Спой, баба, сказочку - этнографические заметки

Алексей Кулёв
Воспитание ребенка в крестьянской семье: этнографические заметки
(из книги: Спой, баба, сказочку. Вологда, 2010).


Сизьма – один из заповедных уголков Вологодчины, во многом сохранивший традиционный уклад деревенской жизни, обычаи,   приспособившиеся к современности, представления и верования, уходящие в глубины веков, и, самое главное, преемственность культурных традиций. Сегодня Сизьма является одним из центров, который открывает многочисленным туристам и паломникам вход в мир незаслуженно отринутых национальных культурных  традиций, возвращает в жизнь ценности народно-православной культуры.

Находится Сизьма  на границе современных Шекснинского, Вологодского и Кирилловского районов, а в прошлом, Новгородской и Вологодской губерний. Промежуточное положение места определило в свое время его важное положение на пересечениях торговых путей и самодостаточность сизьмарей, аккумулирующих у себя и немудреные крестьянские богатства, и передовые достижения цивилизации, и, конечно же, знания, стекающиеся к ним с разных территорий и находящие здесь благодатную почву для своей дальнейшей жизни и развития. Изменения XX века, до неузнаваемости изменившие инфраструктуру культуры, отделило некогда зажиточное купеческое село от бурных модернизационных процессов, предоставило Сизьме возможность хотя бы частично удержать от распада уникальный опыт традиционных взаимоотношений человека с окружающим миром.

Бережное отношение к народным традициям нынешних сизьмарей явилось следствием воспитания в них с раннего детства уважительного и заинтересованного отношения к памяти, оставленной поколениями предшественников. Сохраненные ими способы включения ребенка в культуру, тот фольклорный пласт, который получил в науке название «материнского фольклора», являются неоценимым вкладом в сокровищницу народной педагогики, к которой обращается сегодня все больше и больше людей, формирующих из еще неопределенного существа Человека с большой буквы.

РЕБЕНОК В СЕМЬЕ

Крестьянские семьи в старину были большие. Даже незажиточные семьи «накапливали», как говорят в народе, самое малое трех-четырех детей, хотя отнюдь не редкостью было семь, десять и больше ребятишек. Полная семья – со стариками-родителями, с неотделенными семьями братьев, с не выданными еще замуж сестрами – могла доходить и до двадцати-тридцати человек.

«Вот мой отець из плену пришёл – трое детей было: меня старше брат был, да сестра… да вот я, да их [родителей] двоё – это пятёро. У второва у брата были тожо троё [детей] и оне двоё – это уж десять стало. Да дедушко, да бабушка – это отець да матка ихни. Да ешшо у их сын да доцькя, дак вот посцитай много ли цёловек было. А избушка была… старая…  “Мама, вы где спали?” – я всё спрашивала» [Сизьма, Баранова А.Н.].

«Сорок шесть домов было-то в деревне. Да в каждом дому уж мене-то четырёх робёнков дак и не было поди… Всё были семьи большие. Народу-то – вон сколь весело-то было» [Еремино, Кожарина К.В.].

Главным распорядителем большого семейного хозяйства был отец или, если семья жила со стариками, дед. Каждый член семьи имел свой, достаточно четко обозначенный круг обязанностей. Женщины управлялись в доме и во дворе – кто-то готовил, кто-то обихаживал скотину, кто-то следил за чистотой. Мужчины занимались хозяйственными делами и необходимыми в хозяйстве ремеслами. Женщина должна была видеть и блюсти хозяйство изнутри, мужчина – снаружи, с улицы. Но, конечно же, большинство крестьянских работ, объединявших всю семью, не исключая и ребятишек, проходило в поле и на сенокосе.
Даже маленькие дети, только что покинувшие зыбку и еще не отставшие от материнской груди, могли оказать посильную помощь взрослым. Их приучали рассматривать труд, как естественную часть своей жизни, а уже с 6-7 летнего возраста и выполнять несложные обязанности по хозяйству.

«У нас Колюньке было, поди, цётыре года, овец заставал . Дадим [ему] хлеба-то – он овец застаёт. Так пока одному-то даёт, дак другие-то стронят  его – так из роту-то и берут, и берут овци-то кусок-от хлеба-то. Господи…а нонце-то [в] двадцеть-то годов, дак, пожалуй, не пошлёшь и по корову, было. В цётыре года уж робёнок заставал овець. Как жо, в шес[т]ь вот годов – это уж пасли овець. Вот всё посылали, вот эдак и жили. <…> Соня и видела, как у Колюньки из роту-то овци-ти [хлеб] ели. <…> Он, – го[в]орит, – лёжит, а овци-то из роту-то и берут, а, вишь,  видно, и самому надэ, уж вместо овець-то сам сибе в рот [хлеб] пехаёт. Хлеб, дак ешь бы и дома, так-то ведь никто не унимал» [Кузьминское, Никитина А.Н.].

Однако труд детей, в том числе и пастьба таких достаточно самостоятельных животных, как овцы, и даже их помощь по дому не рассматривались всерьез до достижения необходимого для работы возраста – семи лет для девочек и девяти-одиннадцати лет для мальчиков. Семилетние девочки уже были способны присматривать за младшими сестренками и братишками, выполнять несложные работы по дому, и это вменялось им в обязанность. Мальчики включались в сферу мужских хозяйственных забот: управляли лошадью во время вывоза на поля навоза, пасли быков и коней, помогали отцам во всех полевых работах. Специально для детей делали маленькие  грабли и косы, подходящие им по росту. Уже с восьми лет умение мальчика косить, а девочки загребать сено были нормой деревенской жизни.
 
