глава 31 романа Убитый, но живой

Александр Николаевич Цуканов
 ГЛАВА 31
АЛДАН. ГОК. ЗОЛОТО

Иван Малявин замерзал прилюдно. Замерзал насмерть в продувном холодном „Пазике“, потому что перехитрил сам себя, отправил вещи посылкой — чтоб с барахлом не таскаться. Ему выскочить из автобуса да прошуровать бы вдогонку с километр, чтоб не замерзнуть окончательно, а он стеснялся. Он притопывал ногами, обутыми в легкие кожаные туфлишки,  ступней почти не ощущал и мог лишь гадать, сколько часов еще трястись до Тынды. На географической карте эти двести километров от Трансиба до поселка Тындинский казались ничтожным пустячком, когда он определял свой маршрут: от Аркалыка на Кемерово поездом, самолетом на Иркутск, затем снова поездом до станции Большой Невер — в нее упиралась одним концом Амуро-Якутская трасса, а другим — в переправу через реку Лена. Почти строго посередине находился Алдан, о котором не раз рассказывал отец, упомянул как-то об октябрьском снеге, морозах, но значения этому, как и многому другому из того, что ненавязчиво проговаривал отец, Иван не придал. В Казахстане светило яркое солнце, в иные дни припекало по-летнему до двадцати градусов...
— Сколько ехать до Тынды? — спросил Малявин соседа и подшмыгнул носом.
— Еще часа два, не меньше, — ответил мужчина в штормовке и глянул пристально, как-то по-милицейски, разом подмечая, что парень одет не по сезону. — Что, инеем покрылся?
— Так ведь холодина! Не ожидал...
— Похоже, новоявленный бамовец, да? — Лицо мужчины в полумраке едва угадывалось, но Малявин усмешку в вопросе различил.
— Нет. Я в Якутию еду. Да вот дурака свалял, посоветовали почтой вещи отправить в Алдан до востребования, — самую малость приврал Малявин, потому что с посылкой надумал сам.
Простодушное „дурака свалял“ или что иное повлияло, но мужчина в штормовке выдернул из-под сиденья рюкзак и, покопавшись в нем, вытащил свитер, носки.
— Одевай, горе-путешественник! Корочки-то свои сними, ноги поставь прямо на рюкзак.
Петр Бортников, начальник геодезической партии, шумиху комсомольскую вокруг БАМа и самих комсомолят не признавал. Больше того, презирал, особо не скрывая. Отчасти из-за этого на должности заместителя начальника управления удержался только полгода, рассорившись вдрызг с новым начальником, который окончил партшколу, выучился грамотно писать рапортички, но путал нивелир с теодолитом.
Девять полевых сезонов Петр Бортников отрабатывал все новые и новые варианты трассы, и каждый новый был труден грунтами с линзами плывунов, попадал в узкую долину, где нужно бить ложе в скальных грунтах, наталкивался на необъяснимые причуды реки, вроде Олекмы. Он излазил участки западнее Тынды, знал с предельной дотошностью скверность здешних мест, где нужны не хороводы вокруг костра, а толковые спецы, истинные работники. А на лозунговый огонь мотыльками летели, кто ни попадя, многие с простым, как три рубля, — „заработать на машину“, что повсюду не просто, а уж здесь, в Восточной Сибири, в устоявшейся неразберихе, тем паче. О чем он взялся рассказывать Малявину, спросившему про БАМ.
— Ни один путный работник в такое трам-па-ра-ра не поедет. Да их и не зовут.
— А я поехал бы.
— Ну, ты!.. Ты еще пацан. У тебя свербит. Тут много таких энтузиастов, не умеющих колышек грамотно затесать.
Малявину даже стыдно стало после таких слов Бортникова, будто впрямую к нему относилось.
— А я слыхал, что трассу бамовскую начали строить еще до войны? — решил он показать свою осведомленность.
— Нет, еще раньше. Первые изыскания на деньги сибирских купцов провели в 1908 году и наметили три варианта дороги в обход Станового нагорья до Нижнеангарска... А перед войной проложили участок Тындинский-Сковородино, вдоль него мы сейчас едем. Враги народа, кулаки и подкулачники отсыпали полотно и укладывали рельсы вручную. А это полмиллиона шпал, четыреста тысяч метров рельс и миллиарды!.. Миллиарды совковых лопат грунта, щебня. Эти работать умели. Если б их еще кормили... — Петр Бортников понизил голос до шепота. — Я прошел в числе первых по этому участку с нивелиром. Эх, сколько здесь полегло нераскаянных русских душ?!
— И все цело?
— Нет. В сорок втором году уже иные „враги народа“ сняли шпальные секции и перевезли их под Камышин. А ложе осталось. Местами, конечно, просело. Но ведь вручную и за один год, а ныне со всей техникой за четыре не можем управиться. Но  обязались японцам с первого января поставлять уголек из Беркакита.
— А где ж этот Беркакит?
— На границе с Якутией, ты мимо поедешь... Вот только на чем?
— На автобусе?
— Эх ты, якутянин новоявленный! Там билеты за неделю берут, а чтоб стоя ехать, бьются врукопашную похлеще, чем в Невере. Об гостинице в Тынде не помышляй. Глухо. Ладно если завтра дальнорейсовики подберут, а то закочумаешь. Подумай, может, вернешься?
— Шутите, Петр?.. Как-нибудь доберусь, деньги у меня есть.
Только утром, простояв несколько часов на продувном пятачке у автовокзала, пытаясь поймать попутку, Малявин оценил гостеприимство и доброту Петра Бортникова, этого язвительного геодезиста, и поклялся не только выслать обратно старенький ватный бушлат, но и положить в посылку подарок, пусть совсем незатейливый, главное, чтоб от души.
Так и стоял бы Малявин до вечера у трассы, идущей на подъем в гору, да нашелся добрый человек, подсказал, чтоб шел он к столовой, где останавливаются дальнорейсовики.
Брать не хотели. На деньги, что он вытаскивал, предлагая заплатить заранее, даже не смотрели. Едва-едва Малявин уговорил молодого „мазиста“ взять до Алдана. И только отсидев ночь в ногах у свернувшегося калачиком водителя, оценил по-настоящему наглость своего: „Возьмите  до Алдана, ну чего вам стоит?!“
В старинном по сибирским меркам поселке Алдан старательскую артель Таманова знали и дорогу к бараку, где она квартировала, показывали охотно. Неказистый мужичок в телогрейке, из-под нее выглядывала рваная тельняшка, вызвался сопроводить.
— Родственник, что ль? — не удержался, спросил он, как спрашивают простецки бичи и проститутки, которым до всего есть дело.
— Нет, на работу устраиваться, — буркнул Малявин, неприязни своей не скрывая.
— Это в зиму-то? Охолонись, парень! К ним весной с большим заковыром берут.
— Работал, что ли, у них?
— Пришлось однажды. Больно строго... Не по нам это.
Барак стоял крайним в улице и как бы подпирал сопку не сопку, но что-то похожее на нее. Рядом загородка с бульдозерами, самосвалами, раскуроченной техникой и вагончиками, где двое усердно что-то ломали или чинили, вздернув на ручной кран-балке хитросплетение железяк.
— Слышь, мужики! Хохмача к вам привел, на работу хотит. — Сопровождальщик расхохотался, ожидая, что ремонтники его поддержат.
— Что  ты ржешь, Семен? Нам работяги всегда нужны. Только не такие ханыги, как ты.
