подготовила к печати его книгу «Химическая передача нервного импульса и эволюция мышечной функции»).

Но как писать? Человек Орбели очень занятой, неловко отрывать... И вспомнилось, что ведь работает у него Евгений Михайлович Крепс, а я с ним во время студенческой практики познакомилась на Мурманской биологической станции, – вот ему и напишу. Написала, а он присылает вызов... Была у меня комнатка маленькая тут, в Москве, жизнь обеспеченная, должность старшего научного сотрудника, две ставки, лекции – бросила все это, и в Ленинград, младшим научным сотрудником, углы снимать... Нынче покажется кому-то невероятным, а для меня было так это естественно, никакая не трагедия, как будто иначе и быть не могло.

В Институте имени Лесгафта лаборатория Крепса была на чердаке. А в подвале сидел Александр Григорьевич Гинецинский с Надеждой Исаевной Михельсон. Он когда меня с ней знакомил, сказал: «Это наша мать-игуменья», –  она была строгого характера, красивая, высокая, стройная, – а он, как всегда, это всё с улыбкой, с иронией, очень живо... Началась у нас с ней большая дружба, человек она была необычайный, и приятно было, что стала я как-то связана с их работой...

Подвал, одна из примет тогдашнего бедного времени. Он, впрочем, тоже был «никакой не трагедией».

Ведь там на бетонном постаменте, надежно огражденный от случайных толчков, покоился струнный гальванометр знаменитой мюнхенской фирмы «Т. Эдельман», как свидетельствовала медная дощечка на его массивном корпусе. («У меня такое ощущение, что его Орбели купил на свои деньги, когда в первый раз после революции выезжал за границу, – сказала Нина Азарьевна, – потому что мы его потом, когда из подвала переезжали в хорошее помещение, на набережную Макарова, взяли с собой,– значит, он не институтский был».)

На гальванометре Гинецинский и Михельсон могли вволю наблюдать, как ведет себя нервно-мышечный переход во время пессимума и каково влияние кураре на всю эту механику.
Что касается пессимума, то его открыл в конце прошлого века ученик Сеченова, профессор Петербургского университета Николай Евгеньевич Введенский, исследуя электрические явления в нервах и мышцах. Он «спрашивал Природу»: как зависит от раздражения нерва работоспособность мышцы?

Вопрос повлек за собой длинный ряд экспериментов с санным аппаратом Дюбуа-Реймона (две катушки на полозьях, одну можно двигать по деревянным брускам, менять взаимное расстояние и тем самым регулировать действующее на нерв напряжение; и никаких вольтметров, просто пишут «2 сантиметра, 5 сантиметров...», а начальный ток устанавливают, пробуя на язык, чтобы только еле-еле щипало).

Оказалось, что если увеличивать частоту электрических разрядов прерывателем, похожим на обыкновенный звонок, мышца в конце концов перейдет в непрерывно-напряженное состояние – тетанус. Дальнейший рост частоты дает обратный эффект, сила сокращений снижается. Это, по Введенскому, пессимум – «ухудшение».

Почему же возникает пессимум? Мышечные ли волокна не успевают сокращаться или что-то не ладится в нервно-мышечном переходе? Александр Григорьевич и Надежда Исаевна видят на своих струнно-гальванических записях: нет, каждому раздражающему нерв импульсу соответствует электрический отклик мышцы. Однако не такой большой, как при тетанусе. И что еще важно: пропуски отсутствуют, значит, мышца не ленится принимать импульсы. Тут явное указание на какие-то процессы в нервно-мышечном переходе.

И серьезный вопрос Введенскому, его теории парабиоза, согласно которой переходу необходимо после передачи импульса «отдохнуть». Не в отдыхе, выходит, причина пессимума, а в чем-то ином.

С кураре же история такова. Он прекращает передачу возбуждений с нерва на мышцу, что известно было еще Клоду Бернару в конце пятидесятых годов XIX века. Ядом этим, добывавшимся из стеблей и корней растений, южноамериканские индейцы смазывали свои стрелы и копья. Одного попадания достаточно, чтобы свалить даже очень крупного зверя: он падает, будто в него ударила молния, оцепеневший и бездыханный, не вскрикнув. Мишень, поражаемая действием кураре в живом теле, давно уже определена – концевая пластинка нервно-мышечного перехода.

Гинецинский и Михельсон сделали еще один шаг к разгадке: увидели с помощью струнного гальванометра, что яд полностью отравил нервно-мышечный переход (даже ничтожных подергиваний мускула не отмечает самописец), однако слабенький электрический ответ мышцы всё же просматривается. Об этом и рассказали в статье. В ней не было слов: «Предположим, что...» Ибо вовсе не требуется от исследователей по каждому поводу выдвигать гипотезу. Особенно когда фактов еще слишком мало.

А об интересе, который питали в те годы физиологи к проблеме «Химия и нерв», свидетельствует то, что доклад Уолтера Кеннона, открывший XV Международный физиологический конгресс, назывался «Некоторые выводы из факта химической передачи нервных импульсов».

Это был первый международный конгресс, проводившийся в СССР. Тот самый, о котором Павлов сказал Леону Абгаровичу: «...Я, конечно, заниматься организацией конгресса не смогу. Я ставлю такое условие: если вы согласитесь быть моим заместителем, фактически организовать конгресс и провести его, то я оставлю свое приглашение в силе. Если вы на это не согласитесь, то я напишу отказ, скажу, что передумал, что не имею возможности заняться организацией конгресса. Следующим кандидатом является какая-то другая страна, пусть там и собираются». Орбели согласился.

Летом 1935 года физиологи всего мира съехались в Ленинград. Впервые в СССР происходило столь масштабное событие. Оно как бы говорило всему миру: вот, смотрите: вы думаете, что русская наука сгинула, что Советская Россия навсегда отлучена от цивилизации, а она шагает вровень с вами, лелеет старую науку и творит новую, и правительство отпускает деньги на устройство конгресса с той же щедростью, с какой финансирует и саму науку*.
Символом конгресса стала собака. На банкете в петергофском Екатерининском дворце ее внесли в зал шестеро поваров – шоколадную, в натуральную величину, на громадном торте. У собаки была сахарная слюнная фистула, из нее капал прозрачный сироп...

Толпы прохожих рукоплескали гостям, которых везли по Невскому в сверкающих автомобилях.
От имени ученых мира эдинбургский фармаколог Джордж Барджер назвал Ивана Петровича Павлова истинным вождем физиологов. Впрочем, это было уже при закрытии, в Москве.

А на открытии, в Ленинграде, все улыбались, глядя, как бодрый и энергичный Иван Петрович поддерживал на лестнице престарелого президента Академии наук Карпинского: восьмидесятишестилетний Павлов был всего на два с половиной года моложе президента и старше любого в зале.

Иван Петрович открыл заседание короткой речью, произнесли положенные приветствия официальные лица.

Потом о химической передаче нервных импульсов два с половиной часа говорил американский друг Павлова, профессор Гарвардской медицинской школы Уолтер Кеннон. Он особо подчеркнул, что все достигнутые успехи – результат хорошо налаженного обмена методиками и результатами между исследователями Австрии, Бельгии, Канады, Англии, Франции, Германии. Голландии, Венгрии, Мексики, СССР, Швейцарии, Соединенных Штатов Америки...

Кеннон напомнил собравшимся, как русский исследователь Кибяков, ученик Самойлова, отыскал в шейном симпатическом ганглии некое вещество, присутствующее там при передаче нервного импульса,– и как немедленно в Англии физиологи Фельдберг и Гэддам благодаря технике эксперимента Кибякова показали: это скоре всего ацетилхолин. Во всяком случае, вещество, обладающее всеми его характерными свойствами. Таков один из наиболее ярких примеров научного содружества, отметил Кеннон и заключил: «В любой день мы можем ожидать новых доказательств в пользу того, что ацетилхолин является прямым возбудителем поперечнополосатой мускулатуры».

Новых доказательств... Для Гинецинского, буквально сжившегося с этими неуловимыми процессами в нервно-мышечном переходе, эксперименты Кибякова, Фельдберга, Гэддама – почти готовая программа действий. Да только в лабораторию сейчас не уйдешь. Он член оргкомитета, ответственный вместе с Крепсом за демонстрационную часть: кинофильмы, подопытные животные, визиты гостей в институты и лаборатории... И на секции нер-вно-мышечной физиологии стоит его доклад, подготовленный вместе с Надеждой Исаевной, – дополнения к уже опубликованной работе всё про ту же отравленную кураре мышцу. Ничего, потерпим... Кончится конгресс с его суетой, тогда...

