Глава 14. Книга 2

Иоганн Фохт-Вагнер
Расцвела, развернулась Автономная Советская Социалистическая Республика Немцев Поволжья, административным центром которой стал город Покровск, округлилась за счёт присоединения к ней всего Покровского и частей Дергачёвского и Камышинского уездов Саратовской губернии, а вместе с республикой распустился пышным цветом и любимый правобережный город Генриха — Саратов. «В окнах продукты: вина и фрукты…» — писал в 1927 году Владимир Маяковский, а на бывшей саратовской Немецкой улице один магазин сменяет другой, за парикмахерской — аптека, за аптекой — ювелирный, а за ним, на углу, — швейная мастерская. «И жизнь хороша, и жить хорошо».
— В самом деле, Генрих, изобилие товаров напоминает мне прежний город. Вспомни наши встречи до войны… Вот здесь мы у кондитера сидели…
Майя бросила на стул свою учительскую сумку и, не дожидаясь, пока её галантный спутник исполнит всю последовательность дореволюционного этикета, присела на соседний стул и сама придвинулась к столику, защищённому зонтом от палящего солнца.

Их регулярные свидания возобновились после случайной встречи в декабре 1923 года, когда редактор газеты «Горнист» приехал на торжественное собрание по случаю преобразования автономной области немцев Поволжья в республику. Да, встреча была именно случайной. Генрих слыхал от Ермолая, что Майя Аркадьевна не замужем, по-прежнему живет с маменькой где-то в Саратове, но разыскивать её по новому адресу не решался. До боли справедливый укор: «И не стыдно вам? Женатый мужчина…» — не отпускал Генриха всё это долгое время. Шаповаловы, мать и дочь, переехали в город ещё до революции, через год после смерти отца, Аркадия Игнатьевича. Усадьбу на «Лесопилке» они продали и купили себе на Сиреневой улице полдома из трёх комнат и уютной кухни окнами на восток; во время приёма близких друзей кухня служила также гостиной. «А что, очень удобно, — накрывая на стол, смеялась хозяйка своим неповторимым смешком. — Представьте себе, мне пришлось бы всё это в комнату нести!»
— Майя! — воскликнул от неожиданности мужчина средних лет, остановившись у дома, куда, отворив входную дверь, собиралась войти элегантно одетая женщина.
— Генрих, — тихо проронила она, так и застыв на крыльце.
— Вот мы с тобой и встретились… а ты по-прежнему красива и узнаваемо стройна. 
Генрих подошёл к крыльцу и остановился в нерешительности.
— Ты торопишься?
— Отнюдь.
— Тогда проходи… Да проходи же!
Майя изобразила толчок коленом под зад, чем вызвала весёлый смех у стоящего внизу солидного мужчины. Её мальчишеская выходка полностью сняла напряжение после долгой разлуки, и Генрих, перепрыгивая через две ступеньки, мигом оказался возле Майи. Обнявшись, они шумно ввалились в прихожую и были тут же встречены маменькой, обеспокоенной происходящим.
— Ой, Генрих! — радостно воскликнула старая женщина. — Что ж вы так долго нас не навещали?
— Война, революция, Мария Александровна, да к тому же вы переехали, а я ходил на «Лесопильный», — соврал Генрих, — да только теперешние хозяева вашего нового адреса не знают.
— Ой, проходите, проходите, молодой человек. Радость-то какая — Генрих нашёлся!
С этого дня возобновились постоянные свидания давнишних друзей, привязанных друг к другу неповторимым, незабываемым чувством долголетней любви.

