Ребенок на пляже

Аглая Дронова
Благодарности
Спасибо Саше, Соколову, за «Школу для дураков», Кнуту, Гамсуну, за «Голод», Леониду, Андрееву, за «Мысль», Марку, Твену, за «Мои часы», Мишелю, Турнье, за «Лесного царя» и Францу, Кафке, за «Превращение».
Эпиграф
Время, текущее в отличие от воды
Горизонтально от вторника до среды,
В темноте там разглаживало бы морщины
И стирало бы собственные следы.
 (с) И. Бродский
1
Кто не любит ходить босиком по траве? Конечно, кто-то не любит, как кто-то не любит, например, маленьких детей. Многие девушки, коим хоть сколько-нибудь свойственна женственность и материнский инстинкт (пока это только инстинкт, ведь у них еще нет собственных детей), при виде маленьких, в возрасте от месяца и далее, вплоть до того момента, пока на лицах младенцев не вырастет щетина, или грудь розовощеких девчушек перестанет помещаться в бюстгальтер четвертого размера, впадают в неуемный и зачастую даже неприличный восторг. Они увлажняются глазами, носами и уголками ртов, произносящих что-то вроде: «Ути-пути, какой шладкий!», хотя до конца разобрать, что именно они лепечут, для меня возможным не представилось ни разу. Видимо, это своеобразный язык, довременная азбука, понятная всем младенцам на свете испокон веков. Очевидно, что китовьи самки пробулькивают то же самое под своей толстой водой животности и безразумия. Что до травы, так вот я очень люблю ходить по ней босиком, особенно когда она теплая и влажная (кстати, мне кажется, любителей теплого и влажного примерно столько же, сколько и любителей младенцев). Еще я люблю на ней лежать, её вдыхать, её бежать и её смотреть. А вот младенцев я не очень люблю. Я их боюсь, как в детстве боялась чужих мам, которые могли отнять меня у моей. То же самое, только наоборот: чужие дети, которые внезапно окажутся моими – вот кошмар-то, да? Нет, вы только представьте, что абсолютно чужой человек вдруг запретендует на прямую принадлежность к вам и вашим близким. Захочет занять «свое» место и, в конце концов, ему это удастся под видом подходящего по цвету и форме кусочка мозаики. А дальше раскрошится гармония, что приведет к диссонансу и круглому противоречию, из которого не вырвешься.
Я не очень люблю траву, которая истоптана сотней ног и выжжена месяцами солнечных издевательств, хотя проводить время возле теплого моря, где такие издевательства возможны чаще, чем в средней полосе, мне приятно. Я люблю его слушать, и иногда мне даже кажется, что я понимаю, о чем оно говорит. Как и каждому из нас. Возле него всегда думается широко и неспокойно, бесконечно и безнадежно. Это если сидеть на берегу и думать по направлению к морю, а если в море думать по направлению к берегу, то обнаруживается надежда, вера в будущее, но вместе с тем и клетка, безвольность и очередное русло твоего течения.
Ранней осенью в Крыму та трава, которую я не люблю. Она - колючий остов, надгробие и насмешка. Это её час между собакой и волком, когда она уже совсем не зеленая, но еще слишком жива, чтобы сгнить после первого же дождя, распластавшись на земле. Такая трава во всех Крымских бухтах, на их холмах и даже между камнями, причудливо наваленными кем-то, и покоящимися в этих неестественных позах уже довольно давно, как будто их фотографируют и им нельзя шевелиться; можно только улыбаться. Естественно, неестественно. Когда я лицезрею наваленные таким образом камни, мне всегда делается странно от того, что я никогда не видела, чтобы какой-нибудь камень упал или хоть немного сдвинулся с места. Ах, эта внеземная статичность подвижности камней! Сколько я еще буду думать о тебе, как об утраченной иллюзии и сошедшем с пьедестала идоле. Но вернемся в бухту с выжженной травой. Кто-то приехал туда отдохнуть от чего-нибудь, кто-то - впечатлиться новым (а кто-то – старым), кто-то - приготовить рыбу на углях и вкусно запить ее местным вином, кто-то - в очередной раз дико искупаться, а кто-то – так, просто, но мы приехали вместе. Бухта была обычная, ничем не примечательная бухта. Даже названия у нее не было, то есть было выцарапано что-то на камне, но разобрать ничего, кроме слова «бухта» было нельзя. Бухта с той же травой, теми же фотографирующимися камнями, и тем же перекати-мусором, которого было хоть и немного, но для того, чтобы завершить описание внешнего вида типичной крымской бухты – достаточно. Ведь вскоре у меня появится отличная возможность гораздо глубже понять эту бухту, научиться общаться с ней, за неимением других собеседников, и понимать ее лучше, чем иной раз могут понять друг друга люди: хорошие знакомые или даже возлюбленные. Какое замечтательное слово – «возлюбленные». Сколько неправильности таится в нем с самого начала. Оно будто предупреждает, просит нас не делать этого. Оно окрашено красным, запрещающим дальнейшее движение в никуда. Или маячит перед глазами, как кусок ткани, призывая броситься, изувечить, измучить и убить. А ведь за этим страшно страстным порывом последуют ледяные удары в спину, и бычья кровь затеплеет этим цветом на песке, а потом впитается, перемешается с грязью, потом тореадоров и кровью других быков.
