Кого ещё прославишь?

Николай Боровко
(Д.Быков. Советская литература. Краткий курс. М., ПРОЗАиК, 2013)
1. ВСТУПЛЕНИЕ
     О Русской  революции будет написано столько же лжи, сколько о Французской.  Из этой лжи вытечет какая-нибудь новая беда. Мы, современники Русской революции (начавшейся в 1917 году), прекрасно знаем, какую роль в этом несчастье сыграли лживые изображения  революции Французской.     В.В.Шульгин «1920»
Как в воду глядел Шульгин! Новые беды не заставляют себя ждать.
Вот и Д.Быков подключился к этому процессу оболгания. Если руководствоваться авторским предисловием («От автора», стр. 5 – 6), речь идёт о «литературе советского периода». Соответственно Н.Александров («Дилетант», № 13 <2013, № 1>) отмечает причудливость отбора имён (нет Б.Пильняка, К.Вагинова, В.Некрасова, Л.Гинзбург и многих других), вольный характер построения книги и раскованность текста. Но мне кажется, что пафос книги совсем в другом. В том же предисловии Д.Быков пишет, что за каждым из героев книги – некая представительность: «за каждым стоит определённое литературное направление или конкретный поведенческий модус». Писатель третьего ряда может говорить об эпохе больше, чем писатель первого ряда (там эпоху заслоняет личность). Получается, что именно поэтому Д.Быков намеренно оставляет без внимания многих писателей первого ряда (например, А.Платонова, А.Белого, Е.Замятина, Л.Добычина, Н.Эрдмана, Вен.Ерофеева, А.Солженицына и т.д., а Маяковского и Мандельштама упоминает лишь мельком в очерках, посвящённых другим писателям) и так много говорит о писателях третьего ряда. 1 И вот самое главное: Д.Быков пишет «историю советской литературы – полную, свободную от идеологических клише»; пока это, конечно, лишь «штрихи к такой истории». О том, что такое «советская литература», «советский писатель», как Д.Быков это понимает, в предисловии не сказано, об этом можно судить лишь по тексту самих очерков. У него получается, в результате, что А.Ахматова, например, - «советская» и даже типичная в этом отношении, а, скажем, В.Маяковский или М.Светлов, - то ли недостаточно советские, то ли – недостаточно типичные.
Свой разговор о советских писателях Д.Быков и начинает самым неожиданным образом именно с Анны Ахматовой!  Один из доводов в пользу такой классификации писателей и такого описания этой их категории он приводит (стр. 57) уже в следующем за Ахматовой очерке, посвящённом Сергею Есенину: “Есенин – поэт тех тонких и сложных состояний, какие переживала вся Россия с 1916 по 1922 годы: кругом страшно, но чувствуется соседство Бога, близко сверхчеловеческое и внеисторическое состояние, нечто пугающее, но ослепительное, небывалое, способное, кажется, перевернуть судьбу всего мира. Из этого родились «Двенадцать» Блока, «Флейта-позвоночник», «Про это», и «Четвёртый Интернационал» Маяковского, «Сестра моя жизнь» и «Разрыв» Пастернака, «Anno Domini» Ахматовой, «Вёрсты» Цветаевой, «Tristia» Мандельштама, «Пришествие», «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик», «Пантократор», «Исповедь  хулигана» Есенина”. Все они, якобы, «без исключения воспринимали революцию как  пришествие Христа», и чуть ранее: «это грозная книга – поэзии русской революции».
Какая эпоха может сравниться по своему значению с революционной?  Но, обращаясь к ней, Д.Быков ссылается почему-то совсем не на «показательных» третьестепенных авторов (что следовало бы по упомянутому авторскому вступлению), а на самых что ни на есть первостепенных. На это раз, оказывается, их личности не заслоняют эпоху. 2
Итак, по Д.Быкову, перечень названных им произведений – «поэзия русской революции». Начав с расплывчатых указаний  на присутствие Бога (на «Бога по-соседству»), со «сверхчеловеческого» и «внеисторического», он переносит ударение на «ослепительное», «небывалое», «способное перевернуть мир» (миру сильно повезло – его не перевернули, только – нас). То есть, переводя все эти уловки и намёки на человеческий язык, Д.Быков утверждает, что названные им авторы считали революцию богоугодным делом и, мало того, даже мечтали о мировой революции. Все – без исключения! Допустим, сказанное в какой-то мере применимо к Пастернаку, хотя мечты о мировой революции я и у него не замечал. У Маяковского Бог присутствует в сколько-нибудь приличном контексте лишь в очень раннем стихотворении «Послушайте!» (1914), на которое Д.Быков и ссылается, но которое никак не может быть отнесено к рассматриваемому периоду 1916 – 1922 годов. А далее Маяковский быстро становится богохульником и богоборцем, нисколько не отставая от Е.Ярославского.
Левоэсеровский активист С.Есенин причастен в какой-то мере к мечтам о мировой революции, оправдывал жестокости революции в том же «Железном Миргороде». Но отношения с Богом и у него совсем не простые. Взять хотя бы один из вариантов того же «Миргорода»: «Милостивые государи! … Убирайтесь к чёртовой матери  с Вашим Богом и Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры!» Модернизации он сочувствует, но его явно заботит цена, которой достигается технический прогресс: что при этом происходит с душой народа, с культурой? Само брезгливое название очерка, посвящённого США – «Железный Миргород» - говорит о многом. Забавно: Троцкий считал, что Есенин самого себя изобразил в Пугачёве, а Есенин в том же «Миргороде» говорит о Троцком, как о Пугачёве, словами своего Хлопуши: «Мне нравится гений этого человека». Возникает трудный вопрос, насколько богоугоден Троцкий? Может быть, революция - небесная кара, как у Блока в «Возмездии»? Вот тогда – всё на месте, и Троцкий – Бич Божий?
Блок воспринимал революцию, как «Возмездие», наказание правящему классу и образованной части общества за легкомыслие, историческую безответственность.  И за Христом у него следуют, вместо двенадцати апостолов – двенадцать каких-то бандюг («Запирайте этажи  -  нынче будут грабежи!») Именно этим  бандитам предстоит строить  «церковь нового Христа».  Второе пришествие состоялось, но радоваться рано и нечему. Одновременно с «Двенадцатью» Блок писал «Иуду Искариота» и главного героя срисовывал с руководителя революции – всё того же Троцкого. «Раздуть  мировой пожар» обещают именно эти, с позволения сказать, «апостолы», а не сам Блок; это ведь совсем разные вещи. А в 1921 году, накануне смерти, Блок писал («Пушкинскому дому»): «Пушкин, тайную свободу  / Пели мы вослед тебе. / Дай нам руку в непогоду, / Помоги в немой борьбе!» Вот так: «непогода» и «немая борьба», а совсем не «благословенные года»! О «пришествии Христа» он, конечно, больше не вспоминал.
Таким образом, обсуждаемая формула Д.Быкова никак не приложима ни к одному из четырёх рассмотренных писателей. Те, кто воспевал революцию, в явных неладах с Богом, могло ли быть иначе, если остервенелая борьба советской власти с религией, церковью, свяшеннослужителями была в названные Д.Быковым годы в основе политической жизни. А те, кто не забыл о Боге, никак не могут прославлять такую революцию, тем более – мечтать о мировой  революции. Обратимся к остальным трём писателям из названного списка.
2. ОСИП  МАНДЕЛЬШТАМ
Прославляет ли Русскую революцию сборник О.Мандельштама «TRISTIA», прославляет ли её, как «пришествие Христа»? Название сборника «Скорбная элегия» заимствовано у Овидия Назона (Ахматова так ему и сказала: «Никто не жалуется – только Вы и Овидий жалуетесь»). Годится ли такое название для прославления чего-либо, хотя бы – и революции? Странно, что Д.Быков не обратил на это внимание.
Дело, конечно, не в одном названии сборника: Мандельштам подбирал его очень тщательно – таково и содержание книги. Около трети сборника – чистая лирика, не содержащая никаких откликов на революционные события, вроде открывающего сборник стихотворения «Как этих покрывал», посвящённое Федре («Злая ложь и правда мудрая/ Пред тобой равны, любовь!»). Есть стихи, так сказать историософского содержания, вроде «На розвальнях, уложенных соломой» (1916) – своего рода бунт против петербургского, европейского проекта, чуждого духу России. Косвенно – это критика и самой революции и условий, которые к ней привели (вслед за прекрасным стихотворением И.Анненского «Сочинил ли нас царский указ/ Потопить ли нас шведы забыли» и за стихотворными высказываниями этого направления у М.Цветаевой). Есть англофобского, пожалуй, звучания стихотворение 1916 года «Собирались эллины войною», которое, конечно, не могло быть напечатано тогда же.
Остаются от половины до 2/3 стихотворений, в которых можно увидеть отклики на революционные события. Мандельштам высказывается на этот счёт (в том числе – и по цензурным соображениям) замысловато, апеллирует к нашему чутью, сообразительности, хорошему знакомству с предметом. Поэтому для прочтения этих стихотворений в соответствии с волей автора совершенно необходимо привлечь стихи тех же лет, которые не могли войти в сборник, стихи последующих лет (1923 – 1925) и, разумеется, повесть «Египетская марка».
Именно «Египетская марка» явно свидетельствует, что Мандельштам относился уже и к Февральской революции очень осторожно, даже – настороженно. Совсем не разделял общего угара, энтузиазма, нелепых надежд на скорое наступление «царства Христа». Чего стоят хотя бы такие его суждения: «Нами правило лимонадное правительство. Тогда не было ни властей, ни полиции», «Одно время казалось, что граждане так и останутся навсегда, как коты, с бантами». «Обманные рычаги управляют громадами и годами». С ужасом и отвращением писал об актах самосуда. 3
Из стихов 1921 – 1925 годов напомню такие. «Нельзя дышать и твердь кишит червями,/ И ни одна звезда не говорит … Железный мир так нищенски дрожит» («Концерт на вокзале»). 4  О себе: «Чёрствый пасынок веков – / Усыхающий довесок / Прежде вынутых хлебов» («Как растёт хлебов опара»); «Не своей чешуёй шуршим, / Против шерсти мира поём, / Лиру строим, словно спешим / Обрасти косматым руном» («Я по лесенке приставной»); «Как будто холода рассадник/ Открылся в лапчатой Москве» («Московский дождик»; в очерке «Холодное лето» он писал: «жить нам в Москве … с воробьиным холодком в июле»); «Время срезает меня, как монету, / И мне уже не хватает меня самого» («Век»); «Двурушник я, с двойной душой», «Здесь пишет страх,/ Здесь пишет сдвиг» («Грифельная ода»); «И некуда бежать от века-властелина … Белеет совесть предо мной» «Кого ещё убьёшь? Кого ещё прославишь? / Какую выдумаешь ложь?» («1 января 1924»);  «Нет, никогда, ничей я не был современник» «И мне гремучие рассказывали реки / Ход воспалённых тяжб людских»; «Только и свету, что в звёздной колючей неправде» («Я буду молиться по табору»); «Изолгавшись на корню, / Никого я не виню» («Жизнь упала,  как зарница»).
Вооружённые этой информацией об идеологии Мандельштама, мы можем вернуться к сборнику «TRISTIA». Воспевает ли Мандельштам Февральскую революцию, как «пришествие Христа»? Разумеется, нет.
«Завладел дикарь священной палицей Геракла» («Зверинец», 18 июля 1917); «Жертвы не хотят слепые небеса, / Вернее труд и постоянство» («Декабрист, июнь 1917). И, самое главное: «Прославим, братья, сумерки свободы, / Всемирный сумеречный год!» (написано в мае 1918). И далее: «Прославим власти сумеречное бремя, / Её невыносимый гнёт. / В ком сердце есть, тот должен слышать, время, / Как твой корабль ко дну идёт». «Мы будем помнить и в летейской стуже, / Что десяти небес нам стоила земля».
Если он так высказывался о Февральской революции, чего же от него ожидать большевикам, которые поначалу и Горького не волне устраивали? Разумеется, никакого восторга, который приписывает ему Д.Быков, Мандельштам здесь не проявил. В ноябре 1917 года он писал: «Когда октябрьский нам готовил временщик / Ярмо насилия и злобы, / И ощетинился убийца  -броневик / И пулемётчик низколобый, - / Керенского распять! – потребовал солдат, / И злая чернь рукоплескала: / Нам сердце на штыки позволил взять Пилат. / И сердце биться перестало!» «И если для других восторженный народ / Венки свивает золотые – / Благословить тебя в далёкий ад сойдёт / Стопою лёгкою Россия». 5 Достаточно красноречиво в этом отношении упомянутое стихотворение «Восславим, братья». И соответствующие стихи сборника «TRISTIA». «Здесь царствует не Афина, а Прозерпина» («В Петрополе прозрачном мы умрём», 1918; Прозерпина – царица в царстве мёртвых; Афина – покровительница афинского народа, символ мудрости и процветания). «Природа – тот же Рим и отразилась в нём. / Мы видим образы его гражданской мощи / В прозрачном воздухе, как в цирке голубом, / На форуме полей и в колоннаде рощи. / Природа тот же Рим, и, кажется, опять / Нам незачем богов напрасно беспокоить, - / Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать, / Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить» (ноябрь 1917). «Мы сходим медленно с ума» («Когда на площадях», конец 1917); «Твой брат, Петрополь, умирает» («На страшной высоте», март 1918); «Солнце ночное хоронит возбуждённая играми чернь» («Когда в тёплой ночи!», май 1918, Москва). «Нашей жизни скудная основа, / Куда как беден радости язык!» «TRISTIA», 1918); «Словно тёмную воду я пью помутившийся воздух: … Вчерашнее солнце на  чёрных носилках несут» («Сёстры – тяжесть и нежность», март 1920, Коктебель). В стихотворении «Веницейской жизни» (1920) он достаточно прозрачно и сочувственно сопоставляет врангелевский Крым с пышной венецианской республикой. Но, к сожалению, «всё проходит. Истина темна». «В Петербурге мы сойдёмся снова, / Словно солнце мы похоронили в нём» (25 ноября 1920). И там же: «Дикой кошкой горбится столица, / На мосту патруль стоит». «Не превозмочь в дремучей жизни страха» («Возьми на радость», март 1920).
«Пусть имена цветущих городов / Ласкают слух значительностью бренной. / Не город Рим живёт среди веков, / А место человека во вселенной. / Им овладеть пытаются цари, / Священники оправдывают войны, / И без него презрения достойны, / Как жалкий сор, дома и алтари» (ноябрь 1917).
Так выглядит акафист, который пропел в своём сборнике Мандельштам (по утверждению Д.Быкова) Русской революции и царству Христа, якобы установившемуся в её результате.

3. МАРИНА ЦВЕТАЕВА
В чём никак не откажешь Д.Быкову, так это – в оригинальности подхода к теме: всё свежо, необычайно, но не в ущерб же прочим достоинствам сочинения!
Так и на этот раз. Нас интересует, что думала, и что писала Цветаева о Русской революции? У Цветаевой есть два сборника этой поры: «Вёрсты», в которых нет ни слова о революции (чистая лирика) и «Лебединый стан», целиком посвящённый непосредственно революции. Как поступил бы в этой ситуации примитивно мыслящий человек, вроде меня: отложил бы с благодарностью «Вёрсты» до другого случая и погрузился бы в «Лебединый стан». Но не таков Д.Быков! Ни за что не догадаетесь, как действует он: сделал вид, что никакого «Лебединого стана» не существует и заявил, что Цветаева в «Вёрстах» воспевает Русскую революцию, как «пришествие Христа!!!» Как говорится, хоть стой, хоть падай!
Но, может быть Д.Быков, не читавший ни «Вёрст», ни «Лебединого стана», каким-то сверхъестественным образом  правильно угадал отношение  Цветаевой к революции? Чего только не бывает на свете! Обратимся, поэтому, к «Лебединому стану» (как говорил А.Платонов в эссе «О любви»: «стыдно жить без истины»). Это замечательная книга, она не только высокохудожественна, но вдобавок это удивительный поэтический дневник, тщательно и детально датированный. Кстати, в отличие от «Вёрст» - стихов 1917 – 1918 годов, «Лебединый стан» охватывает чуть ли не весь обсуждаемый Д.Быковым период – от 2 марта 1917 года (!) до января 1921 года.