— Что в твоей газете, Генрих, бросается в глаза, — так это отсутствие в последнее время восхищения по поводу изобилия товаров, неоновых огней на проспекте… Ты совсем перестал писать о преуспевающих людях.
— Всё это, Майя, ничто в сравнении с целью, поставленной перед нами партией. Нам, редакторам газет и журналов, надо объяснить народу, что Новая экономическая политика была лишь временной мерой. Мы были вынуждены прибегнуть к таким методам. НЭП находится в остром противоречии с нашей победоносной Октябрьской социалистической революцией. Мелкая буржуазия пустила глубокие корни и в городе, и в деревне…
— Как понимать — «мы были вынуждены»?
— Именно вынуждены! Народ в то время был не в состоянии понять и осознать смысл социалистического образа жизни. Низкий уровень самосознания…
— А теперь народ, конечно же, осознал, — перебила Майя с усмешкой. — Посмотри на противоположную сторону улицы — видишь швейную мастерскую? Все мои платья здесь пошиты. Что вы с этим мастером намереваетесь сделать? 
— Переведём его мастерскую в госсектор. Я в своё время поступил так же — передал свою часть кооператива Совету народных комиссаров.
— Так ты передал добровольно. А что, если этот кустарь не захочет отдавать своё дело комиссарам?
— Потому-то мы и ведём пропагандистскую, разъяснительную работу в печати, и успех налицо… Ты посмотри: повсеместно создаются товарищества, сельскохозяйственные и производственные кооперативы на государственной основе. Весь крупный капитал в наших руках; теперь пора за средний и мелкий браться. Не будет в нашей стране буржуазии — у нас невозможна эксплуатация человека человеком!
— О Генрих, как я любила слушать тебя, читать твои статьи! Твой голос можно было узнать из тысячи. Ты мог ошибаться, увлекаться, писать, как Достоевский говорил, «с пенной у рта», — но это всегда было твоё слово, не заёмное! Что с тобой происходит? Разве ты не замечаешь, что твои передовицы… Да что передовицы! То, как ты говоришь со мною сейчас… Это же готовые фразы, Генрих, одинаковые и взаимозаменяемые, как кирпичи! Вынимаешь один — на его место встаёт другой… Ты пишешь и говоришь то же самое, что какой-нибудь Иван Самокатов из Москвы или Михайло Конотоп из Харькова…
— И это показывает, Майя, что идеи наши распространяются всё больше и больше, что я не один, нас много, и все мы — партийцы — единый организм, слаженный и могучий…
— Генрих, Генрих! Ты всегда любил сомневающихся; не ты ли обрушивался на религию за то, что она требует-де слепой веры… Но религия, по крайней мере, христианство, полагая, что Церковь есть единое тело Христово и каждый из верующих — член этого тела, знает, что все люди — разные, что разное у каждого призвание, разное служение, разные дарования и возможности… Церковь смотрит на человека трезво…
— Трезво?!
— Да! Христианство знает, что человек грешен, что нельзя требовать от него святости и принуждать его стать святым; стать святым или пребывать во грехе — это его, только его выбор! И даже идя к святости, он будет падать и вновь подниматься, и опять падать, и так — до самого конца, и только тогда, в момент кончины, можно будет подвести итог его пути. Вы же хотите, чтобы миллионы людей изменились одномоментно раз и навсегда и стали… такими одинаковыми! О Генрих, Генрих! Ты знаешь — мы из помещиков; помещики, как и крестьяне, были всегда близки к земле…
— Это эксплуататоры-то?..
— Опять — газетная фраза! Подожди, Генрих; дай сказать… Оно и правда; много было тех, что, как у Некрасова, ржаного колоса не отличали от ячменного… Но большинство жили, как и крестьяне, в том же ритме, в каком жила и дышала кормилица-земля, какой она задавала человеку из поколения в поколение… И из поколения в поколение трудились на том клочке земли, которую, как полагали, дал им Бог. Врастали в неё корнями, как деревья… Украшали её, как невесту, обихаживали, как любимую и почитаемую мать… Я знаю это чувство родства с землёй, хотя городская уже в третьем поколении. Но если это так сильно во мне, горожанке, — то что же чувствуют крестьяне, когда их землю, их мать и жену, вы… отдаёте в общее пользование? О, у вас всё — вообще: не человек, а непременно человечество, не отдельный подлец и мерзавец, а какой-то вселенский враг… и земля — всего лишь «средство производства»…
— Майя, то, что ты говоришь, мне понятно; я ведь, как помнишь, стихи писал… как отдельный человек выходит из возраста, когда стихи «кипят и льются», и обращается к суровой прозе жизни, познавая ответственность за свою семью, которую нужно кормить, — так и человечество осознаёт, что земля — это не садово-парковый рай, призванный радовать глаз, а — да, Майя, да! — средство производства, чтобы произвести хлеб и накормить голодных…
Неожиданно послышался бой барабана и раздались детские голоса:
«В мире развейся, алое знамя.
Дети рабочих, смело за нами.
Лезь, буржуазная слизь,
В сытые дыры…»
— Наша саратовская пионерская организация, — стараясь перекричать речёвку, пояснила учительница русского языка и литературы. — Каждый день по главным улицам города маршируют и останавливаются возле каждого нэпмана…
Пионервожатый наградил уничтожающим взглядом парикмахера, поспешно закрывшего дверь своей мастерской, и, выкрикнув:
«Громче бей, барабан,
Выше, красное знамя»,
повёл отряд в сторону частного галантерейного магазина.
«Пролетарские дети всех стран,
Дружно вперёд за нами.
Алым пламенем горит наше знамя,
Эй, рабочих детвора, все за нами», — выкрикивали дети.
— Такую работу вряд ли можно назвать разъяснительной, Генрих; это скорее травля. И все ваши газеты тем же занимаются. Порочат священнослужителей, зажиточных крестьян… самое страшное — вы пытаетесь вбить клин между детьми и родителями, между молодым и старшим поколением…
Услышав слова «все ваши газеты», редактор содрогнулся и мыслями вернулся к старику Александру Ивановичу: «Он тоже говорил: „все ваши газеты“. И про травлю точь-в-точь теми же словами… Беда! Со всеми моими прежними друзьями я расхожусь во мнении…»