Никакого «тогда» не получилось еще полтора года. Сначала, как человек с несомненным литературным дарованием (прекрасные научно-популярные работы, стихи «для себя», блестящий стиль научных статей), Александр Григорьевич был засажен приводить в порядок документы конгресса. Потом выезжал в Москву, где намечалось сформировать крепкий научный коллектив под руководством Орбели, воспользовавшись опорным пунктом – Лабораторией физиологии животных, уже пару лет как созданной. Потом... Потом в конце февраля 1936 года скончался Павлов.

Всех выбила из колеи эта смерть, такая внезапная. Всего шесть дней назад Иван Петрович был в лаборатории, ходил по комнатам, подсаживался к сотрудникам, интересовался результатами опытов, давал советы и выдвигал гипотезы, как было заведено у него все последние десятилетия, – и вдруг гроб на постаменте, траурная процессия от Таврического дворца к Волкову кладбищу...

8.
Время для разнообразных занятий Гинецинский отыскивал просто: побоку развлечения, изящную словесность, да и отводить треть жизни на сон – тоже нелепость.

В большой комнате на втором этаже здания Физиологического института имени И. П. Павлова на набережной Макарова, дом шесть, – бетонная тумба и всё тот же безотказный струнный гальванометр на ней.

Интуицию свою называл Александр Григорьевич «щучьим глазом», и высмотрел этот «глаз» довольно крупную добычу. Если действительно медиатором, химическим передатчиком, поступающим из нерва в мышечную клетку, является ацетилхолин, то причину пессимума можно мыслить без всякого утомления перехода «нерв – мышца». А, скажем, так: при очень большой частоте возбуждающих импульсов выбрасывается в переход слишком много медиатора, мышца не в состоянии его «переварить» – возбудить необходимый для сокращения ток действия (вспомните: электричество – химия – электричество).

Что еще было у Фельдберга и Гэддама? Ах, да: эзерин. Этот алкалоид, выделенный еще в середине прошлого века из «калабарских бобов» – плодов африканского растения «Физостигма вепенозум», не позволяет ацетилхолину распадаться: блокирует холинэстеразу. Мы применим эзерин по-иному...

Они опять сидят рядом у лабораторного стола, Александр Григорьевич и Надежда Исаевна, но в прежний их опыт внесено важное изменение: мышца доведена до тетануса – и каплю эзерина на концевую пластинку!
– Смотрите, сразу пессимум, как мы и думали...
– Да, выходит, ацетилхолина стало больше... Давайте еще раз, только не будем доводить до тетануса.

Теперь капля эзерина вводит мышцу в пессимум при таком слабом раздражении, что сторонний наблюдатель усомнился бы в корректности опыта: частоты импульсов явно недостаточно, а мышца... Но экспериментаторам все было ясно так, как если бы они вдруг сами очутились внутри нервно-мышечного перехода. Холинэстераза перестала разрушать медиатор, ее способность к этому блокирована эзерином. Поток ацетилхолина беспрепятственно атакует мембрану мышечной клетки, и клетка впадает в пессимум.

О том поведал струнный гальванометр. Всегда во время пессимума он показывал, что на переходе присутствует незначительный электрический потенциал, а после капли эзерина тот же потенциал увеличился прямо-таки гигантски. И потом, когда раздражение прекращали, электрический «свидетель» исчезал страшно медленно по меркам нервной системы: шла секунда, другая, а он все присутствовал. Присутствовал, говоря об избытке медиатора.

Можно подбить итог. Роль ацетилхолина несомненна. Это факт. Господин Факт. Гинецинский и Михельсон первыми отыскали решающее доказательство. Их сообщение поступило в редакцию «Бюллетеня экспериментальной биологии и медицины» 14 февраля 1938 года.

Профессор Орбели писал директору Петроградского медицинского института 12 мая 1924 года: «...Гинецинский является чрезвычайно талантливым, страстным и вместе с тем строгим к себе исследователем, обладающим самостоятельностью мысли и умением осуществлять дело, то есть обладает самым ценным для научного работника качеством».

Пророки в своем отечестве все-таки существуют. Строгий исследователь... После бурной критики оппоненты всё же согласились, что эффект Орбели – Гинецинского – реальность и эксперименты поставлены корректно. Однако в конце шестидесятых годов появились работы, содержащие возражения иного рода: эффект не отрицался, но под сомнение ставился механизм действия симпатикуса. Мол, сначала он выбрасывает медиатор в кровь, а уж оттуда химическое вещество поступает к мышце. И некоторое время этому верили.

Хорошему исследованию, впрочем, атаки помогают тверже стоять. В 1981 году в «Трудах Королевского общества» физиологи Баркер и Саито сообщили, что эффект Орбели – Гинецинского они наблюдали на таком нервно-мышечном препарате, у которого кровеносных сосудов вблизи терминали не было вовсе. И, стало быть, все, что было сделано в двадцатых-тридцатых годах, – по-прежнему истина.

А трофические нервы, на которые Павлов возлагал столько надежд, оказались мифом.

Точнее, всем нервам в той или иной степени присуща трофическая способность. Не сбылась гипотеза – что ж, ситуация обычная, на то и наука. Но еще раз подтвердился парадокс (впрочем, парадокс ли?): даже не слишком строгое предположение, высказанное в подходящую минуту большим ученым, непременно продвинет науку. Продвинет хотя бы одним тем, что начнется проверка истинности этого предположения.

И самым, пожалуй, ценным следствием исследований стали исключительно теплые, глубоко дружеские отношения между Орбели и Гинецинским.

«Я хочу, чтобы Вы знали и верили, что Вы всегда были и остаетесь самым моим любимым и самым уважаемым моим учеником и сотрудником, который дает мне право гордиться и успехами, и моральными качествами питомца, – извините, что так Вас называю», – писал Гинецинскому академик Орбели.

Бывший директор Физиологического института имени И. П. Павлова АН СССР, бывший директор Института эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности имени И. П. Павлова, бывший член президиумов АН СССР и АМН СССР, бывший генерал-полковник медицинской службы, бывший ответственный редактор журналов «Доклады АН СССР», «Известия АН СССР (серия биологическая)», «Общая биология» и «Успехи современной биологии», бывший начальник Военно-медицинской академии имени С. М. Кирова...
                ...Измены, клевета, всё на главу мою
                Обрушилося вдруг... Что я, где я? Стою
                Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
                И все передо мной затмилося...

9.
В истории физиологической науки бывшего СССР есть трагическая и позорная страница – Объединенная сессия Академии наук (АН) и Академии медицинских наук (АМН) летом 1950 года. Та самая, о которой спустя тринадцать лет на совещании «Философские вопросы физиологии высшей нервной деятельности и психологии» было сказано: «Прогресс учения о высшей нервной деятельности за последние десять-двенадцать лет был бы несравненно бтльшим, если бы Объединенная сессия в том виде, в котором она протекала, не состоялась бы вовсе».

Об уровне «научной дискуссии» на ней можно судить по такому эпизоду: физиолог Н. И. Гращенков и философ Г. Ф. Александров упрекали Леона Абгаровича за то, что он в своей докторской диссертации, защищенной в мае 1908 года, не учёл книгу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», которая – они это прекрасно знали – вышла год спустя!..
По-солдатски, без затей, рубил  Э. А. Асратян, подчеркнуто называвший себя учеником Павлова: «Что же следует предпринять для коренного улучшения положения дел с развитием наследия Павлова?.. В частности, следует освободить Л. А. Орбели от всех занимаемых им должностей (шум в зале), за исключением должности директора одного научно-исследовательского института и должности заведующего кафедрой в Государственном институте усовершенствования врачей, а также продолжать дальше разгружать его по линии всякого рода комиссий, комитетов, редакций...»*

Тональность выступлений была такой, что Леон Абгарович сказал, обращаясь к председателю и основному докладчику, академику К. М. Быкову (с которым ехал из Ленинграда в Москву в одном поезде и чуть ли не в одном купе): «Если намечены определенные лица, которые должны подвергнуться более или менее строгой критике, то... чрезвычайно важно было бы ознакомить этих лиц с тем, в чем их собираются обвинять и критиковать. Даже когда речь идет о преступниках, то им дают прочесть обвинительный акт для того, чтобы они могли защищаться... Этого не было сделано, и мы – несколько подсудимых – оказались в трудном положении, потому что нам зачитывают здесь заранее написанные выступления... без того, чтобы мы имели возможность проверить – до конца ли читаются те или иные выдержки, в каком контексте они сказаны...»

