роман Убитый, но живой

Александр Николаевич Цуканов
ГЛАВА 1
АРЕСТ

Малявин помнил отчетливо того крутолобого резкого зэка в черной малескиновой робе, помнил затемненный квадрат отстойника,  удар  в скулу расчетливый, хлесткий. Хорошо запомнил, что  лицо  осталось спокойно-презрительным, лишь затвердели, закаменели скулы да сузились глаза.
 — Вытряхай торбу! — скомандовал зэк.
Торопливо, почти   на ощупь из-за того что в голове гудело, Малявин развязал тесемки, вывалил всё на грязный пол.
Зэк ногой разворошил вещи.
 — Рубаху давай. Платок не новый?..  Нет!
Мазанул взглядом.
 — Свитер снимай!
Свитер славный, чистошерстяной, привезен был в подарок Тимофею Изотиковичу из Индии внучкой, но не успел  поносить дедушка Шапкин.  Малявин  не возразил, нет, лишь промямлил: «У него рукава порваны»,   потому что свитер хорошо согревал минувшей морозной зимой,.
Лобастый раскинул свитер, как в меняльной лавке, крутанул раз-другой, буркнул:  «Ништяк. За пятеру уйдет».
В перекрестье десятка пар глаз Малявин собрал с загаженного пола вещи, сложил их в наволочку с жирным квадратным штампом  „АлдГОК“ и, придавленный общей враждебностью, потому что молчали все, не выразив ни одобрения, ни осуждения,   притерся к стене у самой двери.
Со шмона запустили очередную четверку. Зэк молча вышел из камеры, скользнув по лицам презрительным взглядом.
Иван Малявин ненавидел его в тот момент!.. А позже зауважал этого зэка, когда понял, что у тюрьмы жестко-выверенные, отшлифованные законы, которые сразу понять не дано никому. На первый взгляд они дурны, пакостны, безрассудны, но другими  не могут быть здесь в постоянном надрыве, в освещенном днем и ночью пространстве, где нужно в любую минуту знать, что и как делать, если к шее приставили бритву, если  „вяжутся“, зазывают в игру, подставляют  „шнырю“, или грозят карцером.
Ему повезло, он начал с Алданского изолятора временного содержания – «ИВСа», с этакой домашней тюрьмы, где надзирателей все кличут по именам, обеды приносят из ближайшей кафе-столовой  „Ветерок“. Арестованные --  шоферня, старатели, промысловики, залетевшие на пьяном дебоше, поножовщине или женских кознях, якутские бичи женско-мужского пола.  Реже мелкие начальники, хапнувшие через край, и совсем редко рецидивисты. Камера  не испугала, в армии отсидел больше двадцати суток на гарнизонной гауптвахте, где деревянные лежаки-„вертолеты“ заносили с мороза ставили  на холодный бетонный пол и ночевки получались веселые: то полежишь, то попрыгаешь. А здесь высокий дощатый настил, камера маленькая и поэтому тепло, сухо. Только воздух тяжелый, густой от табака, немытых человеческих тел и тоски, которая тоже имеет свой цвет и запах.   Так же, как на гарнизонной  «губе», здесь стояла параша — двухведерный бак, который самим надлежало выносить перед прогулкой. В подшлемнике, бушлате, теплых сапогах Ваня чувствовал себя не хуже, чем в передвижной электростанции, где  в промывочный сезон ночевал иногда на деревянном топчане в гари и грохоте дизельного движка.
Вот только мозги  дали сбой, потому что   не ожидал, что арестуют и сунут в камеру. Раскис, когда захлопнулась за спиной железная дверь, разделив жизнь на две части. В этом не было наигрыша или позерства, такое ощущают все нормальные люди. Среди сотен людей, встречавшихся  на этапах и в камерах,  лишь азербайджанский мальчик Ильяс, ему едва исполнилось восемнадцать, старательно убеждал, что обрадовался, оказавшись в тюрьме.  В родной Нахичевани крутые парни не брали в стаю, не принимали  всерьез. За ограбление ларька, ему присудили два года химии, а он обиделся и не раз говорил, что будет бегать с химии до тех пор, пока не отправят в лагерь. Другого способа стать сильным  Ильяс не знал.