Смерть старика очень огорчила Генриха. Во время своей последней творческой поездки по сёлам республики редактор газеты «Горнист» посетил родное село и, как всегда, зашёл вечером к Вагнерам. В доме разгорелся нешуточный спор, обернувшийся ссорой. «Больше к Вагнерам ни ногой, их надо стороной обходить», — твёрдо решил для себя Генрих. Андрей, оскорбительно высказавшись в адрес всех кремлёвских товарищей, постепенно перешёл на республиканский уровень, проехался по всем немецким активистам и закончил своё выступление обвинением в предательстве самого редактора: «Предал ты народ свой, предал… Жизнь только стала налаживаться, а тут ты со своей классовой борьбой опять свару затеваешь». Потом перешли к новым выборам, к тому, что надо призвать к активному участию в них женщин и молодёжь; старое же руководство, по мнению Генриха, должно отчитаться перед селянами, «самокритично признать свои ошибки». «К выбору нового руководства надо подойти серьёзно, а не с бухты-барахты, просто чтобы отделаться, — продолжал объяснять редактор. — Однако руководить выборами будет партия, чтоб результаты голосования не выходили за рамки намеченных целей». И тут опять началось!
— Каких целей? — кричал один брат.
— Своих целей, — отвечал другой. — У них цели свои, антинародные.
— Самые что ни на есть народные! Мы отдаём предпочтение кандидатам из числа середняков и бедняков, — отражал агрессивный скепсис братьев Генрих. — Кулаки в руководство селом попасть не должны.
— А кто, по-твоему, кулак? — как ужаленный подскочил Андрей. — Я, например, кулак или середняк?
— Да! Разъясни-ка нам, кто, по-вашему, у нас в деревне кулак?
И Генрих на свою голову решил поделиться с друзьями распространёнными в партийной среде слухами. Об этом всё руководство шепталось; в прессе, естественно, такое не публиковали. Для начала он привёл собравшимся крылатую фразу вождей революции: «Кто не с нами, тот против нас», потом озвучил политику руководства, направленную на полную коллективизацию крестьянских хозяйств, и пояснил:
— Конечно, мы понимаем, что не все сразу осознают преимущества коллективного способа ведения хозяйства перед частным, и, естественно, не все сразу потянутся в колхозы. Для ускорения этого процесса партия вынуждена будет прибегнуть к репрессивным мерам в отношении некоторых крестьян. Кнут и пряник во все времена являлись самыми результативными инструментами управления массами. В общем, будьте осторожны: и Гларуса это коснётся — одного-другого под корень срубят да пару семей отправят на перековку в места не столь отдалённые, другим для острастки.
— Значит, кулак — это тот, кто не с вами? — массируя ладонью грудь в области сердца, спросил старик Александр.
— Я бы сказал — тот, кто явно против нас.
— Это вас надо под корень рубить, — прохрипел Андрей и вышел из комнаты.
В тот раз Генрих не остался ночевать в доме Иоганна Вагнера и тем же вечером уехал в село Шафгаузен.

— Генрих, Генрих, ты где? — мягко спросила Майя, заботливо прикоснувшись ладонью к его плечу. — Ты меня совсем не слушаешь…
— Извини, задумался. Старика Вагнера вспомнил… Я тебе о нём рассказывал, помнишь?
— Помню, конечно. А что с ним?
— Умер после последнего моего посещения родного села. На следующее утро… Уснул и не проснулся.
— Лёгкая смерть… Ничего не поделаешь, старые люди умирают. А как там твои друзья, всё ещё лошадей разводят?
— Нет, — грустно усмехнулся Генрих, — это было их временное увлечение. Они потомственные хлеборобы и большие специалисты своего дела. Сейчас каждый из троих сыновей Александра Вагнера отмежевал себе отдельный участок в среднем по двенадцать десятин. Продолжают заниматься земледелием. Мне всегда было приятно наблюдать за их работой — постоянно, на свой лад, экспериментируют. То поле под чёрные пары положат, то подсолнух или свёклу посадят, а потом озимыми засеют… Всегда у них всё в движении, не сидится им на месте — недавно вот гречиху попробовали, хороший собрали урожай. Причём если один делает одно, другой делает иное, потому-то все вместе всегда в выигрыше. Эх, как такие люди нам нужны! а они, все как один, не с нами...
— А кто же в деревнях с вами?
— По большому счёту? Мало кто, — Генрих посмотрел Майе в глаза. — Тебе действительно интересна эта тема?
— Да, мне нравится быть осведомлённой.
— А я хочу, чтобы ты осведомила меня по части современной поэзии…
— Договорились.
Генрих рассчитался за чай с пирожными, и они пошли в сторону тенистого парка. По дороге редактор углубился в ещё одну непонятную ему историю, о которой хотел было написать в своей юношеской газете, но вовремя получил намёк: «Не надо, не освещай». Дело было в том, что выпущенный опытный образец трактора «Лилипут» по цене и функциональным возможностям очень понравился крестьянам. Казалось, наконец-то появилась прямая связь интересов между «фермерами» и заводами — изготовителями железной сельхозтехники; да не тут-то было. Серийное производство свернули и вместо «Лилипута» приступили к производству большого трактора, который не могли себе позволить даже зажиточные крестьяне. Смысл происходящего лежал на поверхности: «Никаких фермерских хозяйств, только крупные сельскохозяйственные объединения, и делу конец».
— Запутался я, Майя, не со всеми указаниями партии я согласен. «Лилипут» мог быть хорошим подспорьем семейным фермерским хозяйствам… Давай оставим пока эту тему.
— Давай, дорогой, оставим.
— Почитай мне лучше стихи твоих любимых поэтесс — Цветаевой, Ахматовой… О любви, чтобы нежные были, добрые, безмятежные…
— Безмятежные? О любви? Таких стихов и у мужчин-поэтов мало, а у женщин и вовсе мне не встречались. Любовь — попытка слияния двух душ, процесс сложный, болезненный. Влюблённый часто теряет рассудок и простосердечно готов отдать свою душу любимому — всю, без остатка. А ну как у любимого человека не душа, а душонка, да и с ней-то, махонькой, он не в ладах? Ему ведь страшно: прими он этот дар божий, и, — Майя надула щёки и с хлопком выдохнула воздух, — лопнет душа любимого, как мыльный пузырь.
— Поглощать души нельзя, надо сливаться, — согласился Генрих, а про себя подумал: «Почему только двух?»
До захода солнца гуляли по парку представительного вида мужчина и его изящная спутница. Они подолгу любовались расположенным в центре парка звонкоструйным фонтаном, присаживались на скамейки, оживлённо беседовали, потом вставали и шли дальше. Их очевидную взаимную привязанность пожилой прохожий объяснил себе так: «Недавно влюблены», но, оглянувшись и увидев, как непринуждённо шагает мужчина и как естественна походка женщины, возразил самому себе: «Нет, давно».
Прощаясь с Майей, Генрих со вздохом произнёс:
— Тебе интересно со мной лишь потому, что из двадцати с лишним лет, что мы друг друга знаем, встречались мы нечасто — если можно было бы сосчитать дни, проведённые вместе, едва набралось бы с полгода.
— Не берусь судить, не знаю, что было бы, если бы… — и, вскинув опущенные ресницы, Майя посмотрела Генриху прямо в глаза.
— До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