Как и Мандельштам,  Цветаева совсем не разделяет общего восторга от Февральской революции.  Уже 2 марта 1917 года она пишет: «Проходят … / Революционные войска. / Ох ты барская, ты царская моя тоска! / Нет лиц у них и нет имён, / - Песен нету!» («Над церковкой – голубые облака»). А 26 мая: «- Свобода! – Гулящая девка / На шалой солдатской груди!» («Из строгого, стройного храма /Ты вышла на визг площадей»). Вспоминает: «Свобода! – Прекрасная Дама / Маркизов и русских князей» (Это напоминает истошные вопли «Свобода!» дикаря Калибана из «Бури», накушавшегося хересу).
Писала, как и Мандельштам, о безначалии, о жертвах тлеющих уже очагов грядущей Гражданской войны («Юнкерам, убитым в Нижнем», 17 июля 1917 года), о большевистском перевороте в Феодосии, тогда даже птицы летали пьяные (конец октября 1917 года): такое вот, изволите ли видеть, «пришествие Христа»! Несколько позже о том же: «Графские вина пейте из луж! / Единодержавцы штыков и душ!» («Кровных коней запрягайте в дровни!»,  22 марта 1918; Цветаева игнорирует большевистское летоисчисление, так что по-современному это 4 апреля; в дальнейшем сохраняю всю датировку по старому стилю, так, как у неё).
«Рыжим татарином рыщет вольность … Над пепелищем рёв застольный / Беглых солдат и неверных жён» («Трудно и чудно – верность до гроба!», 11 апреля 1918 года).
В 1918 году большевики, несмотря на протесты патриарха Тихона, запретили верующим вход в Кремль, в кремлёвские соборы на Пасху. Цветаева пишет: «Запрета нет на крылья! / И потому запрета нет на Кремль! («О самозванцев жалкие усилья!», апрель 1918).
«Андрей Шенье взошёл на эшафот / А я живу – и это страшный грех. / Есть времена железные для всех, / И не певец, кто в порохе - поёт  … Есть времена, где солнце – смертный грех. / Не человек, кто в наши дни живёт» («Андрей Шенье», 17 апреля 1918).
«Коли в землю солдаты всадили штык  … Коли Бог под ударом глух и нем … Коль на Пасху народ не пустили в Кремль … Солнце красное в полночь всходить должно» (апрель 1918).
«Как слабый луч сквозь чёрный морок адов» («Блоку», 9 мая 1920).
«Родоначальник – ты – Советов … Родоначальник – ты – развалин …  На Интернационал – за терем! За Софью – на Петра!» («Петру», август 1920). «Как будто сама я была офицером / В Октябрьские смертные дни» («Есть в стане моём офицерская прямость», сентябрь 1920). Красные командиры думали, что это про них, и очень любили эти стихи.
«Я на красной Руси / Зажилась – вознеси!» («Об ушедших – отошедших», октябрь 1920). К этому стихотворению близок по смыслу диалог с поэтессой Адалис примерно в то же время («Герой труда»):  удивлённая Адалис спрашивает Цветаеву, что она делает в темноте, без света? «– Жду. – Когда зажжётся? – Когда большевики уйдут».
Многие из подобных, острых стихов читала с вызовом в красной аудитории.
В эмиграции Цветаева писала поэму о царской семье в Сибири, о её гибели. Написала поэму «Перекоп» по дневникам С.Эфрона – о том, как войска Врангеля в июне 1920 года прорвались из Крыма к Днепру. Создала прекрасную поэму «Крысолов», где крысы вспоминают, как брали Перекоп (но уже – в ноябре того же 1920 года) и говорят на языке газеты «Правда».
В 1938 году Цветаева, отправляясь в СССР и понимая, что везти в СССР такие вещи невозможно, оставила «Лебединый стан» и другие опасные тексты в библиотеке Базеля. В 1958 году Г.П.Струве издал «Лебединый стан» в Мюнхене. «Крысолов» ходил по Москве. Ярополк Семёнов  наизусть читал его, в том числе – в присутствии Цветаевой. Эти «деяния» отражены в числе других «преступлений» в его деле (О.Рубинчик / Звезда, 2012, № 11, стр. 135).
4. АННА АХМАТОВА
Ахматова в представлении Д.Быкова – типичный «советский» писатель, иначе не стал бы он именно с неё начинать разговор о советской литературе, о советских писателях: ей в книге предшествуют лишь Горький с Луначарским, но они как бы на особом счету. Д.Быков пишет (стр. 42): «На раннем своём этапе советская власть далеко не опиралась на традиционные фольклорные установки, весьма резко отбрасывала “коренное”,  “национальное”, почвенническая ориентация  появилась только в тридцатые. Эстетически Ахматова - явление русское, а не советское, и подлинная всенародная слава началась, когда советское уже побеждается и поглощается  русским, архаическим, “консервативно – монументальным”». Договорились, советский писатель это тот, кто не советский, по крайней мере, начиная с 30-х годов. 7 Но, что же, всё-таки, происходило во время революции? То, как поэты воспевали революцию – «пришествие Христа», осталось обсудить применительно к Анне Ахматовой.
  *
Воспевает ли Ахматова революцию в сборнике «ANNO DOMINI», как «пришествие Христа»?  8 Название сборника «Благословенные года» может, действительно, сбить с толку. Но вся суть – в содержании сборника. Он существует в двух вариантах: «Петрополиса», 1921 – 1922 и берлинском 1923 года. Берлинскому изданию Ахматова предпослала строчку из Тютчева: «В те баснословные года». «Баснословные» здесь означают – далёкие, неправдоподобно прекрасные. В этом стихотворении «Я знал её ещё тогда» Тютчев говорит о том, что помнит эту даму ещё в те далёкие годы, когда она была ребёнком, и женщина в ней только просыпалась. Точно так и у Ахматовой. В определённой мере о прошлом говорится и в первых двух стихотворениях берлинского сборника: «Согражданам» и «Видел я тот венец златокованный», но третье стихотворение «Бежецк» уже до краёв наполнено именно указанным содержанием «баснословных лет». Похоронив замученного большевиками Блока, оплакав расстрелянного Гумилёва, она приезжает в конце декабря к матери Гумилёва  и своему с Гумилёвым сыну Лёве. Ей страшно вспоминать, что были годы её с Гумилёвым счастья, она остерегается погружаться в эти воспоминания, чтобы сохранить силы, выстоять. Близки к этому по смыслу многие стихи сборника, в нём немало стихов 1915, 1914, есть  даже  и 1913 года. Прекрасная «Колыбельная» 1915 года – по случаю награждения  Гумилёва георгиевским крестом. «Спи, мой тихий, спи, мой мальчик, / Я дурная мать. / Долетают редко вести / К нашему крыльцу, / Подарили крестик белый / Твоему отцу. / Было горе, будет горе, / Горю нет конца. / Да хранит святой Георгий / Твоего отца!»
А революция присутствует лишь страшным, отвратительным фоном, как угроза, как источник всякого зла, какое уж там «царство Христа»?!
После похорон Блока она пишет прекрасное «А Смоленская нынче именинница».
После гибели Гумилёва  - «Страх, во тьме перебирая вещи» (25 или 26 – 27 августа 1921), «Земной отрадой сердце не томи» (декабрь 1921): «Не пристращайся ни к жене, ни к дому, / У своего ребёнка хлеб возьми, / Чтобы отдать его чужому … И назови лесного зверя братом, / И не проси у Бога ничего». И 7 декабря 1921 года «Я с тобой, мой ангел, не лукавил, / Как же вышло, что тебя оставил / За себя заложницей в неволе / Всей земной непоправимой боли? …  И шальная пуля за Невою / Ищет сердце бедное твоё. / И одна в дому оледенелом, / Белая лежишь в сиянье белом, / Славя имя горькое моё». «Заболеть бы как следует, в жгучем бреду» (1922); «Хорошо здесь: и шелест, и хруст» (1922): «В каких-то далёких веках! / Здесь с тобою прошли мы вдвоём».
А очень скоро (1924) напишет своё знаменитое «Муза»: «”Ты ль Данту диктовала / Страницы Ада?” Овечает: “Я”». То есть,  прямо назовёт происходящее адом. Какое уж там «пришествие Христа»! Побойтесь Бога!
Д.Быков продолжает своё рассуждение: «Не зря её снова начали печатать в сороковом». Очередная изворачивающаяся, увиливающая от сути дела формулировка: можно подумать, что когда-то ранее её вовсю печатали, и государственные издательства дрались за её сочинения! Спасибо, что издание «Петрополиса» в 1922 году не запретили (других хлопот тогда хватало), а до Берлина руки не дотягивались! За лукавой формулировкой Д.Быкова – негласный запрет 1925 года на публикацию сочинений Ахматовой.
Как практически выглядело это «снова начали печатать?»  С помощью М.Лозинского и Ю.Тынянова Ахматова подготовила для  Лениздата  сборник «Из шести книг. Стихотворения», включавший новые стихи 1923 – 1940 годов («Ива», позднее она назвала эту книгу «Тростник») и значительное число стихотворений из пяти предыдущих книг. Ю.Тынянов указан редактором сборника. Не обошлось без борьбы уже на стадии подготовки сборника, не всё вошло в сборник из новых стихов, которые Ахматова хотела опубликовать после 17-летнего перерыва. И, тем не менее, Ахматова писала: «Через 6 недель книга была изъята из библиотек, запрещена в букинистической продаже (по распоряжению Сталина). Пресса была исключительно ругательная». Б.Пастернак писал ей 28 июля и 1 ноября 1940 года, радовался появлению этой книги, сочувствовал по поводу враждебного тона казённых рецензий, рассказывал, какие очереди выстраивались из желающих приобрести книгу. В первом письме передавал информацию от Платонова, сколько дерут за книгу при перепродаже. Говоря, что тон казённых откликов возмущает всех, добавил «тут думают (между прочим Толстой), что кто-нибудь из настоящих писателей должен написать о Вас в журнале, а не в газете». Таким «настоящим писателем», глубоким истолкователем стихов  Ахматовой и выступил Платонов. Хотя его статья «Анна Ахматова» («Размышления читателя», 1980) тогда не увидела свет. У них есть глубинное родство. Оба – художники трагедийного мироощущения. Их боль – не только личное чувство (В.Перхин, 1995; А.Павловский /Творчество А.Платонова. Исследования и мат-лы, кн. 2. РАН, Ин-т  Русск. лит-ры <Пушкинский дом>, СПб, Наука, 2000). Н.В.Корниенко (Творч-во А.Платонова, кн. 3, 2004, стр. 106) видит в сцене с поющей «буржуйкой» и её мёртвым братом («Чевенгур», «бак с сахарного завода») расстрелянного Гумилёва и Анну Ахматову, продолжающую писать стихи, хотя её с 1924 года перестали печатать (вот почему Чепурный говорил об «изгнании остаточной сволочи» - «с истреблением»; тут можно было бы вспомнить также Блока, Чеботаревскую и т.д.). В 1934 году Платонов, находясь в командировке в Туркмении, записал по памяти в своей записной книжке 9 строк из стихотворения Гумилёва  «Волшебная скрипка» (1907: «Духи ада любят слушать …»). Вскоре (вернувшись в Москву?) он записал и адрес Ахматовой «Фонтанка, 34», видимо, собирался посетить её. Но после убийства Кирова обстановка в Ленинграде не располагала к таким визитам. Платонов  начинает свой разбор стихов Ахматовой со стихотворения «Ива», которым открывался сборник и которое дало название шестой книге её стихов. Платонов указал год написания этого стихотворения – 1940. Следующим Платонов переходит к знаменитому сегодня стихотворению «Муза» («Ты ль Данту диктовала?»), причем год его написания (1924) не указывает. Но это не небрежность и не обман читателя, это – указание на то, что стихотворение в равной мере относится к сегодняшнему дню, к сегодняшней действительности. За описанием ада средневековой Флоренции Муза обратилась к Данте, за описанием сегодняшнего, советского ада – к Ахматовой. Можно понять и так, что у Маяковского, например, иные отношения к творчеству, он сделал свою Музу постоянной сотрудницей, и за описанием ада к нему поэтому не обратились бы. Ахматова – голос народа (в другой рецензии того времени Платонов говорит о силе народа в его противостоянии злу, когда народ начинает действовать как один герой). Современный советский мир несовершенен, в том числе и потому, что какие-то ничтожества ради своей жалкой корысти присвоили себе право решать, которые из шедевров увидят свет, а которые – нет.
*
«Что заставило расправляться с ней в 46-м … Ключевой текст Ахматовой – крошечное предисловие к “Реквиему” – две строчки из него – “А это вы можете описать?” “ И я сказала: могу”» (стр. 42). Но постановление Оргбюро ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 года опубликовано через неделю – 21 августа, а две строчки, на которые ссылается Д.Быков, Ахматова вписала лишь в апреле 1957 года. Допустим, у властей была возможность знакомиться с неопубликованными текстами и необходимость откликаться на такие тексты. Но предвидеть то, что будет написано через 11 лет – это уже чересчур, даже в тексте Д.Быкова, который, казалось бы, ко всему нас уже приучил,  приучил ничему не удивляться. Весь текст Д.Быкова держится на подобных аргументах, то есть – на пустоте.
В книге Д.Быков  предоставляет значительно больший простор мистике по сравнению с другими своими сочинениями, относящимися (казалось бы) к жанру non fiction. Имелись вполне земные и значительно более веские причины для демонстративной расправы с Ахматовой: её несанкционированные встречи с сотрудником британского посольства И.Берлином 16 и 17 ноября 1945 года (4 и 5 января 1946 года он заходил прощаться; в следующий свой приезд в СССР в 1956 году он понял из телефонного разговора с Ахматовой, что встреча невозможна) и не имеющее аналогов её стихийное чествование в Колонном зале Дома  Союзов 3 апреля 1946 года (накануне её также восторженно встречали в клубе писателей).  9
И главное, что заставляет Д.Быкова относить Ахматову к числу советских писателей: он обнаружил у неё (стр. 44 – 45) «предельное выражение глубоко советской и весьма благотворной установки – ориентацию на самосовершенствование, а не взаимодействие; индивидуальный перфекционизм, а не достижение гармонии с другими». «Советская система координат, сущность бесцерковного аскетизма 20-х – 30-х годов – в общем наплевательское отношение к  “товарищам”, несмотря на прокламируемый альтруизм и заботу каждого о всех … Человек не самоцель – а повод». Лирика Ахматовой – «разговор только о себе». «В этом смысле Ахматова куда больше подходит советской власти, чем Маяковский».
То есть, если я сочувствую людям, то я это делаю только для собственного самосовершенствования, а, значит, - сволочь по Зороастру, Ницше и Быкову; а если мне наплевать на других людей, то я просто сволочь, но зато ни в чём не провинился перед этими тремя менторами. 10
Интересная тут проглядывает закономерность: чтобы не совсем советского писателя запихнуть в советские, его нужно предварительно в каком-то смысле обгадить, без этой процедуры он не уложится в стандарты.
Но читателя не обманешь. Он умеет отличать подлинное, человечное, от натужного, сочинённого равнодушным. Узницы ГУЛАГ”а очень ценили ахматовские строчки: «Двадцать первое. Ночь. Понедельник. / Очертанья столицы во мгле. / Сочинил же какой-то бездельник, / Что бывает любовь на земле» (из «Белой стаи», 1917). Можно ли что-либо подобное по человечности найти у советских авторов? Там больше надчеловеческого: «Человек - звучит гордо», «Рождённый ползать не может прыгать»,  «Человек не таракан, он выше сытости».
Именно здесь и проходит существенная грань, и никакому Быкову её не поколебать. Никаких усилий для этого не хватит, никаких ухищрений, никаких подтасовок, никакой лжи.
