глава 5

Александр Николаевич Цуканов
ГЛАВА 5
ОТЕЦ

Аркадий прямо от остановки уцепил глазами домик в два окна с оторванной ставней, скособоченными воротами и даже выпавшие кирпичи у трубы на верхней разделке углядел. ”Эх, тудыт-растудыт!“ — подбодрил он себя возгласом с матерком и пошел не торопясь к дому.
Постоял на скрипучем крыльце, оглядел двор, огорожу, замусоренное полотно железной дороги. Постучал костяшками пальцев и тут же, устыдившись этого невольного жеста, толкнул дверь, но в темных сенях запутался, шаря по драной ватной обивке с недовольным: ”Ну, дожился!“
Дверь отворилась изнутри. Аркадий вошел в дом — свой не свой, но и не чужой, как ему представлялось теперь.
— Так вот, сын... Здравствуй!
Опасался, еще как опасался... Но аж зазвенело в ушах.
— Папка! Ты?! Ты надолго?
— Погоди, хоть разденусь... Я теперь насовсем. Хватит. Мы теперь заживем во-о! — Аркадий выбросил вверх большой палец. — С деньгами у меня, правда, вышла промашка, а то бы я в прошлом году приехал.
— А мы так ждали минувшей осенью! Потом мать говорит: ”Все! На крыльцо не пущу...“ Но ты не бойся, это она сгоряча.
— Ты, Ваня, чайку бы поставил. С дальней дороги я. И не супься. Сезон этот не ахти какой был, но тысчонка-другая имеются. Телевизор надо бы купить...
— Телевизор — отлично! Еще бы кровать новую. А лучше — диван.
— Купим, Ваня! Купим. Мы теперь заживем.
— Это заварка, что ли? — удивился искренне Аркадий, плеснув в чашку бледно-желтой водички. — Смотри. Полпачки высыпаем. Кипяточку. Кусочек сахару — и на плиту подпарить, но не дать закипнуть. Чай на Севере — первейшее дело. Колбаски, сыру к чаю давай... Нет, говоришь? Придется тушенку открыть. Якутская. Высший класс. Почисть луковицу, устроим быструю уготовочку. А уж балыки, икорку и прочее на вечер оставим, как Аня придет.
Ваня крутился волчком, старался угодить этому большерукому лысому мужчине, которого отвык называть отцом, а очень хотелось.
— Что это у тебя с рукой?
— Обморозил в прошлый год. Перчатку потерял.
— Эх, ядрена вошь! Лук у вас, прямо глаза выест. На-ка, Ванюша, дорежь, я покурить выйду.
Аркадий Цукан снегом обтер лицо. Закурил ”Беломорину“ и  никак не мог успокоиться: обрубок на маленькой ладошке, как гвоздь, сидел теперь в нем. ”Эх, дал промашку!“ — проговорил он, как говорил не раз, вспоминая красноярских ментов и всю прочую мутоту.

Она сидела напротив, усталая, и не желала  спорить, ругаться и гнать его из дому, как грозилась.  Его поразило, как сильно Аннушка изменилась за последние два... Нет, тут же поправился он, три года. Была бойкая миловидная женщина лет на сорок пять... И деньги, что он выложил, ее не обрадовали. Лишь на миг промелькнула улыбка, когда он сказал про телевизор:
— Я так люблю смотреть фигурное катание.
Аркадий не возразил, как это случалось раньше: ”Нашла что смотреть — кандибобер с голым задом“.
— Вот жаль, баньки нет у нас, пропарить бы плечо, руку, а то болит — сил никаких нет.
— Ну и сделаем. Я прямо завтра начну.
— Да кто же зимой?
— Какая это зима! Вот в Якутии как жахнет за пятьдесят!.. Ты ведь знаешь по Заполярью.
— Ох, лучше б не поминал! Если ты еще... Еще хоть раз !
— Аннушка, милая, ты что? Я ведь понимаю, как вам тут без меня. Вот же чертовщина!.. Бугор мне говорит: ”Положи, Цукан, деньги на аккредитив, целее будут“. Бугор у нас Туманов — знаменитый бугор, на метр под землей видит. Но ведь надо на другой конец поселка в сберкассу топать. А я заторопился, машина попутная подвернулась на Якутск. Уехал я чин чинарем, семь тысяч при мне было.
— Семь тысяч рублей? — перебил, не удержался Ваня.
— Так не копеек же. За два года! У нас с этим строго в артели. Из Якутска улетел я удачно на Красноярск, а дальше стопор. Нелетная погода, туман. А меня зудит, домой к вам хочется, терпения нет. Вот и решил ехать поездом... Подхожу на вокзале к кассе, а там этакая фифа сидит, губки крашены скривила:
— Место есть только в спальном вагоне. Очень дорого.