— Да, Сергей Есенин — непревзойдённый мастер…
Последним пароходом Генрих переправился на противоположный берег Волги.

На левом берегу, в городе Покровске, в здании ЦИК и СНК АССР Немцев Поволжья нервозно обсуждалась зловещая, рождённая в толстостенном Кремле, разнарядка, спущенная ЦИК Нижне-Волжского края. Присланное распределение по кантонам АССР Немцев Поволжья, выражаясь словами руководства республики, «есть лишь малая часть» генеральной разнарядки, явившейся следствием захлебнувшейся политики насильственной коллективизации сельского хозяйства. Терпение кремлёвских вождей лопнуло: «Более десяти лет прошло со дня свержения буржуазно-демократического правительства и провозглашения в стране социализма, а на селе всё по-прежнему!» Огромная пропагандистская работа не привела к ожидаемым результатам. Несмотря на то, что в каждом селе были созданы читальни и кружки безбожников, на стенах общественных помещений висели огромные портреты Маркса, Энгельса и Ленина, селяне читали мало и продолжали ходить в церковь. Не пугали крестьян и красные платки сельских комсомольцев, записывающих в блокноты количество инвентаря и скота, а также их манера сурово сдвигать брови, задавая вопрос об использовании в хозяйстве наёмного труда.
— Да, помогла мне в уборочную семья Иоганна Шульца, я им пару мешков овса и пару мешков пшеницы отсыпал, — спокойно ответил зажиточный гларусский крестьянин-хлебороб Фриц Батт, — а что?
Одним словом, когда коммунисты решили, что «время пришло» и сделали, объявив всеобщую коллективизацию, шаг вперёд, это вызвало протест среди крестьян. Однако негоже рабоче-крестьянскому правительству тянуться за волей народа! Последователи марксизма-ленинизма сделали следующий шаг «на опережение» — коммунисты поручили ОГПУ  разработать репрессивные меры, направленные на мятежника-кулака. Образ этого злодея-вредителя, говоря правду, был весьма неопределёнен, расплывчат. Чтобы оформить его подобающим образом, ОГПУ разбило кулаков на категории, определило степень угрозы каждой группы и подыскало для каждой категории особливую меру наказания (включая, само собой, и высшую). А главное — большевики определили общее количество крестьян, которых следовало покарать… и пошло, и поехало…
— Не менее трёх семей?! — ахнул председатель Гларусского поселкового совета Филипп Кауфманн.
— Да, не менее. Одну семью ярого антисоветчика, другую — более лояльную и третью — ни вашим ни нашим. Имущество конфискуешь в пользу колхоза, а там, глядишь, и вернёшь одну семью обратно в село, — пояснил секретарь ВКП (б) Марксштадтского кантона.
— Вам легко — разнарядку спустили, и делу конец; а что нам, сельскому совету, делать? Как мы это всё селянам-то объясним? У меня все крестьяне успешные, и никто своё хозяйство за просто так отдавать не желает. 
— Ну вот что, Филипп, не найдёшь кулаков — самого раскулачим. Ясно тебе?
— Ясно.