— А я в вашу богадельню, Порох, за сто тысяч не пойду.
— Ну и проваливай тогда... А ты проходи в барак, парень. Спросишь там Ивана Мороза.
Иван Мороз — хозяин барака, трудился в артели с первого дня ее основания „за папу и за маму“, как шутили старатели.
Первым делом спросил он Малявина: „Есть хочешь?“, а уж потом про все остальное. Кормил Иван всех, кто приходил устраиваться, за общим столом и разрешал переночевать, но это не значило, что человека возьмут на работу. Чаще Таманов, а иной раз сам Мороз говорил: „Извини, земляк, нам ты не подходишь“. Обычно люди безоговорочно соглашались. Изредка пытались протестовать или уговаривали посмотреть их в деле, что было бессмысленно. Пока новичок ел за общим столом, рассказывал о себе, выспрашивал других или угрюмовато отмалчивался, Иван Мороз определял, брать или не брать на работу, больше того, потянет ли на полный сезон в их упряжке. Определял почти безошибочно.
После обеда, когда в барак пришел Таманов, он рассказал в привычной своей манере, с матерком о колготне со спецовками, а  потом про Малявина, что пацан дерганый, суетливый, успел там-сям поработать и побригадирствовать в Казахстане... „Если не врет, конечно. А в остальном положительный, правильный парень. Долго не продержится“.
— Сколько осталось у нас зимовщиков? Четверо да мы с тобой. А дел ого-го! Сам знаешь. Заготовку и закупку мы с тобой как-нибудь одолеем. А вот с ремонтом техники, с запчастями хреново. Еще нужны самосвалы, ведь придется грунт из Лихого распадка возить. Последние анализы показали содержание до десяти грамм на тонну, а здесь мы два-три имеем. Но в распадке нет поблизости воды.
— Качать будем воду.
— Ляпаешь, не подумавши! Это почти два километра трубопроводов, мощные насосы. Это новая подстанция... Ладно, разберемся. Зови парня.
Малявин старательно подготовился к разговору, первым делом рассказать, как собрал в Казахстане „газон“, но Таманов вбил сразу, без предисловия.
— Скажи, Иван, что ты умеешь делать хорошо, по-настоящему?
— Я окончил техникум по специальности двигатели внутреннего сгорания, имею водительские права, работал на авиационном заводе...
— Мне не нужны анкетные данные и характеристики от профкома, — прервал Таманов. — Что умеешь? Трактор знаешь хорошо?.. Лебедки, генераторы? А насосы?..
— При желании разберусь, — ответил Малявин без азарта после некоторой паузы, сообразив разом, что ему здесь не светит ничего.
— Ведь стужа начнется через месяц. А я, как гляну на твои хлипкие руки, сразу думаю: этот парень, не приведи Господь, кувалду на ногу уронит. Ты, сынок, пойми меня правильно, у нас хорошие заработки, но и вкалываем мы против иных впятеро. Мне нужен механик опытный, а если снабженец, так жох, чтоб выведать, высмотреть мог все не только в Алдане, но и по всему АЯМу, от Невера до Колымы. Так что переночуешь и — бывай здоров.
Иван Малявин с трудом улыбку вылепил и голову не опустил, выходя из комнаты, служившей Таманову кабинетом,  даже съязвил, как ему казалось:  "Спасибо за науку“.
Десяти минут не прошло, как влетел к Таманову старатель по кличке Порох, по имени Сашка  Лепехин и загудел напористо, как будто опаздывал к поезду:
— Заявление принес, Алексей Николаевич. Надо ехать. Прислали телеграмму. Забирают, е мое, сына в армию.
— Жаль, я на тебя полагался, Саня.
— Отсрочку обещали ему, е мое! Да и затосковал я, Николаич. Не вини, е мое. И еще к тебе просьба: парня этого, Ваньку, прими хоть на месяц. Ему все одно ждать, пока вещи прибудут. Так уж лучше у нас, е мое.
— Ты, Саня Лепехин  не новичок, знаешь, что не принято у нас перерешивать.
— Знаю. Но все же Цукана сын, е мое!
— Аркашки Цукана?.. Дела! Как  он там?
— Да как многие, е мое. Ванька рассказывает, что жена нагнала его со словами: ни ты сам, ни деньги твои теперь не нужны. Как ушел Цукан после этого, так и сгинул, е мое! Мне Ванька пересказал такое, у меня, веришь-нет, Николаич, душа в пятки ушла. Аркадий поспокойней, а у меня случись подобное, е мое, я б не выдержал. Натворил бы делов...
— Пойдем! — скомандовал Таманов всем и себе в том числе.
Большая часть барака зимой пустовала. Да и летом он заполнялся наполовину, но Таманов чужих наотрез не поселял. В левой половине выломали лишние перегородки, устроили библиотеку с бильярдным столом посередине, а напротив столовую, где на зависть всем проверяльщикам, коих перевидала артель без счету, установили самое современное оборудование с электрогрилем, микроволновой печью, а сверх того, японский цветной телевизор. Не меньшей примечательностью — это все знали в поселке — была хозяйка, необыкновенной красоты женщина с заглазным поселковым прозвищем Хромоножка. Красивой настолько отчетливо, что распоследние ухорезы терялись, слегка робели перед ней. Когда узнавали, что Елизавета Максудовна — дочь бывшего наркома, четыре года харчилась в якутском лагере, где ей  ампутировали в лагерном лазарете обмороженную ступню, начинали уважать по-особенному.
Ваня Малявин, едва переступив порог столовой, не сдержался, выплеснул свое удивление: „А мою девушку тоже зовут Лизаветой, она тоже очень красивая!“ Чем рассмешил Елизавету Максудовну.
— Нашел красавицу, скоро пятьдесят...
Обычно немногословная, она стала расспрашивать Ваню, откуда он и как занесло в Алдан?
— Аркашкин сын?! — переспросила она удивленно. — Постой, постой!.. Я смотрю и думаю, что-то знакомое в лице. Нос. Правильно, и глаза отцовы...
Возможно, поэтому она так строго и неулыбчиво оглядела Таманова, когда он вошел с Лепехиным и Морозом.
— Не косись, пожалуйста, Елизавета. Не косись. Я не господь Бог, чтоб читать чужие мысли. Ему надо было сказать, что сын Цукана... Но от своего правила не отступлюсь. Это я тебе, Иван, говорю. С месячным испытательным сроком. А не пойдет работа — ауф фидерзейн! Так, помнится мне, говорил частенько Цукан. Я думал, хоть ей, душеспасительнице нашей Елизавете письмецо напишет,  ан нет.
— Так ты, Ваня, говоришь, ушел осенью и с концами? — спросил с неподдельной озабоченностью Мороз, словно что-то мог изменить.
— Да. Я в ту осень призывался в армию. Мать одна намаялась, истосковалась, а тут отец вдруг с шампанским, большими деньгами... Короче, нахамил я ему сгоряча. Дурак, молодой тогда был! — сказал порывисто, сердито сдвинув брови, Малявин, и все сидевшие в столовой заулыбались. —  Точно помню, как он сказал: „Ох, пожалеешь после об этом!“ И вышел из дома. Я к окну. Мне показалось, когда он толкался в калитку и не мог ее открыть, то плакал. Тут я не удержался, стал одеваться и следом за ним. А он, как камень на дно. Бегом к электричке — нету! Побежал к магазину, затем по всей деревне кругами — нет нигде! Недели через две он снова приезжал, но меня дома не оказалось, а мать ему все вещи в сени выставила. Я надеялся, что даст о себе знать, уже четыре года прошло...