 И форточку свою закрыла, потому что  морда моя небритая не понравилась. ”Эх, ты, — думаю, — стерва!“ Стучу снова в окошко.
— Мне целиком купе, — говорю ей.
А она: что, мол, за глупые шутки? Тут меня словно бес под ребро и толкнул. Достал я нераспечатанную пачку червонцев и говорю ей этак небрежно:
— Я не только купе, весь вагон могу закупить.
Она аж глаза вытаращила. ”Вот то-то же!“ — думаю про себя. Сунул билет в карман и решил, что можно малость расслабиться. Купил в буфете бутылку коньяку, курицу и прочей еды,  за столик пристроился. Бутылку  допить не успел, подходят двое с оловянными глазами. ”Распитие в общественном месте! Ваши документы...“ Короче, ля-ля тополя и — пройдемте. Я так и этак, деньги сую. А они свое: нет, пройдемте! А глазенки у одного, вижу, кошачьим хвостом прыгают. Но не драться же с ними, хотя чую: что-то не так.
— Удостоверение ваше позвольте взглянуть? — прошу деликатно и вежливо.
А он меня коленом в пах. Круги перед глазами, дыхание перехватило.
— Что, хочешь пятнадцать суток схлопотать за сопротивление властям!
Мне бы в крик, а я растерялся от такой наглости. Поплелся меж ними к выходу. На улице  темнота, а эти двое толкают в бока и ведут непонятно куда. Вдруг машина фарами ослепила, а когда свет потух, вижу: обыкновенная ”Волга“, и выходит из нее обыкновенный ухарь, каких перевидал я множество. Тут сообразил, что это за милиция и кто им наводку дал. Одного мента оттолкнул, другого с ног сбил — и бежать. Нет бы мне чемодан бросить, так ведь жалко.
— Ты ж такой, пап, здоровый?
— Против лому нет приему. Монтировкой сзади по голове достали. Всего выпотрошили. Одно спасение — чемодан мой обтрепанный с инструментом не взяли. Но теперь аллес капут. Новая жизнь... Почем нынче лес, Аня, ты не знаешь?
Он верил, что все переменится к лучшему. Сделает баньку, а там и пристройку к дому. ”А то в самом деле, сын-то большой уже“.
Аркадию не спалось, он лежал на поскрипывающей раскладушке и мечтал о новой настоящей жизни: без портяночной вони, матерщины, оглушительных храпов, жутких болей в пояснице и неистребимого до болезненности желания: хоть под лохматый бок, но чтоб баба... Он выходил на кухонку, отодвигал печную заслонку, курил и думал, думал. Потом подсел к Аннушке на кровать, отгороженную гардиной, а она вдруг ткнула кулаком в бок, да так, что он ойкнул, выговорила тихонько:
— Ишь выискался... Ложись вон, где постелено.
Ожгло его обидой: ”Да что я, себе бабу не найду? Тоже мне принцесса“.
Утром поднялся Аркадий Цукан как ни в чем не бывало, за водичкой сходил, печь растопил и заладился на раскаленной плите жарить картошку.
— Во ты даешь! — только и сказал Ваня, раздувая ноздрястый нос.
— То ли еще будет, сынуля. Прибери-ка постель и мать спроси: не опоздает?
— Встала я уж давно, — откликнулась Анна. — Ждала кофий в постель, да все не несут.
Хилая шутка, а сразу теплей на душе. Тут и вовсе Аркадий раскрылился.
— В субботу за телевизором поедем! — торжественно объявил он. — Ты как, Аня?
— Да мне что, езжайте.
В охотку он за три дня переделал всю работу по дому, где подбить-поправить, где доску заменить. Обкопал столбик у ворот, вогнал туда кусок рельса и взял это все на проволочную скрутку. А за четвертной и бутылку водки мужики подвезли по-свойски машину красного кирпича. На баню.
Подозвал Ваню, как только вернулся тот из техникума.
— Вот тебе пятерик. Хошь сам, хошь с приятелем, но чтоб кирпич сложил в штабель. Ряд так, другой поперек с перевязкой. Ферштейн?
Ему кирпич этот сложить — пустяк, но хотелось сына втянуть в работу, и, поглядывая через окно, как он тыкает его неловко, роняет, едва сдерживался, успокаивал себя: ”Ниче, ниче... Пусть“.

Когда бабушка Евдокия Матвеевна, только так ее называли в ту пору, впервые увидела Аркадия Цукана, то спросила, усмешки своей не скрывая:
— Из иностранцев он, что ль?