Когда партия большевиков широким фронтом повела наступление на «кулака», сын Иоганна Вагнера Давид заканчивал семилетку. Мать Амалия настояла в своё время на том, чтобы отец не удовлетворился начальным образованием сына, а дал ему возможность продолжить обучение в школе села Шафгаузен. У Амалии были причины для такого упорства. Когда школа возобновила работу после трёхлетнего перерыва, связанного с Гражданской войной и последствиями продразвёрстки, Давида из первого класса перевели сразу в третий. Он слыл лучшим учеником школы; учитель, восхищаясь способностью ребёнка самостоятельно работать с учебником, предрекал ему большое будущее: «Давид изучил учебный материал второго класса самостоятельно, по учебникам старшего брата. Феноменально!» Может, и не совсем самостоятельно — домашнее обучение во время разрухи и голода организовала мать и, дабы отвлечь детей от тягостей текущего дня, поощряла их играть в школу. Старшие брат и сестра обязаны были попеременно проводить занятия, а младший, Давид, должен был внимательно слушать и самостоятельно выполнять домашнее задание. Как бы то ни было, мальчик стал проявлять повышенный интерес к учёбе. Забегая вперёд, скажу, что Давид непрерывно, вплоть до 1938 года, повышал уровень образования. В 1941 он получил уведомление о зачислении в аспирантуру. Но началась война…

В 1929 году в рамках «борьбы с кулаком» комиссары обложили упрямых, не проявивших интереса к колхозу, крестьян индивидуальным заданием по хлебозаготовкам. До этого они выделили из класса крестьян подкласс и назвали его «кулаком». Естественно, никаким подклассом класса крестьян они кулаков не величали; с корнями вырвав их из крестьянства, присвоили работящим земледельцам иное имя — «мироеды»,  «эксплуататоры» или, что то же самое, — «сельская буржуазия». К тому времени ненависть к любой буржуазии — как в стране Советов, так и за её пределами — достигла, должно быть, уровня ещё не совсем желательного, но уже достаточного для проведения жестоких репрессий по отношению к служителям капитала, равно как и к их многочисленным пособникам. Позже, через семьдесят лет, успех разрушительной пропагандистской работы приписывали первым большевикам, невесть откуда набежавшим «спасать» Россию, их виртуозной способности лгать и манипулировать православным народом, что привело к многомиллионным жертвам. А пока, после выполнения первого индивидуального задания по хлебозаготовкам, упрямым крестьянам навесили второе, на 1930 год, задание.
Тут-то всё и началось. В левобережном городе Вольске «кулаки» создали свой Совет свободных крестьян, к которому примкнули многие немцы-колонисты. На своих сходах они демократическим путём требовали пересмотра невыполнимых индивидуальных заданий, предлагали соответствующие задания увязать с планами заготовок молодых коллективных хозяйств: «Чтобы по справедливости, чтоб не выше, чем на каждого работника колхоза». В июне на площади города собрание Совета окружили красноармейцы. Началась паника. Крестьяне бросились врассыпную. Красноармейцы открыли огонь. На следующий день вся страна заговорила о Вольском бунте кулаков и многочисленных потерях бойцов Красной армии. Понесли ли потери солдаты, окружившие крестьян, до сих пор неизвестно. Трупы участников схода родственники уносили с площади несколько дней…
— Будь они прокляты! Да чтоб земля у них под ногами горела! Мерзавцы! Подлецы! — выкрикивал Андрей Вагнер. Он рвал на себе рубаху, и его заросшее густой щетиной лицо, впалые, горящие лихорадочным огнём глаза надолго врезались в память людей, которые робко, утирая слёзы платками, присоединялись к шествию. У ворот дома труп тридцатитрёхлетнего Александра, сына Андрея, переложили на носилки, сбитые на скорую руку, и внесли в дом.
За Вольской расправой последовала серия поджогов. В Гларусе неизвестные, предварительно отворив ворота, подожгли колхозную конюшню. В других посёлках поджигали амбары и прочие колхозные постройки. Кто жёг — неизвестно. Арестовывали в первую очередь членов «тайного» Союза, и хотя списки таковых отсутствовали, хватали тех, кто был замечен на сходе в Вольске. В июле арестовали и переправили в Покровск Андрея Вагнера. Допрашивали долго. Постепенно следствию становилось ясно, что арестованные не имеют к поджогам никакого отношения, более того: крестьяне, получившие индивидуальные задания, тоже имели надёжное алиби. Выходило, что «красного петуха» пустили сами колхозники. Значит, нашлись те, что мстили за поруганную честь, за то, что, убоявшись смерти, потянулись, гонимые кнутом, в колхозы. Однако размениваться по мелочам и искать подлинных виновников партия не собиралась. Первостепенной целью партии, которая пока не афишировалась, но уже в ближайшее время должна была стать очередным лозунгом Страны Советов, было: «Уничтожим в первую очередь кулаков — возмутителей спокойствия».
Зачисленный в Марксштадтский педагогический немецкий техникум гларусский «вундеркинд», получив место в студенческом общежитии, 1 сентября приступил к занятиям. Учёба давалась ему легко. Тяготило и тревожило то, что дело о поджоге конюшни, по которому проходил дядя Давида, затягивалось. Ни для кого не было секретом, что погибший двоюродный брат юноши принадлежал к кулацкому союзу. В конце сентября, после команды сверху: «Всех арестовать — и никаких сантиментов», последовали обыски и заключения под стражу владельцев индивидуальных хозяйств. Учёба Давида в техникуме проходила на грани нервного срыва.