Речь Орбели была встречена аплодисментами. Быков поднялся и зловеще произнес: «Эти жалкие хлопки свидетельствуют, что не все в этом зале ещё отдают себе отчёт в том, чтт здесь происходит!»...

Партийный деятель Л. Н. Федоров, когда-то пришедший в лабораторию к Павлову и работавший у него под руководством Орбели, а теперь директор павловского Института экспериментальной медицины, почуял, что теперь можно всё: «...Леон Абгарович осмелился бросить здесь упрек, что, видите ли, с ним обращаются, как с преступником, как с подсудимым. Что это, как не недостойная демагогия? Я возмущен этой постановкой вопроса.<…> Леон Абгарович своих ошибок не признает, он заранее авансирует, что он непогрешим. Что это, как не потеря чувства скромности, ответственности перед нашей страной, нашим советским народом, нашей партией и нашей советской наукой?»

Надо было обладать несгибаемым мужеством, чтобы в этой обстановке злобного партийного судилища говорить правду.

Александр Григорьевич Гинецинский таким мужеством обладал: «На протяжении двадцати пяти лет учение Леона Абгаровича Орбели о функциях симпатической нервной системы считалось одним из крупнейших открытий советской физиологической науки. Я полагаю, что оценка его останется такой же и после того, как закончится наша дискуссия... Я не могу согласиться с замечанием Константина Михайловича Быкова, что «сущность и пути исследований академика Орбели не соответствуют задачам, которые ставят Павлов и его школа». Я позволю себе выразить уверенность, что Леон Абгарович Орбели и его школа займут в этом направлении советской физиологии место в соответствии ее удельному весу в отечественной науке».*
 
Решение, и решение жестокое, было принято задолго до начала сессии...

Леон Абгарович был лишен всех занимаемых постов, руководимые им лаборатории – распущены, сотрудники вынуждены были искать работу по собственному разумению.

И Гинецинскому  припомнили его слова: среди уволенных из Физиологического института номером первым был он. А его приборы для микроскопических исследований «павловцы» забили в ящики, которые использовались как тяжелые, прочные подставки для крепежных рам, в которых стояли привязанные собаки и послушно отзывались на звонок и прочие  «агенты условного рефлекса»...

Год спустя Александра Григорьевича убрали с кафедры физиологии Ленинградского педиатрического института, он лишился лаборатории, где только-только начались интереснейшие исследования функционирования почек младенцев, вынужден был расстаться со всеми своими учениками...

10.
Однако нашелся человек, который, невзирая на возможные неприятности (а они в те времена могли быть ох какими крупными!), пригласил Александра Григорьевича преподавать. И не просто преподавать – заведовать кафедрой**. Это был профессор Константин Владимирович Ромодановский, заместитель директора Новосибирского мединститута.

Он знал члена-корреспондента Академии медицинских наук Гинецинского еще с тридцатых годов, когда руководил кафедрой нормальной анатомии в Ленинградском педиатрическом, – именно тогда Александр Григорьевич пришел туда возглавить кафедру физиологии...

«Итак, все ожидания, гадания позади, сижу (пока еще в гостинице) в Новосибирске. Первое впечатление – это ощущение другого уровня жизни в быту, в лаборатории, в модах... Ежедневно встречаемся с Костей Ромодановским, единственным своим человеком в городе... Несмотря на все трудности, которые предстоят, глубоко убежден, что поступил правильно, решив покинуть Ленинград. Что будет дальше, увидим...» – писал Гинецниский 20 сентября 1951 года своей дочери Татьяне.

Константин Владимирович представил его студентам. Формально – аудитории второго курса, по существу – всему институту. Актовый зал главного корпуса был полон, пришли старшекурсники, преподаватели, профессора...

Имя Гинецинского, его главы в учебнике физиологии, где привычные вещи были повернуты под таким неожиданным углом, звание члена-корреспондента (первого, который стал преподавать в их институте),честное и смелое выступление на Объединенной сессии – все будоражило воображение, заставляло ловить каждое слово.
 
А слова действительно были необычными:
– Наш знаменитый энциклопедист, академик Российской академии наук Карл Максимович Бэр говорил: «Ученик, которого мы посылаем для изучения теорем о равенстве треугольников, может быть, никогда в жизни не будет более думать о треугольниках и даже о самой геометрии, но он научится рассуждать по законам здравого смысла». Я не хочу скрывать, что многие факты, составляющие содержание курса физиологии, не найдут своего практического применения в вашей деятельности врача. Однако знание этих фактов абсолютно необходимо для построения подлинно врачебного мышления, потому что каждый врач обязан быть биологом, смотреть на свою профессию гораздо шире, чем на тот узкий участок, которым он должен будет заниматься. Наше время выдвигает новые проблемы, неизвестные классикам – физиологам прошлого. В качестве примера можно рассмотреть историю и современный взгляд на функцию почки – органа, к пониманию работы которого, пониманию, конечно, еще очень неполному, мы пришли лишь в самые последние десятилетия. Не будет преувеличением сказать, что постоянство внутренней среды организма определяется не тем, чтт поступает в него извне, но тем, чтт почка удерживает внутри него...

11.
И опять происходит такое обыкновенное и каждый раз такое новое событие: первая встреча учителя со своим последователем, продолжателем дела. Где-то там, среди устремленных к Гинецинскому лиц, есть одно, еще неведомое ему, но незримая нить уже протянулась, и через несколько недель появится на пороге лаборатории студент, будущий профессор Юрий Викторович Наточин, который через тридцать пять лет скажет мне:

«Было мягкое осеннее солнце, как обычно в Новосибирске в это время года, первая пара часов, и человек с мировой известностью перед нами, – это мы хорошо все понимали...» Но всё это еще будет, как будут написаны Львом Германовичем Лейбсоном, старым другом Гинецинского (вместе пришли к Орбели в лабораторию, работали в соседних комнатах), слова: «Наибольший вклад в развитие идей учителя внес Ю. В. Наточин».

А пока – Новосибирск, аудитория, и никому не приметная озабоченность Александра Григорьевича: «Лекции-то лекциями, но сколько еще нужно провернуть, чтобы они прикоснулись к физиологии на практике...» Он подводит итог первых нескольких недель в письме дочери: «Я говорил в Ленинграде, что еду разрешать старый наболевший вопрос, что кого красит: место человека или человек место. Приехав, вижу, что украсить это место будет нелегко. В лаборатории просто ничего нет. Придется начинать, как господу богу, с первозданного хаоса».

Воистину только такому оптимисту по натуре, каким был Гинецинский, не захотелось послать всё к черту от увиденного на кафедре. Среди преподавателей – ни одного кандидата наук. Не лаборатория – одно название: ни специальных столов, ни приборного оборудования. Квалифицированных ассистентов и служителей нет. Лягушачьи бассейны и вольеры для собак в запущенном состоянии. Операционная – тень того, что требуется...

Но он был из тех, кого трудности лишь распаляют. «Для Гинецинского не существовало черной работы, он ничего не умел делать скучно, любое дело было для него творческим и приносило радость ему и окружающим. Уже в течение первого месяца по его чертежам была заказана мебель для научных и студенческих лабораторий, приборы для проведения практических занятий. На мебельную фабрику, в мастерские, на инструментальный завод он всегда ходил сам, – вспоминают профессора Курдубан и Финкинштейн, начинавшие под руководством Александра Григорьевича свою научную деятельность и продолжающие ее в Новосибирском медицинском институте.– На кафедре была создана подлинно творческая атмосфера. Александр Григорьевич умел учить и воспитывать умно, тактично, и не сентенциями, а личным примером, своими поступками, отношением к делу. У него мы учились не только культуре общения, но и душевной твердости, достоинству и чест-ному служению науке».

Рабочий день кафедры начинался за полчаса до первого звонка, приглашающего в аудитории, заканчивался же, когда Новосибирск уже наполовину спал, – в десять-одиннадцать вечера: ассистенты готовили животных, студенты и аспиранты вели эксперименты, а Гинецинский всюду поспевал, присматривал, показывал, обучал.
 
Он умудрялся создавать буквально из ничего отличные приборы. Когда потребовался аппарат искусственного дыхания, он купил в универмаге детскую гармошку и переделал так, что получился вполне приличный аппарат с ручным приводом...