Уходя из дома, родители давали детям задания, которые должны были быть неукоснительно выполнены . Впрочем, другое даже и не предполагалось – не только слово старшего было законом, но и привычка к труду, который рассматривался не как обязанность, а как часть жизни, в том числе и жизни ребенка. Наказания хотя и применялись, но не они мотивировали выполнение ребенком родительских заданий. Главным было желание внести свою лепту в общее семейное благополучие и через свою самостоятельность приобщиться к миру взрослых.
Главенство старших проявлялось не только и не столько в хозяйственных работах и распоряжениях. Отец и мать поддерживали общий порядок в доме и семье. Концентрированным выражением этого порядка была трапеза. Отец как глава семьи был главой стола. Его место находилось в почетном углу под иконами, он первым опускал в общее блюдо ложку, за ним неукоснительно следовали домочадцы в чтении молитвы и порядке очередности блюд. Какое-либо нарушение правил поведения или баловство детей за столом строго пресекалось. В любой крестьянской семье ребенок за шалости за столом мог получить ложкой в лоб от отца или вицей от матери.

«Да в то время, конечно, строго воспитывали, за столом ведь, было, сидишь, дак в окошко не посмотри, штёбы сиди. Кушать сел, дак всё, сиди. Ну, уж как строго… вот, например, нас четвёро было, больнё строгости [не было], стегать дак не стегали, мы слушали просто ведь родителей, чтёбы не наказывали» [Соловарка, Титова А.А.].

«Ой, как [раньше] хорошо кушали-то!.. Вот мы, было, шестёро, усядёмся, дак чево подай, дак всё зачистую [съедим]. (Все кушали из одной тарелки?) – Из одной. Где [из разных]? – и тарелок столько не было – восемь человек семья. (Что делали, чтобы дети хорошо себя вели?) – Ну, дак и шлёпка давали. Вица вот под матицёй у мамы была вот, берёзовая, ага. Воткнута – нам-то не достать. Вичка – дак мы забалуём, дак вот одного-другого охлестнёт – пофыркаём, посидим, больше не дерёмся, значит. Дак много раз [мы, дети] придумывали: “Давайтё вицу у мамы заберём, сломаём, чтобы она нас не хлестала”» [Кузьминское, Муджири (Смирнова) З.А.].

Дети рассаживались за столом по старшинству: маленькие ближе к общему блюду, старшие – подальше, поскольку они уже умели есть аккуратно, доносить ложку из стоящего в центре стола общего блюда над куском хлеба, не расплескивать еду на обязательно постеленную на время трапезы скатерть.

Однако при всем главенствующем положении в семье отца, дети до подросткового возраста – пока еще домашние существа – находились в ведении женщин, и не столько при постоянно занятой матери, но в большей степени под присмотром бабушек, нянек-старушек и нянек-сестер. Они сохраняли в памяти и воссоздавали для ребенка тот пласт фольклорной традиции, который вводил его в большой мир культуры, наполнял его необходимым в дальнейшей жизни багажом музыкальных ритмов и интонаций, знакомил с образами и представлениями, формировал из пришедшего в мир безличного существа Человека.

РОЖДЕНИЕ

Многочисленность крестьянской семьи делала малозаметным появление на свет еще одного маленького человечка. Рождение ребенка обычно не выделялось из общих крестьянских будней. Чаще всего женщина не оставляла работу до самого наступления родов и сразу после них могла приступить к работе.

«[Д]ак в какую семью попала. В семью хорошую дак долго не дадут работать, а в шишовую дак – работай» [Сыромяткино, Шевелева Р.М.].

Условия труда и жизни заставляли женщин рожать, «где приспичит». Однако если женщина была дома, то местом для родов обычно выбирала теплый и до мелочей знакомый ей хлев, всегда застеленный свежей мягкой соломой. В нем около скотины проходила большая часть ее жизни, в нем она чувствовала себя уютно и комфортно. Впрочем, женщина могла родить и в избе, если, конечно, изба не была полна «старого и малого народу», и в ней находился свободный потаенный закуток.

«Я сама вот младшую дома, в доме родила во своём. Приторопило. Вот у меня сноха есть в Кузьминском – там живут, дак лён дергала весь день, побежала в больницу, до больницы до Сизьмы не могла дойти, под кустиком родила. Девочку – в подол и к маме родной» [Соловарка, Титова А.А.].

«У Нинки-то Владиной во хлеве ведь тожо мама принимала. – Да, во хлеве родила. <…>  Она во хлеве и родила, а наша мама ходила к ёй. Но вот тё[тя] Валя ушла на двор да там родила да и всё. Мама наша ходила к ёй» [Кузьминское, Никитина А.Н., ЧЦНТК: 189-46].
«Моя мать, вот родная, вот уж она вот [рожает]. А тут соседка приносит дивчёнку. Вобшем, как поводиться с ней, с маленькёй. Она [мать] убегаёт во хлев, а там, знаэшь, были эти кормушечьки как овечек – овечкам давали сено. Она [кормушка] посреди хлева стоит. Я, –  говорит, – бегаю вокруг этой [кормушки]: “Ой!!!”. А дивчёнка-то бегает эта маленькяя, да [тоже] говорит: “Ой!”. Ой, – говорит [мать], – у меня поотойдёт. –  “Чёго же?” –  “А чево? Не знаю, –  говорит, –  это у миня живот заболел”. –  “И у меня заболел”. Ой, –  говорит, –  как схватит, так ведь я вкруг кормушки [бегаю]… Так во хлевах и рожали… На соломке. Родят там, и всё» [Сыромяткино, Шевелева Р.М.].

«Вот миня, к примеру, родили под куроцьником. Вот на дворе вот, <…> где курочки едят, на дворе и родили, как я слыхал.
[Бывало, что] на сенокосе родит, в подоле вон Дюня Кирилкова [родила].
<…> Я дак своих из дому гонела. Вот на солому [ходили рожать]» [Поповское, Силкин Н.А., Силкина Т.М.].

При том, что в Сизьме в большинстве случаев мылись и парились в больших русских печах, в качестве места для родов здесь не отвергалась и  баня, вошедшая в хозяйство сизьмарей в более поздние времена. Как в хлеву женщине помогал почитаемый и постоянно задабриваемый ею хозяин-дворовой, так и в бане рожаница находилась под защитой заботливого хозяина-баенщика. В этих краях так же, как и в других местах, рассказывают быличку о том, как баенщик защитил рожаницу от медведицы (здесь – медведя), не любящей «рожонок».