*
Очень трудно примириться и с более ранними высказываниями  Д.Быкова  о поэтах, воспевающих Русскую революцию. В книге «Борис Пастернак»  (ЖЗЛ. М., Молод. гв., 2005, стр. 133) в главе IX «Сестра моя – жизнь» (она написана совместно с Л.Мочаловым) читаем: «Судьба, словно в предвидении будущего, каждому периоду русской революции подобрала летописца (прозаики почти не справились с задачей – явления  мистические лучше удаются поэтам) январь и февраль восемнадцатого достались Блоку («Двенадцать»), девятнадцатый и двадцатый – Цветаевой (лирика Борисоглебского переулка, «Лебединый стан»), двадцать первый – Ахматовой («Anno Domini», 1921), двадцать второй – Мандельштаму («Tristia»), двадцать третий – Маяковскому («Про это»).  Семнадцатый – год Пастернака: это благодаря ему мы догадываемся, как всё было. Пастернак предчувствует пожар – даром, что никакой политики в книге нет».
Здесь всё в куче: время описываемых событий, время написания стихотворения, время опубликования отдельных стихов и поэтических книг. В такой мутной водице ловит Д.Быков свою рыбёшку. Блок совсем не ограничился январём и февралём восемнадцатого года, прекрасные стихи «Лебединого стана» (в 2005 году у Цветаевой, оказывается, была такая книга о революции, а к 2012 году она перестала существовать в сознании Д.Быкова!) посвящены событиям, происходившим начиная со 2 марта 1917 года и тогда же написаны. И лучше Цветаевой эти дни никто не описал, я таких не знаю. «Anno Domini» Ахматовой – о каких-то событиях, начиная с довоенных времён, писала эти стихи в разные годы, начиная с 1916 года (и даже – с 1913 года)и кончая 1923 годом («Новогодняя баллада»). Стихов 1921 года, действительно больше, но остальными никак нельзя пренебречь. Издана эта книга в 1922 и 1923 годах. Совсем весело – с Мандельштамом. В «Tristia» я нашел лишь одно стихотворение «Феодосия», и то – с датировкой не 1922 годом, а «1920,1922». Есть одно стихотворение 1919 года, одно 1915 года, несколько 1916 года, остальные распределяются примерно поровну между двумя периодами: 1917-1918 годы и 1920 год. С этим Д.Быковым точно – не соскучишься! Про 1917 год писал, конечно, совсем не один Пастернак. О том, «как всё это было», следует судить совсем не по одной книге «Сестра моя – жизнь», хотя и в Пастернака, и в эту его книгу, разумеется, следует при этом заглядывать для полноты восприятия. К сказанному придётся ещё вернуться в дальнейшем.
5. ПОЭТЫ О РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ 
          «Подлинная природа революции совсем не похожа на те, романтически-иллюзионистские представления о ней, которые столь часто складываются у её безусловных апологетов … Революции … плохой метод улучшения материального и духовного благосостояния масс. Обещая на словах множество великих ценностей, на деле, фактически они приводят к противоположным результатам. Не социализируют, а биологизируют людей, не увеличивают, а уменьшают сумму свобод» и т.д. «Апологеты революций – “Дон-Кихоты” … , не желающие видеть прозаическую девицу из Тобосо или таз цирюльника, а видящие вместо них прекрасную Дульсинею Тобосскую и чудесный шлем рыцаря». «Невозможное кажется возможным, гибельное – спасительным. С этим вступают в революцию. Массы даже не задают себе вопроса – возможно ли то, что им обещают».   П.Сорокин. «Социология революции»
           Вот как пишет Д.Быков («Дилетант», 2012, № 3) о романе  «Тихий Дон»: «Перед нами история самоуничтожения лучшей части русского народа; история, в финале которой – полный крах, поскольку вся надежда – на последние, архаические, родовые связи. Ни идеологических, ни нравственных нет … Это история о том, как народ уничтожает себя – отлично сознавая, что делает; о побеждающей дикости, о небывалом зверстве … книга о том, как все оказываются чужими всем … как цветущий край превращается в пепелище».
А вот письмо Ленина членам Политбюро 19 марта 1922 года: «Именно теперь и только теперь, когда в голодных местах едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем и поэтому должны провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления … Все соображения указывают на то, что позже нам сделать этого не удастся … Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли об этом в течение нескольких десятилетий  … Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше» («История России. XX век. 1894 – 1939». К.Александров и др. Под ред. А.Зубова.М. АСТ. Астрель, 2009, стр. 750 – 752). Было уничтожено не менее 6 тысяч представителей духовенства и монашества. Награбленное пошло на финансирование революции в Германии и на другие великие цели.
В этой фазе гражданской войны главными врагами большевиков были крестьяне и духовенство.
Как должен был относиться ко всему этому рассудительный и честный человек, тем более – поэт, с его обострённым восприятием действительности?
Богоборческий, бесчеловечный большевизм поддержали, в сущности, лишь два поэта: Есенин и Маяковский. Есенин, в результате, достаточно быстро пришёл, подобно другому богоборцу – Ивану Карамазову, к разговору с «чёрным человеком» о «стране негодяев», «стране самых отъявленных громил и шарлатанов». А Маяковский в 1929 году в Ницце плакал («Если бы выставить в музее»), говоря Ю.Анненкову (Ю.Анненков.  Дневник моих встреч): «Я уже перестал быть поэтом. Теперь я чиновник». Но он не хотел сдаваться. Ему трудно было расставаться со своими идеалами, предавать их. Написал две остросатирические пьесы «Клоп» и «Баня», беспощадно обличающие реальный большевизм, коммунистических чиновников. Пьесы быстро запретили. К этому же времени относятся его полноценные бунтарские стихи: «Я знаю силу слов я знаю слов набат / Они не те, которым рукоплещут ложи / От слов таких срываются гроба / шагать четвёркою своих дубовых ножек … звенит века и подползают поезда / лизать поэзии мозолистые руки» (жаль, что осталось неоконченным; сохраняю отсутствие пунктуации).
Блок, как уже сказано, не замечен в каком-либо сочувствии идее мировой революции. Достаточно быстро разочаровался он и в своих попытках примирить реальности русской революции с имевшимися у него представлениями о её целях, задачах, ориентирах и допустимых конкретных действиях. Блок говорил на вечере в Доме литераторов, посвящённом памяти Пушкина 11 февраля 1921 года: «Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл. Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на её тайную свободу, препятствуя ей выполнять её таинственное назначение». Лечиться за границу его, тяжелобольного, не выпустили, и через  полгода он умер.
Д.Быков утверждает, как уже упомянуто,  что Пастернак воспел пришествие Христа в революции, своё трепетное ожидание мировой революции книгой «Сестра моя – жизнь» и «Разрывом» (раздел четвёртой книги Пастернака «Темы и вариации»).  Но в «Разрыве» нет ни слова о революции и абсолютно никакого намёка на неё. А насчёт книги «Сестра моя – жизнь» Е.Б.Пастернак и Е.В.Пастернак цитируют  (Б.Пастернак. ПСС в 11 тт, т. 1, стр. 453, 454) очень важное пояснение Пастернака из очерка «Люди и положения». В стихах книги нашла выражение «заразительная всеобщность» общественного подъёма, которая «стирала границу между человеком и природой. В это знаменитое лето 1917 года, в промежутке между двумя революциями, казалось, вместе с людьми митинговали и ораторствовали дороги, деревья и звёзды … Это ощущение повседневности на каждом шагу наблюдаемой и в то же время становящейся историей, это чувство вечности, сошедшей на землю и всюду попадающейся на глаза, это сказочное настроение попытался я передать в тогда написанной по личному поводу книге лирики “Сестра моя – жизнь”». Эпиграф «портрет любимой на фоне бури» взят у австрийского поэта Н.Ленау. Но, конечно, не на фоне «пришествия Христа», как требовало бы обсуждаемое обобщение из очерка о Есенине. 15 августа 1922 года в письме Брюсову Пастернак вносил полную ясность в этот вопрос: дух книги отражает «наиболее близкую сердцу и поэзии» стадию революции, её утро и взрыв, «когда она возвращает человека к природе человека и смотрит на государство глазами естественного права». Яснее не скажешь, в следующей, большевистской стадии революции уже не осталось ничего  близкого  сердцу и поэзии; революция не только перестала смотреть на государство глазами естественного права, но полностью пренебрегла всяким правом, и естественным, и предписанным законодательно, пренебрегла, как глупой буржуазной выдумкой.
Всё это хорошо видно и в стихах Пастернака, написанных после «Сестры». «Мы были музыкой во льду» и должны сойти с исторической сцены («Высокая болезнь»). Стихи не были востребованы, их «звук  исчез под гулом выросших небес» (там же). О многом – и упомянутая цитата из «Спекторского», насилия и самосуда с приходом большевиков не стало меньше, скорее – наоборот. Но и то, и другое постепенно «национализировалось» карательными органами (герои Платонова остроумно называют «Чрезвычайку» - «Обычайкой»). Удивительно по дерзости стихотворение «Кремль в буран конца 1918 года»: «Последней ночью, несравним / Ни с чем, какой-то странный, ценный весь, / Он, Кремль, в оснастке стольких зим / На нынешней срывает ненависть». «За морем этих непогод / Предвижу, как меня разбитого,  / Ненаступивший этот год / Возьмётся сызнова воспитывать», тем более, что кто-то, в наручниках пытается с кем-то здороваться за руку. А стихотворение «К Октябрьской годовщине» (1925) вызывающе дерзко закончил горьким сарказмом: «Мы – первая любовь земли». Троглодиты, которые ведали революционной печатью, Тютчева не читали («31 января 1837»: «Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет!»). А кто и заметил, промолчал, всё, как ни странно, сошло благополучно.
 В своей книге «Борис Пастернак» (2005) Д.Быков, кажется, знал обо всём этом, а к 2012 году многое из этого подзабыл, и теперь хочет убедить нас, что весь рассматриваемый им период (1916 – 1922) граждане так и ходили по выражению непочтительного Мандельштама – подобно «котам, с бантами». И, соответственно, слово «русская» в сочетании с «революцией» стал писать с заглавной.
  *
Если нас интересует, что писали поэты о русской революции, можем ли мы покорно, вслед за Д.Быковым, ограничиться тем списком из семи авторов, который он предложил? Разумеется – нет, ни в коем случае! В своей избирательной подтасовке, «забывая» целые книги и сборники поэтов, всё перетолковывая вверх ногами, в пренебрежении здравым смыслом, он, конечно, «не заметил» двух, таких важных для этой темы авторов, как Н.Гумилёв и М.Волошин. Попытаемся в какой-то мере восполнить этот пробел.
             На Февральскую революцию Н.Гумилёв откликнулся, как уже сказано, стихотворением «Мужик», которое высоко оценила М.Цветаева и, конечно, не одна она. Возвращение на родину из Англии в апреле 1918 года Гумилёв отметил стихотворением «Франции». Читал его в Тенишевском, в июле оно опубликовано в 15 номере «Нового Сатирикона» (специальный номер: «О прекрасной Франции»).  Само участие в этом эсеровском журнале (редакторы А.Аверченко и А.Бухов) было несомненным вызовом власти. В журнале печатались тексты, издевательские по отношению к большевикам, их «марксизму», их политике и особенно беспощадные комментарии – к позорному Брестскому миру.  Тем более как дерзкий  вызов властям  воспринималось участие в этом, оппозиционном журнале после подавления восстания в Ярославле, расправы с левыми эсерами и дальнейшего развязывания красного террора. Стихотворение «Франции» открывает этот номер журнала, номер посвящён не столько национальному празднику Франции, сколько тому, что Россия предала свою союзницу в тяжёлый период войны: «бежали, женщин обижали, пропивали ружья и кресты». Большевистская пропаганда (1917 года) братания с немцами практически разворачивалась часто в продажу немцам винтовок, а иногда – даже орудий. Естественно, немецкие офицеры не только приветствовали такое братание, но и с готовностью его организовывали. Проницательный социолог П.Сорокин назвал в сентябре 1917 года Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, в котором тогда уже господствовали большевики, «советом лодырей и дезертиров». Н.Пунин бросился в декабре 1918 года защищать «наши великие революции» от «некоторых поэтов (вроде Гумилёва)»,  от «неусыпной реакции Гумилёва», «пробравшегося в советские круги», «притаившейся гидры реакции».      Стихотворение «Либерия» опубликовано впервые, в сборнике Гумилева «Шатёр».  Сборник отпечатан за одну ночь в Севастополе чекистом-поэтом В. А. Павловым и С. Колбасьевым. Включает 12 стихотворений (в Ревельском издании 1922 года Гумилёв включил в сборник ещё «Суэцкий канал» и «Замбези»). На поверхностный взгляд, сборник — этнографический, некоторые комментаторы его так и воспринимают. Но истолкование «Либерии» ни в коем случае не может ограничиваться одной этнографией, тем более — одной африканской этнографией. Прочитанное целиком в рамках этнографии африканских племён, стихотворение становится чудовищно расистским, идёт, так сказать, поперёк всего африканского цикла Гумилёва. Тем более — в варианте, напечатанном в Севастополе (в ревельском издании добавлены нынешние строфы III–IV об отважном племени кру, несколько сглаживающие «расистское» звучание стихотворения). Очень важно время написания этого стихотворения. На обложке севастопольского сборника значится «стихи 1918 года». К восприятию остальных одиннадцати стихотворений это указание ничего не добавляет, но для «Либерии» — в пару с «Франции» — это впечатление Гумилёва, вернувшегося на родину в мае 1918 года. В таком случае «посевы благонравных брошюрок вашингтонских старых дев» относятся равно и к Либерии и к России — Россия как бы повторяет либерийский опыт — искусственного, придуманного государственного образования. Но расистская байка об обезьяне, управляющей государством, — именно благодаря указанию на 1918 год, — начисто отрывается от африканской почвы (тем более — при наличии строф о славном племени кру) и целиком обрушивается на советскую Россию. Эти обезьяны — те самые, кто «пропивал ружья и кресты». Я думаю, это ловкий ход Павлова — он вставил слова «стихи 1918 г.» против воли Гумилёва: в ревельском издании этого указания нет. В отношении большинства остальных стихотворений сборника это просто неверно, «Египет» опубликован в 1910 году, правильнее было бы сказать: стихи 1910–1920 годов. А в отношении «Либерии» указание правильно и раскрывает обличительную («контрреволюционную») сущность стихотворения.
     В 1920 году Гумилёв вписал в альбом матери Оцупа (она жила в Царском): «Не Царское Село — к несчастью, / А Детское Село — ей-ей. / Что ж лучше: быть царей под властью / Иль быть забавой злых детей?» В «Либерии» обезьяны, здесь на их месте – «злые дети». У властей, у ЧК к моменту ареста Гумилёва накопилось немало претензий к нему, кроме участия в заговоре.