Я посмотрела на часы - был жаркий, но ветреный полдень. Мы приехали и засуетились, как мошкара над высокой травой. Всем хотелось бурной деятельности и претворения мечты о пикнике в реальность. Множество не очень крупных детей рассыпалось по пляжу. Необъятный простор для получения различного рода детских счастий: и прибой, и ракушки, и песок, и камни. Я решила влезть на холмик, ощетинившийся справа от бухты (если смотреть на море), и понаблюдать за происходящим оттуда. Я преодолела сотню тысяч световых лет, а на часах был все тот же полдень, что и внизу. Сверху сильно дуло; мои волосы взвились и растрепались по шее и вискам, потому что больше никуда достать не могли. Но им все равно нравилось вот так развеваться. Пусть не очень убедительно, зато искренне. Я потрогала пальцами ног сухую, как тыльная сторона ладони зимой, землю и отдельные колючие травинки, торчащие в строгом беспорядке на ней. Мне стало неприятно от чего-то, и очень жарко, хотя я стояла на ветру. Мне захотелось лечь. Я легла и увидела небо. Смешно, что вот оно всегда над нами, а я, например, так нечасто на него смотрю. Оно было большое и синее и от его пронзительности меня затошнило. Совсем недавно я решила больше не хоронить душевные порывы, тогда почему же я должна была похоронить физический? И я не стала его хоронить – меня гаднуло. Пришлось перелечь в другое место, чтобы не омрачать дальнейшего своего пребывания на холме. Я переползла ближе к краю, к скале, нависающей над вялым прибоем, и камням, которые когда-то (но когда?) отвалились от нее и теперь лежали внизу, открыв клювы, как голодные птенцы. Волны от брызг были такие неубедительные, что я даже немножко посмеялась над ними, но так, чтобы они не услышали. Я не хотела обидеть их ничем. Мне послышалось, что кто-то меня позвал. Я испугалась, что это оттуда, снизу, что меня услышали и те, и другие, и что сейчас, возможно, мне придется ответить за свой негромкий смешок. Оказалось, что меня позвали люди, всего-навсего, потому что без меня заскучали. Всегда спрашиваю себя, зачем и кому нужна эта бесполезная ложка? В смысле не ложь, которая во благо или просто потому, что она большая, а ложка, маленькая такая и неприметная, серенькая ложка. Никогда не поверю, что без моей обращенной взором вовнутрь физиономии может стать скучно. Скорее даже наоборот. Но нет, надо подать сигнал, что без меня - плохо, а то, что это за социальная группа такая бессовестная, которая в приличном обществе потакает изгоям? Я спустилась с холма, покачиваясь под порывами ветра, чистая, вернее – вычистившаяся, и просветленная. И все еще был только полдень, мне снова захотелось прилечь, будто я провела без сна и покоя неделю или две. Усталость была гораздо убедительнее брызг от волн, над которыми я посмеивалась сверху несколько дней назад. Я пошаталась еще среди взрослых людей и пришла к маленьким, решив таким образом отдохнуть, потому что в точности не знала, от чего я устала, и предположила, что от взрослых. Я-то давно поняла, что возраста у меня нет и определить, сколько в точности лет я провела на Земле – невозможно. Еще около полутора тысяч дней назад мне казалось, что я иду в ногу со своим возрастом, что прожила ровно столько, сколько дней рождений отпраздновала, но наступил момент (не знаю, у всех ли он наступает и есть ли определенный возраст наступления этого момента), когда прожитое мной время отделилось от меня; понятие прошлого смазалось, а будущего – затянулось густым войлочным туманом и стало неразглядимо вовсе, потеряв любые свои очертания. Зато настоящее обрело четкость и непреложность. Оно стало не просто своим фотографическим изображением, оно стало карикатурой на самого себя, доведя все объекты сегодняшнего дня до пиксельного предела. А еще стало возможным увеличить каждый его (настоящего) момент и рассмотреть подробно при ближайшем безвременьи. Вам стало интересно, как живут люди, существующие вне времени? На этот вопрос ответил еще Веничка Ерофеев. Медленно и неправильно.
На пляже лежал двуспальный надувной темно-синий матрас. Такой, какими обычно двуспальные надувные темно-синие матрасы и бывают. По нему были ровным слоем разложены полотенца, надгрызенные яблоки, погремушки и пара беллетристических изданий для мам. Я присела и огляделась. Детей было бессчетное множество, и все они занимались увлекательным непонятно чем. Я даже описывать это не стану, потому что получится то же самое, как если бы я взялась описать ритуальные танцы какого-нибудь племени Нао Ах-Хайн, призывающего своего бога забрать пару девственниц в обмен на хороший урожай бобовых. Я прищурилась и посмотрела на Солнце. И как ему удается, оставаясь всегда одним и тем же, постоянно меняться и быть разным? Первым делом я бы спросила у Солнца именно это, если мне когда-нибудь выпадет случай встретиться с ним и поговорить наедине. Солнце, на которое я смотрела в тот момент, было не самим собой, а своим отражением. Оно, вися над морем, отражалось наружу не вполне уверенно, как бледная яичница, вызывающая сомнения в её натуральности и полезности. Но Солнце грело, даже припекало, и поэтому я решила снять рубашку и шорты, и прилечь на матрас (об этом я подумывала с тех пор, как наступил тот полдень). Я разделась, поправила свой купальник, а потом поправила его еще раз. И еще. Мне нравилось его трогать. Он многослойный, как лук, и за это он – мой любимый купальник. Наконец, я легла на матрас. Он был горячий и очень неустойчивый. Мне вдруг показалось, что мои ноги коснулись прохладной воды, и что море давно прибрало меня, и что я уже очень далеко от берега, и что у меня даже нет Бенгальского тигра, на которого я смогу отвлекаться время от времени от своих печалей и одиночеств. Но мне это все только показалось, просто я, видимо, ненадолго прикрыла глаза.
Тут к матрасу подошла Оля и посадила рядом со мной Еву, сказав при этом что-то наподобие: «Присмотри пока за ней, я хочу искупаться!» Я, скорее всего, сделала какой-то утвердительный жест рукой или кивнула, потому что Оля ушла купаться, а я осталась лежать на матрасе рядом с пускающим слюни ребенком. Еве было около года. Ну, то есть ходить, как нормальные люди ходят, она еще не могла, она только ползала и стояла, покачиваясь и держась за чью-нибудь руку. Чаще всего - за мамину и папину, реже – за бабушкину. Прошло меньше пяти минут, а я уже озиралась по сторонам в поисках Оли: мне стало страшно. Я решила лечь на живот, чтобы меньше отвлекаться на ребенка от своих печалей и одиночеств. Мне было здорово так лежать, как вдруг я почувствовала на спине какую-то тяжесть и с ужасом поняла, что на мне сидит Ева. И как ей удалось забраться на меня так незаметно? Ей было довольно удобно сидеть на моей спине и, видимо, очень увлекательно, потому что она даже подскакивала от удовольствия, представляя, что я лошадь или бизон. А мне было лень шевельнуть хоть одним ребром, чтобы сбросить её на матрас, поэтому я лежала, как песчаная дюна, и не шевелилась, сохраняя в лице, лежащем на матрасе, отрешенность и умиротворение. Её теплые и мокрые пальчики шлепали, оскальзываясь и спотыкаясь, по моей спине. Это было нам взаимно приятно. Ей нравился звук, а мне тоже нравился звук, потому что я могла бы обойтись и без этих тактильностей. Вдруг я почувствовала, как её пальчики тянут за веревочки моего купальника, завязанного на два, как водится, бантика: на спине и на шее. Причем тянут со знанием дела, как будто это ее хобби – развязывать купальники. Бантик на спине поддался соблазну развязаться моментально, и Ева сразу потеряла интерес к двум безвольно и потерянно повисшим веревочкам. Она обнаружила бантик на шее, и я подумала, что хорошо иметь привычку завязывать купальник на шее на два узла, вместо одного, как на спине, а уже потом на бантик. Бантик пал смертью храбрых, то есть через несколько мгновений после начала сражения с Евой. Но остались два узла, слипшиеся от морской соли и постоянной жарки на солнце. Внезапно две веревочки упали на матрас недалеко от моего подбородка. Как? Как она это сделала? Не было там никаких узелков… Только бантик. На другом купальнике узелки. На нелюбимом. От любимых же не ждешь предательств, поэтому именно в тот полдень я должна была оказаться в своем любимом купальнике, чтобы все сложилось так, как было задумано. Но что мне теперь делать? Не могу же  я встать, одной рукой ловить падающего с моей спины ребенка, другой - слетающий купальник, а третьей – прикрывать грудь от ультрафиолетовых взглядов? Отличное представление. И тут я очень разозлилась на эту ситуацию и довольно строго сказала:
- Знаешь, Ева, сумела развязать – сумей и завязать! В общем, сделай, как было.