Худощавый, верткий, он несколько дней спал рядом с Малявиным на верхней шконке и был до отвращения искренен. Мог запросто сказать:  „Тебе хорошо дрочкой заниматься, а у меня шкурка резаный“. Ваня отрицал, говорил, что не занимается, а Ильяс не поверил, рассмеялся: „Что, трусы мараешь, когда девка снится?“
Малявину  после десятка этапов девки не снились, снились кошмары. Мучили насекомые, у него прижились вши двух мастей — черные и белые, хотя почти каждый день  раздевался донага на верхней шконке и старательно давил насекомых. Потом стирал нижнее белье холодной водой под раковиной,  но вши, казалось,  были неискоренимы, как и его болезненная тоска.
Ильяс  постоянно кого-нибудь задирал, спорил, ввязывался со смехом во все тюремные злые игры-розыгрыши, спрашивал, какие принять таблетки, чтобы забалдеть.  Он словно  не понимал разницы между свободой и несвободой, этот странный мальчишка Ильяс. Раз ночью под большим секретом он признался Ване, что хочет стать вором: „Не тот, что в карман лазит, а большим Вором“.
В те сентябрьские дни Ваня  не мог по достоинству оценить неспешный ритм алданской тюрьмы, обозначенной  изолятором временного содержания, потому как  не с чем было  сравнить.  Он не оценил четвертину белого хлеба на завтрак, плов с кусочками сала, и даже нудил, что котлеты поедают дежурные.  В этой простецкой тюрьме можно было держать книги и ручку с бумагой. Артельщики  в субботу принесли передачу: белый хлеб, сахар, сигареты. Просто и без затей, ибо знал бывший колымский зэк Таманов, и бывший его начальник, что колбаса и прочие деликатесы в тюрьме вызывают лишь зависть, распри и впрок не идут. Когда ушел очередной этап на Якутск, а следом на Благовещенск, Малявин остался один в камере и быстро созрел для письма в любимую газету. Ничего в письме не выдумывал, но кое-где пережал, изобразил себя страдальцем.  „Прочтет главный редактор и сразу пришлет корреспондента“, — решил  простодушно, приободренный еще и адресом редакции — улица Правды как-никак.
Один из надзирателей — светлолицый, прыщеватый Витек — выпускал прогуляться в бетонный дворик,  посидеть на осеннем припеке. Ночью выдавал жизненные истории через открытую кормушку,  и Ваня  ответно рассказывал, что надо и не надо. Сказал про письмо и надзиратель поклялся опустить «слезницу» после смены в почтовый ящик.
На следующий день  Малявин получил кличку Писатель. Особо жалостливые места надзиратели читали вслух и хохотали. А Витек  клялся и божился, что письмо выпало у него из кармана, когда прилег в дежурке покемарить... Ваня  не плеснул ему в лицо горячим чаем, как намеревался,   снова поверил,  потому что смысла слова  „подсучить“ не знал. Не знал надзирательской игры в кошки-мышки и того, что слащавый Витек сдавал задарма подсудимых,  ему обмануть человека было всласть, как и многим другим на этой грешной земле.
В изоляторе задерживали до следующего этапа лишь по письменной просьбе следователей, и только   Малявина держали четвертую неделю, никуда не вызывали, не отправляли, ничего не отменяли.  Ему  представилось, что про него  забыли, что ему   париться здесь до старости.  Этим он  себя ночью так распалил, что утром с непреклонной суровостью в голосе объявил о голодовке.
 — Брось, Малявин, дурить. Сегодня на обед будут коклеты, — сказал надзиратель с глумливым хохотком. — Всем хватит. Этап-то собрали уже.