Но отнюдь «не из ничего» были темы, которые он предлагал для исследований: за какие-то четыре года восемь человек выполнили кандидатские работы, а еще несколько лет спустя, развивая начатые направления, четверо стали докторами наук,– как всегда, «щучий глаз» Гинецинского указывал пути ненаезженные.

Все мы – люди, мартышки, овчарки и слоны, землеройки, рыбы и растения (поэт был прав, назвав зверье нашими меньшими братьями; сегодня мы поняли, что и деревья наши родственники) – расположились между двумя полюсами: медузой, у которой жидкости в теле девяносто восемь процентов по весу, и лишайником с его пятью процентами. Жидкость эта – не вода, а раствор всевозможных веществ. Например, в крови и межклеточной жидкости (она похожа на плазму крови, но с гораздо меньшим количеством белков) находятся кислород, углекислота, ионы натрия, калия, кальция, магния, хлора, железа, цинка, кобальта, меди, а кроме того, сульфаты, фосфаты, бикарбонаты и другие соединения...

Смесь настолько сложная и однозначно не определимая, что физиологи предпочитают говорить не о воде и не о растворе, а о «внутренней среде» живого существа.

«Все физиологические механизмы, сколь бы различны они ни были, имеют только одну цель – сохранение постоянства условий жизни во внутренней фазе», – писал в конце семидесятых годов XIX века один из основоположников эндокринологии Клод Бернар. Сегодня мы знаем, что, например, норма в человеческой крови для ионов кальция – сто миллиграммов на литр. Если концентрация упадет на тридцать процентов, наступят судороги и смерть. Для ионов калия норма – сто семьдесят миллиграммов плюс-минус пять процентов; если ионов окажется больше, останавливается сердце. Очень узки допуски и в отношения многих других веществ. Словно канатоходец без сетки, совершает живое существо свой жизненный путь, требующий строгого баланса всех компонентов «внутренней фазы».
 
Чаши множества весов скользят то вверх, то вниз, – какой согласователь держит их все в поле зрения, заботясь о нужной близости к равновесию? Какую роль играют в этой работе сигналы, идущие по нервам? Что делают гормоны? Где находятся рецепторы, ощущающие в крови и других жидкостях тела изменения концентраций химических веществ?

Эти и многие иные вопросы («наиболее спорные вопросы регуляции почечной функции», – отмечают биографы Гинецинского) были подняты в Новосибирске на кафедре, где еще несколько месяцев назад могли лишь завидовать «мировому уровню» исследований, сделанных где-то «там». Оказалось – все это может быть и здесь.

Надо ли удивляться, что к Гинецинскому тянулись все, для кого наука была первой в ряду интересов? Пришли попросить темы исследований несколько ассистентов с кафедры фармакологии, «чужие», – явление не частое в научных учреждениях, где каждый руководитель ревниво бережёт своих сотрудников от «внешних влияний».

Выбросив Гинецинского из дела, которому он отдавал себя до конца, тогдашние руководители физиологической науки СССР, эти «держатели зданий и оборудования», как их называл Александр Григорьевич, воображали, что с ним, как и с другими «возмутителями спокойствия», будет покончено.
 
Чиновники, вообразившие себя учеными, меряют всех на свой аршин.

Они не способны представить даже на миг, что таланту его мир не подарен, а создан собственными его руками, – и, значит, будет воссоздан снова и снова столько раз, сколько потребует судьба.

12.
Экспериментальная работа – это всегда проверки и проверки. Берете группу белых мышей, делите пополам, одну половину – в лабораторию, другая остается контрольной, обеспечивающей «уровень сравнения». С мышами хорошо, а с собаками куда хуже: крупные животные обходятся дорого, а денег хронически не так уж много.

Леон Абгарович разработал операцию, после которой на брюхе собаки появлялись отделенные несколькими сантиметрами друг от друга выводы правого и левого мочеточников. Два сосочка торчат – на каждом маленькая стеклянная воронка, через нее в пробирку с делениями падают капли мочи. Операция не ахти какая сенсационная (Иван Петрович в 1883 году описал в «Ежедневной клинической газете», как вывести оба мочеточника разом и собирать мочу в пробирку от двух почек одновременно), но в разведении мочеточников, чтобы в две пробирки по отдельности собирать, – суть новшества.

Над одной почкой экспериментируют, другая – контрольная. В одном и том же организме, что может быть лучше? Первую операцию провел сам Орбели в конце января 1922 года, и другие физиологи быстро научились, процедура оказалась неопасной, елико возможно щадящей, так что собаки жили после нее многие годы.

На этих животных Орбели и его сотрудники получили много ценного материала. Буквально сразу же удалось продемонстрировать, что не прав американский физиолог Кау, который утверждал, будто выработанный надпочечниками адреналин действует только на «свою»почку и тормозит отделение мочи только у нее.

В лаборатории Леона Абгаровича делали всё: и удаляли собакам один из надпочечников, и перевязывали идущие к нему кровеносные сосуды, – но различий в функциях той и другой почек не было. Оставшийся неповрежденным надпочечник обслуживал обе. Вряд ли это можно было корректно показать, действуя иным методом.

Клиницисты с большим вниманием отнеслись к результатам других экспериментов Орбели, во время которых на несколько десятков минут, а то и часов одной из почек перекрывали приток свежей крови.

Когда кровоснабжение восстанавливалось, постепенно возвращались и функции «молчавшей» до того почки, но возвращались тем медленнее, чем дольше был перерыв. Задержка в подаче артериальной крови на сорок пять минут оборачивалась трехнедельным расстройством, полуторачасовая вызывала уже трехмесячную дисфункцию. Врачи увидели сугубо нелинейную зависимость, ощутили границы допустимых вмешательств, когда временное отключение потока крови совершенно неизбежно.

Прояснилась и роль нервов в работе почки. У Орбели в лаборатории годами превосходно себя чувствовали экспериментальные собаки, у которых были перестрижены все идущие к почке нервные веточки.

По имевшимся тогда воззрениям «нервистов», почка была обязана после такой операции выйти из строя: ведь управляющих ею сигналов больше не поступало! Но денервированная почка продолжала действовать. Почему? Потому что нервы ей нужны не для того, чтобы функционировать «вообще», а для того, чтобы она могла срабатывать быстро и точно.

«Денервированная почка проделывает все то, что проделывает нормальная, но более неуклюже, – докладывал Леон Абгарович о результатах своих исследований. – Она не может так четко реагировать на изменения в крови, как это делает нормальная. В ответ на такие нагрузки, как введение большого количества воды, пища с большим содержанием поваренной соли, впрыскивание безвредной для организма мочевины, подопытная почка реагирует позже, чем контрольная, а потом долго задерживается на новом уровне деятельности. Нормальная почка произвела какую-то работу и вернулась к обычным условиям, а денервированная долго раскачивается и долго продолжает давать картину анормальности. Мы видим, таким образом, косность, неумение быстро приспособиться к новым условиям. Но, с другой стороны, мы видим также, что для функционирования почки нет необходимости в нервах. Она автоматически работает под влиянием всех факторов, непосредственно на нее воздействующих. Содержащиеся в крови продукты, ее кислая или щелочная реакция, высота кровяного давления, скорость кровотока – все эти компоненты имеют значение для почки. А на это наслаивается влияние нервов в условиях, когда на организм действуют какие-то особые, дополнительные факторы...»

И, подводя итоги многочисленных зарубежных исследований, экспериментов собственных и своих учеников, Орбели в одной из лекций, прочитанных в 1939 году, говорил:
– За чем же «гонится» почка? За тем, чтобы дать мочу определенного состава, или за тем, чтобы сохранить плазму? Специальные опыты... заставляют признать, что «установка» почки не на то, чтобы создать какой-то постоянный состав мочи, а на то, чтобы обеспечить постоянство плазмы. Нам, врачам, это понятно. Мы знаем, что... колебания состава мочи чрезвычайно велики, а плазма крови сохраняет необычайное постоянство.

Орбели отмечал очень высокую оперативность стабилизирующей системы. Достаточно всего двух-трех минут, чтобы искусственно введенные в кровь вещества были из нее удалены, спрятаны в каких-то временных хранилищах. После этого начинается довольно длительный процесс выведения «нагрузочных» веществ. Только на очень короткое время удается увидеть сдвиг химического состава плазмы, а через несколько минут наступает полное равновесие, восстанавливается нормальный состав.