— Вот видишь, Филипп, само собой разрешилось, — ухмылялся районный секретарь ВКП (б), похлопывая по плечу председателя. — Твоя задача сведена теперь к минимуму — укажи всех несогласных с линией партии, и делу конец. И сельсовет созывать не надо, и совесть твоя чиста.

В Гларус нагрянули «чёрные кожанки», арестовали девять мужиков и увезли в районный центр. Их объявили виновными в подстрекательстве к мятежу и саботажу. Коммунисты на всякий случай ещё раз предложили «кулакам» добровольно присоединить своё хозяйство к колхозу, а Иоганну — даже возглавить его. 
— Не ожидал я, что они на такое пойдут. Думал, как всегда, побесятся, успокоятся и отпустят, — рассказывал позже, уже в Казахстане, отец семейства своим детям, — но они на это пошли — всё отобрали!

Раскулачивание в посёлке закончилось тем, что осуждённых мужиков, отказавшихся вступить в колхоз, отправили на принудительные работы в Казахстан, имущество конфисковали, и всё те же «кожанки» помогли семьям убраться из села. Они грузили на подводу дозволенные вещи и временно отправляли семьи, лишившиеся кормильцев, на выселки, по принципу «с глаз долой — из сердца вон». Семьи Андрея и Иоганна были переброшены на гларусскую Маянку.

В октябре секретарю Коммунистического союза молодёжи педагогического техникума Герману Кремеру стали известны имена тех учащихся, чьи родители были раскулачены. Отреагировал он молниеносно — в тот же вечер собрал всех членов комитета и предложил «нанести завершающий удар по кулаку», «закончить дело, начатое партией», «очистить стены пролетарского техникума от буржуазных отпрысков». Глаза Германа горели. Он всегда говорил энергично, даже самые обыденные житейские темы излагал пафосно, а когда дело касалось партии, весь словно вспыхивал ярким пламенем революции. Сын потомственного марксштадтского рабочего, Герман не помнил прежней жизни, знал о ней только по рассказам родителей: «Жили хорошо, не голодали, никто нас не замечал…» Да и сейчас секретарь не голодал, проживал с родителями в отдельном доме, но осознал свою историческую значимость: «Мы, дети рабочих, победоносно зашагаем по всей планете. Да здравствует мировая пролетарская революция!»
Протокол заседания комсомольского актива лёг на стол заведующему техникумом, и ленинская молодёжь стала открыто предлагать кулацким элементам покинуть стены учебного заведения.
— Стоп! Никаких «покинуть»! Вас ещё никто не отчислил. Ждите. Вопрос по вам решается, — успокаивали зарёванных первокурсниц в секретариате.

Заведующий учебным заведением Константин Андреевич Арендт вызывал к себе «буржуазных отпрысков» по одному.
— Тебя, Давид, отчислять жалко. Был бы ты троечником, я бы не возражал. Продолжать же учёбу тебе будет очень трудно — ни стипендии, ни помощи от родителей. Я вижу только один выход из создавшегося положения, —  Константин Андреевич отвёл глаза в сторону. — Отрекись от родителей-кулаков.
— Как — отрекись? 
— Очень просто. Напиши заявление: мол, я, такой-то, отрекаюсь от родителей-кулаков. Ну, например, по причине их принадлежности к классу эксплуататоров… Напиши, что позицию своих родителей ты всегда осуждал всецело, пытался повлиять на них, но ныне, видя, что это ни к чему не привело, не хочешь иметь к ним никакого отношения… и так далее и тому подобное… В свободной форме. Главное, чтобы педагогический совет поверил в твою искренность. Сейчас главное — здесь удержаться, не сломать свою молодую жизнь, не зарыть в землю талант, столь необходимый нашей советской родине… (Константин Андреевич едва заметно поморщился.) — А там… кто знает… может, в тебе будет единственная надежда твоей семьи… на помощь… Идеологическую, воспитательную, имею в виду, — поспешил уточнить заведующий.
Давид низко опустил голову и, упершись подбородком в грудь, молчал.
— Я тебя не тороплю. Съезди на выходные к матери, переговори со своими, перескажи им, что я тебе сказал… — и принимайте решение сообща. Подобные заявления сейчас пишут многие — и дети священнослужителей, и отпрыски бежавших за границу отцов-белогвардейцев… Иначе вам просто не дадут… — в этом месте заведующий споткнулся, очевидно, желая вставить хлёсткое словцо в адрес «неизвестных» злодеев, но, сдержавшись, вздохнул и выдавил из себя: — Получить образование.