  *
                Октябрьскому перевороту посвящено много стихотворений Волошина, написанных как непосредственно вслед за событиями: «Отдалась разбойнику и вору» («Святая Русь», 19 ноября), «безумствуют, кричат, … казнят и жгут» («Трихины», 10 декабря: Волошин отсылает читателя к «Преступлению и наказанию» Достоевского), «Бесы земных разрух / Клубятся смерчем огромным» («Из бездны», 15 января 1918 года), так и ретроспективных: «Враждуют призраки, /Но кровь / Из ран её течёт живая … Мечтой врачует мир Россия» («Русская революция», 12 июня 1919 года). О сюжете стихотворения «Красногвардеец» (10 июня 1919 года) Волошин писал Ю.Л.Оболенской 1 февраля 1918 года «Узнал, что пятеро из моих “приятелей” красногвардейцев, что приезжали водворять большевистский строй в Коктебель, расстреляны под Старым Крымом матросами за грабёж и убийства». Революционный угар – бесовщина, одержимость бесами, сумасшествие («Русь глухонемая», 1918), упомянутое в Евангелии: «в комиссарах – дурь самодержавия, / Взрывы революции – в царях». «Не замкнут список палачей, / Бред разведок, ужас Чрезвычаек». Эпиграфом к стихотворению «Северовосток» он взял слова св. Лу, епископа Турского, обращённые к Аттиле: «Да будет благословен приход твой, Бич Бога, которому я служу, и не мне останавливать тебя». Этой же покорностью Бичу Божьему он и заканчивает стихотворение. Решительный протест вызывают у Волошина переговоры, начавшиеся в Бресте. Стихотворение «Мир» написано 23 ноября 1917 года, сразу же, как только была получена информация о начале переговоров. Он воспринимает переговоры, ожидаемые уступки немцам, в том числе – значительные территориальные, как «Иудин грех»: «С Россией кончено …  На последях / Её мы прогалдели, проболтали; / Пролузгали, пропили, проплевали, / Замызгали на грязных площадях». Подробный историософский анализ происшедшего Волошин дал в 1924 году в поэме «Россия» (тогда опубликовать её не удалось ). «Где-то на Урале, средь лесов, / Латышские солдаты и мадьяры / Расстреливают царскую семью». «Великий Пётр был первый большевик … Он, как и мы, не знал иных путей, / Опричь указа, казни и застенка, / К осуществленью правды на земле». «Дворянство было первым Р.К.П./  – Опричиною, гвардией, жандармом». «Один поверил в то, что он буржуй, / Другой себя сознал, как пролетарий, / И началась кровавая игра». «Истории потребен сгусток воль: / Партийность и программы безразличны». «В России нет сыновьего преемства, / И нет ответственности за отцов. / Мы нерадивы, мы нечистоплотны,/ Невежественны и ущемлены. / На дне души мы презираем  Запад, / Но мы оттуда в поисках богов / Выкрадываем Гегелей и Марксов». «В анархии всё творчество России». «В мире нет истории страшней, / Безумней, чем история России».
Написанное 12 января 1922 года стихотворение, посвящённое памяти А.Блока и Н.Гумилёва, он и назвал соответственно «На дне преисподней»: «С каждым днём всё диче и всё глуше / Мертвенная цепенеет ночь. / Смрадный ветр, как свечи , жизни тушит: / Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь. / Тёмен жребий русского поэта … Горькая детоубийца – Русь! … Умирать, так умирать с тобой / И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!» А в 1925 году написал стихотворение «Поэту», очень актуальное в свете рассматриваемого  сочинения Д.Быкова: «Если тебя невзначай современники встретят успехом, - / Знай, что из них никто твоей не осмыслил правды: / Правду оплатят тебе клеветой, ругательством, камнем. / В дни, когда Справедливость ослепшая меч обнажает, /  В дни, когда спазмы любви выворачивают народы, / В дни, когда пулемёт вещает о сущности братства – / Верь в человека. Толпы не уважай и не бойся. / В каждом разбойнике чти распятого в безднах Бога».
Таким образом, прославляли большевистскую революцию, мечтали и о мировой лишь двое: Есенин и Маяковский, да и их хватило ненадолго. Ещё быстрее них разочаровался в большевиках Блок. Остальные шесть поэтов к Февральской революции относились по-разному (Мандельштам и Цветаева – довольно настороженно, Ахматова была как бы в стороне от этих событий), а в отношении большевиков были практически единодушны.  Но большей частью по цензурным соображениям им приходилось высказывать своё осуждение иносказательно, обиняком, как бы случайными проговорками, многозначительными деталями текста.
 
6. РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ В ПРОЗЕ
  Только второстепенные люди делают медленную пользу … Ускорение жизни высшими людьми утомляет её, и она теряет то, что имела раньше. Люди очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы давать волю созерцательной половине души. Созерцание – это самообучение из чуждых происшествий. Пускай же как можно длительнее учатся люди обстоятельствам природы, чтобы начать свои действия поздно, но безошибочно, прочно и с оружием зрелого опыта в деснице … Все грехи общежития растут от вмешательства в него юных разумом мужей. Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия.  А.Платонов  «Чевенгур»
        Теперь мы можем перейти к главному преступлению Д.Быкова перед читателями, к его главной лжи. Вернёмся для этого к цитате из книги Д.Быкова «Борис Пастернак», приведённой мной в конце главы 4, к фразе «прозаики почти не справились с задачей – явления мистические лучше удаются поэтам». Речь здесь идёт о воспевании Русской революции, те, которые не воспевали,  тем самым  - «не справились»! Получается, что воспевать удаётся лишь на мистическом уровне (на нём можно всё что угодно заболтать), а чуть ближе к земле, к существу дела – не получается никакого воспевания, песня застревает в глотке. Только  на потустороннем уровне возможно выдавать любую строчку за воспевание избранного объекта. Восхитительно это выражение «почти не справились», его корявость выдаёт с головой жульническую основу высказывания. Таким способом Д.Быков уговаривает нас не интересоваться тем, что писали прозаики про Русскую революцию. За семь лет после «Бориса Пастернака» позиция Д.Быкова явно не изменилась – у прозаиков не найти ничего путного о Русской революции, в этом дух и «Краткого курса». Этим своим подзаголовком Д.Быков  изящно намекает нам, что он в своей работе над книгой использовал примерно те же методы, что и его великий предтеча в своём «Кратком курсе» - ценность обоих сочинений, как источников полноценной информации примерно одинакова.
Начну, разумеется, с Андрея Платонова, с его «Чевенгура». А.Шиндель писал в 1989 году: «Может быть наше время войдёт в мировую историю только потому, что оно так засвидетельствовано». Книге уже 84 года, но опубликована она всего 25 лет назад, и многими ли достаточно внимательно прочитана … Вполне возможно, что в этом, косвенном сопоставлении её с «Илиадой» очень мало преувеличения.
Особенность позиции Платонова, его угла зрения в том, что этот мыслитель и величайший мастер слова смотрит на происходящее как бы из самой народной гущи. Он имеет уникальный опыт работы и на промышленном производстве, и гидротехнического обеспечения сельскохозяйственных работ, пламенного революционера в годы гражданской войны, участника военных действий, работы в советских канцеляриях и  партийной печати, участия в партийных дискуссиях.
Платонов не уклоняется от трудных вопросов, но, конечно, не ждёт скорых и простых ответов на них. Он как бы предоставляет своим героям высказываться по различным поводам, время от времени сам принимает участие в разговоре, советует рассмотреть проблему со всех сторон, не упуская её острых углов.
В качестве характерного примера я вынес в эпиграф к этой главе текст вымышленного писателя Н.Арсакова, стилизованный Платоновым под язык XIX века (подобные мысли можно встретить и в других текстах Платонова, в частности – в «Эфирном тракте»). Там же Платонов упоминает замечание своего героя о том, что «дети со слишком нежным телом» умирают уже в утробе матери из-за «грубости мира, проникающего даже в материнское лоно». «Если бы десять таких детей уцелело, они сделали бы человека торжественным и высоким существом. Но рождается самое смутное в уме и нечувствительное в сердце, что переносит воздух природы и борьбу за сырую пищу».
Очень важную для Платонова мысль высказывает самый главный в романе резонёр Захар Павлович: «большевик должен иметь пустое сердце, чтобы туда всё могло поместиться». Иначе говоря, большевик не должен иметь никаких привязанностей, помимо партии, мирового пролетариата и мировой  революции. Например, Россия – лишь средство для разжигания мировой революции. Но и это не всё – сердце большевика должно быть свободно от любых «буржуазных предрассудков», ограничивающих его действия при выполнении заданий партии, какими бы чудовищными ни выглядели эти задания и меры, необходимые для их выполнения. Только одна иллюстрация, причём – не из самых сильных: Копёнкин убивал «с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо». 11  Очарователен матрос Концов, стреляющий «в попутные огни железнодорожных жилищ и сигналов», чтобы «приобрести чувство обязанности воевать за пострадавших от его руки».
                О революционном энтузиазме молодого коммуниста Саши Дванова Платонов пишет с грустью: «в нём  встала детская радость вбивать гвозди в стены, делать из стульев корабли и разбирать будильники, чтобы посмотреть, что там есть». И далее: «много хорошего прошло мимо узкого бедного ума Дванова».
    Социальные корни революции гневно обнажает кузнец Сотых в Чёрной Калитве: «Десятая часть народа – либо дураки, либо бродяги, сукины дети, они сроду не работали по-крестьянски – за кем хошь пойдут … И в партии у вас такие же негодящие люди».
  Игнатий Мошонков – «полномочный волревкома в Ханских Двориках» - «бедняцкая карающая власть и сила» - «думал о социализме как об обществе хороших людей». О том, что после революции люди станут лучше, мечтали многие. Этому уделено много места в романе Платонова. Я обсуждал это, в том числе, - в недавней статье «По страницам “Дилетанта”. II». Напомню также цитаты из П.Сорокина и Д.Быкова – эпиграфы к главе 5. Здесь же отмечу наблюдение Полюбезьева в Чевенгуре: «Ходили какие-то худые люди и думали о чём-то будущем». Это – очередная двусмысленность – Платонов обыгрывает двойное значение слова «худой»: и «тощий», и «плохой». Так как только что упомянуты упитанные чевенгурские дети, сохраняет силу лишь второе значение - «плохие». Яков Титыч так и говорит: «мы будущие, а плохие».
Платонов изображает всю жизнь в Советской России как «бред продолжающейся жизни». Очень характерно в этом смысле путешествие Александра Дванова из Новохопёрска в Воронеж. «В Лисках он влез в поезд, в котором ехали матросы и китайцы на Царицын». Но из Лисок в Воронеж и в Царицын ведут две совершенно разные железнодорожные ветки: в Царицын – через Бобров, Таловую и тот самый Новохопёрск. Путь в Царицын через Воронеж – совершенно немыслимое кругосветное путешествие. Тем не менее, Дванов  достаточно быстро добрался с ними до Воронежа, а они отправились дальше – в Царицын! Так же фантастичен ряд других деталей этого путешествия  (на отрезке Новохопёрск – Лиски).
Бредовы в своей основе все дебаты в Чевенгурском ревкоме и принимаемые им решения (в такой условной форме Плетонов обсуждает действия самого советского правительства). Б.Пастернак в «Докторе Живаго» тоже писал о декретах советской власти, как о «шалых выкриках», полностью оторванных от реальной жизни. Перед Сербиновым (а это сам Платонов)  «сплошным потоком путешествия проходила Советская Россия – его неимущая, безжалостная к себе родина … вспоминал бедных неприспособленных людей, дуром приспособляющих социализм к порожним местам равнин и оврагов». 12
  Грустным, даже, пожалуй, трагическим обобщением выглядит наблюдение Дванова: «мужик чем-то походил на  … воробья – лицом и повадкой: смотреть на свою жизнь как на преступное занятие и ежеминутно ждать карающей власти». 13
Конечно, всё это – лишь несколько частных примеров из сложного многогранного текста романа.  Много ценных наблюдений о революции и первых годах советской власти есть в «Сокровенном человеке», «Ямской слободе», «Че – Че – О», «Эфирном тракте», некоторых рассказах.
*
К выводу о том, что в русской прозе революция отражена слабо, Д.Быкова явно привело, в том числе, введённое им же ограничение – говорить только о тех, кто жил в СССР, то есть – пренебречь эмигрантами. О «Тихом Доне» Д.Быков писал: «Перед нами история самоуничтожения лучшей части русского народа». Понятно, что то же самое происходило не только на Дону, но и во всей России. А, следовательно, мы должны принять во внимание то, что эта «лучшая часть народа» не только самоистреблялась, но и в значительной своей доле вынуждена была покинуть пределы отечества. В том числе и писатели создали за рубежом много прекрасных текстов, включая свои размышления о русской революции; имели для этого значительно лучшие условия по сравнению с оставшимися на родине. Указанным выбором Д.Быков сделал свой «Курс» несуразно однобоким. В серьёзном разговоре о литературе, посвящённой революции, подобное ограничение совершенно неприемлемо.
Прекрасным дополнением к «Чевенгуру» служит  не имевшая себе равных до «Красного колеса» трилогия М.Алданова «Ключ» (1930), «Бегство»(1932) и «Пещера» (1934) – взгляд на революцию и начало гражданской войны из столицы («Ключ»), со стороны столичного общества, властей и деятелей Февральской революции.
Действия в романе «Ключ» разворачиваются в течении двух месяцев, предшествовавших революции, всё наполнено её нетерпеливым ожиданием. Браун отмечает, что русские встречают насмешкой всякую официальную словесность, мы самый насмешливый народ в мире, а вовсе не французы. Руководитель столичного охранного отделения Федосьев  с грустью констатирует: «Истинным чудом ещё держимся»: юристы не в ладах с законом и т.д. «Расползается русское государство». Вспоминает, что П.Н.Дурново в своей записке предсказывал – следствием войны будет революция, причём – социалистическая. Интеллигенция живёт в самообмане. Считали обязательным читать Плеханова и совсем не обязательным – Паскаля или Шопенгауэра. Браун говорит о поколении Леонида Андреева – они «прожили жизнь на ходулях». Федосьев рассматривает фотографии революционеров: тупость, поза, актёрство, самолюбование, часто – дегенеративность и преступность. Все их действия – из честолюбия, злобы, стадности. Всё время – чужие мысли, книжные чувства, газетные слова. Живут фальсифицированной жизнью, не замечая своей лжи, самообмана. Душа общества, думский оратор князь Горенский (он напоминает Керенского не только фамилией) сам не знает, о чём скажет в следующей фразе, важно, чтобы звучало громко, вызывающе, будоражило   - о «прыжке из царства необходимости в царство свободы» (что есть, то есть – сиганули! В этом нам не откажешь), о Горьком – «совести народа», пророчески воспевшем «грядущий Ахерон». Браун говорит: несчастье революции в том, что смешивают первый сорт с третьим, и третий выдают за первый; все люди – лишние; оптимизм и глупость – синонимы.  Обе стороны: и власти, и революционеры равны и крошечны.
  И вот революция победила. У многих неестественно молитвенное выражение лица. Все как бы на сцене во время победного марша, точно несутся куда-то на крыльях. Толпа торжественно несёт на руках освобождённого ею «узника царизма», но по удивительному стечению обстоятельств это – тайный агент охранки, ошибочно обвинённый в уголовном преступлении – убийстве!
Когда большевики взяли власть («Бегство»), Горенский вынужден был признать, что народная дикость – исторический грех России (а без культурного населения никакие реформы невозможны). Безмерно возвеличивавший русский народ  до революции, теперь он стал его презирать. Браун вспоминает, что Шопен после взятия Варшавы назвал Господа Бога – «москалём». Они замечают близость большевиков по духу к черносотенцам – по умственному, культурному и моральному уровню, по методам: и те, и другие – погромщики. Просто у черносотенцев  не нашлось своего Ленина. Но тех культурный мир презирал, а перед этими расшаркивается. Назвали всероссийский погром освобождением трудящихся классов. Оправдалась ставка на зависть, тупость, страх, ненависть. Народы становятся объектом истории именно тогда, когда объявляют (им объявляют, за них объявляют), что наконец-то  стали её субъектами (герои «Чевенгура» грустно называют себя «дубъектами»). Самые совершенные формы рабства создаются революциями. Всё худшее в России повалило к большевикам (то самое, о чём говорил Сотых в «Чевенгуре»). 1 мая 1918 года торжественно хоронили «жертв революции» на Марсовом поле. Однако  многие знали, что это, в основном, - городовые, убитые в феврале 1917 года. Германский представитель присоединился к протесту дипкорпуса против красного террора. Витя Яценко понимал, что у его поколения не будет органической жизни, какая была у его родителей. Но его отец перед своей смертью с грустью констатирует, что никаких твёрдых, подлинных ценностей у них не было. Были лишь звонкие слова. В этом несчастье эпохи, ни настоящей любви, ни настоящей ненависти. Федосьев с профессиональной завистью говорит об успехах большевистской полиции:  «Мы строились на века: не могли систематически, пачками развращать людей. Они о веках не думают, - именно это, в пределах небольшого срока, сообщает их системе силу огромную, почти непреодолимую».
  Может быть, самое ценное в романе «Пещера» для рассматриваемой темы  - вставная повесть о розенкрейцерах и Декарте: удивительный отзыв Декарта о самом замысле розенкрейцерства (как и большевики через триста лет, они брались быстро усовершенствовать человечество.  Алданов много внимания уделил трудам Декарта и посвятил его философии специальную книгу «Ульмская ночь»; привожу этот отзыв в сильно сокращённом и несколько вольном пересказе).