— А ведь мужик кремневый, правильный. Ты перед входом резную беседку видел, небось? — спросил Таманов Малявина. — Так это Аркадий мастерил после работы по вечерам. А кое-кто над ним подсмеивался, да? — Таманов голос повысил, словно могли ему возразить. — Вот кто не только умел, но и любил работать. А чтоб чужое взять или товарища подставить —  никогда!
— А помните, мужики, как он паренька, который пачку халвы украл, отбил у торгашей и сюда вот привел? После деньги ему на билет собирал...
Чем больше они говорили про Аркадия Цукана, тем тоскливее становилось Ване Малявину от того, что уже ничего поправить нельзя, можно лишь мечтать иной раз, уткнувшись в подушку, что отец отыщется, и уж тогда-то!..

Ивана Малявина как механика всерьез артельщики не воспринимали, держали на подхвате, а ему очень хотелось отличиться, поэтому и напросился самолично отремонтировать дизель-генераторную станцию. Поначалу страшила работа новизной, подспудным: а вдруг не получится? Неприхотливо и уныло обучали в техникуме, но кое-что вспомнилось, а чего не доставало, пришло угадкой, самотыком, через сбитые до крови пальцы. Поэтому, когда раскрутил пускач маховик отремонтированного дизеля и забухтел он басовито с подвывом, Малявин не удержался завопил восторженно: „Ура!“ Неторопливый пятидесятилетний артельщик Матвеев промерил на всех шести цилиндрах компрессию и одобрительно пробурчал: „Годится“. Малявин кинулся его обнимать, а он оттолкнул, укорил: „Отрегулируй до конца, а потом танцуй“. Смазал радость строгий старик, не принял горячности его, словно забыл начисто, что когда-то был молодым.
В щитовой засыпухе, оборудованной под мастерскую, где Малявин возился с двигателем, едва удерживалась нулевая температура, но после сорокаградусной стылости здесь казалось тепло, если подсесть к обогревателю. Ему в тот морозный январский день понадобился старый подшипник, из-за чего он и взялся ворошить разный металлический хлам по углам. В холодной дощатой пристройке у стены торчал кусок проволоки, и Малявин неосознанно потянул ее на себя. Вместе с проволокой выдернулся кусок доски, а под ней  обнаружил небольшое углубление. Малявину в первый момент показалось, что там поблескивает округлыми боками бомба...
На следующий день невыспавшийся, поэтому злой Малявин с утра пораньше уселся в кабинете Таманова, обставленном простой казенной мебелью,  лишь традиционная японская акварель с видом на гору Фудзияма нарушала угловатую простоту обстановки. Таманов, краснолицый, заиндевелый с мороза, не успевший озаботиться бесконечной „доставаловкой“, насмешливо-улыбчивый, бухнул с порога:
— Разрешите войти, гражданин механик?
Но Малявин шутку не поддержал и даже не улыбнулся, а попросил запереть дверь изнутри на ключ.
— Брось темнить, Ваня. Выкладывай, что стряслось?
— Нет, надо запереться, — неуступчиво пробурчал Малявин.
— Тю, черт побери! На, вот ключ!
Выставив на стол бутылку из-под шампанского, он вновь удивился, какая она чертовски  тяжелая.
— Золото в ней!
Таманов принял это за неудачный розыгрыш старателей, которые охамели от скуки и теперь подставляют парня.
— А что, грязней бутылку не нашли?
— Так она  неизвестно сколько в земле пролежала! Я ее сам... Да вы, Алексей Николаевич, видно, не верите!?
Малявин окончательно обиделся и поэтому резко, будто чеку у гранаты, выдернул деревянную пробку, сыпанул из бутылки прямо на стол отмытый золотой песок. Самородочек, похожий на рыбий глаз, скатился к самому краю столешницы, и Таманов подхватил его сноровисто, повертел в пальцах, определив безошибочно сразу, что золото настоящее, тщательно отмытое и обработанное кислотой.
— Извини, Ванюша, жизнь такая, что все подвоха жду... Откуда богатство?
— Я старый подшипник искал, чтоб из обоймы стопорное кольцо на станке выточить. Нет нигде нужного размера. Стал копаться в пристройке — и вот тебе!.. Холодная, гладкая и такая тяжеленная, что я испугался, думал, бомба лежит.
— Когда ты нашел ее?
— Да вчера после обеда...
— А не пришел. Скажи честно, коль пошел такой разговор, хотел перепрятать?
— Хотел... Это же на две машины и сверх того!
— Не жалей, Ваня. Наоборот, радуйся, что вывернулся, спасся, можно сказать.
— Это почему же?
— Да потому! Тут, как на выборах, я на девяносто девять процентов уверен, что ездил бы ты не на „Жигуленке“, а в „воронке“, ожидая, когда лоб зеленкой помажут. Статья-то расстрельная — хищение в особо крупных размерах. А тем паче драгметалл! Тут никакого снисхождения, тут на полную катушку, поверь мне.
— А я бы потихоньку сдавал, грамм по двадцать-тридцать, — возразил Малявин, раскрывая невольно затаенное, о чем мечтал всю ночь, выдумывая невероятные подробности своего приезда в Москву на „Волге“,  как попытается усесться на заднее сиденье вслед за Лизой Жанна Абросимовна, а он захлопнет перед ее носом дверцу и скажет: „Надеюсь, что я вижу вас последний раз!“
— Тебя взяли бы самое большее после третьей или четвертой сдачи металла. Кто не стучит, тот в приемках не работает. Сразу вопрос: где взял?
— Намыл ручным способом...
— Где конкретно и когда? Где инструмент?.. Больше того, заставят место показать, заведомо зная, что ты врешь. В полсуток тебя подчистую раскрутят, потирая белые рученьки от удовольствия, от предвкушения рапорта о проделанной работе.
— А перепродать все разом где-нибудь в Москве?
— Ну, в Москве стук налажен похлеще нашего... Ладно, допустим, что ты удачно провез золотишко и нашел покупателей, но где уверенность, что они тебя элементарно не кинут, подсунув туфту, а хуже, башку открутят, узнав, что ты одинокий лох. Это первое. А второе — это само золото. Ты, небось, знаешь, что оно почти в двадцать раз тяжелее воды? Но не знаешь, что золото в каждой местности неповторимо, как лицо человека по своим химическим примесям. Если оно засветится в Москве или Киеве, то криминалисты однозначно определят, что песок золотой привезен с алданского месторождения. После чего начнут крутить-перетрясать весь Алданский район — это они умеют, — пока не зацепят конкретного исполнителя. Пусть не расстрел, пусть всего десять лет лагерей... Даже год несвободы я не променяю сегодня на центнер золота. Смысла нет, Ваня, поверь мне. Потому что руками своими и головой я могу сотворить, что угодно. Русский мужик топориком побриться может,  подпоясаться и к небу взлететь. Поверь мне...
В дверь постучали с грубой настойчивостью. Туманов громко чертыхнулся, откликнулся грозным: „Ждите!“ Пересыпал металл из бутылки в брезентовую инкассаторскую сумку вместе с остатками иллюзий Вани Малявина, для него эти шестнадцать тысяч грамм золотого песка были огромной денежной суммой и одновременно отголоском джеклондоновской романтики севера про сильных несгибаемых мужчин, каким  ему хотелось бы стать со временем.