 «А говорили вот про одну женшчину. Она ходила по ягоды. А ходила-то послиднеё времё  и ей замучило. Ну, вот замучило да замучило, да пошла она домой, да до дому-то не дотти. <…> А пошла через нашу деревню. Идет, [видит] – баня. «Зайду, - г[овор]ыт, – в баню. Вот она стала к бане-то вот подходить да и сказала: «Банный-батюшко, пусьти, – г[овор]ыт, – миня, обогрей и сохрани». Она пришла, а в бане-то только вымылись, ушли, и воды-то тёплой много, и в бане-то эдак тепло, хорошо. Вот она тут и родила. Родила, и сама вымылась, и робёночка вымыла. “Дак ночью, – г[овор]ыт, – я, – г[овор]ыт, – слышала такой, – г[овор]ыт, – шчолчок был, дак, – г[овор]ыт, – даже так, – г[овор]ыт, – баня как всё ровно, шчо зашаталася”. А светло-то стало, она вышла – а медведь лёжит у бани-то. <…>  Он [банный], видишь, он ёво и убил, мидвидя-то.
Это-то дак, говорят – сушшая правда. А он [медведь] бы мог в баню притти» [Чар., Чаромское, Лебедева М.Ф.].

Хотя, в целом, рожать старались скрытно, опасаясь дурного глаза, неосторожного слова или вредоносного наговора, нередко рожаница приглашала «бабушничать», помогать в родах знакомых опытных женщин или старушек.

«Эжели как маленькё какая хитренькая – смекнёт, дак она может и придёт. Ведь в то времё тожо всё было закрыто это, штобы  не взглянули да, то-другое, не озычели бы да. Озыки-то мало ли бывают… Это самой ёй женшине лучше, как никто ничё не знаэт» [Сыромяткино, Шевелева Р.М.].

«У меня у самыёй мама была, моя мама. Она всё ходила вот бабушничать. Бабушничать – как это называётся – бабушничать ходила она. Вот, например, вот еёная сноха рожает… дак она туды к ёй и сходит на помошш, что: ой, бабушничать ходила. “Ой, Настасья, я ведь бабушничать ходила”» [Корякино, Сиротина А.А.].

Сразу же после родов ребенка приносили в дом, заворачивали в разорванную на пеленки старую мягкую одежду или специально подготовленный пеленальник и клали в укромное место, чаще всего на печку.

«(А в дом ребёнка сразу приносили?) Конешно, в дом-от, конешно. В как-нибутную в тряпку завёрнут да на пець положат, дак и лёжит, пока не заскулит. Вот как было. <…> (А пелёнки были?) Эких пелёнок не было как топерь. Где-то у ково-то, мо[ж]эт, рубаха рваная была дак изорвут, или юбка худая» [Сыромяткино, Шевелева Р.М.].

«Вот у мамы у нас был такой пелёнальник. Пелёнальник. У ие было вот так всё – целой [короб] наложено. Как родится – вот это я помню – она сразу капорок и рубашку одевала. И потом опеть, как дня два [пройдет], после бани опять новоё, другоё [надевала]. Целой вот такой короб [с одеждой для ребенка] был накладен у ие. И пелёнальник такой был, – помню. Розовой верх, фланелевой, а снизу так – мягкоё. И длинной, широкой, а там завязоцьки. Вот она всё, было, пеленала. <…> [Сначала запеленает в] пелёноцькю или в простынь. И так запеленают, и в одеяльцё ишшо. Перво сразу, как положат, дак на пелёноцькю.., потом вот этот [пелёнальник] пеленали. (А пеленали туго?) Не туго, как, разве туго? Было раньше [пеленали], чтобы – так вот руцьки, так и ножки, чтобы не кривые были. Вот, а я не пеленала,  да не кривые были у их. А раньше всё так пеленали» [Сизьма, Соколова Н. М.].


ПРИОБЩЕНИЕ К МИРУ ЖИЗНИ

Обязательным ритуалом было снятие с младенца дородового состояния  и приобщение его к миру жизни. Этот переход совершался через баню или, раньше, через печку, среди множества своих функций выполняющую и функцию бани. В ней новорожденного парили через два дня после его появления на свет, и затем ритуал повторяли еще два раза через день. Здесь знающие старушки отговаривали новорожденного от болезней, которые пришли вместе с ним из «иного» мира и только и «ждут» подходящего случая, чтобы забрать его обратно.

«Какая ворожея? Просто так уж она знала, дак заговаривала. В баньке вот и заговаривают эти старушки-то. У нас тожо вот я носила… Они вот  парят да заговаривают» [Кузьминское, Никитина А.Н.].

«Ну, родицца, дак ведь отговаривали, [в]едь у нас… – у меня вот, у всех, дак бабка отговаривала. А уж там цево она говорила? Там от золотухи, от родимова…  Самоё главноё – родимоё… От родимова, от золотухи, от грыжи… А родимоё… – вот у меня сестра-та младшая-та умерла <…> Хорошо, [если] оно, родимова, как рано хватисься, дак на волю всё выйдёт. А у ие ушло в нутро, и ницево, к бабке не сходили, видно, и опоздали. Умерла. Дак вся посинела. (Родимое – это что такое?) Рождаецца он с болью с какой-то, с болью рождаецца. С болью. И вот в это-то времё, в самоё-то маленькёё, и надо, чтобы бабка какая, цево она знаёт, [отговорила]. Вот от родимово главно. От родимова, от золотухи, от грыжи отговорить надэ, шчобы у ей этово не было. (А как узнать есть родимое или нет?) Никак не узнать.  Каждого робёнка [надо отговорить], <…> шчобы не было» [Сизьма, Баранова А.Н.].

В теплой бане ребенка «припаривали» – от головки до пяточек легонечко похлопывали маленьким распаренным березовым веничком из трех или девяти березовых прутиков и приговаривали:

«”Отпариваю, отговариваю
От раба Божья Петра,
Шшобы не было
Ни скорьби, ни болести
Ни в жилах, ни в костях,
Ни в мягких местах,
Ни в буйной голове,
Ни в ритивом серь[д]це,
Ни в жилах, ни в костях,
Ни в мягких местах. Аминь”.
Вот так вот проговори деветь раз – деветь ветоцёк [в веничек сделай] и деветь разиков [проговори].
А потом этот виницёк, если как баня ес[т]ь, в баню положь – затоплеть снова будешь и скажи:
“Валите, все скорби-болесьти,
От раба Божья Петра”». [Сизьма, Баранова А.Н.]