Он настаивал, хлебную пайку не взял. Надзиратель вздохнул, недоумевая, и пошел за начальником. Толстомордый начальник по кличке Бубен глянул через кормушку и сказал равнодушно:  „Хер с ним“.
 — Ты пиши заявление, тля-мля, на имя начальника... Опосля его в крайнюю одиночку, чтоб он там тля-мля!

Одиночка  примыкала к дальней, торцовой стене. Эта часть изолятора, построенного с запасом, не заселялась подсудимыми. Глухота. Немота. Холодно, сыро. Единственное развлечение — мокрицы на стенах. Сквозь прорези в наморднике, тогда он называл их кокетливым словом  „жалю-юзи“, Малявин видел кусок мокрого асфальта, заляпанного палыми листьями. Он  считал их, делил по видам и родам, пока арестант-«суточник» метлой не переворошил, не смел листья. Потом они снова нападали...
Однажды громыхнули металлические ворота, проехала машина, видимо,  „воронок“, протопали гулко сапоги надзирателя — и снова глухая ватная тишина. На третьи или четвертые сутки ему показалось, что начался необратимый процесс, желудок сжует кишки, потом начнет есть печень и легкие. Плеснул внутрь воды и боль поутихла, но Ваня решил покончить с голодовкой. Взялся кричать, но никто к двери так и не подошел до вечерней пересменки.
— Малявин, живой? Вода есть? Ну, отдыхай, — пробасил в кормушку угрюмый надзиратель, не дожидаясь ответа.
 „Вот гад, хоть бы спросил про голодовку“, — окончательно обиделся он. К окну уже не подходил,  не считал опавшие листья, и не устраивал гонки двухвосток, которых содержал в спичечном коробке. Курить  передал опять же Витек.  „Неплохой он парень, — подумал Малявин, — а с письмом у него вышла промашка“. Лежал пластом и все больше напитывался холодом, сыростью, превращался в сизовато-лиловую мокрицу. Время  ползло по стене медленно-медленно, а порой,  казалось, останавливалось. Малявин понял, что  систему не прошибить.  Ждал надзирателя, чтобы сообщить об отказе. Громыхнули засовы, противно загундосила разбухшая дверь. Вместе с надзирателем в камеру вошли двое.
 — Сериков, начальник отдела республиканского управления внутренних дел, — отрекомендовался подполковник.
Спросил про самочувствие. Малявин  смотрел удивленно и ничего не мог ответить.
 — Принесите теплого чая с сахаром.
 — Так уж отзавтракались, — пробурчал надзиратель.
Подполковник даже не взглянул на него. Поджарый, среднего роста, он был деловито сух, мрачен.
 — Товарищ капитан, помогите сотруднику вскипятить чай...
 — Да найдем, сделаем, что вы, товарищ полковник, — заторопился начальник ИВСа,  толкнув локтем в бок надзирателя.
Малявин забулькал сипло про голодовку, но Сериков тут же укорил, что из-за  пустяков объявлять голодовку нельзя.
 — Документы твои, Малявин, я просмотрел, считаю, что нет оснований держать  под стражей.
В маленькой комнатке без окон с привинченным к полу стулом Ваня заново пересказал историю ереванских мытарств...  „Да и, вообще-то, гады они!“ — сказал  в сердцах. Теплый чай с сахаром его приободрил.
Подполковник сидел молча, поигрывая спичечным коробком, с таким странным выражением на лице, что не разобрать, зол на кого-то или  ему опротивел разбор жалоб в следственных камерах.
 — Ты здесь, выходит, почти месяц... Хорошо, подумаем. До завтра, Малявин, — попрощался подполковник Сериков, а от двери как бы нехотя добавил: — Я читал ваше грустное письмо в газету.
Само сочетание  „грустное письмо“ не вязалось с атмосферой тюрьмы, как и пирожки в кульке из плотной бумаги, которые принес молоденький сержант.