В тот же день после занятий, предупредив секретариат о своём отсутствии до понедельника, Давид отправился в родное село.

Во дворе родительского дома суетились рабочие. К верхней балке ворот была прибита табличка, на которой красовалась свежая надпись «Kolchose „Rote Oktober“ ».
— О, смотри-ка, Давид появился… Ты откуда? — спросил старик Гейгер, оторвавшись от распиловки лежащей на верстаке доски. — Тебе в Гларусе не положено показываться.
— Как это — не положено?
— А вот так. Эй, Филипп, поди сюда, посмотри, кто к нам пришёл.
На крыльцо вышел председатель поселкового совета.
— Ты почему с Маянки сбежал? Вам велено сюда не приходить.
— Я не с Маянки, я из Марксштадта приехал. А что вы здесь строите?
— Не строим, а перестраиваем… Ваш дом конфискован. Ну, в общем, иди, иди к своему дяде Фёдору, он тебе всё объяснит, — и, приказав мужикам закрыть ворота, громко выкрикнул: — А сюда больше не появляйся, нечего тебе здесь делать.
Отойдя от родительского дома, Давид дождался, пока рабочие затворят ворота, прочитал ещё раз чёрно-красную надпись, почесал лоб и вслух произнёс: «Настоящий omen  — в прошлом году уже всё предсказано было».
Студент вспомнил лето прошлого года, когда он, вернувшись с покоса, был встречен за воротами дома отцом: «Слетай в магазин за бутылкой водки, у меня гости из Вольска, большой гешефт намечается!» Шестнадцатилетний сын, не спешиваясь, взял протянутые отцом деньги и направил коня в сторону поселкового магазина. На обратном пути, заслышав возбуждённую русскую речь (мужики сидели во дворе возле летней кухни), решил орлом въехать на коне прямо во двор. Но не рассчитал. Конь, пригнув холку, сменил поступь, и Давид, ударившись головой о перекладину ворот, упал на землю. Взрослые выскочили из-за стола, подбежали к распростёртому юноше, подняли его на ноги.
— Ну, ну, — тревожно заглядывая сыну в глаза, повторял отец, — живой?
— Живой… Да живой я, вот только бутылку разбил…
— Хрен с ней, с бутылкой, ты мозги себе не отбил? — и отец принялся гонять сына по таблице умножения: — Семью восемь — сколько? А шестью девять? А…
Закончилось это тем, что отец ещё раз отсчитал Давиду положенную сумму и вновь отправил в магазин за водкой. Но уже пешком: «Тише едешь — дальше будешь».

Дом Фёдора Александровича находился по другую сторону улицы ближе к центру посёлка, где красовалась небольшая, отстроенная в 1914 году, церковь. Возле дома два мальчика, десятилетний Карл и семилетний Генрих, что-то сосредоточенно мастерили, не обращая внимания на редких прохожих.   
— Привет, орлы. Что делаем?
— Давид, Давид приехал, — закричали сыновья дяди Фёдора и побежали оповещать домочадцев о неожиданном событии.
— Давид! Ты откуда? Ты на Маянке был? Ты не слышал? — засыпала вопросами Елена, вторая жена Фёдора, растерявшегося студента.
— Да замолчи ты, откуда ж ему знать, — прикрикнул на жену муж, — проходи, студент, в дом.
В доме Давиду объяснили, что им, раскулаченным, не велено в посёлке появляться, что в случае нарушения «арестуют и в тюрьму посадят».
— Отто Кригер с Маянки пришёл, так наш председатель палкой его восвояси погнал, говорит, нечего тебе тут рыскать. Мол, всё, что осталось, — наше, колхозное. Обещал заявить на него куда следует. Вот такие дела у нас, Давид.
Дядя достал из кармана носовой платок, громко высморкался, утёр подступившие слёзы.
— Я, когда у них в каталажке сидел, согласился вступить в колхоз, меня выпустили. Но обобрали как липку. Всех четырёх коней увели — туда, за озеро… Там огромный колхозный табун три пастуха пасут, а конюшню новую отстраивают… Корову одну, Эмму, оставили… Представляешь, одну корову на тринадцать человек!
Из рассказа дяди Фёдора, его жены и взрослых детей Давид узнал все подробности процесса раскулачивания. Как нагрянувшие гэпэушники помогали «улепётывать» чуждому селу элементу, как так называемые «середняки» и «бедняки» громко возмущались, требуя остановить бесчинства, а «старик Семёнов на них аж палкой замахивался».
— У них власть, они с оружием… Убивают без суда и следствия. Тройку собрали, бумажку подписали — и нет человека. С ними шутки плохи… Я на эти рожи нагляделся… Век бы их не видал! А тебе лучше сегодня же уйти. Мало ли что, стукнет кто-нибудь — и заметут тебя, чтоб другим неповадно было.