Для Таманова шестнадцать килограммов „металла“, как он привычно называл золото, были дополнительной тяжкой морокой: надо сдать его за сезон потихоньку, не торопясь, в общей сдаче металла, чтобы не засветиться. Он подспудно предполагал, что за этими тоннами отмытых песков могут быть трупы, кровь людская. Казалось, ему, перемоловшему через себя восемь лет колымских лагерей, восстание в лагере, два побега и разное непотребство людское, можно ничего не бояться, а он все одно боялся. Боялся за семью свою, за Екатерину Максудовну, Сергея Муштакова, Ивана Мороза, за тех, кто приедет весной.
— И последнее, я знаю, Ваня, как хочется иной раз прихвастнуть, удивить чем-то товарищей, но ты потерпи. До осени непременно потерпи.
— Могила! Клянусь вам, никому ни слова. Я тут отсыпал в жестянку малость... Так я лучше верну, а то будет свербеть занозой. Правда ведь?..
Таманов так резко поднялся, что даже стул завалил и обхватил, облапил этого нескладного, но славного и правильного парня, как он решил прямо сейчас. Редкое откровение, какое возникает у сильных сдержанных мужчин, прорвалось одной фразой:
— Эх, а мне сына Бог не дал!
Можно и нужно было закруглять разговор, Малявин поднялся со стула, но в последний момент не сдержался, ощущая, что такой возможности может не быть, спросил:
— А кто у нас-то стучит в комитет?
Таманов озадаченно крутанул головой и паузу выдержал, потому что следовало бы ответить: а не твоего это ума дело... однако сдержался, сказал:
— Продержишься до осени, я тебе его назову. А пока не ломай голову и не думай, что тут все просто, однозначно. Я видел, как делали осведомителей из приличных людей. Они тоже порой достойны жалости, им вдвойне тяжелей на этом, а еще и на том свете.
— Ладно, пойду. Попробую сегодня генератор подсоединить. Нужный подшипник я все же  нашел.
— Подшипник весомый. Еще один найдешь, мы два плана за сезон сделаем, — пошутил Таманов. — Действуй. Железа у нас латать не перелатать, черт бы побрал эту вывернутую систему. Я подсчитал как-то, наша артель за двенадцать лет намыла золота на состав японских бульдозеров „Камацо“, а попробуй скажи кому в министерстве — окрысятся, ор поднимут.
Новую технику старателям продавать запрещалось на основании министерского распоряжения, выпущенного неизвестно зачем и для чего. Вот и латали. А золота сдавали четыре старательских артели вполовину от того, что давал весь Алданский горно-обогатительный комбинат, сдавали при гораздо меньших затратах. О чем Ваня особо не печалился, потому что за литр водки приобрел новую поршневую группу для бульдозера. За  двести рублей, которые выделил Таманов в подотчет, мог бы купить запросто новый двигатель, но не торопился, присматривался, знакомился простецки с местными, производил нужные мены-размены, с первых же дней уяснив, что для артели каждая гайка, каждая портянка оплачивается намытым золотишком.
— Намыли двести килограммов за сезон, вот и танцуй, — пояснял  Иван Мороз, загибая толстенные пальцы. — По восемьдесят шесть копеек за грамм у нас золото государство покупает, а мы с этой суммы за электричество, отопление, аренду помещения, техники, за топливо — вот и ушла большая половина. А надо на зарплату приличную, потом с нее налоги разные. Да чтоб осталось на закупку запчастей,  разной техники,  на продукты и прочую требуху на весь промывочный сезон. Тут, брат, академиком надо быть, чтоб сходились концы с концами.
 Малявин быстро втянулся в работу, но вкус ее настоящий ощутил, когда загудела отремонтированная его руками дизельная электростанция. Что ему поначалу казалось странным, и он долго опасался, вдруг не той стороной установил шток масляного насоса или неправильно вырезал паранитовую прокладку... Даже ночью иной раз просыпался с мыслью: не забыл ли поставить стопорное кольцо?  С утра пораньше бежал в мастерскую перепроверить. Облегченно вздыхал и радовался, что не забыл и полный порядок. Артельщики перед завтраком, заметив его руки, испачканные мазутом, взялись подначивать, вроде того, что мыть их каждый день бесполезно — все равно испачкаются, а навсегда угрюмый Матвеев, словно бы уязвленный его старательностью, выговорил: „Парень решил, что у нас тут медали раздают по праздникам“. Ваня сразу не сообразил, что ответить, обиду свою не показал, лишь перестал до завтрака ходить в мастерскую.
В начале марта, когда отпустили якутские морозы и поползли с крыш первые сосульки, вызвал в кабинет Ивана Малявина начальник и, как обычно, без предисловия приказал:
— Поедешь в командировку. Я договорился с аркагалинским главным механиком, что он поменяет наш бортовой „Магирус“ на две „Татры“. Знаешь такие?
— Знаю, что дизель с воздушным охлаждением, вэ-образный, двести десять лошадиных сил...
— И то неплохо. Поедете туда с Сергеем Муштаковым. Это на самой границе Якутии с Колымой, почти тысяча километров в один конец по зимнику. Дело серьезное. Сергей — водитель опытный, но перед ментами и начальством — телок, сразу теряется. Так что обменом и оформлением будешь заниматься ты. А в дороге слушайся его строго. На всякий случай возьмете с собой жесткую сцепку. Остальным Иван Мороз вас экипирует. Вон унты волчьи стоят, мне они тут ни к чему — возьми. Бери, бери! Тут не до форса, мимо Оймякона поедете, а холоднее его места на нашем континенте нет. Там в марте может жахнуть под пятьдесят. Еще ракетницу возьми. Умеешь ей пользоваться?..
Таманов вывел на крыльцо, показал, как заряжается этот пистолет с непомерно толстым стволом. Пальнул вверх сигнальной ракетой, и она прочертила красную дугу в ярко-голубом небе, напомнив о празднике.

Столица Якутии поразила обилием собак, длинными вереницами бараков, расставленных в беспорядке там и сям,  монолитами намороженных разноцветных помоек меж них. Был у города  массив пятиэтажек с театрами, ресторанами и чиновными учреждениями, но осталось это все сбоку, запомнился Якутск лишь непотребством своих окраин. Проскочили город в полчаса, радуясь накатанной расчищенной дороге, по такой „Магирус“ мог легко бежать под сто километров в час, словно легковой автомобиль. После отечественных „Мазов“, „Кразов“ этот десятитонный грузовик казался верхом совершенства, выходцем из двадцать первого века, так все в нем было продумано и удобно,  особенно удивляла Малявина легкость в управлении. Муштаков в первый день едва вытолкал Ваню из-за руля с ворчливым: „Погоди, погоди, еще надоест до чертиков вертеть баранку“.
До Хандыги доехали споро, в два дня. Оставалось до Артыка чуть больше трехсот километров, но самых тяжелых. Поначалу хотели тормознуться на полсуток в поселке, но когда умылись хорошенько из-под крана, пообедали плотно в придорожной столовой, где чай заваривают на заказ такой крепкий, что рот вяжет, как-то враз им расхотелось ночевку устраивать. Впереди оставалось еще часов шесть светлого времени, вот и решили: „В Артыке отоспимся“.
