Пари. Kiek alaus?

Дальватор Сали
Никогда не мог понять, почему именно литовские девушки так ненавидят русских мужчин. Исколесил всю Прибалтику, много раз был в Литве, своими глазами видел и прочувствовал, что называется, на своей шкуре, но до сих пор не могу этого понять.

Вовка объяснял все оккупацией, но у него могли быть свои счеты с аборигенами: он сам – русский, но всю жизнь прожил с родителями в Каунасе. Мы часто на выходные ездили к нему в гости, а в Ленинграде жили в общежитии в одной комнате.

И вот, мы сидим в одном из Каунасских кафе, и он опять завел свою шарманку. Мы принялись его подначивать, вспомнили его первую неразделенную любовь, о которой он нам как-то имел глупость рассказать, - и он это не отрицал, но утверждал, что проблема гораздо шире, и не в нем одном дело. Мы говорили об этом просто так, - чтобы о чем-то говорить, а вовсе не с целью добраться до истины, - но, слово за слово, разгорячились, и тогда кто-то из нас предложил поспорить. Спор – дело святое, и даже Серега, обычно робкий в отношениях с девушками, согласился принять участие. Только я сказал, что нет, надо уровнять шансы, и Вовка должен срочно научить нас какой-нибудь фразе на литовском.

Он сказал первое, что пришло в голову: «Кэк алаус ноэ?».  Это по-литовски значило «сколько стоит пиво?». Я согласился с тем, что это бессмертная фраза, сказал «Окей», встал из-за стола и подошел к соседнему столику. Эту девушку, лет двадцати, с голубыми глазами и падающей на лицо челкой, я давно заприметил. Мне нравятся девушки с челками: это как бы ширма, которой они отгораживаются от окружающего их бренного мира, - а когда они непринужденно отбрасывают волосы с лица, это выглядит так красиво. Но, вообще-то, блондинок и я побаивался, и я бы не решился подойти к ней даже после пяти кружек местного пива, - но спор – дело святое, поэтому я склонился к ней через стол, заглянул в голубые глаза и произнес свое заклинание: «Кэк алаус ноэ». Я произнес эту фразу без вопросительной интонации, потому что для меня это уже не было вопросом, это было чем-то большим, что связывало меня в данный момент с нею.

Вовка был не прав: то, что я увидел в ее глазах, никакой оккупацией не объяснить. Корни этого уходят так глубоко в века, что туда не дотянется никакое генеалогическое дерево. Она не произнесла – она буквально выплюнула мне в лицо какую-то фразу на своем языке, и я действительно в этот момент почувствовал себя оплеванным. Когда же пришел в себя, она все еще что-то говорила. И это было так красиво, что я был буквально заворожен. Я, не отрываясь, смотрел ей в глаза, переминался с ноги на ногу, а потом сел на свободный стул напротив нее и продолжил смотреть ей в глаза. Никаких мыслей в голове не было, - я даже не пытался думать, о чем она может говорить, - а она достала сигарету, оттолкнула мою руку с зажигалкой, прикурила от своей, и при этом не переставала говорить. Тогда я сказал «подожди», подошел к своему столу, взял пиво, вернулся к ней, сел, сказал «продолжай» и снова принялся слушать.

Но она решительным жестом загасила сигарету, встала из-за стола и кивком головы показала мне, чтобы я шел за ней. Я опешил и не знал, что делать. В тот момент я совсем забыл о своих друзьях, даже не посмотрел в зал, смотрел только на нее, а она жестами поторапливала меня. Мне ничего не оставалось делать, и я встал и пошел за ней. Мы вышли на улицу, а у меня по-прежнему в голове не было ни одной рациональной мысли. И только когда мы подошли к соседнему дому, и она, так же решительно, распахнула передо мной дверь подъезда, я сообразил, что вот оно: сейчас ее зеленые братья порежут меня на куски и зальют в пол, и я больше никогда не увижу дорогой моему сердцу шпиль Петропавловской крепости. Кстати, с Танькой Зайонц (я о ней рассказывал) мы уже тогда были знакомы, и я знал, что она меня ждет, поэтому следующая мысль была такая: а как она перенесет известие о моей смерти? Момент был необыкновенно пафосный, и я чуть не заплакал, но ноги сами внесли меня в подъезд. Было темно: в восьмидесятые годы в подъездах не горели лампочки, даже в Каунасе,- и я обреченно ждал, что вот-вот на мою голову обрушится страшный удар. Но нет. Она затолкала меня в какой-то угол и принялась срывать с меня одежду.