На следующий день, после ночёвки под открытым небом, студент добрался до родного «хуторка».
— Само собой разумеется, Давид, отрекайся, — с облегчением прошептала мать. — Хоть ты здесь останешься. Времена сменятся, и мы вернёмся в наше село… Такая ложь, жульничество долго продолжаться не могут. Это мы боимся, а русские люди терпеть не станут…
— Ничего мы не боимся, — вмешался брат Давида, названный в честь дяди Андреем. — Нас просто чуть что — в немецкие шпионы записывают, а дураки русские сразу верят.
— Конечно, поверят… «Те» немцы — немцы, и мы, здешние немцы — немцы; логично, — согласился с братом Давид, ввернув полюбившееся ему «математическое» слово.
— От отца, слава Богу, первое письмо получили. Пишет, маты из тростника плетут. Большой наплыв семей кулаков в Караганду ожидается, а маты нужны для кровли. Нас всех по землянкам расселят… На маты землю набросают — вот тебе и крыша над головой.
Амалия утерла платком воспалённые от постоянных слёз глаза, громко зашмыгала носом. Маленькая четырёхлетняя Паулина захныкала, прижалась к ноге матери.
— Как хорошо мы жили… И дом свой, и скотина, и огород. А теперь землянка, — спохватившись, она перестала сокрушаться и сменила тему разговора: — А ты-то как, Давид, стипендию тебе назначат?
— Константин Андреевич сказал — назначат. Но какое-то время подождать придётся.
— Какое время? Когда платить начнут?
— Не знаю я, но ведь совсем без денег не оставят. Родителей нет, откуда помощи взяться?

На следующий день, прощаясь с сыном, мать сунула ему в карман пятьдесят рублей.
— В следующий раз дам ещё. Мы на рынке в Марксштадте продаём всё, что можно продать. Сколько нас тут продержат — неизвестно, говорят, в любой день могут отправить в Караганду. Я тебе шубу пошить Эмихам закажу, у нас овчины много — всем выйдет по одной. Приходи, сынок, по воскресеньям на рынок, раз в две недели мы там будем за прилавком стоять…

Запрет на посещение села Гларус после отказа Давида от родителя-кулака с него сняли, однако с семьёй встречаться запретили. 
— Мы не позволим себя вокруг пальца обвести, — ораторствовал секретарь ВЛКСМ Герман Кремер, — всех отреченцев необходимо взять на контроль. Написать бумажку легко… Мы должны быть воистину убеждены, что они неподдельно отказались от их буржуазного прошлого и оборвали всякую связь с семьёй. Мы организуем комсомольские дружины и будем патрулировать общественные места, в особенности городской рынок. Там, как мне известно, кулачьё распродаёт свои пожитки…
— А если обнаружим контакт, что делать?
— Составьте протокол — и на стол в секретариат. Пусть отчисляют за преднамеренную ложь, пролетарская революция обмана не терпит…

Старик Иоганнес Вагнер, дальний родственник гларусских Вагнеров, работал на базаре сторожем. Через него-то и наладил Давид связь с матерью. На рынок студент приходил только будними вечерами: «подмести, прибраться, заработать на хлеб». Ленинская молодёжь протестовала против немедленного назначения стипендии «кулацким отпрыскам», дескать, «не прошли ещё проверку». Когда же заведующий техникумом на расширенном совещании, стукнув кулаком по столу, вскричал: «Хватит издеваться над детьми, они на лекциях засыпают от усталости», а Герман в ответ только проворчал: «Поделом им, пусть знают, как хлеб зарабатывать», но открыто возражать не стал, стипендию наконец-то стали выплачивать.
Перед Рождеством мать дала знать, что тулуп готов, и попросила сторожа организовать встречу с сыном. В назначенный день рано утром Давид появился в сторожке.
— Сиди здесь до самого позднего вечера, пока ваши комсомольцы с рынка не уйдут, — приказал сторож. — Безбожники! Они сюда не заходят.
Амалия в это воскресенье часто уходила из-за прилавка, оставляя его под присмотром десятилетнего сына Данила. Она делала это для отвода глаз — посмотреть, мол, что другие продают, свой товар на продажу предложить: «Ведь не наездишься в город с Маянки, подводу на шесть семей берём, а она денег стоит… На полпути ночуем, потом сюда…» Улучив подходящий момент, женщина юркнула в избушку сторожа.
— Что они с нами творят! С детьми запрещают встречаться, где ж это видано, — причитала мать, обнимая сына, — а выглядишь ты, слава богу, хорошо. Денег-то хватает?
— Хватает, за меня не беспокойтесь. Подрабатываю, где придётся. В общежитии у нас тепло, а вот как вы там, на выселках, дом-то холодный?
— Перебиваемся… Слава богу, постройки имеются, ими топим.
— Как там дядя Андрей?
— Ой, плохо, держат, не выпускают, бьют, говорят, сильно… Он не признается.
Вскоре Амалия незаметно покинула место свидания, а сын по наводке сторожа: «Жрать пошли, мерзавцы», — ушёл, не дожидаясь вечера, к себе в общежитие.
Последний дар заботливой матери — овчинный тулуп — обогревал душу и тело сына и спасал ему жизнь в годы трудовой армии — на северном Урале.