 — С мясом, еще теплые. Восемь штук.
Ваня   не мог отказаться. Сержант еще отскребал от грязи сапоги перед входом, а  он уже учуял запах общепитовских жареных пирожков.
Один пирожок  проглотил, как удав, пока вели по проходу меж камер, с остальными пришел в камеру, где парились два откровенных якутских бича. Они знали про голодовку и подполковника, который устроил  „попкарям“ разнос.  „Тем проще“, — подумал Малявин  и дал им по пирожку.  Все остальные смолотил сам, хотя  мужички остерегали. Узнав, что на пирожки дал деньги подполковник, молодой бич глубокомысленно произнес:
 — Это он тебя вербует.
 — Я б за такой кулек тоже завербовался, — сказал пожилой бич.
В обед  наскребли  супа  и каши.
 — Чего уж там, — расщедрился надзиратель. — Поделимся. — Сказал как о своем, кровном.
А утром после чая в кормушку просунул морду Витек и пропел:
 — Вань-ка-а! За тобой подполковник пришел, собирайся быстрей.
Подполковник Сериков оглядел оценивающе, дивясь, как обмусолили, поистерли за месяц деревянные настилы-лежаки. Спросил с едва приметной улыбкой:
 — Не сбежишь? А то я поручился за тебя головой.
Когда вышли на улицу, Малявину показалось, что поселок стал другим. Не потому, что за месяц отчетливо подступила зима, припорошив землю снегом,  другой был воздух, прохожие, звуки.
— Положено освободить тебя завтра, но прокурор мой давнишний знакомый, обошлись без формальностей, ведь завтра суббота, — объяснил Сериков. — Теперь срочно доставай билет на Якутск и  в Москву. Из Еревана прислали постановление о твоем аресте, наши исполнили и послали ответно телетайп с запросом: приедет за тобой конвой или отправить этапами? Ответа до сих пор нет. Максимальный срок задержания тридцать дней. Завтра последний день. Так что торопись в Москву. Денег нет — займи. Там найми толкового адвоката... В Москве этих контор уйма. А уж адвокат сообразит, как завертеть ходатайство, чтоб российская прокуратура запросила твое дело в порядке надзора. Запомни – в порядке надзора. Это важно. Иначе Ереван не пришлет дело. И сиди там как мышь. Я лет в двадцать чуть было не влетел. И сейчас страшно вспомнить... Вот мой телефон в Якутске. Возвратишься — звони, расскажу тебе, очень поучительная история.
Барак, где жили старатели, находился на нижнем краю поселка. Но изолятор Малявина  так подсушил, что он  взмахнул руками и полетел над землей.
В бараке колготился артельный завхоз, кадровик, кладовщик и кассир в едином лице  по фамилии Мороз.
 — Наволочку принес? — спросил он первым делом.
 — Принес! — ответил Малявин и взмахнул торбой.
 — Молодец. Таких уважаю. Ну и вид у тебя! — заблажил он, замахал по-старушечьи руками, что никак не сочеталось с его бандитской рожей и широченными плечами.
 — У тебя выпить найдется?
 — У меня все есть, — гордо ответил Мороз. — Но ты, Ванька, иди-ка мойся, а я подумаю. Сухой закон в артели не отменен.
Скинув грязную пропотелую рванину, он с удовольствием умылся холодной водой и тут же прибился к столу в комнате Ивана да еще и Мороза.
 — Пиши заявление с двадцатого сентября, — приказал Мороз.
 — Это зачем?
 — А че ж, увольнять тебя в связи с арестом?
Пока Малявин писал заявление, он кратенько рассказывал, что Таманов поехал в Якутск выколачивать новый бульдозер, что двое суток простояли из-за сломанной мехлопаты...
 — Ждем не дождемся Таманова. Надо бы совет артели собрать, а то все старатели встали. Мы последние моем металл. Тяжело. За ночь лед намерзает на два пальца... А тут еще моторист Дроздов облопался водки.   Теперь потеряет половину зарплаты.