Анна, слегка смутившись, ответила:
— Что ты выдумываешь, мама?
— Так ведь чудно. Ар-кадей и ко всему еще Цукан. Фамилия вроде немецкой, а сам на араба похож.
Извивы странные вычерчивает жизнь. Три поколения сменились после беглого владимирского мужика Федора Цукана и черкешенки Фатимы, а рождались иной раз пацаны (девки опять же все русые) чернявые, с подсиненными большими глазами и шалые, как необъезженные жеребцы.
— Пап, а чего пацаны говорят, что твоя фамилия не Цукан, а Цукерман? — отважился под хорошее отцово настроение спросить Ваня, почти уверенный, что так оно и есть на самом деле, раз пацаны говорят.
— Тупые потому что, как валенки. Книг не читают, только бы на гитарах бренчать. А фамилия наша русская. Как уж в подробностях было, не знаю. Расскажу, как слыхал от деда Федора.
”Давным-давно, лет триста тому назад, жили наши деды в красивом городе Владимире,  были они крепки в вере старой православной, за что их  начали притеснять. Пошли они в места безлюдные дикие вместе со скотиной и скарбом, унося лики святых, писанные по старому канону. Лики эти, говорят,  ни в воде не тонули, ни в огне не горели и были вечными, как сами владимирские мужики.
Осели они сначала в устье речки Вороны, но их тут достали царевы мытники, и пошли они еще дальше на юго-восток. Прижились у речки со странным названием Терса на плодородных добычливых землях. Пришлый люд дразнил их ”цай-цево“, цокальщиками, цуканами. От зависти или чего иного пустили слух, что староверы так неприветливы и на погост свой никого не пускают, потому что водятся с нечистой силой. Молитвам дань Цуканы отдавали добрую, но и за себя постоять умели. Вот только жили совсем обособленно. А дело молодое, ндравное, как я понимаю теперь.
Собрались однажды женить молодого Цукана по имени Федор, и уже обсмотрелись старики, договорились, по рукам ударили, а парень-то ”яко тать в нощи“ прихватил торбочку с хлебом-салом и запасными портками, сел в долбленку и поплыл по Терсе, Медведице прямо в Дон.
Сколько-то пожил в новой казачьей столице в работниках, но не поглянулось, а тут еще слух прошел, будто на Кубани хорошую землю даром дают. Вот и потопал Федор дальше на юг, лучшей доли искать...“
— Что, у него денег на поезд не было?
— Ох и темный ты, Ваня! Середина прошлого века. Только война с горцами прошла...
Короче, прижился владимирско-донской мужик Федор по кличке Цукан в станице Усть-Лабинской, надел получил на приграничной земле, конем обзавелся, жита всякого по лапоть заимел, тут бы и семью заводить, однако поселение военное, кругом унтера усатые, казаки бедовые, где с ними простому мужику ”цокальщику“ соперничать, когда за каждой молодицей дюжина глаз.
Но случилось, что вдовый сотник привез из набега красавицу черкешенку, да ко всему, видно, не из бедной семьи. Что казачий начальник с ней ни делал, как ни уговаривал, а в запале даже плетью отходил — все одно дикая кошка. Две недели без пищи и от всего отказывается. Чтоб грех на душу не брать, изругал сотник породу эту дикарскую и, считай даром, за пару целковых продал ее молодому Цукану.
Звали черкешенку Фатимой. Как обласкал ее крестьянский сын — неизвестно, но доподлинно известно, что прожила она без малого век и умерла в тридцать третьем году в товарном вагоне на станции Кинель...

Сам Аркадий запомнил бабушку Фатиму маленькой сухенькой старушкой во всем черном и всегда в платочке, даже летом повязанном как-то особо, по самые брови. Запомнил похожей на птичку, которая святым духом сыта, потому как за общий стол никогда не садилась даже в великие праздники. Сколько бабушке Фатиме лет, никто из Цуканов точно не знал, казалось, что она была всегда и всегда будет, лишь помнили, что во времена реформ царя Александра Освободителя возле нее кормились две дочери и малой Федя — их прадед. Первенца в семье называли в честь пращура-цокальщика всегда Федором, и ему после крещения, как и всем остальным внукам, подкладывала она в изголовье бумажный листок с арабской вязью — молитву из Корана. Два Бога — Магомет и Христос — хранили с рождения Цуканов.
 Однажды в очереди хлебной углядел Аркадий Цукан бабушку Фатиму и кинулся от трамвайной остановки к ней...