В чем смысл такой стабилизации? Спустя два десятка лет после того, как была прочитана лекция, из которой взята приведенная цитата, Гинецинский, развивая идеи своего учителя, писал: «Подобно тому, как прогресс мозга создал быструю и точную скелетную мышцу, он потребовал развития быстро и точно работающей почечной функции». Ведь центральная нервная система, в особенности головной мозг, – это органы, наиболее чувствительные к изменениям кислотно-щелочного равновесия внутренней среды организма, к изменениям концентрации в ней различных веществ.

Сравнительная же физиология знает, что чем выше организовано существо, тем точнее поддерживается у него состав крови: у рыбы отклонения некоторых параметров могут достигать пятнадцати процентов без всякого вреда для нее, – для человека же, как мы говорили, в иных случаях и пять процентов смертельно опасны.

Ибо именно составом крови определяется точность разного рода химических реакций в клетках, из которых сформирована нервная система, ее высший орган – головной мозг, а значит, и точность, верность поведения, его адекватность окружающей обстановке. В конечном счете – разум.

 13.
Одной из загадок, ответ на которую взялся искать в Новосибирске Гинецинский, был АДГ – антидиуретический гормон, вещество, уменьшающее диурез, то есть выделение мочи. Открыли АДГ в известной мере случайно.

Есть в мозгу подкорковая структура – гипоталамус, получивший это имя потому, что находится он под таламусом, «зрительным бугром», открытым еще великим древнеримским врачом и физиологом Галеном («таламус» по-гречески «бугор»). От гипоталамуса свисает вниз на тоненькой ножке крохотное образование – гипофиз.

В конце прошлого века подметили, что у карликов он недоразвит, а у страдающих акромегалией (ненормальным увеличением костей лица, рук и ног) – излишне крупен. Отсюда сделали вывод, что гипофиз и есть виновник. Из него стали изготовлять лекарства – экстрагировать неведомое содержимое гипофиза спиртом. В немалом числе случаев снадобье оказывало нужное действие. Препарат, добытый из задней доли гипофиза, назвали питуитрином.

И однажды голландский врач Ван Велден, человек наблюдательный («Наблюдательность и наблюдательность!» – велел начертать Павлов на фасаде своей лаборатории в Колтушах), заметил, что после приема этого лекарства пациенты по многу часов не могли сдать мочу на анализ – пуст становился мочевой пузырь. Неизвестно, крикнул ли он «Эврика!», но первооткрывателем АДГ стал: с именем Ван Велдена связано лекарство для больных, пораженных несахарным диабетом.

При этом исключительно грозном заболевании организм выделяет порой до двадцати пяти литров воды в сутки (хотя у взрослого человека во всем теле вряд ли наберется ее более сорока пяти литров). До открытия Ван Велдена уделом таких несчастных было беспрерывно пить, пить и пить. Теперь же в арсенале медиков появилось лекарство радикальное. Значительно позже выяснили, что оно вырабатывается в гипоталамусе и только «складируется» в гипофизе, где концентрация АДГ оказывается куда выше, чем на производящем это вещество «заводе» (пока все это не установили, было много путаницы и споров).

Специалисты же по кровообращению нашли, что питуитрин заставляет мелкие сосуды сжиматься, и заключили: в нем находится сосудосуживающий гормон вазопрессин (от латинского «ваза» – сосуд, «прессе» – давлю). Так и пошло: физиологи, занятые исследованием почек, говорили об антидиуретическом гормоне, те, кого интересовало кровообращение, – о вазопрессине, пока в пятидесятые годы ХХ века не выяснилось, что это один и тот же гормон, только способный действовать по-разному. «Фигаро здесь, Фигаро там...»

В 1947 году (том самом, когда Александра Григорьевича избрали в члены-корреспонденты Академии медицинских наук) появилась в «Трудах Королевского общества» статья английского физиолога Юджина Вернея «Антидиуретический гормон и факторы, определяющие его влияние». Говорилось в ней, что если в сонную артерию (то есть, по сути, в мозг) собаки ввести двухпроцентный раствор поваренной соли или иного безвредного вещества, аналогичный по осмотическому давлению, то есть способности проходить через полупроницаемые мембраны, – мочеотделение немедленно тормозится. Точно, как при действии АДГ.

Почему? Потому что здесь действительно проявлял себя АДГ, выбрасываемый гипофизом в кровь по команде гипоталамуса. Изменение осмотического давления крови после того, как введена соль, писал Верней, ощущается особыми клетками гипоталамуса. В каждой из них большая полость – вакуоль, занимающая почти всю клетку, и эта вакуоль есть эталон: внутри нее находится нормальная для организма жидкость, нормальная по своему кислотно-щелочному составу и, следовательно, осмотическому давлению. Как только во внеклеточной жидкости, то есть снаружи вакуоли, возрастает концентрация солей, вакуоль теряет воду и сморщивается – это служит сигналом «выдать АДГ в кровь», чтобы воздействовать на почки.

Казалось, найден «центр жажды»,– открытие серьезное. Но ведь природа хитра и никогда не довольствуется каким-нибудь одним механизмом, всегда старается подкрепить его для надежности. Что, если где-то в другом месте или даже местах предусмотрены сигнализаторы? Этот вопрос Верней не поставил. И, как очень скоро выяснилось, зря.

Оказавшись в Новосибирске, Александр Григорьевич решил проверить Вернея. Благо, для такого эксперимента требовалось взять лишь собаку, шприц да раствор поваренной соли (собаку, понятно, с выведенными мочеточниками)

Работу эту выполнила под руководством Гинецинского его ассистент Лариса Константиновна Великанова, впоследствии профессор, заведующая кафедрой Педагогического института в Новосибирске. Опыт поставили сначала так, как описывал Верней. Результат получился, естественно, «вернеевский»: запустят раствор соли в сонную артерию – почки чуть ли не мгновенно перестают выводить воду, мочи мало, да и содержание хлористого натрия в ней резко возрастает. Раствор такой же концентрации в вену – никакого эффекта.

Но искусство экспериментатора, тем более проверяющего чужой опыт, заключается еще и в том, чтобы посмотреть, не упустил ли предшественник какой-нибудь малости, того «чуть-чуть», которое способно порой обесценить результат. А если даже все в порядке, задать природе новый вопрос в данных условиях.

«Что случится, если соль ввести в артерию тогда, когда в организме заведомый избыток воды, когда почки усиленно ее выводят?» –вот простая мысль, которая пришла в голову Александру Григорьевичу, а у Вернея не возникла.

Для начала, конечно, надо хорошенько напоить собаку. Процедура несложная, но требующая известного навыка и сноровки: погладим, приласкаем, потом заставим пасть раскрыть, распорочку туда вставим, сиди, умница, ничего плохого тебе не будет, вот так, так, желудочный зонд аккуратненько вводим и в воронку теплую воду льем, одной рукой поглаживаем, в другой баночка...

Почки мобилизовались, в пробирки капает жидкость из мочеточников, – вот теперь раствор соли в сонную артерию! Ну? А никаких последствий. Почки работают, как работали. Может, соли мало? Еще дозу... И опять ничего. Не действует «центр жажды». А почему действовал, когда собаку не поили перед опытом? Значит...

Значит, есть еще где-то чувствительная зона или даже зоны, и оттуда идут сигналы, что от воды надо избавляться. Очень мощные это сигналы, они заглушают команду клеток гипоталамуса, вот и нет приказа выбросить АДГ в кровь.

Действительно, после перерезки спинного мозга, то есть ликвидации команд от пока еще точно не установленных чувствительных зон, все вернулось к вернеевской «классике». Приказ «Выдать АДГ!» поступал от гипоталамуса всегда, сколько бы воды ни было в собачьем желудке.

В последующие годы Гинецинский и его ученики отыскали рецепторы, откликающиеся на введение в кровь концентрированного раствора соли, во множестве органов – в печени, селезенке, поджелудочной железе, легких, сердце... Стало ясно, что нельзя говорить о «центре жажды», желание напиться воды может возникнуть от множества причин.

Но помимо этого открытия, «щучий глаз» Александра Григорьевича увидел еще одну важную вещь (как много позже оказалось, связанную с АДГ) – влияние фермента гиалуронидазы на отделение мочи. Тут проявилось свойственное не каждому умение сопоставлять вроде бы далеко отстоящие факты.


14.
В конце двадцатых годов англичанин Дюран Рейнальс открыл «фактор распространения», «фактор агрессии» микробов – вещество, которое они выделяют, чтобы внедряться в ткани организма, проникать через кожу.