Он принес из кладовки бутылку спирта, налил полстакана:
— На, пей! Теперь тебе можно.
Малявин не стал разбавлять, выпил так. И начался у него великий жор: две банки тушенки, остатки копченой колбасы, кус засохшего сыра, затем выскоблил до донышка остатки сгущенки и только после этого успокоился.
Под чаек поговорили-порядили, как лучше на Москву выбираться.
 — У меня знакомый есть, он тебя завтра  на почтовый АН-2 посадит, — твердо пообещал Мороз. И не меняя своего командирского тона, приказал не мельтешить и сходить первым делом в поселковую баню.
Мылся и парился Малявин  неторопливо, всласть. Мечтал меж тем о лучшей доле, о столице. Вдруг голос мужской: „Малявин здесь есть?“ Сердчишко сразу запрыгало. Вышел  в предбанник: кто там Малявина ищет?
А чего там спрашивать, когда стоит в дверях сержант милиции.
 — Подполковник Сериков прислал за тобой. Срочно нужно.
 — Так хоть... трам-па-па-ра, домоюсь!
 — Домывайся. Я в „уазике“ буду ждать.
Какое уж тут мытье? Вся охота пропала. Вышел  вскоре из бани с тяжелым предчувствием. И не ошибся.
Подполковник Сериков ждал в гостиничном номере обеспокоенный, злой, что проглядывало в порывистых движениях, когда резко хлопал кулаком по ладони, словно  вколачивал туда чью-то ослиную морду.
 — Сегодня переслали из Якутска на райотдел телетайпограмму: тебя надлежит отправить в Ереван общим порядком.
-- Каким таким порядком? – просипел испуганно Ваня.
-- Этапами. От тюрьмы к тюрьме… Поверь, я пытался, но лишь получил нагоняй с криками и матерщиной. На флоте, где я начинал мичманом, такого никогда не позволяли, а здесь!.. Ладно, я перетопчусь. Жаль, что на сутки еще не протянули с ответом, тогда бы все законно — тридцать суток, и баста!
Малявин  молчал, еще на что-то надеясь.
 — Если дашь честное слово, то поедем сдаваться завтра с утра.  Ночку переспишь на белых простынях... Даешь слово?
 — Даю. Ну, а если меня не найти? Уехал, мол. Нету-ти.
 — Нельзя! Объявят всесоюзный розыск, выловят в первом же аэропорту или на станции. К тому же накажут меня. Строго накажут. А у меня, друг, семья.
 — Я  понял.
 — Вот и хорошо. Машина за тобой придет в девять. Жаль, конечно... Давай хоть по маленькой зачалим, как военморы говорят.
Подполковник Сериков налил в тонкие стаканы грамм по сто водки. Открыл бутылку минеральной воды. Молча чокнулся, выпил, страдальчески морщась, с привычным: „Го-орька, стерва, а ведь пьем“. Только теперь Малявин понял, насколько ему скверно, неловко. Говорить было не о чем. Торопливо распрощались.  Малявин особо не тяготился, не переживал до тех пор, пока не увидел в углу кучу грязной одежды, которую хотел было сжечь.
 — Эх, нет Таманова, — вздыхал Мороз. — Он  придумал бы каку штуку.
А что тут придумаешь, если слово дал, пусть даже подполковнику милиции!
В изоляторе утром  был равнодушно-заторможен, больше всего поразило заплаканное лицо женщины в милицейской форме. Она не скрывала своих слез. Больше того, открыто ругала начальников:  „Сволочи! Как над человеком измываются!..“ А начальник изолятора, сухонький капитан, ругался, что нет покою даже в субботние дни. Ругался и подполковник Сериков. Лишь Малявин молчал и неторопливо готовился к обыску, потому что не знал, не ведал, что такое настоящая тюрьма.