Объединение лучших людей для победной борьбы со злом? Да, это великое дело, величайшее из всех дел. Но нужно заранее обо всём договориться. Что есть зло? Можно ли с ним бороться? Есть ли хоть малая надежда на победу?  Какое объединение людей должно способствовать победе?  Не ясно и не бесспорно, что такое зло.  Чтобы навести в этом порядок, понадобятся столетия, исполненные зла. В трудных человеческих делах я побаиваюсь всякой новой правды. Но та правда, которая при первом своём появлении выражает намерение осчастливить мир, внушает мне смертельный, непреодолимый ужас. Палачей всегда приводили за собой пророки. Ибо все они были и лжепророками – для значительной части людей. Насколько изменился (злодей)  Деверу, которого вы хотите переделать, за последние три тысячи лет: сменил звериную шкуру на латы, только и всего. И во мне, и в вас сидит Деверу. И сколько тысячелетий нужно, чтобы изменить наш душевный состав. Через тысячу лет любой школьник будет знать в тысячу раз больше меня. Мир же станет тогда ещё непонятнее. Чем больше будем знать, тем понятнее всё будет глупцам, тем непонятнее умным. На каждую разгаданную тайну появляется десять неразгаданных. Роскошь собственной правды я держу про себя. В нас живут чёрные души наших предков. Переделывать мир наскоро у меня охоты нет, - я не люблю спешной работы. Подкапываясь под чужую веру, вы подкапываетесь и под свою собственную.  Борьба эта самоубийственная для обеих сторон – одержав победу, вы погибнете от равнодушия и скуки. Большинство людей живёт без всяких мыслей, стоящих этого слова, и здесь ничего худого нет. Опаснее те, что раздавлены одной мыслью. Их тоже довольно много в мире. Из них – и члены вашего братства, и его ненавистники. Истинный, чуждый фанатизма, разум разрушает мало и неохотно, твёрдо зная, что имеет возможность разрушить решительно всё. Вы нашли опасную игрушку: грозный таран для разрушения того, что разрушать не надо.
  Декарт у Алданова заканчивает свою речь ссылкой на пророка Илию (III Царств, 19: 11 – 13): «Не в ветре Господь … Не в землетрясении Господь … Не в огне Господь … После огня было веяние  тихого ветра». 14
Социалист Серизье строит свою карьеру на решительной поддержке «русской революции» («старый мир припёрт к стенке»). Об этом, в целом, договорились и все социалисты Запада: для интересного социального опыта  стоит пожертвовать миллионами жителей России. Не следует мешать этому опыту, поддерживать белое движение. Продолжали в этом смысле лгать своему пролетариату.
    Американец – богач  Блэквуд задумал «неподкупную газету» для «распространения добра». Но мир – царство зла, из затеи Блэквуда ничего не вышло, получалось лишь очередное потакание всяческому злу. Браун говорит: разум не торжествует почти ни в чём и нигде. Лучшее, что он знал в жизни – иррационально – это музыка. Бетховен переживёт Декарта. Мы все ещё поплатимся за неоправданный идеализм Версальского мира.  Поплатимся за то, что родились не в то время. Купили билет на антракт. В коммунистическом мире появится новая порода людей, которая, как глубоководные рыбы, приспособятся к невыносимому давлению. В пору революций и гражданских войн даже порядочные люди ведут себя как разбойники. Для соблазнения людей обезьяньи идеи – самые лучшие.
  Наверное самый лучший роман Алданова «Начало конца» - о событиях 1936 – 1937 годов. Роман отчасти связан с «Пещерой» общим героем – левым адвокатом Серизье. Алданов показывает в романе, в частности, каким образом большевики покупали благожелательные отзывы в печати о себе видных западных деятелей. Если в «Пещере» Декарт говорит о том, что человек практически не изменился за последние три тысячи лет, то в «Начале конца» эту идею подхватывает  «знаменитый французский писатель» Вермандуа. Но, видимо, самое ценное для рассматриваемой темы – воспоминание «соратника Ленина Вислиценуса»: о том, что революция облагородит людей, мечтали в парижских кофейнях «лучшие и глупейшие из нас».
В своём последнем романе «Самоубийство» (последние главы романа опубликованы в ньюйоркской газете «Новое русское слово» в 1957 году уже после смерти Алданова; в СССР роман опубликован в журнале «Октябрь», 1991, №№ 3 – 6) Алданов вернулся к теме революции. Кроме замечательных портретов Эйнштейна, Франца-Иосифа, Вильгельма II, Витте, Муссолини, Алданов написал, как бы в продолжение романа «Истоки» (о революционерах XIX века), о самой плоти революции, о революционерах, и больше всего, конечно, о Ленине, включая треугольник Крупская – Ленин – Инесса Арманд. В целом, он пишет о Ленине довольно сдержанно, почти академично. Но одна его оценка выглядит важным уточнением к прежнему («Ключ») суждению Брауна:  обе стороны – и власти, и оппозиция равны и крошечны. Относительно внешности Ленина Алданов на первой же странице с явным удовольствием цитирует Куприна (не называя его): «глаза поразительные … узкие, красно-золотые, зрачки, точно проколотые иголочкой синие искорки. Такие глаза я видел в зоологическом саду у лемура, сходство необычайное». И важнейшим дополнением к этому наблюдению служит сообщение молодого архитектора Нины Ласточкиной (так сказать, независимой, не принадлежащей ни к ретроградам, ни к революционерам-ниспровергателям): «У царя прекрасные, истинно человеческие глаза. Таких я у революционеров не видела».
  *
Ценнейшая проза, посвящённая революции, никак не ограничивается сочинениями Платонова и Алданова. Важнейшие свидетельства о том, как воспринимали современники  революцию и её причины – статья С.Булгакова «На пиру богов», упомянутая «Египетская марка» О.Мандельштама и проза М.Цветаевой. Разумеется, «Окаянные дни» и «Великий дурман» И.Бунина, «Доктор Живаго» Б.Пастернака и «Красное колесо» А.Солженицына. К сожалению, Солженицын успел закончить лишь четыре «Узла» из двадцати задуманных (собирался довести изложение до весны 1922 года). Только Солженицын уделил, например, специальное внимание земству, деятельности думских партий, катастрофическому падению влияния церкви, отпадению паствы от неё, тому, что она практически была лишена поддержки со стороны образованного класса. 15
Наряду со всем этим имеется и обширная специальная литература, включающая упомянутую «Историю России. XX век», книгу М.Геллера, А.Некрича «Утопия у власти», «Размышления о Февральской революции» Солженицына, сборник «Из глубины» (1918), статьи Плеханова «Год на родине» (1918). А также дневники (прежде всего, М.М.Пришвина), многочисленные мемуары, в том числе, собранные в двадцати двух томах «Архива русской революции».
  Так что, русская проза вполне справилась с этой задачей, это Д.Быков не справился с соответствующей, библиографической частью двух своих сочинений.
  7. МАКСИМ ГОРЬКИЙ
В корне порочен сам замысел написать о советской литературе, не упоминая Н.Островского, А.Фадеева, П.Павленко, В.Ажаева, Б.Ясенского и других, и выдать всё это за русскую литературу  XX века (в пренебрежении А.Платоновым, В.Набоковым, М.Алдановым, Ф.Искандером, Вен.Ерофеевым, Г.Владимовым и т.д.). Хороша же концепция, если ради неё приходится пускаться на такие ухищрения, на подтасовки и прямую ложь! М.Алданов («Воспоминания о Максиме Горьком») писал «Очерки, написанные Горьким об Америке (1907) совестно читать, до того это безвкусно, нехудожественно и просто неверно».  Так же совестно читать и это сочинение Д.Быкова – искусственный, нежизненный замысел гробит и многое из отдельных очерков, составляющих книгу.
  Очерк о Горьком начинается с утверждения «Америка со скандалом его изгнала» (стр. 7). Но это – бесстыдная ложь! Горький и М.Ф.Андреева пробыли в США полгода. Никто их из США не изгонял, у правительства США хватает других забот, чтобы ещё уделять внимание каким-то бродячим проповедникам. Выставили из одного отеля: постояльцам не понравилось то, что жена Горького Е.П.Пешкова осталась в России, а Горький разъезжает по свету с какой-то посторонней тётей. В 2008 году в книге «Был ли Горький?» сам же Д.Быков так и писал: «выставили ночью из гостиницы». Вот и всё про «изгнание»! Сбор средств для революции поначалу давал какие-то результаты. Но достаточно быстро ручеёк поступающих денег стал мелеть: богачи не спешили с пожертвованиями, а с рабочих много не сдерёшь. Поднапортил делу и сам Горький – публично вступился за какого-то уголовника, просто потому, что тот из пролетариев. Американцы очень не любят, когда посторонние вмешиваются в их дела. Даже представители американской культуры, поначалу очень благожелательно встретившие Горького, заметно охладели к нему после подобных, неуклюжих его действий. Ну и агенты царского правительства не упустили возможность воспользоваться промахами Горького. Уехали Горький и М.Ф.Андреева, пробыв в США полгода, когда убедились, что дальнейшее их пребывание в стране не имеет смысла. Никто их не гнал. Не менее половины обобщающих формул из этого очерка – на таком же уровне добросовестности и достоверности!
  В 2001 году Д.Быков поделился очень ценным наблюдением («Каприччио»): «По-моему, Горький был страшно фальшивый человек, немного рехнувшийся на желании нравиться всем сразу». 16 А сегодня вот опять понадобился Горький в виде советского образца монумента, водружаемого на немыслимой высоты пьедестал. Понадобился для затыкания какой-то очередной идеологической бреши. А Д.Быков называет теперешние свои манипуляции с информацией «освобождением от идеологических клише»!
На странице 27 Д.Быков заявляет: «Публицистика Горького почти всегда удачна». Совсем недавно, в 2008 году (»Был ли Горький?») Д.Быков писал об этом совсем иначе и намного точнее: «У Горького часто натужный пафос, многословие … публицистика – жестяное громыхание», человеческое, живое слово – редкость. Е.Чириков («Смердяков русской революции») рассказал, что в первоначальном варианте «Двух душ» Горький утверждал, что примитивная, отсталая русская культура со временем будет полностью поглощена более совершенной и развитой немецкой культурой. Чириков и другие решительно запротестовали и настояли на том, чтобы Горький убрал из статьи это своё нелепое пророчество. Видимо, толковые люди не один раз помогали ему устранять из его  текстов подобный вздор. Но и сохранившееся часто производит просто удручающее впечатление. В статье «Разрушение личности»  содержится его совершенно нелепый текст о социологии научного знания. Про «Город жёлтого дьявола» я упомянул выше. А про его публицистику рубежа 20-х – 30-х годов и далее просто вспоминать страшно. Про статью Горького «О кочке и точке» («Правда», 10 ноября 1933 года) О.Мандельштам говорил: «Горький человек низколобый с интеллектом низшего типа, но в этих рамках – крупный и иногда может сказать правду» (П.Нерлер / Новый мир, 2009, № 10). В 1928 году Горький по выражению Пришвина «окончательно расплевался с интеллигенцией» своими статьями «”Механическим гражданам” СССР. Ответ корреспондентам» и «Ещё о механических гражданах», опубликованными одновременно в «Правде»  и «Известиях» 7 октября и 27 ноября. Горький безоговорочно стал на сторону большевиков в своих ответах на письма тех, кого «механически» сделали гражданами СССР: они пишут  -  99 /100 народа ненавидят и боятся вас, называют писателя «предателем родины», «ослеплённым царскими почестями», «оглушённым славословиями», которого «водят за нос», «показывая несуществующие достижения», «кривящим душой». Огрызаясь, Горький напоминал о своей оценке русской культуры, как «кабацкой», говорил, что печатают не одних евреев, что еврей Гершензон чувствует подлинную Русь лучше русских. Среди многочисленных горьковских статей этого плана заметно выделяются «Если враг не сдаётся, его уничтожают» («Правда», а в «Известиях» вариант «истребляют») с оправданием смертных приговоров осуждённым на процессе Промпартии и восхитительная заключительная глава книги «Беломорско-Балтийский канал им. Сталина» (1934), написанная Горьким. «В этой книге рассказывается об одной из побед коллективно организованного разума над разнообразными сопротивлениями физической и социальной природы». С гордостью сообщал: впервые в истории продемонстрировано, что принудительный труд может быть «энтузиастическим»!
«Горький – превосходный сатирик, автор исключительно смешного цикла “Русские сказки”» (стр. 26). Некоторые сопутствующие этим текстам обстоятельства мешают мне так уж беззаботно им радоваться. Сказки I – XI впервые изданы в 1912 году Ладыженским в Берлине. Это понятно, - в обход царской цензуры, как ранее «На дне» и «Мать» Парвусом и Мархлевским в Мюнхене. Но что гораздо интереснее, и полный комплект из 16 сказок, включающий сказки XII – XVI, написанные уже в свободной России (в целом о том, какой никудышный русский мужик, ничего и никогда у него путного не получается, вот и теперь полез зачем-то спасать Европу от немцев, и из революции ничего у него не выходит, кто воровал, так по-прежнему и ворует, а мужик, как всегда, с кукишем. И пока он на фронте ошивается, дома соседи уже всю землю расхватали), в самый разгар войны, в 1917 году – оперативно – издан тем же Ладыженским в том же Берлине!!! Не знаю, что уж такого талантливого обнаружил Д.Быков в этих сказках, на мой взгляд – примитивные, хуже нынешнего М.Задорного, отвратительные прогерманские агитки. Интересно, кто финансировал это издание, куда пошёл тираж, ведь расходы на издание должны окупаться?! Немцы широко использовали тексты Горького в своих листовках и газетах (и то, и другое, разумеется,  - на русском языке), распространяемых в действующей российской армии, особенно именно в 1917 году – с помощью солдатских комитетов, в том числе и в ходе так называемых «братаний». Видимо, и книжечка «Сказок» для такого дела пригодилась. Весьма созвучный этим сказкам текст Горький опубликовал 25 апреля (8 мая) 1917 года в «Новой жизни»: «В моих политических взглядах, вероятно, найдётся немало противоречий, примирить которые не могу и не хочу, ибо чувствую, что для гармонии в душе моей, - для моего духовного покоя и уюта, - я должен смертью убить именно ту часть моей души, которая наиболее страстно и мучительно любит живого, грешного и – простите – жалкенького русского человека».  В книги, составленные им по публикациям в «Новой жизни», этот текст не вошёл. Офицеры-фронтовики присылали Горькому символические верёвочные петли, как твёрдое обещание вздёрнуть его  за эти художества на ближайшем суку. К.Чуковский рассказал, что в 1928 году упоминание об этих письмах с петлями редакторы выбросили из его текста, и он смог опубликовать это только в 1940 году («Репин. Горький. Маяковский. Брюсов». М. Сов. пис.).
  «Благородная горьковская ненависть к страданию и вера в высокое предназначение самой человеческой природы … достойны благодарной памяти» (стр. 26). В 2008 году в более подробном рассказе о Горьком Д.Быков упомянул о том, что Горький  в конце концов не только возненавидел страдание, но и самих страдальцев. 17 И даже так: в Горьком не было дворянских и интеллигентских предрассудков, он был «свободным человеком» и поэтому одобрял «воспитательные колонии». Читателю остаётся гадать, относил ли Д.Быков к этой категории концлагери в целом, или ограничивался лишь экспериментами Макаренко?  Двусмысленность – важнейший инструмент Д.Быкова, но в этой книге о «советской литературе» она стала чуть ли не главной в его арсенале.