«Дак виницик, было, сделаешь да они [вот] заговоры там и парят. Из веника, [вот] из веника да маленький виницик [сделают], девять вицек было надо. Этим виницком и парят» [Кузьминское, Никитина А.Н.].

«А как виничком?.. Просто виничком парить. Было, мама меня дак научила:  “Ну-ко, девка, вот как – из одного виника вынь ты, вынь три вички, три вички… Из одного веничка вынь три вички”.  И вот всё и попаришь их» [Корякино, Сиротина А.А.].

Снимая с малыша болезни «иного мира», через баню-печку закладывали в него и магическую программу здоровья, индикатором которого был крепкий безмятежный сон.

«Деветь надо вицёк в кажной виницёк. Это [когда] парят первой раз. Тут-то дак надэ говорить.., паришь дак:
“Как крепко пецькя стоит,
Так бы крепко раб Божий (имярек) спал по ноцям”.
Вот это [когда] паришь, дак три раз [нужно говорить]. Первой раз моёшь когды дак, шчобы спал он. (А что за вички нужно брать?) От веника берёзки, от веника – по деветь, по деветь  вицёк. И через день надо [парить] – первый день, второй и третий, три раза.  Три раз [нужно парить]. (Это всё в бане приговаривали?) Да, да. <…> Раньше-то бани-то не было, дак в печке я дак всех [парила]. [Кузьминское, Никитина А.Н.]

Остатки болезней отговаривала от младенца сама мать, когда мыла и парила его в нежарко натопленной печке. Для избавления от каждой родовой болезни были свои действия и слова. Так, от родимца клали ребенку под подушку «христовскую» скатерть, то есть специальную праздничную скатерть, которой застилают стол в Пасху. Грыжу загрызали – легонечко покусывали зубами места, в которых она могла притаиться: пах, пупик, грудь, пятки и приговаривали:

«”Не грызи ты, грыжа, тело,
Грызи камень да железо,
У раба, у Божьи (имярек),
Добром пришло,
Добром и проць по[й]ди”.
Церез левоё плецё [нужно] сплюнуть [на словах) “добром пришло, добром и проць по[й]ди”. Это-от всё-от маленьким [делали]. (А зубами загрызали?) Делали. <…> Пуповая [была грыжа], да и в яицьках…»[Кузьминское, Никитина А.Н.].

«У меня вот у самой когда Генко родился, всё я думала, шчо родимец у ево был, дак тожо эдак у старушек у старых [спрашивала]. Дак шчо вот скатерть-то положи христоськую под подушку-то. (А родимец – это что?) А родовое – такое вот где-нибудь такое пятнышко и он вот всё плачёт, беспокоит. У меня вот у Лили [дак вот] бровь была, родилося, синенькая-синенькая и потом такой стал уж как нарывчик синёй, и я вон три раз к Варваре съездила на Максимково, и всё как рукой сняло, ничего не оказалось, ничего. Чичас-то вот нету таких людей-то, раньше-то было добро» [Сизьма, Ермичева Е.И.].

«Моя мама, пеленаёт когды робёнка, дак, было, слышала, она цево-то [говорила]. Тут ево завёртывает, да:
“Не гризи, грижа, младенчя,
Я сама тибя загрызю!”
Она вот тут погрызёт у младенча. Потом ешшо пятки погрызёт так у младенчя, у робёнка:
«Не шшекоти, шшекотуха, младенчя,
Я сама тибя зашшекочу!”
Это вот мама парила… В пеце раньше парили робёнка-то, в пеце. Вот парит и мама там вот и отговариваёт… Шшёкотун был. Вот иноё и пятки вон у младенчя поглядишь, дак красныё-красныё пятки – вот, видно, какой-то шшёкотун еся это. Не знаю я. <…>
…Парила, дак:
“Пецька – матка, жар – батькё,
Ты водиця-сестриця,
Ты виницёк-братець,
Ты  берёзка-матушка,
Ростёшь в тёмном лисе на прикрасном мисте,
Отпускаёшь прутышки зелёные,
Листоцьки серебряные,
Отпускай ото младенчя все скорби-болести”.
Это парила, в пецьке мыла младенчя и она отговаривала это. Мать своя от всякой болезни [отговаривала]: “Отпускай ото младенця все скорби-болести”» [Поповское, Пазгалова Ю.И.].

Снимание с ребенка «болестей-напастей» было обязательной и неотъемлемой частью женских умений.

«Ведь остаёцця от ково? Ба[б]ушка отдаст свой доцьке, доцькя опеть своей доцьке – так и делаёцця. Поколениё. <…> У ково как ба[б]ушка чё знаёт… Вот топерь пишут всё в книжкаф-то… [А раньше] как ба[б]ушки знали, [д]ак и оне от ба[б]ушок науцилися» [Артемьево, Голубева А.П.].

Помимо болезней, пришедших из инобытийного мира, ребенка подстерегали и болезни, пришедшие от людей – сглаз и озык, то есть оговор. Если взрослый мог обезопасить себя от этих неприятностей, скрестив пальцы, прикусив язык или просто громким хохотом, то младенец целиком и полностью находился еще под защитой матери или, если она чего-то не умела, знающих старушек. Его старались не показывать чужим людям, особенно женщинам, у которых, по мнению деревенской общины, был  «дурной глаз» или «плохой язык». Младенца всячески старались оградить от вредоносных людских воздействий. Так, когда ребенка умывали, клали в умывальник соль и приговаривали:

«”Ни бойсь ни уроков, ни озыков”.
 [Когда умываешь], тольки просто вот, ну, там у вас ведь тожо водопровод дак, умываешь там, можот, из ковшика, можот, из каструльки из какой, тольки бросила цють-цють крупиноцьки три [и сказала]: “Ни бойсь ни уроков, ни озыков”» [Cизьма, Баранова А.Н.].