Старушка сухенькая, остроносая, в платочке, повязанном по самые брови, смотрела неулыбчиво, строго, чуть поджав тонкие бескровные губы, как это делала бабушка Фатима. Деньги немалые, что протягивал ей, взять отказалась. Ему стало так горько, таким ощутил себя сиротой, что  ватой горло забило. Сколько лет не вспоминал, а тут вдруг привиделось наяву, как уходит товарный состав, вслед за которым бежит он, а следом, чуть поотстав, мама. Как бегут они вслед за бабушкой Фатимой, кормильцем ихним Федором, за большим крепким семейством Цуканов, которое увозил поезд куда-то на северо-восток вместе с другими переселенцами. И как сидели потом, обнявшись, на краю лесопосадки и плакали. А вместе с ними плакали деревья, земля и небо холодным октябрьским дождем...
— Все из-за тебя! — сгоряча выкрикнула Полина Цукан и шлепнула его по затылку. А он, двенадцатилетний, гнул еще ниже голову и драл нещадно, расчесывал под одеждой грудь, живот, зудевшие нестерпимо от мелких нарывчиков, испятнавших тело. Из-за этого Полина отдала последнюю вещицу -- сережки золотые, и охранника уговорила, чтоб выпустил на станции к фельдшеру. И Всевышний в образе Магомета или Христа, а может, еще кто другой спас зачем-то его, единственного из Цуканов. Зачем-то ведь спас?
Как он ненавидел в ту зиму кирпичный сарай, всегда полутемный, холодный. Топить печку можно было лишь ночью, чтоб не привлечь внимание дымом,  не заругалась бы лишний раз дворничиха, эта деревенская смелая баба, пустившая их на постой без документов, за что Полина лопатила по ночам снег во дворе. И гулять выходил он только ночью либо рано утром, когда все спят.
Позже эта хитроватая дворничиха порекомендовала Полину местному комбуру. За прокорм и обещание помочь с документами она мыла полы, стирала, убиралась в квартире. А по вечерам, заложив оконце щитом, при свете керосиновой лампы она водила красными, будто ошпаренными пальцами по строчкам задачника арифметики или читала вместе с ним по слогам:
Вечор, ты помнишь, вью-га  зли-лась,
На мут-ном небе мгла носи-лась;
Луна, как...
Только на следующий год разжилась Полина Цукан необходимыми справками и устроила его в школу на улице Социалистической, где он приметно выделялся среди одноклассников ростом, заплатами и голодным блеском глаз. И  очень обрадовался, когда мать сумела устроить его в школу-интернат.
Здесь его радовало все: новенькая казенная одежда, добавки супа в столовой, большая светлая комната человек на двадцать. Здесь он ощущал себя равным среди равных. А мать шептала о Кубани, о родной станице...
Возвратилась она в декабре, похожая на борзую, но подарок к Рождеству принесла. Стала рассказывать, что дом их прежний отдали под РайФО, да вдруг случился там пожар, после чего, особо не разбираясь, забрали неизвестно куда остатних Цуканов: отцова младшего брата Фирса, и семью его всю, и двоюродных братьев, и племянников, которых Полина Цукан помнила по именам, а он не особо слушал, торопливо надкусывал пряники, хрустел орехами.
 Весной тридцать пятого мать пришла, чтобы забрать его на воскресенье к себе в маленькую полуподвальную комнату, которую ей помог получить большой исполкомовский начальник. Она пришла радостная, вроде бы как помолодевшая, стала рассказывать про дальнюю родственницу со станицы Гиагинской, что муж ее помянул в письме про Федора Цукана, как свиделся с ним и даже успел переговорить на лесоповале под Тобольском.
Но Аркадий спешил на репетицию хорового кружка, где его ставили всем в пример, к тому же он стеснялся ее телогрейки, багрово-красных рук, а главное, презирал за то, что она снова пошла в домработницы к исполкомовскому начальнику, которого он заранее ненавидел и прикидывал, что в отместку за это... за что именно, не имело значения, его неплохо бы разоблачить.
Этот нескладный рослый мужчина с неулыбчивым лицом постника, словно бы давшего обет никогда не улыбаться, однажды подвез их на автомобиле.
Та первая в жизни поездка на легковом автомобиле: запах бензина, кожи, напористый гул двигателя, — затмила для Аркаши прощание с матерью и то, что она собралась ехать на поиски его отца — Федора Цукана. Он уже твердо решил стать шофером. Его лишь удивило, что  начальник так долго прощается с его матерью и никак не хочет ее отпустить, и лицо у него такое, ”будто съел таракана“. Он ей долго что-то говорил, говорил торопливо, что-то ей в руки совал, а мать брать не хотела, а он все толкал и толкал. А потом стоял на перроне, как столб, пока не пропали из вида жарко-багряные габаритные огни последнего вагона.