«Проповедь терпения он яростно отвергал как вредную в российских условиях» (стр. 28). Эту разновидность двусмысленности, часто встречающуюся в книге Д.Быкова, я назвал бы «преждевременной точкой». Д.Быков часто ставит итоговую точку там, где по смыслу совершенно необходимы какие-то уточняющие, конкретизирующие и ограничивающие слова, даже там, где была бы очень полезна целая страница таких уточнений. Всякая истина частична, справедлива лишь в своей, ограниченной области. Выдавать такую, частичную истину за нечто всеобъемлющее совершенно недопустимо: читатель оказывается обманутым в равной мере, допущена ли  подобная погрешность в рассуждениях по небрежности, по легкомыслию, или мы имеем дело с продуктом сознательного жульничества. Относительно же данной конкретной фразы Д.Быкова сошлюсь лишь на того же К.Чуковского: из его текста 1928 года редакторы выкинули, кроме упомянутых символических петель, которые в 1917 году присылали Горькому, также и указание на то, что Горький до революции осуждал Толстого за проповедь терпения, а теперь, в 1928 году, советует гражданам терпеть все неудобства их жизни, ради прекрасного будущего, конечно.
  Точно то же самое и с «особым нюхом Горького на всё патологическое», отвратительное (стр. 10). Так было до революции. А с момента возвращения в СССР в 1928 году Горький, наоборот, готов был замечать лишь всё прекрасное, якобы свидетельствующее об успешном строительстве социализма, и стал пренебрегать всем, что мешает такому восприятию действительности. 18 Д.Быков восхищается книгой очерков Горького «По Союзу Советов», но Горький, которого «водят за нос», «кривит душой» и прославляет здесь те самые «несуществующие достижения», о которых писали ему «механические граждане». Это – как бы два совершенно разных Горьких: то, что справедливо по отношению к одному  - дореволюционному, совершенно не приложимо к другому – Горькому его последнего восьмилетия.
«Горький  на протяжении добрых сорока лет оставался моральным авторитетом даже для тех, кто ненавидел его политических союзников» (стр. 8). В 2008 году Д.Быков  делился очень точным наблюдением: «Горький стал первым и любимым писателем нового читателя, который только что узнал грамоту». То есть – у грамотных в первом поколении. В.И.Немирович-Данченко в сборнике («Горький», 1928), посвящённом шестидесятилетию Горького, по необходимости – комплиментарном, нашёл, тем не менее, возможным отметить, что бешеный успех горьковские «Мещане» и «На дне» нашли у публики, в сущности не понимавшей искусства. Такой зритель способен ухватить только содержание пьесы и общее настроение спектакля и глух к подлинной художественной ценности произведения и спектакля. В основном, для подобных людей и являлся Горький «моральным авторитетом». Их было много, но насколько это существенно, насколько зрелы подобные этические оценки? Что это за культура, которая начинается с чтения Горького и чуть ли этим и не заканчивается? А с другой стороны, не пришли ли они с разочарованием в итогах революции и к разочарованию в самом Горьком, твёрдо обещавшем рай земной здесь и завтра? Да и те самые 99 /100 «механических граждан»  -  а их было очень много – для них Горький совсем не был никаким моральным авторитетом уже в 1928 году!  После статей Горького о «механических гражданах»  даже его приёмный сын Зиновий Пешков, до того много раз приезжавший в Сорренто, перестал там бывать, то есть – фактически порвал с Горьким. Так что и это очередное торжественное обобщение Д.Быкова (40 лет – моральный авторитет чуть ли не для всего человечества) – никак не обеспечено фактической основой. 19
В представлении Д.Быкова Горький в «Несвоевременных мыслях» «вполне адекватно оценивает Февральскую революцию как торжество энтропии». Получается, пришли большевики и, чтобы порадовать Горького, быстренько навели идеальный порядок. В 2008 году Д.Быков тоже мучался с вопросом о том, протестовала ли «Новая жизнь» против  готовившегося большевиками переворота?  Тут-то как раз всё очень просто – в октябре 1917 года Горький в «Новой жизни» прямо заявил, что именно большевики и являются источником этой «энтропии», если – не самой «энтропией». 20Мы помним, что семь названных Д.Быковым поэтов также «вполне адекватно» воспевают революцию (стр. 54), но как пришествие Христа! Такое вот впечатляющее соревнование устроил Д.Быков между буревестниками и лириками – кто адекватнее? Но кто уж точно проигрывает в этом соревновании, так это читатели, об которых Д.Быков просто бесцеремонно вытирает ноги, дескать, невелики баре, сожрут, что дают (здесь мы должны вернуться к вопросу о демагоге и толпе: толпа благосклонна не к тому, кто относится к ней с уважением, а к тому, кто её презирает – вспомним «троглодитов» из «Кондуита и Швамбрании» Л.Кассиля; говоря точнее – толпа благосклонна к тем, кто владеет оптимальным сочетанием такого презрения с более или менее грубой лестью  <уважение исключает возможность лести>;  это хорошо видно у Троцкого и Муссолини, но, разумеется, есть и у Ленина, Сталина и Гитлера)!
*
К библиографии, рекомендованной Д.Быковым, я бы добавил «Гибель Буревестника» А.Ваксберга, «Почему Сталин убил Горького?» Вяч.Вс. Иванова, «Трагедию Максима Горького» Е.Кусковой, книги «Горький» А.Труайя и «Максим Горький. Судьба писателя» Хьетсо Гейра.
8. ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ
Мы уже не раз видели, что Д.Быкову, для того, чтобы хоть как-то свести концы с концами в нежизнеспособной конструкции этой книги, приходится то и дело отказываться от самого ценного из своих более ранних наблюдений и суждений. То же относится и к некоторым из аналогичных книге очерков, опубликованных одновременно с книгой в журнале «Дилетант» (в «Портретной галерее Д.Быкова»). В очерке, посвящённом Шолохову, в журнальной публикации дано отличное прочтение «Тихого Дона», которое я привёл в начале главы 5, а в очерке, посвящённом Твардовскому – такое же прекрасное прочтение поэмы «Тёркин  на том свете»».  21 Из-за отказа от этих двух фрагментов в книжном варианте оба очерка выглядят намного беднее и бледнее журнального варианта.
Подробный разговор обо всех очерках, составляющих книгу, потребовал бы слишком большого объёма текста и вряд ли представлял бы интерес для многих. Я ограничусь далее двумя очерками: этим – об Эренбурге и очерком «Свежесть» (следующая глава).
*
На странице 214 Д.Быков задаётся вопросом, почему Сталин не тронул Эренбурга, хотя несколько раз в него серьёзно прицеливался? И отвечает, что при Сталине уцелевали «стилистически цельные», так как Сталин не терпел сложностей. Цельность же Эренбурга в его, еврейском «внутреннем хаосе».
  Подозреваю, однако, что дело здесь, скорее, в цельности не Эренбурга, а самого Сталина. Сталину требовались вполне надёжные, дисциплинированные помошники, а такими, как он считал, могли быть только те, кто знал за собой какой-либо существенный грех. Подобно, скажем, А.Я.Вышинскому, который в 1917 году (тогда он был меньшевиком) выписал по распоряжению Временного правительства ордер на арест Ленина. Именно поэтому Вышинский был сделан заместителем Прокурора СССР, а затем (1934 – 1939) Прокурором СССР и благополучно пережил Сталина, как и Эренбург. Имелся подобный серьёзный грех и у Эренбурга. В книге «Люди. Годы. Жизнь» он цитирует донесение полиции (1906): «Бухарин, Эренбург, Бриллиант 22– районные пропагандисты» (в ранних публикациях книги Эренбург в других местах текста заменял фамилию «Бухарин» именем «Николай»; как он поступил тогда с этим донесением, не знаю). Раз сам Эренбург читал это донесение, его читали и помошники того же Вышинского и Сталина. Такая революционная биография во второй половине 30-х тянула, по меньшей мере, на пожизненную каторгу.
  Согласен, что вся деятельность Эренбурга, включая его сочинения, это – «хождение по весьма тонкому канату» (стр. 220). Ю.Анненков цитирует статью П.Керженцева из «Правды» - так сказать, публичный приговор Мейерхольду. Единственная задача театра «отображать советскую действительность», но отображать только положительные её стороны, то есть быть «кривым зеркалом» (это – уже комментарий Анненкова). Анненков цитирует парижские откровения А.Толстого (видимо – середины 30-х): «Я циник, мне на всё наплевать! … Нужно писать пропагандные пьесы? Чёрт с ним, я и их напишу! … Я уже вижу передо мной всех Иванов Грозных и прочих Распутиных реабилитированными, ставшими марксистами и прославленными. Мне наплевать! Эта гимнастика меня даже забавляет! Приходится, действительно, быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев, Илья Эренбрюки – все они акробаты» (он, в самом деле, скоро написал и про Грозного).
. Но и Д.Быков сам же пишет о «Буре»: «Гроссман позволил себе написать и то, что он думал о советской системе, а Эренбург это обошёл». Эренбург «очень хорошо знает о чём, когда и как следует писать. Даже в 1961 году, в своей книге Эренбург  ни словом не обмолвился о трагической гибели Зинаиды Райх. Ещё рановато» (тоже из Анненкова, из его текста, посвящённого Мейерхольду).
О личном мужестве Эренбурга Д.Быков пишет так (стр. 219): «Была смертельная опасность  - многажды; правильней сказать, что для человека эренбурговского склада это было постоянным фоном жизни, почти нормой. Тот, кто равно подвергался опасности в воюющей Испании, осаждённом немцами Париже, во время Великой Отечественной … вообще не знал, что такое безопасность». Подпускать писателя уровня  Эренбурга, учитывая профиль его сочинений, близко к передовой во время Отечественной войны – было бы нелепым расточительством. Скорее всего, он не забирался дальше редакций фронтовых и армейских газет, а там он не подвергался большей опасности, чем, скажем, рядовой житель блокадного Ленинграда – при постоянных бомбардировках и артобстрелах. В Испании республиканцы сами  то и дело демонстрировали свою отчаянную храбрость, часто – безрассудную. Но значительных лиц из СССР (а Эренбург тогда уже был значительным лицом) старательно оберегали, стремились минимизировать их риск. Ну а с «осадой Парижа» - совсем потеха. Париж никто не оборонял, так что не было и никакой «осады». Основные военные действия разворачивались в Голландии, Бельгии и на севере Франции. 15 мая капитулировала Голландия, в конце мая – Бельгия. Немецкие танковые соединения отрезали британский экспедиционный корпус от основных французских сил, корпус вынужден был эвакуироваться, бросая технику, 27 мая – 4 июня из района Дюнкерка. 14 июня без боя сдан Париж, а 22 июня подписано перемирие в Компьене.
Эренбург видел торжественное вступление германских войск в Париж, но, конечно, ничем при этом не рисковал. Он был гражданином дружественной (по отношению к Германии, а не к Франции) державы, и его национальность (если Д.Быков это имеет в виду) в такой ситуации не играла никакой роли. А вот в каком качестве пребывал Эренбург в Париже  последние  десять месяцев перед вступлением немцев в Париж – это, действительно, очень интересно. До конца августа 1939 года он являлся корреспондентом «Известий». Но после подписания пакта Молотова – Риббентропа, раздела Польши и торжественного совместного парада германских и советских войск в Бресте (тем более – после нападения СССР на Финляндию, когда СССР вышибли из Лиги Наций, и шли переговоры со Швецией о возможности удара англо-французского корпуса из Норвегии, через территорию Швеции по советскому Заполярью) с корреспондентом «Известий» кто бы стал разговаривать в воюющей Франции? Видимо, тогда он изображал из себя какого-то  вольного интеллектуала, совершенно независимого от правительства СССР. Мог намекать на то, что ему опасно возвращаться в СССР как противнику сговора с Гитлером (и какая-то доля правды в этом имелась бы).
  «В долгой 76-летней жизни Эренбурга практически нет поступков, которых ему стоило бы стыдиться» (стр. 220; в журнальной публикации <«Дилетант», № 6>  этот текст повторен – врезан крупным жирным шрифтом в середине страницы). Я не хочу вмешиваться в обсуждение того, чего стоило стыдиться Эренбургу, а чего не стоило. Я хочу лишь, чтобы устыдился сам Д.Быков, так легкомысленно упрощающий  очень сложные проблемы, скрывающий от читателей, какой трудный выбор приходилось делать Эренбургу чуть ли не ежедневно.
Важным направлением деятельности наркомата иностранных дел и ряда других органов было отслеживание зарубежных публикаций об СССР и, по возможности, способствование благожелательному характеру этих публикаций. Выше я уже упоминал о шагах, которые предпринимал в этом направлении советский посол в романе «Начало конца» Алданова. Там речь шла о событиях 1937 года, но, разумеется, всё это очень заботило советские власти с самого начала 20-х годов, что хорошо видно по запискам – поручениям Ленина, пояснениям Дзержинского и т.д. Я не знаю, каким конкретно образом Эренбург был встроен в эту систему мероприятий, но то, что он участвовал в этой деятельности, и от него многого ожидали в этом направлении (совсем не напрасно!) – это совершенно несомненно.
Начнём с истории с публикацией романа «Мы» Е.Замятина. В 1924 году Замятин узнал, что публикация романа в СССР запрещена. В том же году роман был опубликован на английском языке в Нью-Йорке, а в 1927 году – на чешском в Праге. Весной 1927 года пражский журнал «Воля России» начал печатать отрывки из романа в переводе с чешского на русский (!) Эренбург сразу же написал об этом Замятину, а летом – по поручению Замятина – направил издателям «Воли России» решительное требование Замятина прекратить публикации (понятно, что такой уважающий себя писатель как Замятин никогда не согласился бы на опубликование своего текста в диком двойном переводе, даже в самой безоблачной политической ситуации).  Издатели «Воли России» этим запретом пренебрегли. Допустим, что в Москву, властям об этой публикации сообщил не Эренбург. Но, прежде чем писать о ней Замятину, он, конечно, должен был убедиться, что такое сообщение властям отправлено, чтобы в случае какого-либо разбирательства иметь возможность сослаться хотя бы на чей-то кивок, на чьё-либо утвердительное мычание. Времена были уже очень серьёзные. Троцкого уже дотаптывали, уже в полную силу лупили по Зиновьеву и Каменеву, а в следующем, 1928 году арестовали и разослали в разные районы страны, помимо Троцкого, ещё около сорока ближайших соратников Ленина: Раковского, Радека и других. В 1929 году доберутся уже и до Бухарина. В такой ситуации никакая, самая малейшая небрежность не была допустимой. 
Достаточно правдоподобным выглядит свидетельство О.Волкова о том, что Эренбург прославлял книгу «Беломорско-Балтийский канал» на «международных форумах». Скорее всего, речь идёт об «антифашистском конгрессе» 1935 года в Париже.
  Когда Пастернак ехал в 1935 году в Париж на этот конгресс, в Берлине он виделся с сестрой. Она просила его осторожнее высказываться на конгрессе о германском фашизме, поскольку она с родителями жила в Германии. А в Париже его встречал С.Эфрон, он просил не отговаривать Марину Цветаеву от возвращения в СССР. В результате Пастернак говорил с трибуны конгресса о теории стихосложения, а Марине Цветаевой тоже сказал что-то загадочное. Из тех, кому Цветаева доверяла в этом вопросе, скорее всего, посоветовал ей ехать в Россию именно Эренбург.
Международный конгресс в защиту культуры открылся в Париже 21 июня 1935 года. Горький стремился попасть на этот конгресс, был назначен главой советской делегации, 8 июня ему был выдан заграничный паспорт (до этого его с 1933 года не выпускали за рубеж под неубедительным предлогом медицинских противопоказаний). В совершенно детективной истории о том, как властям СССР удалось и на этот раз воспрепятствовать выезду Горького за рубеж, свою роль сыграло очередное (очень своевременное) заболевание Горького, а также отказ Р.Роллана участвовать в работе конгресса. Вместо этого он пожелал наконец-то встретиться с Горьким, причём именно в Москве. На это решение Роллана сильно повлияла его молодая русская жена  Мария Кудашева, а её действиями (что она фактически не скрывает) руководило ГПУ. У ГПУ имелось немало средств воздействия на неё, в том числе – вряд ли она рассказывала Роллану о том, что выполняла задания ГПУ ещё будучи сотрудницей французского посольства в Москве, да и женой Роллана стала именно по заданию того же ГПУ. Но мне кажется, что одних усилий Кудашевой было недостаточно для того, чтобы оперативно склонить Роллана к такому (устраивающему власти СССР) решению. Некоторые участники конгресса собирались говорить на нём не только о германском и итальянском фашизме, но и о притеснении писателей в целом (именно поэтому я закавычил выше условное название конгресса «антифашистский»). В том числе, именно по их настоянию Сталин вынужден был отправить в Париж, вдогонку за основной делегацией, Бабеля и Пастернака – они опоздали к открытию конгресса. О том, что на конгрессе будет подниматься вопрос и о притеснении писателей в СССР, должен был сообщить Роллану кто-то достаточно авторитетный для него  (а заодно и намекнуть, что ситуация получится неприятная для Роллана). Я не знаю никого, кто подходил бы на эту роль лучше Эренбурга.