За поселок лишь выехали, стало заметно, что ветерок шаловливый по обочинам снег взвивает. На перевале, что Хандыгский водораздел, как стеной отбивает, дважды пришлось откапываться в снежных заносах. Едва пробились на пониженной внатяг. В долине по-настоящему заметелило. Пока было светло, двигались потихоньку, а как стемнело — встали, чтоб в кювет не слететь.
Тут какие дела?.. Вдвоем в кабине без спального места особо не разоспишься, но как ни то „валетом“ умостились. Печка дует так, что хоть до трусов раздевайся. Хорошо придремали под ровный гул двигателя. Вдруг он задергался, заплюхал чахоточно, и в такт ему запрыгало сердце, меняя ритм.
Следом тишина неимоверная, страшная. Слышно, как подсвистывает метель, путаясь в автомобильной оснастке.
Беда известная для всего Севера, арктическая солярка в редкость, если и подвозят, то лишь к лету. Хорошо хоть зимняя есть. Это Сергей Муштаков объяснил на всякий случай, чтоб Ваня лишних вопросов не задавал, и, чертыхаясь, принялся разжигать паяльную лампу.
Долго возился на ветру, но разжег, раскочегарил, начал трубопроводы греть, а Малявин взялся вручную солярку из бака прокачивать.
— Ура! Серега, пошла!
Ваня вопит и радуется, как ребенок.
— Ты сперва сосульку под носом обломи, — ворчит Муштаков, но доволен, видно по лицу. Ему не впервой кучумать на дороге. Правда,  он в этих северо-восточных местах впервые. Вроде бы весна, а здесь жмет, как зимой за тридцать, да с ветерком: — Будь он неладен! Руки вон задубели так, что впору зубами ключ зажигания поворачивать.
Дизель завелся с полуоборота, но, и десяти минут не проработав, снова заглох.
А когда дизель в четвертый или пятый раз, проработав несколько минут, снова заглох, Малявин выговорил со злостью:
— Вот тебе и красавец немецкий! Только по теплому асфальту кататься...
— Зря ты, парень! „Магирус“ тут не виноват. Солярка говно! Как кисель стала. Я в Якутске на заправке по-людски спрашивал. А заправщик мне отвечает: „Зимняя, зимняя“, — а сам морду воротит, сука такая. И керосин мы не взяли с тобой! Все взяли, даже ракетницу, в гроб ее растак! А керосин не взяли.
Хотелось Малявину ответить, что, мол, керосин — твоя забота, но сдержался. Ненароком вдруг вспомнилось услышанное недавно: „Вперед пятьсот, назад пятьсот... а он зубами танец с саблями стучит“. Про пятьсот Высоцкий явно для рифмы, а остальное прямо в десятку. „Жив останусь, непременно спишу с магнитофона слова этой песни“, — решил Малявин.
— Что делать  будем, Серега?
— А что остается? Барахтаться. Будем греть и качать. Качать и греть. Не заработает, так хоть остыть не дадим до утра.
От холода, ветра, копоти солярочных факелов Малявин спекся к утру окончательно. Пока Муштаков пытался в очередной раз прогреть трубопроводы, Малявин придремал в стылой кабине. Очнулся от жестких тычков в бок.
— На-ка, Ваня, хлебни чифирку. Спать нам нельзя...
Чай был непроглядно черен и вонял соляркой, но оказался по-настоящему горячим. Малявин совсем было собрался помирать от холода, а после чая и увесистых муштаковских тычков — расхотелось.
— Давай тогда чехол с капота снимем, раз уж двигатель остыл? — прорезался у Малявина привычный зуд.
Поставили стоймя чехол полукругом с подветренной стороны, верх проволокой к борту прикрутили, и нечто похожее на эвенкийский чум получилось. Печка  простейшая: в ведре с соляркой зажженная тряпка плавает и скворчит, как сало на сковородке. Дымно, копотно, зато тепло. В такой дрянной ситуации одно спасение — разговоры подлиннее, позабористее. Начали с артельных дел, прошлогодних заработков, потом невольно про Таманова вспомнили. Как тут не вспомнить, любой школьник в Алдане пару-тройку историй про него не задумываясь выдаст, да таких, что сам Таманов порой удивляется: откуда что берется?
Раз услышал россказни о себе в полутемной утренней вахтовке и пригреб на колени мальчишку: „Кто  тебе сказал, что я голыми руками медведя задушил? Ведь у меня топор был!“ А пацаненок бойкий попался, и отвечает: „А что скрывать, дядя Леша, все про это знают“. Таманову  ответить нечего, за него решили: голыми руками, и баста!
— Так бился он с медведем врукопашную или нет? — упрямствует, допытывается Малявин.
— Глянешь в бане, если доведется, на его спину, когтями изрытую.
— И как же он вывернулся?
— Вывернулся, полчерепа  снес медведю топором.
— А еще брешут, что он с колымского лагеря сбежал и пешком на материк пробрался...
—Ты, выходит, не веришь!? — возмутился Муштаков и набычился, словно хотел броситься в драку.
— Да невозможно такое расстояние пешком, по этим гиблым местам, без жратвы?.. Не верится.
— У нас мужик два сезона работал, точнее, числился сторожем, потому что он совсем доходной был, мы его после  похоронили за свой счет. Митяем звали. Он бедовал с Тамановым в Дюпканском лагере, а после восстания, когда лагерь расформировали, попал с ним в Аркагалинский штрафной. Он рассказал все, как есть, однажды  после  аварии на „лэповской“ линии.
Было так. В дюпканском лагере драконили зэков, как нигде: с одной стороны надзиратели жмут, с другой — урки. Нормальному мужику только помирать остается. И мерли, елки-моталки!.. Но в сорок шестом пришел большой этап вполовину из фронтовиков. Стали они потихоньку урок отжимать, на конвойных гуртом хай поднимать, когда они беспредельничали.
Таманов в тот год случайно в придурки попал. „Помпопец“ — так зама по политчасти звали — увидал после обыска колодку карт, искусно нарисованную. И пошло-поехало, кто рисовал? Таманов собрался в штрафной барак, а попал в клуб, где ему с ходу определили наглядную агитацию рисовать в тепле и спокойствии.
Весной сорок седьмого перед майскими праздниками запил „помпопец“, начисто забыл про лозунги и прочую мутоту, за что получил от начальника лагеря нахлобучку такую, что в клуб прибежал без шапки с вытаращенными глазами.
— Таманов, ем-пе-пе! Сутки сроку, чтоб наглядную агитацию нарисовал и повесил. Надо еще пару зэков — бери. Но чтоб всюду висела!
— И в караулке? — спрашивает Таманов.
— И в караулке, и в столовой. Только в сортире, дурак, не вешай, — острит привычно „помпопец“.
Собрались ночью бригадиры, старшины бараков и прочие лагерные авторитеты. Решили, что лучшей возможности может не быть, поэтому, пока все не передохли, надо масть менять. На толковище этом в мнениях разошлись: одни считали, что надо лагерь захватить и выставить требования, вроде как жратвы побольше — конвой помягче. Другие, и Таманов в том числе, считали, что надо организованно по всем правилам военного искусства уходить из лагеря и пробиваться на материк...
Уголовники многие пошли в отказ. Но их было меньше, с ними договорились просто: или всем смерть, или в один барак запереть, да чтоб сидели без шухера.
Вечером З0 апреля Таманов постучал в караульное помещение и говорит:
— Это я, Лешка-клубарь. Приказ заместителя начальника лагеря!..