А вдобавок еще и подумала, что не сдвинуться мне с этого места, пока она не завяжет мне купальник.
2
Тут ко мне, конечно, должна была подойти Оля, которая накупавшись, как следует, уже вышла из моря и двигалась по направлению к матрасу, на котором бесстыдно лежала я с ее дочерью на спине. Вот сейчас она подойдет, и мы вместе посмеемся по поводу ловких ручек Евы и той поразительной сноровки, с которой она расправилась с бантиками на моем купальнике. И этот случай, без сомнений, войдет в историйку. И не только мы над ним посмеемся. Но Оля, поравнявшись с темно-синим надувным матрасом, сделала вид, будто не замечает нас и преспокойно прошла мимо. Я видела, как она поднялась с пляжа по тропинке вверх, ко всем тем, кто готовил рыбу на костре и пил местное вино, к тем, кто буквально несколько минут назад дико искупался, как хотел, и теперь брел вниз с холма, держа подмышкой кончивший закатом фотоаппарат. Мне снова стало дурно и я закрыла глаза. На крайний случай дождусь сумерек, и тогда смогу спокойно встать и завязать купальник сама. Эта мысль меня успокоила, хотя на подсознательном уровне я уже все поняла. Я поняла, что завяжет этот купальник мне именно Ева. Однако утешение от мысли, что решение вопроса в пределах досягаемого времени, привело к тому, что я уснула.
Я уснула на неустойчивом матрасе, придавленная ребенком и  жарой. Сначала мне снилось, что я сама – матрас, но меня ущемляло полное отсутствие чего-либо внутри меня, кроме воздуха, и я пресекла этот сон. Дальше мне какое-то время снился доброжелательного вида динозавр, который впоследствии превратился в мангуста, залез ко мне запазуху, и, не кривя душой, признался в том, что любит меня. Забавно. После этого мне приснилось, что матрас как-то странно подпрыгивает, как будто в него снизу, словно поднырнув, кто-то стучится. Понятное дело, в тот же миг мне начали сниться зарытые в песок дети. Зарыты они были в разных позах: кто – лёжа, кто – стоя, а кто – сидя. Дети очень любят крикнуть родителям или близнаходящимся взрослым: «Закопай меня!» Однажды я сама стала свидетельницей ритуального закапывания. Люди из племени Нао Ах-Хайн таким образом возвращаются в лоно матушки-земли (или отца-пляжа), чтобы вспомнить прошлое и спрогнозировать будущее. Ребенок чаще всего садится  теплым и влажным (потому что только искупался) костлявым или тучным главным углом своего тела на песок и призывает родителя. Родитель покорно приходит и систематически похихикивая от мнимого восторга, производит нагребательно-уплотнительные движения руками до тех пор, пока ребенок не останется торчать только головой и плечами. Тогда человек из племени Нао Ах-Хайн просит закопать его целиком, оставив только лицо. Родитель, немного поломавшись, соглашается и исполняет просьбу. Ребенок доволен, потому что теперь он сможет без труда погрузиться в свое потустороннее состояние и связаться со Вселенной.
Когда я проснулась, вокруг было серо. Я не видела неба, но затылком чувствовала, что Солнце сейчас не со мной. Словно я сама закрыла за ним дверь, а оно – ухожуй. Я обнаружила свою правую руку, которая лежала изначально ближе к краю матраса, на песке. И направила указательному пальцу импульс воткнуться в песок. Песок был влажен, но холоден, и мне это не понравилось. Я посмотрела на скалы, которые еще были со мной, и пришла к выводу, что вряд ли был отлив, ведь меня бы опять прибрало море. Значит, прошел дождь. Сзади доносились непонятные звуки, которые производила определенно не я. Я привыкла к постоянному давлению в области спины в общем и поясницы в частности, поэтому не сразу вспомнила, что там сидит Ева. А Ева по-прежнему там сидела. И именно она издавала эти непонятные звуки. Она не то кряхтела, не то булькала, но мне почему-то вдруг стало радостно от того, что она со мной. Поляна, на которой по моим расчетам еще совсем недавно должны были гореть костер и жариться рыба, стала какой-то другой. Я видела, что она сделалась холодной, что мусор с нее весь сдуло, а место, где туристы обычно разжигали свои костры, затянулось, как ссадина на коленке, и выглядело достаточно уныло. Черное кострище превратилось в лужу и напоминало плачущий накрашенный глаз трансвестита после своего последнего выступления перед уходом на пенсию. Тут я осознала всю глупость и нереальность происходящего. Это что же получается? Вы хотите сказать, что я проспала несколько месяцев? Что, действительно, ха-ха (нервный смешок), я не сдвинусь с этого места, пока Ева не завяжет мне купальник? Что это еще за сумасшествие такое… В мои волосы вплелись Евины крохотные пальчики и потянули за них. Терпимо, но приятного не так чтобы очень много. Я стала сопротивляться, пальчики гнули свое. Тогда я закричала. Не громко, но насыщенно, используя лишь одну гласную – а. Пальчики удивленно встревожились и ослабили хватку. Ева всхлипнула.
В ту секунду я подумала вот о чем. Я люблю молчать, но поговорить я тоже люблю. Если я начну говорить с собой, Ева меня неправильно поймет. Если начну говорить с ней, с Евой, - она вообще меня не поймет, ведь она ребенок, да и к тому же неправильно себя пойму и я. Что не улыбалось. Но с другой стороны, рано или поздно мне придется заняться преподаванием языка, ведь другого способа научить Еву завязывать купальники - нет. Я решила повременить с общением и никак не отреагировала на всхлипы, доносившиеся сзади. Вскоре всхлипы прекратились.
Я разглядывала свою правую руку. Она была похожа на принесенную морем деревяшку: та же безнадежная поза, та же мнимая неподвижность и тот же цвет – серо-зеленый с проседью. В тот момент я испугалась своей руки. Честно говоря, я часто пугаюсь. Но по-другому… Мои испуги обычно внезапные. Руку же я довольно долго разглядывала, прежде чем испугаться ее. А когда испугалась, то даже заплакала слегка. Беззвучно и без слез. Где-то внутри, но навзрыд. Мне хотелось проснуться, встать с матраса в любимом купальнике, поправить его, пойти искупаться, а потом попробовать эту рыбу, ну, ту, которая на костре, и запить её местным вином, хотя я предпочитаю рыбе – мясо, а вину – не вино. А потом взять фотоаппарат и сходить с ним на холм еще раз, доставить ему удовольствие рассветно, полнолунно, скально или еще как-нибудь. И уехать потом отсюда, и через какое-то время даже забыть об этом замечательном незабываемом отдыхе в одной из диких крымских бухт. Желание уехать было очень сильным, как в кресле у стоматолога-неудачника. Но вопреки моему желанию я никуда не уехала. И даже не проснулась. И вообще все осталось так же недвижимо, как раньше. Как камни. И на протяжении довольно долгого времени. Долгое время! Что за абсурд? Как можно измерить длину чего-то, чего нет? Время придумали люди, чтобы не опаздывать на свадьбы и похороны.