Вот тут-то мои мысли зароились быстрее. Я понял, что сейчас она снимет  с меня одежду, убежит с ней, и я останусь совершенно голый в центре Каунаса, - более нелепого положения я представить себе не мог. Но она уже срывала с себя одежду, а я стоял как истукан, боясь даже пошевелиться. Но с физиологией не поспоришь, и только потом я, наконец, сообразил, что это проститутка, и что сейчас она потребует у меня деньги. Не дождется, - это я тут же твердо для себя решил. Оккупанты деньги не платят. Но она вообще ничего не сказала. Я даже не заметил, как она в темноте оделась и тут же выскочила из подъезда, хлопнув, что было сил, дверью. А я принялся пересчитывать детали одежды, потом нащупал кошелек, документы, - все оказалось на месте. Я приоткрыл дверь подъезда и выглянул на улицу. Милицейской машины поблизости не было, - а я ведь, грешным делом, уже убедил себя в том, что сейчас тут будут и милиция, и понятые, и тогда прощай, любимый Ленинград, прощай, Танька. Ты такая замечательная девушка, никого лучше у меня никогда не было и не будет.

В общем, вернулся я в кафе, и, едва увидев мое растерянное лицо, друзья поняли, что проспорили. Я им все рассказал, и у них даже тени сомнений не возникло. Видимо, все это было очень красноречиво написано на моем лице. Я и сам, вспоминая ту историю, пытаюсь уличить себя в ее неправдоподобности, но ничего не получается: такое нарочно не придумаешь. Два года спустя я объехал всю Литву: путешествовал по Игналинским озерам, жил в Паланге, Бирштанасе, Тракае, Каунасе, Вильнюсе и еще в разных местах, везде знакомился с местными девушками, и везде события развивались по одному и тому же сценарию. И я так и не нашел этому объяснения. Где-то, правда, читал, - но тут же и забыл, никак это не проассоциировав со своей давней историей, - что у литовок (и еще, кажется, у финок) есть некие проблемы с сексом, но ведь это ж – их проблемы. Русские-то мужики тут причем?

Вовка – этот знаток девичьих душ – только разводил руками и что-то бессвязно бормотал, а Серега, – он у нас был шутник, - сказал, в свойственной ему манере, что она, видимо, уверена, что так отомстила мне за оккупацию. Мы не успели посмеяться этой шутке, потому что следующая мысль посетила нас одновременно: конечно, отмстила. Она же неизлечимо больна. Она заразила меня смертельной болезнью. О СПИДе тогда еще не было известно, но мало ли смертельно опасных болезней. Никому не пожелаю испытать то, что я чувствовал в тот момент. Вся моя грешная жизнь пронеслась у меня перед глазами, и я попрощался и с ней, и с Ленинградом, и с Танькой. И одно только у меня было желание: увидеть хотя бы одним глазком, прежде чем он навсегда закроется, все то, что мне так дорого. Всю обратную дорогу я молчал, отсчитывая оставшиеся мне часы жизни, а друзья, понимая мое состояние, меня не тревожили. О чем они думали и о чем говорили между собой, я не знаю, но, наверное, тоже уже меня похоронили.

Но молодость свое взяла, и через неделю я обо всем забыл, и девушку ту забыл, - и только эта фраза на литовском языке постоянно вертелась на языке. И вот, как-то я при Таньке сказал «Кэк алаус ноэ». Что тут началось. Я думал, она меня порвет на куски, но она потом призналась, что ей просто очень захотелось, на что я сказал, что в следующий раз надо предупреждать. А она сказала, чтобы я в следующий раз не говорил глупости.