Но если ребенка все же «озычили» или сглазили, в арсенале народной традиции хранился целый ряд средств для снятия приставших к ребенку и мучающих его напастей.

«(А что делать, если ребёнка сглазят?) [Д]ак это, ну, это угольки опускали, как тута цево-то наговаривали. У нас вот бабушка моя, ну, мамина мать, дак тожо, вишь, знала маленькё – [надо было в воду] какие-то камешки опускать. Дак вот как и этой водицёй помоют, попрышщут и пройдёт, как сглазят. (А как камушки в воду опускали?)  Ну, старушки [д]ак они знают, знают – и вот водицьки поцерпнут, у их э[д]акие камешецьки ес[т]ь, и камешецьки положат в эту воду и цево-то, какие-то молитвы говорят. И этой водицёй попить дадут и сбрызнут его, и пройдёт. Проходило. И без больници это проходило. <…> Э[д]акие люди еся, шчо: “Ой, какой! Ой, какой парнёк-от хорошой!” А пус[т]ь хоть я, например, подумаю, шчо: “Господи, хоть бы она ево не сглазила”. И как-то сразу он заплацёт, тут всё и, это вот, это тожо было» [Дубки, Хрулёва Р.Л.].

«Вот эта старуха… – у неё лица никакова нету, она какая-то безликая, и вот она вот тогда меня озычала и ребятишок маленьких она можот озычать. До этова она сказала, что: “Я-то не могу озычать”. А она знаёт, дак для этова она и сказала, что: “Я-то не могу озычать”. Она можот озычать. (А что значит – лица у нее нет?) А чё-то я не помню – какоё у неё лицо? Вот вы уйдёте – я вас помню, какие вы на лицо, а её не помню, какая она на лицо… И вся-то она такая, видишь. Какая-то не такая, не знаю. Вот такие бывают люди. Ну, я не говорю, что она обезательно [озычает]. Но такие люди бывают» [Квасюнино, Полетаева А.В.].

Беспокоить маленького ребенка и мешать ему спокойно спать   могла «щетинка», умение снимать которую даже не считалось магическим действием. Это могла сделать любая женщина.
«(Что такое щетинник?) А как ёжик на спине, на спинке. (Как ворсинки?) Всё вот [в]стань, [потрогай] рукой, дак как вот ёжик. [Ребенка] колёт. Вот [надо] ржаной шарик сделать такой и вот сделать лепёшкой и пошаркать это всё [спинку]. И в хлеб всё и уйдёт» [Кузьминское, Никитина А.Н.].

И, конечно же, естественность в развитии младенца, его спокойствие обеспечивались кормлением грудью – не по времени, а когда ребенок захочет есть, и когда вечно занятая мать может уделить ему время. В противном случае няньки-старушки и старшие сестренки давали малышу рожок из спиленного коровьего рога с надетым на кончик соском коровьего вымени, в который могли налить и материнское молоко, и коровье, и просто нажевать хлеба. Впрочем, невозможность матери покормить ребенка в любое время вполне компенсировалось тем, что она не отказывала малышу в «сосании» до тех пор, пока он сам не отстанет от груди или у нее не кончится молоко.

«Кто как сможет [кормить]. Иноё долго, другие – нет. Как молоко было. Иные по пять годов сосят, другие по два года, а у других мо(ж)эт и полгода нету молока, дак другим кормят… Ведь прежде много робятишок-то было очень» [Сыромяткино, Шевелева Р.М.].

Если считали, что ребенок, несмотря на все проведенные обряды, всё же слаб и не выдержит испытаний этого мира, его называли «гостеньком». Родители носили такого ребенка умывать с иконы св. Тихона. По скатыванию воды с иконы они загадывали о его недалеком будущем. А умыванием младенца водой с иконы либо облегчали его ранний уход из еще незнаемой жизни, либо давали дополнительные силы для выздоровления.

«Я в больнице лежала, как раз знахарка лежала со мной дак. Ой, люто у меня Галина болела. Так вот она отговорила, Галинка пошла на поправку, и потом ашщё сказали, шчо сходи с иконы сокати с Тихона. Так вот тожо ходили. Ежели как икона сырая, знацит, жить будет, а как ежели с иконы вода вся сбежит и будёт она сухая – знацит, не жилеч. <…> Я ходила сама к женщине у которой была икона Тихона. Она у меня болела… Люто Галя у меня болела маленькё[й], ей было полтора годика, люто болела она. (А надо как – над ней икону поставить и водичкой полить?) Я не знаю, как [там] делается, я не знаю, мине просто готовую воду подали и я ей мыла. Ведь и стихла, и стала хорошая, топерь по сорок первому году обоим» [Сизьма, Баранова А.Н.].

«И вот [отец Василий] крестил. Вот и Шурку-то – вот брат – он окрестил и сказал маме: «Татьяна Филипповна, у вас и этот – гостенёк». Ну, выжил он, выжил. <…> (А кто такой гостенёк?) Ну, что думаёт, [что ребенок] умрёт, думаёт – умрёт. Что гостенёк, вишь – умрёт малютка, дак [так и] скажет. Он, видно, что-то замицял [при крещении]. Ну, говорят так, шчо эсли вот он укунет в купыль – большая, помню, блестяшша… Вот такую святую книжецьку он цитает, купыль ставит на скамейку или на стулик, потом робёноцькя он всего окунывал, дак шчо не плачет, можот, тихо он [плачет], дак как он узнавал. Ну, у мамы вот Коля, он плакал, плакал, помню, умер <…> А этот вот [второй мальчик, которого гостеньком назвали,] выжил» [Сизьма, Соколова Н. М.].

В любом случае, окрестить и дать имя ребенку старались как можно раньше, как правило, на второй-третий день после рождения, чтобы в случае своей смерти он не перешел в разряд нечистой силы – бесприютных и опасных некрещеных младенцев.