Здорово. Великолепно.
Я услышала музыку. Очень осторожную и печальную. Сначала она только приоткрыла дверь и заглянула внутрь, вытянув тоненькую шейку. Потом дверь скрипнула и медленно открылась. В проеме появилась крохотная девочка лет пяти, не больше, с тоненькими светленькими волосенками, споткнувшимися о солнечный луч. Она скользнула в комнату встала по середине, озабоченно оглядываясь и шепча: «Мам, мама». Ее угловатые ножки стукались коленками друг о друга, трогательно позвякивая. Такую вот музыку я услышала, очевидно, от нехватки человеческого общения. И тогда я несмело позвала:
- Ева?
Сзади послышалось заинтересованное сопение.
- Ева! Посмотри, что ты натворила! Ты посмотри на мою спину! Что это за безобразие? Ну, вот кто тебя просил тянуть за веревочки, а? Это же мой купальник, и веревочки мои. А чужое трогать нельзя, фу, плохо. Что ты собираешься делать дальше? Надо поправить, сделать, как было, завязать обратно на бантик. И там, на спине, под лопатками, и на шее!
Тут я почувствовала, как одна маленькая ручка легла мне на спину, под левую лопатку, а другая – на шею.
- Да, Ева, молодец! Теперь…
Ручки начали хлопать по мне с такой силой, что у меня глазные яблоки затряслись.
- Всё!
Хлопанье прекратилось и заинтересованное сопение вместе с ним.
Тишина сгустилась и зазвенела плотно и тревожно. В сумерках вычертились голые ветки кустов на холме, пролинивая каждый свой изгиб мягким карандашом – жирно и тёмно. Ветра не было совсем. Я насторожилась. Обычно такие затишья сами знаете, что предвещают. Бурю какую-нибудь. Если бы упокоенные могли говорить, весть о своей кончине близким они преподнесли бы фразой: «Не волнуйся. Я просто умер». А близкие, обуреваемые этой фразой, сначала бы молча переглянулись, а уж потом зарыдали, упав.
В тот момент, когда я представила себе грузные тела, с грохотом падающие на пол (дубовый, заливной, паркет, линолеум, доска и проч.), темно-синий надувной матрас подо мной и Евой слегка качнулся так, что, если бы он был полосатым надувным бассейном, наверняка бы расплескался. Незыблемый фотографирующийся камень на правом холме устал позировать. Громко ступая по головам братьев его меньших, камень подкатился к краю нависающей над морем скалы, медленно перешагнул через небольшое ее возвышение и решительно ухнул вниз. С таким звуком, наверное, верующие становятся атеистами. Только они звучат внутрь, а камни, в силу своей докрайной наполненности, могут звучать только наружу. Упавший камень удобно расположился между двумя другими и снова начал улыбаться, как ни в чем не бывало. Он снова был готов фотографироваться. Я не забыла его никогда.
Ева стряхнула с себя каменное оцепенение и продолжила существовать на моей спине. Она, очевидно, почувствовала, что я сильно впечатлилась обрухновением и теперь растеряна, потому что она обняла меня за шею и попыталась успокоить, нечленораздельно шипя и завывая, как ветер и море. Я почувствовала, что пухлые пальчики слегка удлинились и похудели. К моим когда-то рыжим, а теперь волосам цвета апрельского снега примешались Евины волосы, беленькие и сверкающие. Так они у нее отросли. Евины волосы волновались, как выброшенные на берег водоросли, наверное, у них они этому и учились. Я в одно мгновение схватила правой рукой Евину ручку, и сжала что есть мочи, сказав:
- А.
Ева взвизгнула.
Я повторила:
- А.
Ручка заерзала в моей руке и вспотела, пытаясь выскользнуть. Тогда я повторила еще настойчивее:
- А.
И еще раз, не повышая голоса:
- А.
И еще, как заведенная:
- А.
Потом я сжала свою правую руку в кулак, в котором повисла Евина ручка, уже слегка потерявшая здоровый цвет. И тогда Ева вскрикнула:
- А!
Но этого было мало. Нужно было, чтобы она сказала «а», а не прокричала это. Тогда я ослабила хватку, но всё ещё крепко держала Еву за руку. Я снова сказала:
- А. – И тут же сжала руку сильнее.
Ева вскрикнула:
- А!
Я разжала руку и спокойно сказала:
 - А.
 Ева помолчала немножко и повторила:
- А.
Апельсин-акселерат абстрагировал на акварельную акулу. Бабуля бульоном с балкона блевала, бульдог под балконом блевал баклажаном. Хорошее слово - баклажан. Сколько в нём всякого понасочеталось: и звонкое, и глухое, и дребезжаще-железное, и сине-натянутое. Конечно, я принимаю толкование этого слова, но, по-моему, ему больше подходит произноситься вождем племени Нао Ах-Хайн в знак приветствия вождя другого племени. Так и мерещатся мне тени благовоний и отблески костра на сине-натянутых боках этого слова. Баклажан! Когда я позаимствовала эту скороговорку у Насти, мне пришлось заменить беляш на баклажан, и, надо признать, я многое потеряла. Ведь беляш ароматен и жирен, а баклажан – отнюдь, но мне необходим был этот баклажан, чтобы вернуться ненадолго к племени Нао Ах-Хайн. Дети всегда напоминали мне дикое племя аборигенов, страшащихся инородных взрослых тел. У детей куча обрядов и традиций, непонятных человеку уже забывшему, каково это – быть ребенком. Я сейчас немного отвлекусь и расскажу про одну из моих однаждых встреч с представителями племени Нао Ах-Хайн. Попала как-то в очередную вечериночную атмосферу с дымом и градусами, все как полагается. Заметила на окраине двух детей. Я люблю экзюперировать на планетах маленьких принцев. «Маленький принц» Экзюпери, конечно, философское произведение, но иногда труднее посмотреть уже, а не шире. Попробуйте приложить «Маленького принца» к жизни, и вы сами в этом убедитесь. Прилететь на чужую планету и принять её (и её населенцев) такой, какая она есть. Трудно! Это труднее, чем янки из Коннектикута при дворе короля Артура.
Я отставила свой стакан с вином и пролюбопытствовала в сторону детей. С младшим познакомилась на ходу.
- Тебя как зовут?
- Петя.
- А меня – Аглая. – И пожала его маленькую ручку.
Я уже двадцать с лишним лет ношу имя Аглая  и  привыкла к возгласам типа «О! Какое редкое имя!» или «Как-как? Аглая? Никогда не слышал». Дети не переспрашивали меня никогда. Каждый день познавая новое, они привыкают к ощущению необычайности и воспринимают всё как должное. Однако это не притупляет их интерес к окружающему, это просто экономит их время, которое взрослые тратят на бесполезные удивленные восклицания.