Вообще-то клетки тела сцементированы между собой очень прочно, недоступно для бактерий: вязкая гиалуроновая кислота склеивает оболочки клеток, словно возводит стену из кирпичей. Но бактерии приспособились – их «фактор агрессии» разрушает межклеточную связку.

Раскрываются поры, сквозь которые болезнетворный микроб все-таки пробирается...
Биохимики нашли впоследствии способ получать «фактор» – фермент гиалуронидазу – в чистом виде. Обнаружили его не только у бактерий, но и в пчелином яде, слюне пиявок, яде змей и пауков. Медики стали добавлять этот фермент к лекарствам, употребляемым для инъекций. Гиалуронидаза прокладывает путь впрыснутому препарату, а заодно снимает боль от введенной жидкости: ведь расходятся ослабленные промежутки между клетками, а не клетки растягиваются.

«В 1947 году была напечатана в «Успехах современной биологии» статья Б. Я. Гейман о ферментной системе «гиалуронидаза – гиалуроновая кислота», о ее роли в физиологии организма и патологии», – вспоминала Валентина Федоровна Васильева, одна из ближайших сотрудниц Гинецинского (она пришла к нему в студенческий кружок на кафедру физиологии Ленинградского педиатрического института, а когда Александр Григорьевич был вынужден уехать в Новосибирск, Валентина Федоровна, тогда уже аспирантка, добилась, чтобы ее откомандировали вслед за учителем, привезла химические реактивы, препараты, хирургический инструментарий для лекционных демонстраций и исследовательской работы).– «Очевидно, статья и возбудила у Александра Григорьевича интерес к этому вопросу, потому что в кружке нашем он поручил Саше, Александру Яковлевичу Бройтману, исследовать, содержится ли гиалуронидаза в моче человека, а если содержится, то отличается ли ее концентрация у здоровых людей и больных...»

«Александр Григорьевич предположил, что, может быть, этот фермент играет какую-то роль при патологических изменениях Боуменовых капсул – фильтрующих клубочков, через мембраны которых начинается путь мочи в почке, – рассказывала профессор, заведующая лабораторией Института цитологии и генетики Сибирского отделения АН СССР Людмила Николаевна Иванова, в те годы аспирантка кафедры физиологии Новосибирского мединститута. – Наблюдения на людях дали интересный материал, за два года было обследовано больше десятка добровольцев и немало больных, страдающих расстройствами почечной функции. К сожалению, объяснить тогда полученные результаты было затруднительно...»

Так что вполне естественным продолжением ленинградских изысканий были новосибирские эксперименты на собаках. И после первых же опытов стало ясно, что дело куда запутаннее, чем представлялось вначале. Гиалуронидаза в моче присутствует, а влияет ли она на мембраны клубочков или на иной элемент почки, тут данные выглядели противоречиво.

– Вот что странно, – размышлял вслух Гинецинский, разглядывая графики, – гиалуронидаза находится в моче всегда, но почему-то чем выше мочеиспускание, тем ее меньше. Мне казалось, и я вам это не раз говорил, что она регулирует размер межклеточных пор в клубочке. Но тут что-то не то. Будь я прав, мы получили бы прямую зависимость, а тут обратная... И заметьте, у больных острым диффузным гломерулонефритом кривая идет именно так, как она пошла бы у здоровых, оправдайся наши предположения о механизме действия гиалуронидазы. Чего-то мы еще не понимаем... Но как бы то ни было, давайте готовить статью. Опубликуем факты, признаемся в нашем бессилии их объяснить...

Статья «Гиалуронидазная активность мочи человека»заканчивалась скромно: «нельзя высказать определенных соображений». Однако это не провал: «Приведенные материалы позволяют уже теперь поставить вопрос о возможном участии системы «гиалуроновая кислота – гиалуронидаза» в нормальном мочеобразовании и в патологических процессах, протекающих в почке». Так гиалуронидаза, привлекавшая до той поры внимание лишь биохимиков да микробиологов, стала предметом исследований и физиологов.

Научная этика требует, чтобы автор давал в конце публикации список литературы, которой пользовался. В статье Гинецинского, Бронтмана и Ивановой отсутствуют привычные сноски, на последней странице нет списка. Когда делаешь пионерную работу, ссылаться не на кого.

15.
Ветер перемен, пронесшийся над страной после развенчания культа личности Сталина и культов иных «корифеев», оказал благотворное влияние на развитие науки. В августе 1955 года в Киеве состоялся VIII Всесоюзный съезд физиологов. Его делегаты стоя, громом аплодисментов встретили Леона Абгаровича Орбели, забаллотировали прежнего председателя Общества физиологов К. М. Быкова восьмьюстами бюллетенями из розданной тысячи и приняли решение, где все случившееся было названо в открытую, без обиняков.
«Общая физиология нервной системы, в частности подкорковых образований, физиология спинного мозга, вегетативной нервной системы, физиология кровообращения и дыхания, выделения, эндокринология, витаминология и другие разделы физиологии разрабатывались явно недостаточно. Столь же недостаточно разрабатывались и имеющие огромное значение вопросы физиологии человека, в частности физиология высшей нервной деятельности, вопросы эволюционной физиологии, физиология сельскохозяйственных животных, физиология труда, физического воспитания и спорта, физиологических основ физиотерапии и бальнеологии, синтеза и изучения лекарственных веществ, гормональных препаратов и витаминов, изучение химии и биохимии антибиотиков, биохимии белков, рентгенографического анализа структуры белков, биохимии микробов и др.»., – было написано в резолюции съезда. Урон, нанесенный отечественной науке всего четырьмя годами господства временщиков, превыше всего ставивших в науке себя, был колоссален, отголоски его ощущаются и по сей день... Крупнейшие школы таких ученых, как Леон Абгарович Орбели, Иван Соломонович Бериташвили, Лина Соломоновна Штерн, Николай Аполлинарьевич Рожанский, попросту были лишены возможности работать, выдвигать новые идеи, воспитывать смену...
Поэтому одной из первых мер президиума Центрального совета Всесоюзного общества физиологов, биохимиков и фармакологов (как стало называться общество)было превращение «Научного совета по развитию физиологического учения академика И. П. Павлова» в «Координационный совет по проблемам физиологии высшей нервной деятельности». В этой смене названия отразилась вся суть начавшихся преобразований: не монополия единственного, а развитие многих учений, не односторонний, а возможно более многообразный взгляд, не искусственно культивируемое «единство взглядов», а свободная дискуссия ученых ради самого главного – поиска истины.

Гинецинский выступил на съезде с докладом о своих исследованиях почечной функции, затем – на одном из заседаний нового совета: Александру Григорьевичу поручили проанализировать состояние дел в разработке проблем эндокринологии. И в этом были приметы нового (а точнее – нормального!) положения в науке. Совсем недавно если бы он и был приглашен в столь высокое собрание, то лишь для получения очередной порции «критики», как это и бывало с его учителем Орбели. Да, всюду чувствовалось, что возврата к прошлому не будет...

Четырнадцатого ноября 1954 года Леон Абгарович писал в Новосибирск: «Я надеюсь, что Вы не сомневаетесь в моем искреннем желании видеть Вас как можно ближе к себе, к своему коллективу, а еще лучше в одном коллективе со мной, безразлично, в каких бы ролях мы ни были, – Вы в моем коллективе или я в Вашем». Поступили и официальные приглашения: звал Гинецинского в московский Институт нормальной и патологической физиологии АМН СССР Владимир Николаевич Черниговский, в московский же Институт биофизики АН СССР – Глеб Михайлович Франк.

Но для Александра Григорьевича не было города милее Ленинграда, не было счастья выше, чем работа с учителем. Осенью 1955 года он вернулся в родные места. Вместе с ним возвратилась из Новосибирска Валентина Федоровна Иванова, к тому времени уже кандидат наук. Приехал из Петрозаводска, куда из Ленинграда пришлось перебраться после отъезда Гинецинского, его ближайший друг Максим Гугович Закс, доктор наук, много помогавший Александру Григорьевичу в организации кафедры физиологии в Ленинградском педиатрическом институте. Радостно встретили Гинецинского удержавшиеся чудом на кафедре и другие его коллеги...

Гинецинский вместе с ними начал работать старшим научным сотрудником, руководителем группы в Лаборатории эволюционной физиологии АН СССР, которую создал  Орбели осенью 1954 года. Год спустя лаборатория стала Институтом эволюционной физиологии. Леон Абгарович – его директором. Гинецинский – заместителем по научной части.