«Скоро [после рождения] уж и звали крестить батюшка, шчобы тут сразу. Вдруг как мало ли цево сделается, мало ли. Раньше ведь много умирало малюток-то. <…> А вдруг как он некрешшёной умрёт? Этого боелись. [Надо], шчобы крешшёной робёночёк умёр. Это как это – не крешшёной да умрёт?! (Это для ребенка плохо?) Да вобше [плохо, что] некрешшёным он умрёт» [Сизьма, Соколова Н.М.].

Несмотря на многие действия, способствующие здоровью ребенка, в старину смерть детей была все же частым явлением, хотя относились к ней достаточно спокойно. Крещеный ребенок был уже Человеком, прошедшим отмеренный ему жизненный путь. Его смерть воспринималась не Божьим наказанием, а, скорее, милостью, поскольку он ещё не успел познать тяжесть земных забот и страданий, накопить грехи и сразу попадал в лучший, небесный мир. Ребёнок, к которому смерть приблизилась уже вплотную, переходил от матери в ведение крестной, духовной матери, которая готовила его в небесный путь. Обязанность крестной по отправлению младенца «в иной мир» была неоценимой поддержкой родной матери, теряющей свою ещё слабо отделённую от неё «кровиночку», облегчала её страдания. 

 «Тожо и [я] умерала. Сказали, что и умерла уж. Дак какие-то надгробники крес[т]ные-то резали вот – крес[т]ная была вот. Да матка-то. Дак, говорит, надгробник отрежут эдак вот, смиряют вот, мама говорит: “Ты уж под иконах лёжала”. Пришла вот крес[т]ная, да смиряла там тканины были, полотна, по мине, какая я есть, да отрезала, да всё да. [А я] и ожила, вот и топерь живу восемьдесят второй год» [Сизьма, Баранова А.Н.].

КРЕЩЕНИЕ, ИМЯНАРЕЧЕНИЕ

В старину имя ребёнку обычно давал священник при крещении по святцам. Поэтому в деревенской глубинке нередки такие имена, как Варсанофий, Кронид, Кусталион, Фея. Позднее, когда церкви были закрыты, родители давали имя сами, например, по имени умершего ранее ребенка, по дедушке или бабушке, или же исходя из собственных предпочтений.

«Вот он родилса вот, братан у меня, 24 февраля – Володя – а [и]менинник – 22 марта, [в день] Сорока муцеников. (А как батюшка назначал именины?) А книжка уж есть. Вот маме хотелося меня [назвать], говорят, Руфиной, а не Ниной, а вот батюшко крестил, погледел: “Нет, нет, Татьяна Филипповна”. Я родилась перед Рожеством… 5 января. Перед Рожеством я родилась, дак именинница я. Мама – Татьяны Крещенские, мама Татьяна, [так] Татьяны Крещенские. А я с мамой через день. Мама – Татьяны Крещенские, 25 [января], а я – 27 [января].<…> (Значит, имя ребенку батюшка давал?) Дак вот, он посмотрит, когда шчо недалёко шчобы было день ангела, недалёко шчобы [и]менины были, вот. Вот крестил братана-то, он и погледел – батюшко, шчо родилса 24 февраля <…> он и сказал, шчо будет [и]менинник Сорока мучеников, 22 марта» [Сизьма, Соколова Н.М.].

«(Вам после умершей сестры имя?) Да, да. Вот ие звали Шурой, она на четвёртом году умерла. Четыре годика ёй было. А после-то ие вот я родиласе, вот миня папа-то и окрестил тоже Шурой. … Видно, жалел, то ли чтё ли, я не знаю» [Сизьма, Баранова А.Н.].

«Кому как понравится. Я дак своих дак… – первую думали вмисте, што как будём называть; перво думали Анной – мать у его Анной звали. … А мне – у дяди была Валя, – дак говорю: “Мне дак Валю охота”. Дак Валей и назвали. А потом двойнишные вот родилися Соня да Галя.  – “У меня дак будёт Соня, а ты дак – не знаю, как назовёшь”. – “А у меня, – г[овори]т, – будёт Галя”» [Сизьма, Баранова А.Н.].

Обязательность крещения ребенка не подвергалась ни малейшему сомнению. Даже зимой, если родители не отваживались нести младенца в  холодный храм, обряд крещения совершался прямо на дому. Когда церковь была закрыта, а священника не стало, крестили младенцев богомольные старушки, которые и удерживали православную веру во времена гонений на церковь.

«А церква-та ишшо служила. И у нас батюшко-то жил, к нам вот на дом приходил крестить. У нас в деревне жил, отец-то Василей, батюшко. <…> Пускай эжели зимой крестить, так к нам придёт отец Василий. Так и приходил к нам – идёт с купылью, помню. И вот, и кум да кумушка шчобы была. <…> К нам ведь, было, вот зимой дак и родные приезжали к нам [в деревню крестить]. У нас в деревне он [батюшка] жил дак. К нам приедут <…>, дак оне к нам привозили робёнушков, а он к нам приходил, крестил, ужо у нас крестил» [Сизьма, Соколова Н. М.].

«Так этова тожо у мня крешшоной. Эдакая ходила старушка – Поповна да Поповна [ее называли]. И у ие, видно, отец-то был поп, раньше-то. И вот я эту Нюру созвала, она у меня крестила [ребенка]. А Володю крестила здесь в селе [другая старушка]. С Уварова она [была старушка] и в селе [была другая]. Она всё ходила, крестила – божественная тёта Маша. Эта у мня крестила Вову. (А как она крестила?) Она вот пришла, сказала: “Давай мне всё новоё”. Я всё подала ёй. Ну, вот, ну, это всё это-то новоё – рубашку, полотенце, это всё вот, и простынку. И всё новоё – и блюдцо, и всё тут. И она пела тожо. Не знаю, вот это цево она тут делала на столе? <…> Крестик сразу [надевала, как окрестит], сразу. Крестик сразу» [Сизьма, Соколова Н. М.].

«Духовное рождение» в купели вытесняло на задний план биологическое рождение, точно так же, как день ангела – именины – вытеснял на задний план день рождения. Только после крещения ребенок считался человеком – православным христианином. Даже при невозможности в полном объеме исповедовать ценности православия, совершать необходимые ритуалы, день ангела, чтимый и отмечаемый на протяжении всей жизни, наряду с нательным крестиком удерживал человека в лоне православной церкви.