Петя показал мне пару маленьких машинок. Мы развели небольшую полемику по поводу их марок. Придя к общему знаменателю, мы отправились в детскую комнату, где на нижнем ярусе кровати сидел вождь. Ростом он был мне по локоть и бороды не носил, но был очень серьезен и сосредоточен на своём новом телефоне. В дверях я спросила вождя, могу ли я войти. Тот благосклонно пожал плечами. Я вошла и сразу же представилась. В глазах Нао Ах-Хайнцев это что-то вроде шенгенской визы, предоставляющей возможность недолгого пребывания на их территории.
- Вася. – Сказал вождь.
Я вошла.
Петя попросил меня поразиться его искусству лазания по канату. Просить дважды меня не пришлось: я поразилась моментально, ведь сама по канату я лазить не умею. Вождь Вася пренебрежительно хмыкнул, подивившись моей узколобости. «Обычная взрослая. Что бы ни вытворил мой четырехлетний брат – все классно. Знаем, плавали.»
Я заметила наклейку с изображением злобной пичуги на стене и спросила, обращаясь скорее к Васе, чем к Пете:
- Играешь в «Злобных пичуг»?
- Ну да.
- Я тоже.
- Да ну? – Снедоверничал Вася, подозревая, что мой интерес ненатурален.
- Я, конечно, не профессионал, но поигрываю слегка…
Решив проверить, насколько слегка, Вася, не обращая внимания на болтающегося на канате брата, поинтересовался:
- А «Звездные войны» прошла?
- Ну, не полностью. Я не ставила себе задачу пройти; просто пока было интересно – играла. Мой любимый эпизод «Звезда смерти», так как там есть Пиг Вэйдэр.
- ! – Поразился моим знаниям в области злобных пичуг Вася. – Люблю этот эпизод. Пиг Вэйдэр считается свиньей и за него дают 5000 очков, а…
- А в «Пэт он зэ джеди» за него дают всего 3000! – Закончила я со знанием дела.
- Потому что там он – аналог и не считается свиньей. Если не убить его в уровне, где убили всех свиней, то начинается подсчёт очков.
-  Вот подстава! – В сердцах я.
- Согласен!
Языковой барьер был преодолен.
Минут сорок мы с вождем и его братом перетирали на счет злобных пичуг, потом обсудили и порассматривали Лего, потом рассмотрели висящие на стене грамоты, потом вождь достал маленькую коробочку своих драгоценностей и показал мне их. Я даже вспотела от такого доверия. Из коробочки был извлечен скелет, сделанный из клея. Вася подробно поведал мне о технологии производства таких скелетов. Это было впечатляюще! Потом вождь показал мне корочку от своей болячки с коленки. Я предложила завернуть её в фольгу, ведь целее будет, но вождь заверил меня, что болячка лежит тут уже больше месяца и с ней ничего не делается. Потом вождь убежал за яблоком. Мы с Петей пока решили выяснить, сколько он весит. Петя выудил откуда-то весы. Получилось, что он весит сто семьдесят девять килограмм, а я – четыреста сорок семь. Ну, поправилась слегка, но вполне вероятно, почему бы и нет? Когда Вася вернулся с яблоком в комнату, мы услышали разговор, доносившийся из гостиной:
- А где Аглая?
 – Она с детьми.
 – А ужин?
– Надо ее позвать…
Перед тем, как вождь закрыл дверь в детскую, я успела крикнуть только:
- Нет, спасибо, я не голодная!
И мы продолжили наше обоюдное знакомство и изучение.
3
С детства я люблю знаки. Это одна из немногих моих любовей, которые остались со мной вплоть до моего настоящего.
Однажды проезжая мимо какой-то деревни в …ской области, зацепилась взглядом, а больше – желудком, за продаваемое на обочине ведро с черникой. Я остановилась и подошла к ведру, немо взывая к продавцу, у которого я смогу обменять деньги на прозрелость. Пару минут я, конечно, повзывала, а потом ко мне вышла девочка лет одиннадцати-двенадцати и спросила, действительно ли я намереваюсь приобрести три литра черники разом. Я утвердила, что собираюсь, и именно три литра. Сказав, что сходит за пакетом, в который она сможет ссыпать мне ягоду, девочка поспешила во двор, к дому. Я склонилась над черникой. Крупные матовые ягоды, как будто вспотевшие от трудного собирания в ведро, лежали каждая, прислонившись к четырем соседкам. Кроме верхнего слоя, где ягоды касались только трех соседних черничин. И кроме бокового окружного слоя, где ягоды касались еще и ведра.  Чуть не забыла! И кроме нижнего слоя, где черничины касались еще и дна ведра. Я склонилась над черникой еще ниже и увидела невообразимое! Мне открылся черничный иней, весь такой, каким его представляли Нао Ах-Хайнцы. Дуновение детского начала скрывается в нем. Черничный иней - это как пирамиды, оставшиеся после египтян. Черничный иней – это тонкая и едва заметная вязь отпечатков детских пальчиков, которыми собиралась продаваемая ягода. Собиралась долго, с потом и кровью, потому что собиралась рядом с низиной и болотом, где небо звенит комарами, где пальцы чернеют, а мысли испаряются, где роса начинает светиться, прежде чем испариться, и мох становится теплым и влажным. Моим любимым.
Девочка вернулась с пакетом, мы пересыпали ягоду, и я протянула ей триста пятьдесят рублей (причем пятьдесят были железом и довольно многочисленным). Навстречу деньгам из рукава высунулись абсолютно чёрные пальцы.
Я лежала на матрасе и вспоминала в подробностях, каково это – есть чернику со сгущенкой. Начала я издалека, вы сами заметили, аж с покупки этой ягоды… Мне уже очень хотелось черники, когда мы только приехали в бухту, а теперь, столько времени спустя, мне сумасшедше её хотелось. Я вспомнила черничный иней, вспомнила, какой ложкой я люблю есть чернику на даче, ложкой, где погнут маминым зубом край и где вытерты отпечатки моих пальцев, вспомнила, сколько ягодок каким количеством столовых ложек сгущенки полагается заливать. Вспомнила, что черника – холодная, потому что в холодильнике стояла, а сгущенка – комнатная, потому что стояла в шкафу на полочке. Но если получается наоборот, то есть черника – комнатная, потому что ее только что принесли из леса, а сгущенка - холодная, потому что осталась последняя банка, забытая когда-то в холодильнике, - получается все равно вкусно.
Я чувствовала, что мне уже очень давно не было вкусно, однако я не чувствовала голод. И вообще многие потребности (да практически все) куда-то исчезли. Все, кроме одной – уехать. Хотя она стала не такая острая, какой она была в начале «пикника»; однако она была такой же назойливой и неотгоняемой даже когда трансформировалась во «встать». Она была занозой-стимулом, благодаря которому я начала что-то предпринимать.
Лежа на матрасе и просверливая взглядом огромные дыры в пространстве, я начала думать, что, если бы это приносило хоть какие-нибудь плоды, я бы уже давно встала и уехала. Получается, это не работало. Тогда я решила открыть свой рот снова, плотно закрытый после того, как он научил Еву главной гласной.