После долгих препирательств впустили его в дежурку вместе с бывшим фронтовым разведчиком Боронцом, и стали они неторопливо мутоту к стенам приколачивать. А самый большой лозунг нарочно повесили криво. Дежурный взялся укорять.
Тогда Таманов подзывает караульного, что с карабином прохаживался: подержи, солдатик, один край, я издали прикину.
Стал командовать, куда сдвигать, потом: стоп, держите! Зовет начальника и просит посмотреть, хорошо ли прикрепили?
А тот рад от скуки покомандовать.
Дальше дело техники. Придушили обоих. Следом дверь открыли, впустили дюжину фронтовичков, что по-за бараками таились и сигнала ждали. Караульное помещение без стрельбы захватить удалось, а вот начальника лагеря в зону выманить не получилось.
Командовал операцией пехотный капитан, хотя был среди офицеров даже полковник, но поручили капитану, потому что боевой офицер был. План загодя разработали со всеми деталями и подробностями: фронтовые связисты вовремя лагерь и поселок обесточили, телефонный кабель перерезали. Сторожевые вышки где уговором, где со стрельбой, но в считанные минуты подавили. Затем за поселок взялись...
Одна группа во главе с подполковником-артиллеристом решила пробиваться пешком к Охотскому морю. А  тамановская  группа наметила: пока праздники, пока гулаговская машина раскрутится, можно на лагерном „ЗИСу“, переодевшись в военную форму, упороть по колымской трассе до самой Якутии, а дальше по рекам  к югу сплавляться... Все сделали грамотно, продумали и ушли бы как пить дать, но вот про рацию с автономным питанием никому в голову мысль не пришла. Успел начальник лагеря с управлением связаться, елки-моталки! Начался большой тара-рам!
На первую засаду они напоролись под Сусуманом, но с боем прорвались и ушли от погони. А впереди следующий заслон. В итоге оказались в кольце. Настигли их в каком-то безымянном распадке. Собачки лютые сторожевые на след навели. Пока патроны были — отстреливались. А как последняя обойма осталась, решили, что надо сдаться и попробовать  хоть одного живым сохранить. Так и порешили. Тут же порох из патрона вытряхнули, а пулю на место вставили, затем патроны перемешали и обратно в карабин.
Последним по алфавиту стрелял Таманов, его выстрел получился холостым.
Все шестеро на следствии стали как бы раскручиваться, что Таманов, мол, козел, его выследили у караулки случайно, идти в побег отказывался, и взяли его связанным, вместо „овцы“. Ложь примитивная, но поэтому  сработала. Шестерых по суду быстрому выездному расстреляли, а Таманова занарядили в Аркагалу с прибавкой к сроку еще десяти лет и на пять лет лишения в правах.
— А что же с остальными восставшими?
—Большую часть перестреляли. Оставшихся раскидали по разным лагерям. А вскоре после восстания признали начальника „Дальстроя“ Гаранина японским шпионом, который умышленно уничтожал заключенных, чтоб сорвать план по золоту.  После этого режим малость поослабили, расконвойку стали применять...
— Так ты ведь говорил, что он убежал?
— Это уже во второй раз. Сам Алексей Николаевич рассказывать не любит. Известно, что готовился к побегу долго и тщательно. На двух тузах — бубновом и трефовом — наколол карту реки Колымы со всеми ее притоками. Сумел разжиться топором через вольнонаемного земляка. Еще знаю, что ушел он от овчарок на сучковатой лесине по речке Кула, что в Колыму впадает. Куропаток и прочую мелкую живность стрелял из самодельного лука. Месяца два блуждал по тайге, совсем из сил выбился, но без удачи тут никак... Вышел на эвенкийских пастухов. У них почти год прожил и кое-чему из ихней оленеводческой науки обучился. Они ему невесту нашли, отпускать никак не хотели...
— Ты глянь-ка, Вань, ветер поутих.  И мороз спадает.
Развиднелось, крутится лишь мелкий снежок, и жить сразу веселей. Заколготились  снова вокруг машины, часть солярки из бака слили и стали ее в бочке подогревать, а  после того теплую, парящую, в бак сливать. Факелочком поддон масляный и трубопроводы прогрели... „Ну, давай, выручай, родной!“ И ведь завелся,  заработал как ни в чем не бывало. Жить можно,  о страхе пережитом Малявину вспоминать уже не хочется.
 В Артыке их не ждали.
— Знаю, что был с Тамановым разговор, но без меня, — открестился начальник автобазы.
— А где главный механик?
— В больницу увезли. Сердчишко прихватило...
На следующее утро Малявин пришел в кабинет начальника с командировками в руках:
— Отмечайте, да мы поедем. Через неделю по всей якутской трассе будут знать, что артыкский начальник слово не держит.
— А ты меня не пугай. Я от слов не отказываюсь. Вон две „Татры“ стоят — забирай.
— Одну развалюху с буксира завели, а вторая и вовсе из калашного ряда. Дурнее себя искать не надо!
— А ты язык  придержи. Сопляк еще!..
— Я механик с тамановской артели, а не сопляк вам. От вас, может, козлом пахнет, так я же не кричу.
— Что!? Да я тебя!..
Начальник артыкской автобазы чуть не сломал столешницу и вывернул такую матерщину, какой Малявин отродясь не слыхал. Тут бы выскочить сразу, а он, уцепившись за стул, стоял и слушал две, три,  возможно,  десять минут, пока выговорится начальник.
— Будет комедию ломать. Две нормальные „Татры“ —  и дружба навек, — резко меняя тон, предложил Малявин.
— Десять дней подождешь? — спросил начальник автобазы так, будто и не крушил только что собственный стол.
— Нет, сочтут за самоуправство. Пять дней от силы...
— Ох и сукин сын! — прозвучало почти как похвала. — Ладно, будут вам путные самосвалы.
— Не обманете?
— Да ты что, парень, раз сказал — закон. Слово колымчанина!
Позже, в Алдане, Малявин рассказывал артельщикам об этом со смехом, обыгрывая голосом и мимикой ситуацию: „Мужик здоровенный, как носорог... вон Серега его видел. Думал, прибьет насмерть, за стул держусь, чтоб не упасть от страху“.
— Механик наш новый... — поясняли артельщики тем, кто приехал к сезону с материка, и в этом не звучало той прежней усмешки, что видали, мол, мы таких, перевидали.
Когда сезон промывочный раскрутился на полную катушку в две смены, Малявин вовсе раскрылился, подгонять не надо. До второго промприбора от базы километров пять, так он чуть ли не бегом туда и обратно за нужной запчастью, лишь бы не стояли артельщики, не бухтели напрасно: „Ну вот, опять ополовинили съем“. Случалось, намаявшись за день, он ночевал прямо в балке под гул дизель-генератора и спал провально, без сновидений.
Иногда, обычно под утро, возникала бутылка с золотым песком, она бередила, напоминала о себе с непонятной настойчивостью. Случалось, втянувшись в ремонт двигателя, он начинал перебирать всевозможные варианты с продажей золотого песка, и те ситуации, которые могли бы возникнуть, и как бы он их лихо раскручивал... Шло это независимо от его хотения, как бы само собой, словно золото обладало магической силой. Поэтому Малявин даже обрадовался, когда Таманов отозвал в сторонку, где никто не мог их подслушать, и пояснил, что бутылка лежит на старом месте, но с кварцевым песком...