Увы, жесточайшее потрясение, испытанное Орбели на пресловутой сессии, оскорбительное отстранение от дел, трусливое бегство, а то и прямое предательство иных бывших учеников – все это не прошло даром для его крепкого прежде организма. В январе 1958 года он скончался.

«Как же теперь? Как мы будем жить и работать, лишившись возможности черпать из источника его светлого ума?» – горестно говорил на похоронах Гинецинский, и эти слова не были формальным актом скорби.

Ибо Леон Абгарович являлся не только замечательным экспериментатором и теоретиком – у нас в стране он был родоначальником нового типа ученого: организатоpa науки, сочетающего широчайшую эрудицию буквально во всех вопросах своей специальности и во многих смежных дисциплинах. Он умел выбирать наиболее перспективные направления исследований своих учеников и последователей. обладал такими привлекательными человеческими качествами, как простота, добросердечность, честность, искренность, житейская и профессиональная мудрость. Начав какое-либо изыскание и получив первые нетривиальные результаты, Орбели обычно намечал пути дальнейших действий и передавал работу в руки своих многочисленных сотрудников, которые нередко развивали этот частный эксперимент в целое научное направление. Но когда, публикуя добытые данные, сотрудник ставил фамилию Орбели первой, Леон Абгарович отрицательно качал головой: только по алфавиту, только в ряду коллег, а отнюдь не подчиненных.

Статьи, лекции, доклады Орбели раскрывали перед аудиторией широкие горизонты, рисовали исчерпывающую картину состояния дел в учении о симпатической нервной системе, почечной функции, роли мозжечка, механизме возникновения боли... Эти и многие другие вопросы Леон Абгарович знал блестяще.

Так, именно с работ Орбели и его коллектива начинаются новые представления о мозжечке как регуляторе вегетативных функций организма, – то есть отход от классических воззрений, связанных с именем итальянского ученого Луиджи Лючиани. Статья «Об эволюционном принципе в физиологии», появившаяся в 1933 году в журнале «Природа», стала программой рассмотрения сложнейших проблем физиологии на основе эволюционного учения. Орбели принцип эволюции к изучению общих закономерностей физиологического развития организма, анализу тех изменений, которые претерпевали и претерпевают различные системы живого существа.

Не пренебрегал Орбели и практикой:  работы по водолазному делу шли на возглавляемой им кафедре физиологии Военно-медицинской академии. Там были предложены новые, (в том числе гелий-кислородные, газовые смеси. Они позволили советским водолазам в 1935 году спуститься на глубину 150 метров, работать на уровне 120, – тогда как в мировой практике 90 метров считалось предельной отметкой погружения.

В Великую Отечественную войну под руководством Орбели изучались последствия больших перегрузок летчиков во время воздушного боя. Были  выработаны  рекомендации конструкторам самолетов: что нужно сделать, чтобы быстрее восстанавливалась активность организма после резких фигур высшего пилотажа.
 
В наши дни, в эпоху стратосферных высот авиации и космических экспедиций, по-прежнему сохраняют свое значение полученные сотрудниками Леона Абгаровича данные, благодаря которым в тридцатые годы появились герметические кабины стратостатов, где поддерживалась нормальная атмосфера на многокилометровых высотах...

Об этих достижениях и множестве других, во что вылилась теоретическая и экспериментальная деятельность Орбели, можно рассказывать очень долго – материала хватит не на один пухлый том. Но объем книги не бесконечен, и ничего не остается, как возвратиться к разговору лишь об одной из работ Леона Абгаровича, лишь об одном из его учеников.

16.
Помните, мы говорили о статье Гинецинского, Бройтмана и Ивановой «Гиалуронидазная активность мочи человека»? Так вот, авторы слегка лукавили, когда сообщали, что у них нет достойных внимания читателей предположений о роли гиалуронидазы. Предположения были, но еще очень сырые, требующие дальнейших экспериментов, то есть времени. Лишь через шесть лет, в начале 1958 года, представил Леон Абгарович Орбели в «Доклады Академии наук СССР» статью Гинецинского и Ивановой, где все факты выстроились в четкую систему, не только объясняющую старые данные, но и предсказывающую новые эффекты.

Оказывается, гиалуронидаза вырабатывается в почке! Синтезируется там после того, как в кровь поступил выделенный гипоталамусом АДГ, – после команды на экономию воды. Вот почему у хорошо напоенной собаки в моче мало или даже совсем нет гиалуронидазы: беречь воду нет нужды, АДГ не выделяется, и почка поэтому фермент не продуцирует. Зачем же она стремится разрушать межклеточный «цемент»? В статье подробно объяснялся этот вроде бы парадоксальный момент: разрушение нужно для обратного поглощения, реабсорбции воды. Иными словами, фермент действует не в выделяющей мочу капсуле, а в выводящем мочу собирательном канальце. Именно в нем синтезированная почкой гиалуронидаза открывает двери молекулам воды, позволяет им пройти между клетками стенок канальца назад в кровь.

Вслед за «Докладами» статью напечатал ведущий английский (да, пожалуй, и мировой) научный журнал «Нейчур». Прочтя ее, профессор Гарольд Геллер, один из крупнейших эндокринологов Англии, писал Александру Григорьевичу: «...Ваши результаты исключительно интересны, так как они являются первой попыткой интерпретировать действие антидиуретического гормона в биохимических терминах».

А Гинецинский в том же году дал уже не косвенные – прямые доказательства роли гиалуронидазы. Окрашивая срезы почки краской «толуидиновый синий», он увидел, что «цемент», соединяющий клетки канальцев и собирательных трубок, приобретает красноватый оттенок, – перед взором предстает «как бы красная сеть, в петлях которой находятся собирательные трубки и отдельные клетки между ними», сеть, преграждающая дорогу молекулам воды. Такой же точно срез почки животного, испытывающего жажду (при высокой концентрации АДГ в крови), выглядит иначе: «красная сеть» становится фиолетовой, контуры трубочек теряют четкость. Межклеточный «цемент» почти весь исчезает, открываются пути возвращения воды в организм.

Для проверки эффекта Гинецинский и Васильева вводили гиалуронидазу в одну из почечных артерий. И хотя в желудок хорошо напоенной собаке продолжала непрерывно поступать вода, подопытная почка резко сокращала отделение мочи. В полном согласии с предсказанием, сделанным до эксперимента, в этой жидкости появилась гиалуронидаза, как будто в крови присутствовал АДГ. «Это последнее недостающее звено в цепи доказательств нашей точки зрения, – писал Гинецинский в Новосибирск Людмиле Николаевне Ивановой. – То, что мы с Вами начали, теперь получило полное завершение».

Английские физиологи Ло и Роуэн проверили в последние годы все пункты гипотезы Гинецинского и пришли к выводу: данные Александра Григорьевича и его сотрудников не вызывают сомнений. И хотя споры по-прежнему продолжаются (не все согласны с тем, что вода пассивно – благодаря гиалуронидазе – просачивается между клетками, и считают, что тут обязан быть активный клеточный процесс), «долгожитие» гипотезы ценно само по себе как хороший стимул для поисков.

17.
Как становятся продолжателем дела учителя? Верностью его принципам? Конечно. Глубинным духовным родством? Наверняка. Но, скорее всего, главное – показать себя в деле, продемонстрировать свою способность двигаться самостоятельно, без подпорок и костылей, да и не когда-нибудь в будущем, а прямо сразу, едва переступив порог лаборатории.

В Новосибирске Гинецинский дал работу в плане исследований влияния АДГ студенту Юрию Наточину – поручил проверить, как вырабатывается в организме условный рефлекс (иначе тогда было никак нельзя, посчитали бы «антипавловским направлением») на введение этого гормона в кровь. Юрий Викторович хорошо помнит то время:

– Казалось бы, все ясно. Если я ввожу АДГ и почка перестает выделять мочу, то и на условный раздражитель тоже должно уменьшиться выделение. Но ничего не получилось. На физиологический раствор (а его впрыскивали опять-таки для контроля как нейтральный раздражитель) рефлекс формируется прекрасно, по условному сигналу резко возрастает отделение мочи, хотя я раствор на этот раз не ввожу. А с гормоном – никакой условнорефлекторной реакции. Сто сочетаний, сто дней работы – нет эффекта. Чрезвычайно странно, неожиданно: мы привыкли к мысли, что на все должен вырабатываться условный рефлекс, а тут...