Я начала приподнимать верхнюю губу, но она так крепко склеилась с нижней, что потянула ту за собой. Тогда я решила попридержать нижнюю зубами и легонько укусила себя за губу изнутри, но её, скользкую и проворную, это не остановило, и она вновь последовала за верхней. Тогда я сжала зубы сильнее и почти сразу же унюхала железный запах. Больно не было. Кожа, пролегающая между носом и верхней губой, растянулась и обмарлевилась, став тонкой и полупрозрачной. Но когда она натянулась до предела, когда по ней можно было бегать, как по глади озера перед грозой, губы поддались и, наконец, расстались, обнажив холодную и сухую пасть. Мою. Бывший когда-то малиновой прелестью, сейчас мой язык был похож на рыбу к пиву, или, что еще хуже, просто на испепеленную Солнцем рыбу, которая как была никому не нужна, так и осталась, и теперь лежать ей вечно, и не закопанной родителями, а просто распростертой на горячем песке. И облепленной мухами. Этой рыбой я и попыталась облизать свои губы, но получилось это у меня не сразу. Сначала было ощущение, что мои губы, как камни, шагающие друг по другу во время их падения, издают грохочущие симфонии. Потом губы все же слегка увлажнились, да  и язык вместе с ними, и я смогла нащупать на губах прилипших песчаных блох, сами песчинки, обрывок какой-то этикетки, несколько веточек от «перекати-поля» и чьё-то маленькое перышко. Все это было присыпано внушительным слоем соли, которая прокристаллила  причудливые узоры, почти черничный иней. Какое-то время я беззвучно, если не считать шорох, терлась губами друг о друга, но спустя несколько солнцепадений, у меня получилось произнести букву «п». Потом «б», что было ничуть не легче.
Рано или поздно в таких местах заводится эхо – от сырости и одиночества. Я хотела поговорить хотя бы с эхом. Да. Именно это я и собиралась предпринять. Ведь я решила, что, дырявя пространство, я проблему не устраню, надо что-то сделать. Я решила говорить с собой, используя в качестве макета собеседника скалы, находящиеся так долго совсем рядом, и которые давно должны были подружиться со мной. Им не составит труда поддержать беседу. В скалах я не сомневалась. Я сомневалась в себе.
Нужно было взять и начать говорить. Это очень сложно. Мне всегда сложно начинать. Знали бы вы, сколько проносилась идея этой книжки в моей голове. Ну, ладно, быть может, она там созревала, доходила до нужной кондиции, но начать-то я все равно не могла! Спустя пять месяцев после зачатия идеи (на темно-синем надувном матрасе) мне показалось, что я вот-вот рожу. Я почувствовала острую боль в области затылка и даже написала пару первых страничек, а потом ужаснулась, решив, что это – выкидыш, что дальше я так и не продолжу. Но спустя еще шесть месяцев, я поняла, что стоит слегка натужиться, и на свет появится вот эта самая книжка, которую сейчас – кто-то пишет, а теперь – уже кто-то читает. Но, пожалуй, сейчас, то есть, не тогда, когда вы читаете, а тогда, когда я пишу, позвольте мне полностью погрузиться в родовой процесс, чтобы мне было не слишком больно, а вам не слишком скучно.
Что бы такое себе сказать, чтобы это показалось исходящим из недр скалы, из ее уст, так сказать, чтобы это вписалось в данную обстановочку?  Эта фраза могла стать чем угодно: свалившимся камнем, съеденным ведром черники, зачатой идеей, высохшей водорослью, грязными ногтями, развязанным купальником, отразившимся Солнцем, остовом травы, прислышавшейся музыкой, или даже воздухом, коим был надут темно-синий матрас, на котором лежала я, на которой сидела Ева.
После довольно продолжительных раздумий, я продекламировала следующее:
«В Испании есть король! Он отыскался. Этот король – я.» 
Тишина, на мгновение ослабившая свою хватку под напором цитаты из Гоголя, после произнесения поставленной точки сгустилась с новыми силами. Я поняла, что вроде бы, я сошла с ума. А то с чего бы прийти ко мне в голову этой фразе, которая и в оригинале исходит изо рта блаженного, и у меня сопутствует ситуациям, выбивающимся из колеи обыденного. Ведь я королем Испании стала, когда полюбила динозавра. Я знаю, что их не осталось на земле, что метеорит и жуткие морозы, которые и я не жалую, послужили причиной их массового исхода в лучший мир, но. Но всякое бывает, знаете ли. Динозавра любить – это вам не в поле ходить. Вообще, я уверена, что смогла бы обойтись без слова «любить». Мне ведь просто нужно было его спасти. А это вполне себе объяснимое желание (ведь последний динозавр!), возникшее, к счажелению,  не у одной меня. Мне было так жалко одинокого (совсем одного-одинёшеньку во всем целом мире!) динозавра, что я даже стала королем его Испании. Но потом прошло, со временем. Со временем многое проходит, но не всё. Вот, например, я стихов немножко написала, так вот они со мной навсегда. Я считаю, что только это «навсегда» и есть единственное возможное. Еще мои дети – мои навсегда. Ну, мои, те, которые случатся. Значит, в принципе, и моё лежание на диване с развязанным купальником и Евой на спине должно пройти со временем, однако этого что-то долго не случается, поэтому мне все же придется приложить какие-никакие (как говорит моя бабушка) усилия. А прилагать усилия я не люблю почти так же, как морозы.
Вот о чём я подумала, когда скала произнесла цитату одного из интересных мне писателей. Но потом я припомнила общеизвестный факт, что человек, сошедший с ума, никогда не признает этого, не признает себя нездоровым, заболевшим. Мир его накренится, или вовсе изменится, перевернувшись с ног на голову, но останется ему привычным и родным. А для нас, окружающих, не мир заболеет, а сам человек; и дружба завянет, и любовь пройдет, а печаль не отступит. Так что у меня пока все дома.
Хотя помимо Гоголя я вспомнила и Соколова, Сашу. И моё его любимое стихотворение:
Тут похоронен Петр
По прозвищу Багор.
Его все звали Федр,
А он себя - Егор.
Он был отличный егерь,
Но спорщик был и вор,
На краденой, на слеге,
Повесился на спор.
Кто спорил с ним – живите,
Да с вами благодать.
Его к себе не ждите,
А он вас будет ждать.
Когда мне вспомнилось Сашино стихотворение, мне придумалось и моё, собственное. Вот оно, я вам его озвучиваю:
Тут прилегла Аглая
По прозвищу Скала.
Её все звали – Злая,
Она себя звала.
Она была лежащей
Вплоть до той поры,
Пока чужой ребёнок
Не завязал узлы.
Кто пил вино – живите,
Да с вами благодать.
А узелки вяжите,
Что трудно развязать.
Странно, но и в тот момент, когда оно мне придумалось, я его тоже озвучила. Я озвучила его Еве. Этой моей поясничной тяжести, моему бремени, причине моего лежания. Моей, моему, моего. Ева выслушала и разверзла тишину целой тирадой, непонятного мне содержания, потому что была произнесена не на том языке, что я понимаю. Ева сказала:
- У ма пуиндшжа котхби-иро келулу во кетала.