  Ровно через год, в июне 1936 года в СССР были призваны, так сказать «для встречи с Горьким», два других известных французских писателя: Андре Жид и Луи Арагон. Их странным образом некоторое время удерживали на расстоянии от Москвы. Какие уж там сценарии расставания с Буревестником рассматривались, гадать трудно. Внешне перемещениями двух французов распоряжался Михаил Кольцов – он возглавлял иностранную комиссию Союза писателей. Скорее всего (А.Ваксберг, указ. соч.), «пожелания» (распоряжения) передавались в основном по телефону. М.Никё 23  говорит о странном звонке И.Эренбурга из Москвы тем, кто сопровождал А.Жида: «всё в порядке, Горький не умирает … Нежелательно, чтобы Жид приехал раньше 18 июня». Поскольку по расписанию самолётов 18 июня не было, А.Жид прилетел в Москву 17 июня, его встречали М.Кольцов и И.Бабель. Горький был ещё жив, А.Жиду и Л.Арагону (прибывшему тогда же из Ленинграда поездом) пришлось (конечно, так и не повидав Горького) покорно дожидаться смерти Горького (она наступила именно 18 июня), чтобы принять участие в похоронах. 24
Вернёмся к сообщению Эренбурга о том, как чествовали Ахматову 3 апреля 1946 года в Колонном зале Дома Союзов (гл. 4, прим. 9). Другие свидетели не подтверждают этот рассказ: встали, долго аплодировали, но затем, конечно, угомонились и слушали, как полагается, сидя на своих местах. Бывает, зрителям приходится стоять в проходах в переполненном зале, молчаливым вставанием отдают долг усопшим, отказом соблюдать порядок  - садиться выражают какой-то протест: вот, пожалуй, и всё. Совершенно невозможно представить себе, чтобы Ахматова, всё это прекрасно понимающая, стала читать молча стоящему залу. Человек театральный, Анненков никак не мог вплести подобную нелепость по небрежности, но и выдумывать такое ему было незачем. Я могу объяснить всё это только тем, что поэт Эренбург очень болезненно воспринимал заслуженный (но не с точки зрения Эренбурга) успех Пастернака (об этом далее) и Ахматовой. Он вполне понимал, что его стихи не будут записывать в альбомы, не будут читать друг другу наизусть, что в его столетие о нём не вспомнят как о поэте. 25 Конечно, он сам не придумывал названную нелепость о происходившем в Колонном зале, но он, несомненный поэт, тут проявил известную слабость – присоединился к тем графоманам, которые, воображая себя поэтами и писателями, претендуют на равную долю признания с настоящими поэтами и писателями. Они сочинили эту нелепицу о ненормальности чествования и как бы авансом оправдывали тем самым меры, вскоре принятые властями …
  Когда Пастернака громили за Нобелевскую премию и за роман «Доктор Живаго», подписей Эренбурга мы не найдём под этими обличениями. Эренбург – председатель общества «СССР – Франция» и т.д. был нужен совсем для другого. Создавать видимость либерализма и свободомыслия в СССР, высказывать суждения, как бы несколько сглаживающие неприятное впечатление от таких явлений, как травля Пастернака. Например,  при случае снисходительно  отозваться о Пастернаке как о Дон Кихоте, который вечно борется с ветряными мельницами. А в книге «Люди. Годы. Жизнь» он писал о встречах с Пастернаком: «Он читал мне стихи … Я ушёл, полный звуков … с головной болью». «Из всех поэтов, которых я встречал, Пастернак был самым косноязычным, самым близким к стихии музыки, самым привлекательным и самым невыносимым … поступи века он не расслышал. Жил он вне общества … Знал только одного собеседника: самого себя. Когда он попытался изобразить в романе десятки других людей, эпоху … он потерпел неудачу  - он видел и слышал только самого себя».
  Повторяю: я стыжу не Эренбурга, я стыжу Д.Быкова, изображающего многомерное явление таким неуместно плоским.
Ради справедливости стоило бы упомянуть о том, что Де Голль наградил Эренбурга за «Падение Парижа» орденом Почётного легиона: их взгляды на причины такого постыдного поражения в 1940 году были близки. К сожалению, предостережения  Эренбурга не были вовремя услышаны в СССР.
  И уж совсем для отражения «многомерности Эренбурга» стоило  бы упомянуть  (как это сделал Б.Фрезинский) о статье Эренбурга «Уроки Стендаля» (ИЛ, 1957, № 6): «Искажение души насилием, лицемерием, подачками и угрозами было большой, может быть, основной темой романов Стендаля … Удача его романов показывает, что тенденциозность не может повредить произведению художника, если она рождена подлинной страстью и сочетается с внутренней свободой художника». В СССР «Стендаля долго бы не принимали в Союз писателей». Это написано, когда травля Пастернака была в самом разгаре.
«Ты помнишь, жаловался Тютчев: / Мысль изречённая есть ложь?  / Ты не пытался думать: лучше / Чужая мысль, чужая ложь … набежит короткий час, / Когда не закричать дискантом, / Не убежишь, не проведёшь, / Когда нельзя играть в молчанку, / А мысли нет, есть только ложь» (И.Эренбург, 1957).

9. «СВЕЖЕСТЬ» (Николай Шпанов)
На странице 212 Д.Быков, наконец-то, называет какие-то признаки советской литературы («советских кирпичей», стр. 206): «советскость предполагает послушность, следование канону, усвоение чужих мыслей, шитьё по чужим выкройкам, атеизм по Марксу». Но из первых 17 очерков (включая очерк об Эренбурге) только двое – трое отвечают вполне этим требованиям – Панфёров, Шпанов … С большой натяжкой к ним можно присоединить Кольцова  и Федина. Мало кто отвечает этим критериям  и в остальных 13 очерках книги. О чём же, всё-таки, книга, названная «Советская литература»? Видимо, это непонятно не только читателям, но и самому автору.
*
Д.Быков начинает этот свой очерк с великолепного предания оттепельных времён, когда при обсуждении очередного сочинения Шпанова А.Бруштейн прямо сказала, что он лепит свои романы из дерьма. Весь очерк Д.Быков строит на том, что мы, сегодня должны относиться к творчеству Н.Шпанова совершенно иначе: тогда пропагандистская литература изготавливалась на сливочном масле, а сегодня публикуют такое, что в руки брать противно!
Сравнительные оценки полезны и приемлемы, однако при этом никак не следует упускать из виду какие-то абсолютные ориентиры.
Поскольку Д.Быков так настойчиво сближает в своём рассуждении дерьмо со сливочным маслом, вынужден напомнить кое-что из фольклора той же, хрущёвской поры. Некоей лаборатории поручили разработать технологию изготовления этого самого сливочного масла из того самого дерьма. Первый их доклад о проделанной работе звучал так: «Процесс намазывания освоили, осталось решить проблему вкуса и запаха». Чтобы закончить с метафизикой, остановлюсь на одной метафоре, настойчиво (стр. 155, 161) вколачиваемой Д.Быковым  в наши мозги: он приписывает В.Шкловскому какое-то ублюдочное «различение градаций ботиночных шнурков». Это – совершенно неприемлемая, жалкая контаминация двух превосходных текстов. Свидетельство С. Довлатова относится к последним годам жизни Шкловского: «В ответ на мои идейные претензии Шкловский заметил: Да, я не говорю читателям всей правды. И не потому, что боюсь. Я старый человек. У меня было три инфаркта. Мне нечего бояться. Однако я действительно не говорю всей правды. Потому что это бессмысленно. Да, бессмысленно … И затем произнёс дословно следующее: — Бессмысленно внушать представление об аромате дыни человеку, который годами жевал сапожные шнурки». Второе высказывание, возможно, также принадлежит Шкловскому. Оно звучит примерно так: «Советская действительность приучила нас разбираться в сортах дерьма».
От ошибок никто не застрахован. Но как-то так получается у Д.Быкова, что ошибки у него, чаще всего, - в одну сторону: чтобы хоть сколько-нибудь обелить, приукрасить обожаемую им эту самую советскую действительность.
Д.Быков восхищается «добротной свежестью» «Первого удара» и «Старой тетради» Н.Шпанова, хотя и допускает, что для современников это было «тухлятиной». Утверждает, что советское довоенное искусство давало ощущение спокойствия и силы». Это была «свежесть, восторг первопроходца» (стр. 155, 158, 161). «Шпанов верил в то, что писал. Может быть потому, что он был не такой умный, а может быть, потому, что слова хозяев дискурса не так расходились с делами» как сегодня (стр. 163).
. Вера – такая деликатная вещь!
Марксизм обещал, что недобрые обратятся в добрых (М.Гаспаров). Именно это твёрдо обещал Троцкий в своём прощальном слове на  смерть Есенина. Через восемь лет после переворота всё ещё продолжал обещать!
Сталин и Горький, видимо, искренне верили, что коллективизация и раскулачивание поднимут продуктивность сельского хозяйства. А где оказалось это сельское хозяйство в результате? За что заплатили своими жизнями 10 миллионов крестьян?
И Сталин, и Шпанов верили в то, что в нужный момент международная солидарность трудящихся окажется сильнее нацистской пропаганды, и немецкий рабочий класс решительно заявит «Руки прочь от Советского Союза!» Возможно вспоминали об активности рабочих и социалистов стран Антанты в 1919 году. А в результате немцы за 4 месяца блокировали Ленинград, взяли Киев, вышли к Москве, Ростову и Севастополю. А ещё через 10 месяцев добрались до Сталинграда и Майкопа.
Вера может воодушевлять, вдохновлять на удивительные подвиги, а может и приводить к катастрофе. Уметь бы отличать спасительную веру от губительного соблазна!
Если судить об СССР 30-х годов по кинофильмам «Весёлые ребята» и «Трактористы», по книгам того же Шпанова, то получится, в самом деле, что «слова хозяев дискурса мало расходились с делом».
  «Действовала» прекрасная бухаринская – «сталинская» Конституция, но какие из её положений выполнялись?
Мечтали о прекрасном будущем, а каково было настоящее?
«Изменники пойманы с поличным. Советский народ гордится героическими делами работников НКВД во главе с товарищем Н.И.Ежовым. Советский народ уверен, что суд выполнит его волю и уничтожит банду человеконенавистников, провокаторов, шпионов. Врагам народа, врагам социализма и культуры нет и не может быть пощады! Редколлегия Литературной газеты». Это – 1938 год. Подобных публикаций тогда было великое множество, газетные страницы буквально трещали от них. 26  Но всё начиналось намного раньше, ещё в 1930 году. Демонстрировать под окнами суда, где разоблачали «Промпартию», с требованиями смертной казни для подсудимых – было привилегией москвичей. Но собрания с подобными же требованиями проходили повсеместно. Дети всенародно отрекались от родителей, жёны – от мужей, мужья – от жён. Как обстояло дело со «спокойствием» у того, кто голосовал за чью-то смертную казнь? Даже, если был уверен в виновности подсудимого? А если не совсем уверен? А если уверен в невиновности?! Что было со спокойствием у отрекавшихся?
А насчёт «силы» неумолимый А.Платонов написал в 1933 году: «удовольствие силы и бессмыслия». А.Платонова следует читать, и читать внимательно.
  Сам же Д.Быков цитирует А.Кушнера: «Россия … кромешная»! Но прилагательное «кромешный» принадлежит единственному существительному – аду, месту пребывания грешников.
Очень болезненно  реагирует Д.Быков на попытки  сопоставления СССР с нацистской Германией (стр. 16, 160 и др.). Но от такого сопоставления просто некуда деться! Ужасно именно это.
Тоталитаризм пошёл именно от нас, кстати – вместе с пещерным антисемитизмом, А.Розенбергом и «Протоколами сионских мудрецов». 27
Муссолини не скрывал, что  Ленин и Троцкий – его учителя, а младшенький, Гитлер учился уже у всех троих.
  Кого Уэллс никак не мог затащить в свой ПЭН-клуб (право писателей высказывать своё мнение) в 1933 – 1934 годах? Советский Союз и нацистскую Германию.
Где были проблемы с Нобелевской премией до Пастернака? Конечно, в нацистской Германии. В 1935 году Нобелевскую премию мира присудили Карлу Осецкому, но он сидел в концлагере. Буря в Германии была неописуемой, отказываться от премии пришлось жене Осецкого.
В 1935 году Роллан спросил Горького: почему в СССР ставят барьеры по социальному признаку  при поступлении в вуз? Горький вяло ответил: если бы пришлось выбирать между большинством и меньшинством, что бы Вы выбрали? Роллан удивился: тогда какие же у вас претензии к германским нацистам? Горький не ответил. Роллан: «В его глазах были боль и страх».
  Сам же Д.Быков по поводу надежд Шпанова на «мощную поддержку германского пролетариата» говорит «лучше бы он летал»» (Шпанов по профессии лётчик).
*
«Прошу рассматривать настоящий текст как добрый совет, посильную попытку поставить на крыло новую русскую агитпрозу» (стр. 155).
Чтобы всё это каким-то образом, вдруг, полетело?!!! Ни за что! Даже если каким-то чудом и оторвётся от земли, то тут же и шмякнется.
*
Ещё Гесиод заметил, что поэты много лгут.
Вреднейшее на земле племя, что называется поэтами, в котором на одного истинного святого приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов. У Блока шпана — апостолы. Любой громила — гунн, скиф … Литературный подход к жизни отравил нас.    И. Бунин. «Окаянные дни»
           Поэт должен сознавать меру неправды, которую несёт его поэзия (Д.Самойлов).


1 Представляю себе составленный по такому принципу «Курс русской литературы XIX века»: С.Маврин, И.Дмитриев, Н.Гнедич, Ф.Глинка, Ф.Туманский, Д.Веневитинов, В.Бенедиктов, С.Дуров, К.Павлова, Лиодор Пальмин, Григорий Мачтет, Л.Трефолев, М.Лохвицкая, Л.Модзалевский, М.Л.Михайлов, В.Соллогуб, А.Х.Дуроп, Ф.Булгарин, В.Кюхельбекер, М.Загоскин, А.Полежаев, Д.Минаев, Д.Григорович, П.Боборыкин, И.Лажечников, М.А.Афросимов, А.Апухтин, В.И.Красов, С.Надсон, С.И.Стромилов, Ф.Решетников. О чём бы больше сказало такое сочинение: о русской литературе, об эпохе, или о самом авторе «Курса»? Наверное, у каждого из названных были какие-то особенности «поведенческого модуса», к каждому можно привинтить какое-нибудь «направление», была бы охота!
 2 Мы ещё будем встречаться и далее с такими отступлениями от логики, от последовательности рассуждений, в «Курсе» они намного заметнее, чем в других этого плана сочинениях Д.Быкова. Стратегия Д.Быкова  местами напоминает обращение демагога к толпе. Толпу совершенно не интересуют ни последовательность рассуждений, ни их основательность и логическая стройность, ни весомость аргументов. Всё это для толпы вполне заменяют страстность высказывания и броские, будоражащие лозунги, вроде «Грабь награбленное!», «Сбросим кого-нибудь с парохода современности!», «Мы стремимся навстречу звёздам, а не живём, как гады!» и т.п. Также совсем не волнует толпу, означают ли эти лозунги что-либо удобоперевариваемое, и в какое очередное болото они заведут.
3 Так и Б.Пастернак писал («Спекторский»): «Тоска убийств, насилий и бессудств ударила песком по рту Фортуны». Это – первые строки, по которым я 66 или 67 лет тому назад узнал о существовании такого поэта из какой-то ругательной статьи о нём (скорее всего, статья была – в том числе и о нём).