— Прикрыл, как было. Если кого там заметишь — не суйся. Сразу ко мне.
Малявин кивнул и  неудачно пошутил, подражая блатным:
— Что за базар, начальник, все сделаем.
Таманов шутку не принял, из-за краденого „металла“ прижилась тревога, мнилось за всем этим подстава, о чем Малявину он говорить не хотел, а лишь опасался, что если начнут крепко крутить и вертеть, то  не угадаешь, как оно вывернется. Можно добавлять к съему ежедневному,  но вдруг  только того и ждут. Всей артели тогда хана... А если шестерки тропу набили, тоже хреново, добром это не кончится.
И нет-нет, а возникало: как парня проверить? Что сын Цукана —  это точно, но вдруг крапленый?
Таманова не раз пытались свалить  местные начальники и республиканские, потому что он спину не гнул, в глазки махровые не заглядывал. А если денег давал, то говорил без экивоков: на! — и не мешай работать. Поэтому зудела шальная мыслишка, не высыпать ли чертов металл в старый шурф? Мысль на первый взгляд глупая, а если вникнуть получше, то самая трезвая.
Даже не стал рассказывать раньше времени Ивану Морозу, лишь попросил повнимательней к Малявину приглядеться, но ненавязчиво, вскользь, как умел это делать Мороз, ни разу не сфальшивив, что более всего остального ценил в друге Таманов.
Малявину хотелось отличиться, показать себя настоящим спецом, а шла тягучая каждодневная работа по двенадцать-четырнадцать часов кряду без выходных. На одной из планерок, куда приглашались звеньевые, Иван Мороз, а последнее время и он как механик, шел обычный короткий разговор:
— Что с мотором лебедочным?
— Подшипник греется на валу. Нужна замена. Да вот еще шланг сифонит...
— Знаю.
— Может, у пожарников списанный  пока выпросить? — поторопился Малявин с дельным предложением.
— Уже разговаривал. Завтра полста метров дадут, — ответил Таманов и строго сдвинул брови, давая понять, что не даром хлеб ест.
И все же Малявин не удержался, сказал:
— Прошлый раз говорили про выходной день на сезонке? У меня предложение. Есть такое понятие:  короткое и длинное дыхание.  То есть Петров может три месяца пахать без передыху, а на меня через месяц хандра навалилась, и нужен передых.
Предупреждаю бригаду, беру пару дней — и в сопки ягоду собирать или к тетке какой в поселок...
— Ишь ты, ходок! — хохотнул один из бригадиров.
— Зря смеетесь. Ведь через два дня я как огурец. Только наваливай. А тому же Петрову, вы знаете, через три месяца невмоготу. Нутро протестует! Тормозит его, и работает он через силу. А взял бы Петров несколько отгулов за эти месяцы и потопал отмокать. Потом снова он в работе, как черт. Это же физиология!
— Мудровато. У нас не балетная школа, — ответил Таманов тягуче, как бы размышляя вслух. — Надо подумать. — Про физиологию человеческую ему понравилось, но привык не торопиться и эмоций своих не выказывать, к тому же шустроватость Малявинская настораживала...
Малявин хотел еще напомнить про новую дверь в вагончике, где стоял дизель, но тон начальника не понравился, остерегся лезть с предложением, ощутив невысказанную неприязнь. „Не из-за золота ли?“ — подумал он и напрягся, подобрался, будто могли обвинить прямо сейчас.
В начале июля вспыхнула среди ночи ремонтная мастерская и сгорела дотла. Алданские пожарники, приехавшие посмотреть на головешки, привычно выписали предписание о нарушении правил противопожарной безопасности и уехали восвояси. Остальные артельщики думали по-казенному, а Таманов знал, что это вызов, это месть за бутылку. Но месть мелкая, подлая месть волка-одиночки. С одной стороны, было легче, что нет тут подвоха, подставы, а с другой, что он придумает, этот разгневанный хищник? Сжечь барак?.. Сразу б так сделал. Значит, из своих кто-то.
Таманов и Мороз сидели долго в столовой и под чаек негромко перебирали разные варианты.
— Может, не надо было подмену делать? — вырвалось неожиданно у Таманова. — Черт бы с ним!
— Он же у нас ворует. Так получается? — возразил Мороз. — Вот зря ты мне раньше не рассказал, а на парнишку стал грешить.
— Зря. Старею, выходит. Нюх притупился.
Ничего дельного придумать им в эту ночь не удалось. Но за съемом стали следить вдвое против прежнего. Данные по каждой смене в таблицу заносить, помечая свое присутствие на съеме золота. Тут и прояснилось, что недобор идет стабильно в бригаде Воронина, когда ни Таманова, ни Мороза нет во время смывки шлиха.
Кто конкретно, сам Воронин с кем-то или за его спиной?
— Давай тезку моего сунем туда временно? — предложил Мороз. — Про бутылку без того знает...
— Лишь бы не выдал себя ненароком, а то  пришьют.
— Обучим. А для правдивости...
На следующей планерке Таманов выговаривал строго Малявину за поломанный сварочный аппарат и разные мелочи,  Малявин оправдывался, что поправит, отремонтирует.
Через день Иван Мороз, после очередного разноса, предложил, обращаясь к звеньевым:
— По-моему, надо Малявина на промывку, пусть узнает, как рубль достается.
 Неожиданно подал голос молчаливый и угрюмоватый звеньевой Воронин:
— Что-то перемудриваете. В звене вкалывать надо!
— Верно. Вот к тебе и отдадим на исправление. Будет волынить, скатертью дорога. У нас тут не богадельня.
Удивил Малявина старожил артельный Матвеев, которого с первых дней недолюбливал, тем, что сказал:
— Ишь, набросились. А механиком разве мед?! Я-то знаю.
Но его не поддержали и зачислили Малявина в звено Воронина на промприбор номер два.
Малявин был обескуражен, сбит с толку и пусть не произносил вслух, но лицо его явно выражало обиду и недоуменное: „Я ведь старался?..“ А когда Иван Мороз с глазу на глаз объяснил, для чего разыгран этот спектакль и как бы он мог помочь с поимкой „крысы“, то Малявин, сузив глаза и поджимаясь, как пружина, готовая лязгнуть со скрежетом, буркнул вдруг: „Да какого вы!..“
Его с первого дня поставили к бутаре „на самую легкую“ работенку. Лебедочный механизм с ковшом на конце подтягивал и высыпал с бутару ком грунта, а он должен был направлять мощную струю воды из шланга и размывать этот грунт, пока ковш ползет за следующей порцией золотоносного песка. Шланг извивался, как живой, норовил выскочить из рук, а брызги летели веером на несколько метров, если струя ударяла с размаху в булыжник.
Ему не предложили подмениться бутарщики, как это делали обычно, знали, тяжко приходится „шланговому“, но Малявин пощады не попросил,  отстоял смену в упор. Руки залубенели от перенапряжения, ввалившись в балок, он не смог растегнуть пуговицы у промокшей спецовки, оторвал их с мясом. На базу ужинать не пошел, повалился в балке на деревянный топчан и сразу  провально заснул под грохот дизельного движка.
Август входил в самую зрелую свою пору, когда отходит обильная голубика и жимолость, начинает краснеть настоящая ягода брусника и лезет из земли северный гриб. Когда можно растелешиться, не опасаясь мелкой кровососущей напасти, воздух становится духовит, как в аптекарской лавке, напоенный дыханием трав, мхов, кустарников и низкорослых лиственниц, стремящихся проделать свой обязательный круг за короткую теплую пору. Чего Малявин не замечал, ошарашенный тяжкой работой.