У как ослепшего ветра стенания. Ма как столкновение капли дождя с поверхностью моря. Тогда м-м-ма-м-м-а-ма как много капель, только произносить это надо беззвучно, но с придыханием, напрягая губы, чтобы слышались несильные шлепки. Пуиндшжа как прибой. Пу-у-у-у – волна приближается, ин – задевает собой береговую линию, дш – заворачивается в трубу, жа – шевелит галькой, о которую споткнулась. Котхби-иро как резко передумавший фотографироваться камень. Котх – начал катиться, тяжело вздохнув, прежде чем сдвинуться с места, би – застыл на мгновение на краю обрыва, и – ухнул вниз, ро – прорубив собой зияющее несколько мгновений отверстие в глади воды. Келулу во кетала – это как птички с рыбками разговаривают.
На самом деле – это строчка из песни Аюба Огады ; и даже не её транскрипция, а так, (д)огадка.
Все же Ева не могла знать слова этой песни, и мне просто показалось. Конечно, она заговорила со мной на языке, которому ее научили птицы, море, скалы и ветер в то время, пока я грезила о всяком разном, лежа на темно-синем надувном матрасе.
4
Все температуры пропали вместе с чувством голода.
Одним из очередных утр, я почувствовала, что по моей щеке что-то течет. Поскольку мои глаза в тот момент были закрыты, я предположила, что пошел дождь, или какая-то птичка на меня нагадила. Я не стала открывать глаза. Говорят, что сон – второе «я» смерти. Что ж, тогда на том пляже я была к ней ближе всего. Я необычайно много спала.  Каждый раз я засыпала с неугасающей надеждой, что проснусь я уже с завязанным купальником, встану с матраса, передам Еву в мамины руки с тихим вздохом, и, если никто еще не будет собираться уезжать из этой бухты, я уйду из нее пешком и дам ей слово больше никогда не вернуться. И каждый раз, когда я просыпалась, я лежала на матрасе с распростертыми рядом тесемочками. И с Евой на спине.
В то утро, когда что-то капнуло, я открыла глаза не сразу. А когда я все же их открыла, я увидела, что на фотографирующихся камнях наросла белая плесень крымского снега. Поскольку темные камни притягивают к себе солнечную любовь, снег быстро таял, и не тек, а струился по высоким лбам камней. Казалось, что камни вспотели от напряжения. Я не чувствовала холода снаружи, но пока я рассматривала камни, мне стало холодно изнутри. Какая-то неопределенно рассеянная печаль охватила меня. Охватила и закачала на ручках, как маленькую. А с чего бы мне печалиться, интересно? У меня все как никогда стабильно. Так, как мечтают многие женщушки, чтобы было у них.
Меня внезапно сильно испугал пейзаж, находившийся рядом уже так долго. Испугало его зимнее обличье. Но еще сильнее меня испугало то, что, скорее всего, эта не первая зима, которую я провожу лежа на матрасе с ребенком на спине. Весьма вероятно, что это черт знает, какая по счету зима, и что я даже не поняла, что прошло так много времени. Что Ева, сидя на моей спине, уже периодически вытягивает свои тонкие ножки вдоль моих боков по направлению к подмышкам. Что камень, свалившийся со скалы, был далеко не единственным свалившимся, и что я просто настолько привыкла к их падениям, что даже не заметила, как под скалой нападала целая горка таких вот уставших фотографироваться камней. Что хотя мусор постоянно выветривается из бухты, его не становится меньше, а это значит. А это значит, что время от времени я тут не одна. И когда я об этом подумала, я поняла, что я всегда не одна. И тогда Ева сказала:
- Ведь я с тобой!
«Да» - подумала я.
Я не была удивлена тем, что Ева заговорила. Только вот Евин голос произвел весьма странное впечатление. Он предстал передо мной заводом, который стал безработным еще полвека назад. Заводом из красного кирпича, который кое-где превратился в кашицу. Заводом, не вырабатывающим счастье , а производящим впечатление.
Звук Евиного голоса протиснулся в мои уши киселем, или еще чем, погуще. Приторно-терпкий, он не казался противным или пугающим. Просто он был инородным. Как организм образовывает нарывы, чтобы исторгнуть из их недр занозу, например, так и бухта сделала все возможное, чтобы «ведь я с тобой» исчезло. Будто бухта (бухто будта) не хотела, чтобы я потеряла свое одиночество. Она как бы вся закипела, что ли. И мы с Евой оказались кипящими в котле, у черта на пиру. Стало веселее. Что жарче стало, я конечно не почувствовала, но деревья вокруг начали истлевать на глазах. И это не время быстрее пошло, а просто они загорелись. Камни посерели, а потом приобрели розоватый оттенок. Скала, стоявшая по колено в воде, зашипела той самой водой, которая принялась испаряться. А потом наступил пик. Пик накала бухтьих страстей. И она словно сдулась одномоментно. Ржавые гвозди немногочисленных сгоревших деревьев были по-прежнему вбиты в щетинистую черепушку холма, но они перестали посылать мне свои вибрации. Камни потеряли свой объем, прекратили фотографироваться и стали аппликацией на фоне бесцветного неба. Море замолчало.
И тогда я спросила у Евы:
- А как ты нуачлиась гвоотирь?
Я сказала это туда, на спину, не оборачиваясь, потому что знала, что не могу увидеть Еву - шею давно свело от безуспешных попыток. Очертание-то я видела, конечно, но разглядеть мимику было невозможно. Но когда я услышала произнесенные мной слова, я все-таки обернулась, рассчитывая на то, что увижу их повисшими в воздухе и смогу поменять местами буквы в них, чтобы слова сказались правильно. Но вместо слов я увидела Евину усмешечку.
- Что, разучилась говорить? – поинтересовалась она и хихикнула; не зло, но обидно.
Очевидно, много времени прошло с поры моей сумасшедшей фразы про испанского короля.
Дальше Ева рассказала мне, что все эти годы, во время которых большую часть времени я спала, она училась говорить, слушая и повторяя то, что я говорила во сне. Чтобы мне вдруг не стало плохо, Ева тактично отказалась пересказывать все сказанное мной; сказала только, что там было много стихотворений, по ее предположениям моего сочинения (так оно и было, скорее всего, потому что я не знаю стихов других авторов наизусть), много выдержек из классической литературы. На мой вопрос, откуда она узнала, что есть классическая литература, она ответила, что об этом ей рассказала тоже я. Как оказалось, повторяя за мной сказанное, Ева уподобилась скалам, которые вторили мне эхом. И можно сказать, что скальный глас будто вселился в Еву, оттого у нее такой странный тембр голоса. В мой неосознанно созданный «Учебник по риторическому искусству повторения» вошло множество историй из моей жизни. Ева знала имена всех моих родственников, друзей и врагов, дни их рождений и любимые блюда. И проч., и проч.