4 Ясно, что Мандельштам отсылает нас к лермонтовскому «Выхожу один я на дорогу». Но здесь – всё наоборот: никакая пустыня не внемлет Богу, «твердь кишит червями» (!) и никакая звезда ни о чём не говорит. Какое же это «пришествие Христа с революцией»?!  Мандельштам с горечью констатирует совсем обратное.
5. А в декабре 1917 года («Кассандра») он писал «И в декабре семнадцатого года / Всё потеряли мы любя: / Один ограблен волею народа, / Другой ограбил сам себя. / Но если эта жизнь – необходимость бреда … Лети безрукая победа – / Гиперборейская чума! / На площади с броневиками / Я вижу человека – он / Волков горящими пугает головнями: /  Свобода, равенство, закон!»
6. Видимо, лучшее стихотворение о Февральской революции написал в апреле 1917 года Н.Гумилёв («Мужик»): «Как не погнулись – о, горе! / Как не покинули мест / Крест на Казанском соборе / И на Исакии крест? / Над потрясённой столицей / Выстрелы, крики, набат. / Город ощерился львицей, / Обороняющей львят».  По поводу «Мужика» М.Цветаева писала в «Истории одного посвящения»: «Дорогой Гумилёв … услышьте мою от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю. Чувство Истории только чувство судьбы». Этого фрагмента, как и многих подобных, нет в двухтомнике Цветаевой 1980 года.
7.               Вот как Д.Самойлов(«Перебирая наши даты». М., «Вагриус», 2000) вспоминает  о событиях 1946 года, о докладе Жданова и т.д.  (стр. 160).  С.Наровчатов опубликовал в книге «Костёр» в середине 1948 года стихи: «Быть на Одере славянским заставам,/ Воевать им на славу мечом». «Довоенная поэтическая компания – её остатки, окончательно распались. Только мы со Слуцким ещё несколько лет держались вместе». Яснее не скажешь – у Наровчатова, так сказать – черпавшего вдохновение в сегодняшнем номере газеты «Правда», было  «коминтерновское настроение».  Именно из-за этого с ним и расстались Самойлов и Слуцкий. Через несколько лет Самойлов разошёлся и со Слуцким из-за его «остаточной» преданности марксизму.  Так кто же тут был более «советским»: прокоминтерновский почвенник Наровчатов, или совсем не почвенник и совсем не прокоминтерновец  Самойлов? Ведь это – никакая не экзотика, а самое обычное идеологическое различие той поры.
8. У Ахматовой есть, так сказать, поэтическая зарисовка лета 1917 года: «И целый день своих пугаясь стонов, / В тоске смертельной мечется толпа. / А за рекой на траурных знамёнах / Зловещие смеются черепа. / Вот для чего я пела и мечтала, / Мне сердце разорвали пополам, / Как после залпа сразу тихо стало, / Смерть выслала дозорных по дворам». Это очень похоже на чуть более ранние строки Цветаевой «Над церковкой голубые облака» и «Из строгого, стройного храма». 
9.               По свидетельству И.Эренбурга при появлении Ахматовой (это было её первым выступлением после 25-летнего перерыва) весь трёхтысячный зал встал и стоя выслушал всё, что она читала. Сталин, которому доложили об этом, прежде всего, спросил: «Кто организовал вставание?» Сталину  нужно было срочно отрабатывать назад после своего покаянного выступления 24 мая 1945 года на приёме командующих войсками Красной армии. В том числе, он сказал тогда: «У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941 – 42 гг., когда наша армия отступала, покидала родные нам сёла и города … покидала, потому, что не было другого выхода. Какой-нибудь другой народ мог сказать ну вас к чёрту,  вы не оправдали наших надежд, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой.  Это могло случиться, имейте в виду. Но русский народ на это не пошёл … он оказал безграничное доверие нашему правительству» (В.Невежин. Сталин и война. Застольные речи . 1933 - 1945, М.,  2007, стр. 265, 266). Теперь, в 1946 году Сталин торопился сообщить народу-победителю, чтобы этот народ ни на какую либерализацию не рассчитывал, чтобы забыл об этом думать.
10.                А.Эткинд («Эрос невозможного») писал, что только варвар воспринимает метафоры Ницше буквально, и что наши ницшеанцы – Горький, Луначарский, Маяковский именно так его и понимают. Ницше обращался к умствующим европейцам (к их системе ценностей и представлений, говорил на их языке, их шутками и метафорами) а совсем не к балбесам с задней парты. Д.Сеземан где-то отметил, что во Франции Ницше не рекомендуют даже на первых курсах университета. Но Д.Быков не всегда так строг, как в случае Ахматовой, не всегда вытаскивает этот «шаблон Зороастра – Ницше – Быкова». У явно «советских писателей» с этим всё в порядке по определению. А, например, мать Мария («Дилетант», 2012, № 5, стр. 87) «велика не тем, что помогала парижским нищим, участвовала в Резистансе или мученически погибла … а тем, что являет собой чистейший пример истинно русской религиозности». Тут же и примерно то же самое сказано и про мать Терезу. То есть Д.Быкову откуда- то точно известно, что мать Тереза, и мать Мария искали в себе Бога и поэтому – несоветские. А вот Ахматова просто самосовершенствовалась за счёт других, Бога в себе не искала и потому – целиком «советская». Такая вот у Д.Быкова аргументация!
11 Здесь глагол «полоть» применён в устаревшем своём значении (при прополке – выдёргивании сорняков из грунта – выражение бабьего лица не разглядишь, а Платонов всегда предельно точен) – отвеивание шелухи от зерна. Даль упоминает глагол в этом значении, а Платонов еще раз мастерски обыгрывает эту двусмысленность в повести «Впрок».
12 Ранее он писал о том же в «Сокровенном человеке»: Пухов обличает комиссара: «Вы очковтиратели. Вы делаете не вещь, а отношение». То есть, то, что вы делаете – никакой не социализм, и вы прекрасно это знаете.
13 О начале нэпа Платонов пишет: «звёзды не всех прельщали – жителям надоели большие идеи и бесконечные пространства: они убедились, что звёзды могут превратиться в пайковую горсть пшена, а идеалы охраняет тифозная вошь». Учитель на курсах обещает сделать из учеников, из «вонючего теста» - «сладкий пирог». Когда Копёнкин с Двановым в темноте вваливаются случайно в чей-то двор, Платонов комментирует: «В то время Россия тратилась на освещение пути всем народам, а для себя в хатах света не держала». По поводу «объективных условий», упоминаемых в печати, Захар Павлович ворчит: «Когда власть-то брали, на завтрашний день всему земному шару обещали благо, а теперь … объективные условия нам ходу не дают … Попам тоже до рая добраться сатана мешал».
14                В «Эфирном тракте» селькор Петропавлушкин, автор корреспонденции «Битва человека со всем миром» (!), явно от лица самого Платонова, пишет:  «все мироздания с виду прочны, а сами на волосках держатся. Никто волоски не рвёт, они и целы».

15        Вот наблюдение полковника Воротынцева в польской Остроленке за три года до катастрофы: «Проплыл по улице в сутане полный ксёндз. Поклоном всей спины и поклоном шляпы на вытянутой руке его приветствовали прохожие паны, как никто не здоровается в России с православными священниками» (А. И. Солженицын. «Август четырнадцатого»). О том же сокрушался маленький человек в фуражке астраханского драгуна на борту парохода «Кавказ», отчалившего из Одессы 8 апреля 1919 года: «помещики сами виноваты … Встретят на деревне попа, и помещик сам же смеётся с парнями, а этого нельзя, — нужно снимать шляпу, первому показывать пример уважения перед религией» (А. Н. Толстой. «Похождения Невзорова, или Ибикус»). Должно быть, с палубы этого ковчега, увозившего своих пассажиров от революционного потопа навстречу константинопольским и прочим мытарствам, с этой позиции российская специфика виделась хорошо…

16 В «Каприччио» немало любопытных оценок, не утративших значение и сегодня. Ленин – простой и плоский  как неправда (правда не бывает простой). Гениально понял, что побеждает всегда примитивная неправда. Повёл по худшему пути. Все бредили социальной справедливостью, но только Ленин использовал её как предлог для захвата власти. Создал систему, в которой неизбежно выживало худшее. Сталин был ещё проще Ленина. До самого конца империи лучше всего чувствовали себя в ней худшие. Ленин погубил всё лучшее из дореволюционной России и увековечил всё самое мерзкое.

17            В 1922 году, когда предполагали, что от голода в России могут умереть 35 миллионов человек,  Горький писал: «вымрут полудикие, глупые, тяжёлые люди русских сёл и деревень … место их займёт новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей» («О русском крестьянстве»).
18            Олег Волков («Погружение во тьму») находился в 1929 году на Соловках, когда туда привезли Горького. Горький послушно смотрел только туда, куда ему показывали. Его привели в караулку, из которой только что вынесли пирамиды с винтовками, и познакомили с чекистами, переодетыми в арестантские робы. Он побеседовал с этими ряжеными и впоследствии с восторгом рассказывал о великой воспитательной работе чекистов, успешно формирующих сознательных строителей социализма из отбросов общества.
19              10 мая 1930 года Горький писал Бухарину по поводу смерти Маяковского: «А тут ещё Маяковский. Нашёл время! Знал я этого человека и – не верил ему». Моральные авторитеты потому и моральные авторитеты, что для каждого случая у них находятся какие-то человеческие слова. А на какие гнусности пошёл Горький, чтобы выслужиться перед Москвой в истории с мемуарами Шаляпина! И т.д. и т.д.
20               За неделю до восстания 18 (31) октября 1917 года «Новая жизнь» (№ 156) опубликовала грозное заявление Горького «Нельзя молчать!».  «Всё настойчивее распространяются слухи о том, что 20 октября предстоит  “ выступление большевиков” – иными словами могут быть повторены отвратительные сцены 3 – 5 июля. Значит – снова грузовые автомобили, тесно набитые людьми с винтовками и револьверами в дрожащих от страха руках, и эти винтовки будут стрелять в стёкла магазинов, в людей – куда попало! Будут стрелять только потому, что люди, вооружённые ими, захотят убить свой страх. Вспыхнут и начнут чадить, отравляя злобой, ненавистью, местью все тёмные инстинкты толпы, раздражённой разрухой жизни, ложью и грязью политики – люди будут убивать друг друга, не умея уничтожить своей звериной глупости. На улицу выползет неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы начнут “творить историю русской революции” … Кому и для чего нужно это? … ЦК большевиков обязан опровергнуть эти слухи о выступлении 20-го … если он является … не безвольной игрушкой настроений одичавшей толпы, не орудием в руках бесстыднейших авантюристов или обезумевших фанатиков».
21               Я обсуждал это прочтение «Тёркина на том свете» в своей статье «По страницам “Дилетанта”. II».
22               Я не знаю, этот «Брилиант» - «он» или «она»?  А если «он», то -  тот ли, который  (уже под именем Г.Я.Сокольникова) подписывал  Брестский мир, затем, в качестве «красного Витте» наводил порядок в финансовой сфере и т.д., пока, наконец, не был расстрелян в 1939 году. Но для серьёзных неприятностей Эренбургу было вполне достаточно и одного Бухарина.
23               М.Никё. К вопросу о смерти Горького / Минувшее. Paris. № 5, 1988.
24               Мудрец в замечательном фильме А.Кабакова и В. Наумова «Десять лет без права переписки» (его играет Е.Евстигнеев) высказывается примерно следующим образом: в такие времена неучастие в преступлении – это уже кое-что, конечно, не подвиг, но …
25               Дм.Сухарев (Иерусалимский журнал, 2010, № 35) опубликовал результаты опроса большого числа экспертов о лучших стихах в русской поэзии  века. Ахматова и Пастернак вошли в первую пятёрку по числу назвавших их экспертов (вместе с Мандельштамом, Блоком и Бродским), а Эренбург не попал даже  в число тех 84 поэтов, которых назвали не менее трёх экспертов. Конечно, такие оценки условны, но всё же …
26               Вот ещё два примера из совершенно необозримого моря подобных деклараций. «Именем народа. Омерзительная картина антисоветского подполья, вызывающая ненависть и отвращение у каждого честного человека. Прекрасна счастливая жизнь социалистического общества! … Слава героической разведке во главе с наркомом Николаем Ивановичем Ежовым! Редколлегия “Литературной газеты”».    «Их судит весь советский народ. Сорвём маски с провокаторов и шпионов. Выиграна ещё одна битва с чёрными силами фашизма. … Вместе со всем народом мы требуем от Верховного суда смертного приговора преступникам. Вместе со всем народом мы, писатели, выражаем чувство горячей благодарности верному стражу пролетарской диктатуры – советской разведке. Да здравствует вождь трудящихся всего мира, товарищ Сталин!    Михаил Слонимский, Александр Прокофьев, Алексей Толстой, Борис Лавренёв, Евгений Шварц».
27               Р.Гуль («Красные маршалы») приводит приказ 16 октября 1920 года по Первой конной армии, двинувшейся на юг, в Таврию против Врангеля: «Славные товарищи, орлы, бойцы и защитники Советской республики! … Мы должны во что бы то ни стало взять Крым и мы возьмём его … <барону Врангелю> помогают изменники революции – евреи и буржуи … Крым будет наш! Командарм Будённый». Евреи даже названы впереди буржуев  – Будённый хорошо знал душу своих бойцов. Как украсил бы этот приказ очерк о Бабеле! Насколько полнее и точнее воспринимаются с его учётом многие страницы «Конармии».
 

Другие статьи автора
 1     Бедный Платонов  (А.Варламов «Андрей Платонов»)
 2   Беседа под бомбами (встреча Гумилёва с Честертоном и пр.).
 3   Беспечные и спесьеватые («Женитьба» Гоголя).
 4   Великое Гу-Гу (А.Платонов о М.Горьком).
 5   Весёлая культурология (о статье А.Куляпина, О.Скубач «Пища богов и кроликов» в «Новом мире»).
6    Вот теперь насладимся до опупения (А.Генис. «Уроки чтения <камасутра книжника: детальная инструкция по извлечению наслаждения из книг>»)
7     Газард (Поход князя Черкасского в Хиву в 1717 году)
 8    «Гималаи» (Сталин, Бухарин и Горький в прозе А.Платонова).
 9     Для чего человек рождается?  (Об одной фразе, приписываемой Короленко и пр.).
 10    Можно ли устоять против чёрта? (Гоголь спорит с Чаадаевым).
11  Не вещь, а отношение (послесловие к четырём моим статьям о Платонове. Второй вариант)
12  От Курбского до Евтушенко (Б.М.Парамонов «Мои русские»)
 13   О чём скорбела Анна Павловна Шерер? (Л.Толстой об убийстве Павла I в «Войне и мире»).
14   Пересказ навыворот и буйство фантазии (В.Голованов «Завоевание Индии»).
15   Портретная галерея «Чевенгура».
16    По страницам «Дилетанта» (по моим представлениям, текст песни «Сулико» написал не Сталин, а Тохтамыш приходил к Москве в 1382 году не для того, чтобы утвердить власть Дмитрия и т.п.)   
17     По страницам «Дилетанта». II. (Я заступаюсь здесь за статус Ледового побоища перед авторами «Дилетанта». Спорю с Д.Быковым насчёт возможностей, которыми располагал Н.Хрущёв летом 1963 года. Кое-что о свершениях полковника Чернышёва во Франции в 1811 – 1812 годах и в 1815 году и т.д.).
18   Пришествие Платонова (Платонов и литературный мир Москвы). «Самиздат»: «Литературоведение».
19   Суду не интересно (профессор А.Большев расправляется с психопатами-диссидентами).
20   Улыбнулась Наполеону Индия (новая редакция «Походов Наполеона в Индию»).
21   Частица, сохранившаяся от правильного мира (Ю.Олеша «Зависть»).
22     Четыре с половиной анекдота о времени и пространстве (Как Панин вешал Державина, Платов завоёвывал Индию, а Чаадаев отказывался стать адъютантом Александра I).