«Вот, было, [батюшка] крестит.., вот у нас окрестил, я помню, батюшко вот братана, вот и маме сказал: “Татьяна Филипповна, он будет у тебя [и]менинник Сорока муцеников”. Раньше ведь не справлели [дни] рожденья, этова не было, рожденья мы не знали, этова и моды не было. Это по-нонешнёму пошло – рожденьё. Всё день ангела справлели, [и]менины всё. Не знали – это рожденьё не сциталось [за праздник]. А день ангела справлели. Целовек когда [и]менинник, день ангела и справлели. Я помню, вот бабушка и говорила, дак праздник или свадьба, дак крестного и крестную звали на свадьбу. И [и]менины справлял, а рождений не было. Это стало это топерь, что [и]менины и не знают нонце, толькё рожденья. А раньше-то всё [и]менины, день ангела справлели» [Сизьма, Соколова Н. М.].

Точно так же в событийные моменты жизни – именины, свадьбу, праздники – даже в позднейшее время крестные родители оттесняли на второй план биологических родителей.
«А я вот “крестной” всё время звала свою крестную. <…> А крестного, –  [у меня] был мамин брат, – поди, “папком” я звала. Ведь раньше ведь, раньше ведь не было, шчобы [говорили] “папа”. Отец – дак тятя, и все звали “тятя”. А я [крестного] “папком” звала. Да. Папко. “Папко Санко” – звала маминого брата. <…> (Крестные поздравляли своих крестников с именинами?) Да. Да. Я помню, вот эдакой был у миня братан, дак Зоя [его крестная] приехала, – не дома жила, –  ему рубаху привезла, подарила – как жо, как жо.  <…> Я помню, вот бабушка и говорила… дак праздник или свадьба, дак крестного и крестную звали на свадьбу» [Сизьма, Соколова Н. М.].

Крестничество рассматривалось не только как почетная обязанность. Крестные считались родственниками и друг другу, и ребенку, благодаря чему приращивались и расширялись родственные связи, что имело немаловажное значение, в первую очередь, для обрядово-праздничной жизни крестьян. С другой стороны, в крестные нередко брали детей всего лишь на несколько лет старше крестников. Благодаря отсутствию возрастных границ крестные оказывались старшими друзьями, образцом для подражания, наставниками более авторитетными, чем родители.

 «Вот я, я и то э[д]акой дивцёнкой-то [стала кумушкой]. У нас вот тётка вышла (ну, отцова сестра) [замуж], а рожать-то первова к нам пришла, у нас рожала вот, дак это и помню. А я-то ишо и невелика была, [мне, когда во время крещения держала ребенка на руках, говорили]: «Ой, не строни!» Дак мине-то положит [ребенка], было, вон тожо первова-то она [и говорит]: «Ой, ты не строни, ой, не строни». Ложит так робёноцька на  простынь – вот как крёстная и крестной. Были крёстная и крестной, шчобы были. Так уж оне-то – кум да кумушка, вот как говорится – я его кум [зову], и он миня – кумушка. (Так это вы, девочка, стали кумушкой?) Да, да. <…> Да, ишше э[д]акой дивцёнкой. <…>
(Родственники могли быть крестными?) Да, вот у миня тётка была, я [её] крестной звала, она, видно, миня крестила. Всё время крестной ее и звала. (Обязательно родственников в крестные приглашали или нет?) Нет, нет, это уж родственников так, как совпадётся. Вот у нас вон Шурку [крестить] [д]ак одна тут соседка напросилась: “Таня, ты миня шчобы созови, миня”. Все [были] – то кум да кумушка – как-то мода была, дак шчобы и ёй охота, шчобы кумушкой быть. Дак у миня вот Шурку она и крестила, брата-то» [Сизьма, Соколова Н. М.].

ПЕСТОВАНИЕ

Большая крестьянская семья, как правило, включала в себя три поколения – стариков, взрослых и детей. Не имеющие силы для тяжелых работ старики старались хоть чем-то помочь семье, внести в общий семейный труд свою посильную лепту. Нянчась с детьми, они оставались нужными и значимыми. Более того, нянчась с внуками, они получали великолепную возможность передать им тот духовный опыт, который сами в детстве получили от своих дедов и бабушек и за повседневными крестьянскими заботами не успели вложить в собственных детей, точно так же пестуемых стариками.

Вероятно, формирование детей через поколение и было одним из значимых механизмов традиционности, определявшим консерватизм и устойчивость традиции к не всегда оправданным нововведениям и изменениям – начальное вхождение ребенка в культуру осуществлялось не поколением родителей, а стариками, в ребёнке пестовались ценности не родителей, а старшего поколения. В воспитании детей стариками культура как бы делала шаг назад, сдерживала свое стремительное движение, чтобы происходящие в ней изменения успевали включиться и трансформироваться в уже сформированной базовой системе норм и ценностей.

В няньки к малышам, если собственные свекрови и матери были заняты, нанимали старушек со стороны. С ними расплачивались деньгами и, конечно же, кормили.

«Вот которые старые-то старушки были, дак нанимали, поряжали старушок, а сами не сидили, никто, шчобы кто-то сидел с ребёнком, [например], это мать – такова не было. Или свекровки старые были, или вот наряжали [= нанимали] няней, как свекровок не было. Где всем свекровам [успеть] – если по шес[т]ь да семь человек вон было детей, дак у всех ведь не поводисся. Дак вот старушки такие водились, потом один [ребенок] с другим водились. <…>
Были эти люльки – <…> в потолок вделано кольцо и сунута жердь, и привязана, ну, такой простой деревянной яшшик на верёвках. <…> А байкяли, [д]ак говорили, уговаривали всяко да.
“Баюшки-баю,
Не ложися на краю,
С краю скатишься,
Мамы хватисся,
Придёт серенький волчок,
Тебя схватит за бочок,
Унесёт тебя в лесок”.
Кто какие знаў, кто какие знаў, дак сказки россказывали, сказенёчки всякие россказывали.
“Поточка моховая,
Где ты ночькю начёвала,
Под кустом на болотце,
Под лис[т]ком на берёзке.
Серые-те воўки бежали,
Сероё-то клочьё теряли,
Я молода подбирала,
В клеточку запирала.
Клеточка, отоприся”…»
[Дубки, Хрулева Ф.Д.].