Первая мысль Александра Григорьевича была: «Не умеете вырабатывать! Что-то у вас с методикой не так, ищите!» Еще пятьдесят опытов, еще два месяца, и все тот же негативный результат. Тут уж и он поверил. В чем дело? И возникла догадка: а не мешает ли выработке рефлекса то, что АДГ – это пептид, вещество, состоящее из остатков аминокислот? Не означает ли обнаруженный эффект, что пептиды способны изменять активность нервных клеток, влиять на выработку условных рефлексов, то есть влиять на высшую нервную деятельность? Мы об этом напечатали статью...

Статья «Об условных рефлексах, образующихся при действии гуморальных факторов» (среди авторов, кроме Гинецинского и Наточина, – 3. Г. Андросова, Т. Н. Гнедина, Л. И. Кордубан, Б. Ф. Толкунов) была опубликована в 1959 году в «Журнале физиологии высшей нервной деятельности», но внимания тогда не привлекла, прямо скажем, никакого. Должно было пройти почти двадцать лет, чтобы интерес к пептидам более чем обострился: они, как выяснилось, играют роль регуляторов центральной нервной системы. Теперь пептиды – большая область знания, в которой точно установлено, что некоторые из них действительно являются «отключателями», препятствуют образованию нервных связей, – так, как это делал АДГ в экспериментах Наточина и его коллег...

Сегодня* Юрий Викторович заведует лабораторией в том самом Институте эволюционной физиологии и биохимии имени И. М. Сеченова, который был основан Леоном Абгаровичем Орбели. Лаборатория изучает почку, углубляется в молекулярные и мембранные механизмы функционирования этого главного органа водно-солевого равновесия. Много пользы приносит и сравнение конструкций почек у различных видов животных с эволюционной точки зрения. И все исследования имеют в итоге прикладное, медицинское применение – такая традиция заложена Гинецинским, воспринявшим ее от Орбели.

– Изменениями водно-солевого обмена всегда сопровождаются всякого рода заболевания, – говорит Наточин. – Начиная от сердечно-сосудистых и кончая любыми серьезными травмами. Нужны лекарственные средства, нужна, так сказать, технология лечения, чтобы можно было восстановить нарушенный баланс. Когда на заре века открыли АДГ, спасли многих, страдавших несахарным диабетом. В наши дни идет поиск веществ, которые смогли бы избирательно регулировать молекулярные механизмы почки, менять характер транспорта отдельных ионов, в конечном счете – помогать организму адаптироваться к непривычным условиям внешней среды.

Казалось бы, странен переход от заболеваний к адаптации: адаптируется ведь здоровый организм. Однако те воздействия, которые испытывает организм, попадая, допустим, в пустыню с ее изнуряющей жарой, в холод полярных областей или в невесомость космической станции,– медик может рассматривать  как небольшое, но своеобразное заболевание. В этой необычной обстановке изменяется функционирование «молекулярных машин»  живого тела. И, как следствие, – иным становится кислотно-щелочное равновесие, от которого прямо зависит нормальная, продуктивная работа человека.

И Юрий Владимирович рассказал мне такую историю. Когда начались космические полеты, медики насторожились: всего лишь сутки в невесомости оборачивались для космонавта изрядной потерей веса – килограмма два, порой даже три. А после возвращения на Землю организм словно терял способность быстро адаптироваться к водной нагрузке, то есть интенсивно выводить нарочно выпитую в большом количестве воду. Почти две недели потребовалось, например, космонавтам В. М. Комарову, К. П. Феоктистову и Б. Б. Егорову (они совершили полет в трехместном космическом корабле «Восток» 12 октября 1964 года), чтобы работа почек вошла в норму. Что же терялось? Почему вдруг расстраивалась почечная функция?

Нет, они не худели. Терялась вода (и соли, но это на массе, понятно, отражалось ничтожным образом). В невесомости почки начинают выводить воду чрезвычайно интенсивно. Ведь на Земле, под действием силы тяжести, у стоящего человека жидкости распределены так, что их давление в нижней половине тела существенно выше, чем в верхней. В невесомости нет верха и низа,– жидкости, в том числе кровь, распределяются по телу равномерно. В голове и грудном отделе их становится больше сравнительно с земными условиями. Находящиеся там рецепторы сообщают об «аварии» – почки сразу принимаются откачивать «лишнюю» жидкость. Потеря веса неизбежна. А по возвращении на Землю кровь приливает к ногам – новая тревога: рецепторы, отмечавшие в невесомости избыток жидкости, шумят о якобы возникшем недостатке.
В обоих случаях человек испытывает состояние, напоминающее морскую болезнь (кстати, и она предопределена сигналами этих рецепторов, когда непривычного человека укачивает судно или самолет),– тошнота, головокружение...

До сих пор физиологи не могут объяснить, почему «туда», то есть в сторону от нормальных условий, организм приспосабливается быстро, а обратно – много медленнее, приводя на память поговорку: «Болезнь входит пудами, а выходит золотниками».

Но вернемся к потере воды. Стали срочно искать, как противодействовать: то ли какой препарат применить, то ли особые тренировки? Ясно было, что для экспериментов надо на Земле создать невесомость, хотя бы имитацию невесомости! Никто уже не вспомнит, кто первым предложил воспользоваться все теми же сигналами рецепторов, которые в настоящей невесомости включают почки на усиленный режим: нужно рецепторы обмануть, уложить испытуемого так, чтобы голова была сантиметров на двадцать пять – тридцать ниже ног. Давление крови перераспределится, почки заработают интенсивнее.

Так и поступили. А эффект был неожиданным. Усилилось выведение не только воды, но и натрия, калия, магния, причем натрий и калий предпочитали почему-то уходить в утренние и дневные часы, магний – в вечерние и ночные. Человеку, не знакомому со спецификой почек, может показаться, что способ противодействия прост: составьте меню, где этих веществ будет побольше.

Но природа упряма. Чем сильнее понуждать ее, тем резче она сопротивляется. Насильно введенные в организм вещества вылетают наружу прямо-таки с космической скоростью. Надо выбирать более тонкий путь. И то, что космонавты могут теперь жить в невесомости по полгода, – свидетельство, что ключик подобрать удалось. И такой хороший ключик, что некоторые космонавты даже прибавляют в весе, находясь на орбите.

Кончил ли космос подбрасывать физиологические загадки? Увы, нет. При полетах длительностью около полугода (две первые такие экспедиции, состоявшиеся в 1979 и 1980 годах, были событием в космонавтике: 175 суток провели на орбите В. А. Ляхов и В. В. Рюмин, 184 – Л. И. Попов и снова В. В. Рюмин) оказалось, что в крови уменьшается содержание кальция, да и общий баланс его в организме получается отрицательным.

«Это обстоятельство заслуживает пристального внимания с точки зрения возможных последствий при увеличении продолжительности полета», – пишут в журнале «Космическая биология и авиационная медицина» академик О. Г. Газенко, доктора наук Е. И. Воробьев, А. М. Генин и А. Д. Егоров. Ведь кальций – не только материал для формирования костей и зубов, но и один из четырех главных компонентов, определяющих жизнедеятельность любой клетки организма. Если концентрации кальция внутри клетки всего на десятитысячную долю уйдет от нормы, это скажется на работе всех клеточных систем: изменится проницаемость мембран (оболочек), другой станет скорость транспорта ионов... Вот почему отрицательный баланс так взволновал ученых: мечты о полетах к далеким планетам не станут  реальностью, пока «кальциевая проблема» благополучно не разрешится.

Почки и космос!

Фантасты начала ХХ века, строившие в своем воображении космолеты «Земля –Марс», наверное, рассмеялись бы, услышав, что препятствием станет не отсутствие удивительного металла или неведомого горючего, а столь прозаическая, малозаметная (пока не заболит, конечно) деталь тела. Но еще раз подтверждается мудрость древних: «Человек есть мера вещей». Ибо всеми корнями привязан он к Земле, вобрав на долгом пути эволюции то, что приготовили ему предыдущие жители, – и где-нибудь за тысячи световых лет, если он доберется туда, он устроит себе непременно все-таки прежнюю свою планету.

Потому что хоть и напоминает канатоходца живой организм, балансирующий в границах допустимой «внутренней фазы», он канатоходец в немногом.

А в главном стоит на том постаменте, который многие считают уникальным, единственным во всем безграничном космическом пространстве, – на голубом шарике, крутящемся возле желтой звезды.