Через пару недель Малявин втянулся в работу на бутаре и смог удивить себя простой мыслью: „Какого черта я тягаю шланг!?“ Голова свежо заработала, он вспомнил  про поворотный стол-стеллаж для ремонта двигателей.
Сваркой отрезал  лишнее, приварил трубу, изогнутую буквой „Г“,   широкую крестовину и незаметно провозился  до самого рассвета.
Злой и решительный, Малявин, не обращая внимания на ругань Воронина, с утра закрепил поворотный стол рядом с лебедочным механизмом. К стойке приделал пружину с веревочной оттяжкой.
Звено: моторист, бульдозерист, пробуторщики, а вместе с ними и звеньевой Воронин, острили во время пересменки с едкой удалью:
— Шланговой, для кого виселицу заготовил?..
— Нет, это он карусель ладит...
Но когда начали работать, даже бульдозерист Тимошкин, подававший к промприбору грунт с вскрышного полигона, не выдержал, выскочил из кабины „сотки“ и попросил:
— Дай-ка, Вань, попробую?
Его необычайно развеселило устройство. Он тягал за веревку стойку с закрепленным на конце шлангом, старательно размолачивая струей воды ком грунта, и хохотал, приговаривая:
— Ну и стервец!.. Сам додумался? Да будет врать-то!?. Ох, стервец!
Раньше по нужде отойти и то приходилось „шланговому“ уговаривать артельщиков, чтобы подменили, а теперь  сами подходили:
— Дай-ка подергаю.  Перекурю хоть спокойно...
Удивляла артельщиков простота приспособления, но больше того простодушное: что  это раньше никто не додумался?
 Когда звеньевой объявил за ужином, что Малявину велено быть на утренней разнарядке, то старатели занудели:
— Эх, забирают взад механика. А то б Ванька нам новую штуку придумал, чтоб сидели мы все и дергали за веревочки, а солярочник Тимошкин один рогом землю рыл.
Тимошкин в ответ:
— Ишь, размечтались! Подговорю Ваньку, он вам такую штуку сконструирует, что будете одной рукой нагребать, другой выгребать, как заводные.
И только Воронин не смеялся, смотрел напряженно, с затаенной обидой, которую Малявин не понимал.
Таманов как бы сторонился Малявина, испытывая несвойственную ему неловкость из-за того, что попытался на плечи парня переложить часть своих бесконечных забот, это заметила Елизавета Максудовна и высказала с присущей ей прямотой:
— Что ты, Николаич, на Ванечку взъелся?
Он посмотрел внимательно, как бы прикидывая: отшутиться или сказать грубовато, чтоб не лезла, куда не положено? Ответил врастяг:
— Обидеть норовишь, Лизавета? Тут у нас дела посложнее... — И, наклонившись к ней, прошептал: „Крысу ловим. Вот в чем закавыка“. Он между всей суетой, связанной со сдачей золота, отчетов, поломок и разных авралов, не переставал помнить о крысятнике в звене Воронина, но как подступиться не знал.
В ту августовскую ночь звено Воронина работало во вторую смену. Тянулось самое тяжкое время после двух часов, когда только и выручает кружка крепкого чая.
Но как ни были все заторможены,  услыхав вопль Сергея Муштакова: „Общага горит!“ — подхватились мгновенно и попрыгали в самосвал.
Свет не горел, но издали было видно, как серые клубы дыма вываливаются из окон и дверей. Слышались матюки и голос Ивана Мороза:
— Быстрей! Быстрей вещи выносим!
 Вдруг пламя вырвалось из чердачного окна, и все сразу заметались, запаниковали, хватая, что подвернется под руку, сшибаясь в дымной темноте.
Сумятицу и бестолковый гомон вдруг прорезал хриплый бас Таманова:
— Взяли! Мороз, взяли!
Тут же зажегся свет. Дыму оказалось при свете не так много, он выходил быстро через открытые двери и окна. Артельщики сгрудились у входа в сушилку, где лежал на полу Воронин с заломанными назад руками. На нем сидел моторист Сашка Лепехин и цедил свое:
— Зря, Николаич! Кончить бы его в темноте, гада, и баста!
Никто ничего не пояснял, просто прошелестело шершавое, злое:
— Крысу поймали!
Рассвет едва обозначился на востоке узкой алой полоской, когда старательская артель „Гривна“ в полном составе, исключая  Воронина, которого Мороз запер в каптерке, расселась в столовой, чтобы решить тяжкое: как поступить с Крысой?
Лепехин, словно бы подтверждая свою кличку Порох, неуступчиво бубнил:
— Убить втихаря, и дело с концом!
 Одни предлагали посадить его на цепь до зимы, другие — пристроить в зону, третьи, что надо его сдать комитетчикам...
Таманов пояснил, что отдать под суд Воронина можно, но тогда конфискуют наворованное им у артели золото, весь сезон поломают, проверками замучают.
— Ведь третий год вместе моем! — сокрушался Тимошкин. — Знал бы, переехал его трактором, клянусь вам!
Звено Воронина было обескуражено больше других. Пробуторщик Семкин спросил о том, что томило всех:
— Как же так, Алексей Николаич, ведь на наших глазах после перевеса пломбировал сумку с отмытым шлихом.
— Все предельно просто. Сумок инкассаторских у него было две, я поздно приметил. Он больший вес подменял меньшим, и все как бы чин чинарем. Сложность была, как взять с поличным? Поэтому  пришлось, как в задрипанном детективе, устраивать имитацию поджога. Он клюнул, кинулся сумку с золотом спасать.
Как ни рядили старатели, но окончательное решение пришлось принимать Таманову. На первый взгляд, оно было абсурдным:
— Пусть работает на бутаре до зимы. Задача наша — следить, чтоб не убежал.
Особенно следить придется звену, где теперь Тимошкин будет за старшего. И последнее...
Таманов внимательно оглядел всех артельщиков, словно бы отыскивая того, кто может сподличать, сказал:
— Тяжкий случай! Первый за двенадцать лет. Вина моя, мне и выправлять. Вас прошу об одном — не подсучите! Нигде и никому, хотя бы до зимы.
 Но уже на утренней разнарядке Таманов сидел у окна за своим столом, чисто выбритый, спокойный и неторопливый, словно ничего не случилось, и только по темным обводьям вокруг глаз можно было угадать, что нелегко ему далась минувшая ночь. После обычных кому, что и куда он вдруг сказал голосом помягчевшим:
— Слышь, мужики... Я из-за крысятника механика нашего ругал невзаправду, для убедительности. Вы и сами видите, парень он молодой, но с головой, толк будет.
Малявин после этих слов выскочил в коридор, озадачив старателей. Лишь Таманов, похоже, угадав его состояние или заметив выступившие на глазах слезы, сказал:
— Ничего, пусть. Сейчас вернется.
Малявин вскоре вернулся с таким сияющим от улыбки лицом, что остальные невольно тоже заулыбались, а Тимошкин не удержался, пошутил:
— Ты, Иван, что там, золотой самородок надыбал?
И все захохотали, заухали, смягчая напряжение минувшей ночи. Вместе со всеми смеялся легко и беззаботно Малявин, готовый после Тамановской похвалы работать по две смены, не подозревая, что до ареста осталось несколько дней.