Ева призналась, что ей было крайне неприятно сквозь услышанное прочувствовать мою неприязнь к произошедшему в общем, и к Еве в частности. Она искренне не могла понять, что могло меня не устраивать в сложившейся ситуации. И действительно, очень трудно чувствовать себя несчастной, когда все твои физические потребности утолены. Бывает, поспал или поел (физалисы, например) – легчает. Тут – спи не спи – всё одно. Еве-то, понятное дело, были еще не знакомы другие пейзажи, другие запахи, города с их картинными галереями, тёплые коты и черничный иней. Ей всего этого было не нужно повстречать вновь. Человек из племени Нао Ах-Хайн без жажды к познанию – это что-то новенькое для меня. Неожиданное и неприемлемое. У неё было всё и ничего. Но её ничего было крупнее моего, оно было бесконечно, а поскольку мое ничего было конечно, но и в этом случае вмещало в себя великое множество всякого разного, то вы можете себе представить, каким ничего могло бы стать однажды Евино! И я решила во что бы то ни стало вытащить нас из этой бухты.
Два или три дня мы с Евой просто говорили ни о чём, чтобы ко мне вернулась человеческая речь. Мне было неудобно «пористь о пмощои», но Ева очень деликатно делала вид, что ничего особенного не происходит; что я разговариваю так же, как она. Ева на удивление быстро схватывала смысл сказанного мной, хотя я, слушая свой голос, с трудом понимала, о чём говорю.
Но моё временное наваждение прошло.
5
Тут я проснулась. На моей щеке отпечатался узор, оставленный остовом травы на щетинистом холме. Я слегка подтопила остов своей слюной, когда спала, и теперь у меня под лицом находилось небольшое болотце. А может быть, это и не слюни были вовсе, а слёзы. Я лежала ногами к краю скалы, к морю. Голова была повернута влево и я видела предстоящий закат. С уже успевшим остыть ветерком до меня долетал говор людей, переваривавших рыбу и вино, сушащих свои головы после купания и отряхивавших своих детишек от песка. Я поднялась и меня сильно шатнуло. Я слышала море и чувствовала, что у меня соленые губы. Это была та самая бухта, в которой…
Не произошло ничего.
Я подошла к краю обрыва и посмотрела вниз. Нет, камней не нападало. Ни одного упавшего не прибавилось. Мои волосы взвились вверх и мазнули мне красным цветом по щекам. Моим насыщенным цветом – цветом бычьей крови. Они все так же едва ли были длинной в ладонь и развевались искренне, но скромно. Я развернулась и стала спускаться с холма. Найдя тропинку, ведущую к пляжу, я направилась туда, минуя компанию, окружавшую костер.
Спустившись к подножию холма, я почувствовала на себе жар моего Солнца. В тот же самый момент я увидела Еву, сидящую на темно-синем надувном матрасе. Одну. Ева была наливным яблочком, только что отпустившим мамину ветку и мерно румянившимся неподалеку на траве. Только вместо травы был песок. Марио Ланца  запел внутри меня, держась за мои ключицы, как держатся за поручень на беговой дорожке. И он бежал. Бежал по направлению к Еве и подскакивал. Море отражалось у меня в глазах, хотя я этого и не видела, но я чувствовала, поэтому могу заверить вас, что так оно и было. Кожа приобрела золотистый оттенок и начала светиться, как будто меня изваляли в панировочных сухарях,  и я очень этому рада. Матрас с сидящей на нем Евой притягивал меня, как магнит. Все части тела стремились к нему. Они старались делать это синхронно и у них получалось. Я неслась с распростертыми объятиями. Веревочки под бантиками на моей спине и шее  раскачивались из стороны в сторону, вторя Марио, на бегу качающему головой в такт серенаде . И когда я подбежала к матрасу и нырнула в него, скалы крикнули «Hurray!». Я оказалась на седьмом небе.
Приземлившись рядом с Евой, я спросила:
- Ну как ты, Ева? Искупала мама, говоришь? Вода теплая, да, я трогала ногой. Но я пока не купалась. Вот, собираюсь, а то свой любимый купальник надела – надо выгулять. Посиди еще, посохни, солнце греет. Так тепло. Хорошо. Высохнешь, и купаться вместе пойдем. А я пока посижу с тобой. Ой, гляди, гляди! (Тычет указательным пальцем в море.) Там, на горизонте, левее-левее, что это там? Кажется, будто кит… Баржа? (Задумывается.) Ну да, это вероятнее, конечно. Что это со мной? Лирический припадок? (Смеется.) Будешь яблоко? (Протягивает в руке надгрызенное яблоко, обнаруживает, что его кто-то уже ел.) Я тоже не буду. (Молчит.) Я думала, тут камни падают. А тут все спокойно…
Я распласталась на матрасе, положив руку сидящей рядом Еве на поясницу, слегка приобняв ее таким образом. Небо было голубое, а Солнце яркое и полезное.
Ева была теплая, но сухая.
Вдруг начало смеркаться. Солнце, собиравшееся закатиться, наконец, успешно приступило к своим ежедневным обязанностям. И настал час между мной и Евой. Всё сделалось обманчивым. Разглядеть ничего наверняка мне никак не удавалось. И я закрыла глаза, расстроившиеся на песке безуспешных попыток.
Мне приснился дивный пейзаж. Это была какая-то холмистая местность с благородным черноземом и островками травы цвета зеленки. Кое-где были разбросаны жирные завитки красно-оранжевой глины. Все было выпукло как цвета на картине, написанной маслом. Написанной не жалея ни холста, ни масла. Я находилась либо на марсе, либо на болячке вождя Васи. Причем, скорее, на болячке, чем на марсе. Вдруг я услышала, как кого-то поприветствовали словом «Баклажан», и проснулась.
Это проговорила Ева, сидящая на моей спине.
Всё было по-прежнему, а Марио Ланза продолжал танцевать. Но я заставила его остановиться и замолчать, решив, что пора завязывать.
Я очень долго пыталась втолковать Еве, как завязывать узлы, и зачем это, собственно, нужно. Сначала я сказала, что мне просто некомфортно лежать с развязанным купальником, и, что с завязанным мне стало бы гораздо лучше; и что мое отношение к ситуации изменится. Но Ева  сказала:
- Ты уйдешь.
Я ответила, что не знаю. Все мы однажды уйдем куда и как придется. И поделать с этим ничего нельзя. Но мы могли бы уйти вместе, потому что я хочу с ней поделиться своим конечным ничем. Ева, хоть и была не в восторге, но все же согласилась учиться. Я вывернула руки за спину и взялась за веревочки. Объясняя каждое свое действие (берешь веревочки; кладешь их друг на друга крест на крест;  потом верхнюю оборачиваешь вокруг нижней, чтобы образовалась незамкнутая восьмерка; в каждой руке у тебя теперь по веревочке; из них обеих делаешь петельки; кладешь петельки друг на друга так, чтобы опять получился крест; потом верхнюю оборачиваешь вокруг нижней; затягиваешь), я завязала узел, будто удавку на собственной шее.
А потом развязала. Ева попробовала повторить, а так как она схватывала все на лету, у нее получилось с первого и последнего раза. Дождавшись, когда Ева завяжет оба бантика, я встала с темно-синего надувного матраса.


НАЧАЛО.




               
6 сент. 2012 – 26 авг. 2013