«Вот у нас мама вышла [замуж] дак девятая в семью – три были парня, да отець, да матка, она десятая дак. <…> Сергей да Митрей, да вот тятя-та Фёдор был. Дак всех трёх невест привели в один дом. Дак россказывала мама, говорит, вот мама миня родила да и тёта Анна родила дядю-то Митрия. Дак в одной зыбке, г[овор]ыт, кацяли – одну, говорит, сюды головой [положат], а другую – сюды головой. Вот и водились, была бабушка ишшо, старушка» [Сизьма, Журавлева А.И., Демушкина Е.Ф.].

«Нянчилась старушка с моим братиком, с маленьким. А мне было лет, наверно, восемь. <…> А старушка нянчилась. <…> Она старая дева была, одинокая. И она ходила – вот мама позвала. (А как с ней расплачивались?) <…> Придёт, понянчится, чаём напоят да и вся плата, да.
<…> Бабка Катя придёт Осёрова. Вот пошто она Осёрова? Не фамилия это у её. Катя Осёрова – маленькая такая старушка. Вот такая косичка сзади заплетёна, идёт: “Здоровотё живитё! Мир дому вашёму. Пришла, коли, я понянчиться-то”. Вот и сидит, и качаёт. Нас ведь шестеро было, меньших» [Кузьминское, Муджири (Смирнова) З.А.].

По нашим наблюдениям, в настоящее время сиземские старушки так же, как и в старину, стараются приветить детей и привлечь их к себе. Точно так же, как и в старину, они играют с малышами в «Карку-ворону» и «Ладушки», напевают песенки-«сказки», одаривают их ненужными в хозяйстве безделушками, стараются угостить чем-нибудь вкусненьким. У каждой старушки в запасе всегда есть конфеты для ребятишек, и малыши ищут любой удобный повод, чтобы зайти к приветливым бабушкам.

Старушки стремятся оставить у детей о себе добрую память. И действительно, бабушек-пестуний после их смерти вспоминают добрым словом и поминают до самой своей старости не только их внуки, а все, кого они вынянчили, кто с ними соприкоснулся. А вместе с их личностью вспоминаются и те прибаутки, которые прочно ухватила и отложила в глубинах сознания детская память.

***

Однако свободные от хозяйственных забот старушки были отнюдь не в каждой семье. Поэтому заботы о малышах часто возлагались на их старших сестренок.

«Я вот старшая, Вале было год, а мне тринадцать, дак я уж нянька своя. Да у всех это малыши, старшие няньчатся» [Смирнова (Муджири) З.А.].

«Вот я инова гацею, гацею, маленькяя, зыбку-ту (у нас двойняшки были у мамы). Ой, и сама-та в зыбку-ту навалюсь, да и зыбку опрокину, и робёнка иной раз опрокину – вот как было-то. Оставят водитца маленькюю дак» [Дубки, Ипатова Н.Н.].

«А всяко сидели, вот я была старшая, у меня брат ешшо старше-то есть, а младше были тожо два брата дак. Оставлели маленькюю. Мне самой ешшо побегать охота, а уж оставят нянчиться. Вроде бы уложу: “Спи, спи”. А он проснётся да плачёт, плачёт. А я убегу. Ешшо тожо разница пять лет толькё было. Няня-то ешшо [плохая], не очень-то, дисциплина [была]» [Соловарка, Титова А.А.].

Нянька должна была присмотреть за безопасностью ребенка, переодеть, занять, успокоить, если заплачет, обеспечить его крепкий и безмятежный сон, дать соску-«роговушку».
«Маленькёй был робёнок-от, грудной. Дак тожо соску-то вот <…> нажую с картошкой да с хлебом, да и в рот робёнку суну, вот он сосёт, сосёт да и уснёт. Вот эдак. <…> У иных ведь и молока не было, и коров не было, и раньше бедные были некоторые дак» [Сизьма, Баранова А.Н.].

Нянченье старших детей с малышами в большей степени воспринималось как малоприятная обязанность, отвлекающая их от собственных игр и занятий. Поэтому девочки-няньки вместе со своими подопечными  собирались вместе – кормили малышей кашей и молоком из «роговушек», устраивали собственные совместные «обеды», вместе развлекали детишек, играли с ними, не забывая, впрочем, и себя – использовали, например, малышей в качестве атрибутов собственных игр – и старшим хорошо, и маленьким интересно участвовать в игре старших:

«Пойдут все на сенокос, дак оставят вот на меня, например, пока не наплачется, дак я и не подойду. Были вот под матицей, вот делали эдакие гибкие палки, такие зыбки были. Его качали» [Копылово, Сухаричева Ф.А.].

«Ребятишки – они ещё не ходят, а мы их усадим и придумали такую игру. Усадим вот в кружок этих ребятишок, играём: – “Это моя грудка”. – “Это моя”. – “Это моя”. “Грудкой” звали. Не ребёнок, а “это моё грудка”, “это моя”. И вот и бежим – хто схватит первой. Не схватил ты никого, дак ты опять снова бегай по этому кругу. А одному не было, чтобы грудки, [делали], вот по голове [стукнем] и побежали кругом. Если я прибежала, а моя уж грудка занята, я к следушому опять, надо чтобы и у меня было. И вот и носимся эдак. (А когда стучали по голове?) А вот эдак немножко вот постучали и побежали в разные стороны. Если  прибежала, а у меня уж грудка занята, теперь я иду к следушшему, опять мине бегать, иной раз бегаёшь да бегаёшь – никак мне нету пацанёнка» [Кузьминское, Муджири (Смирнова) З.А.].

Однако игры маленьких пестуний, еще не вышедших из игрового возраста, могли закончиться и плачевно как для них самих, так и для их подопечных.

«Было, уйдут все на сенокос, миня оставят водитьця, а дивцёнки-то побегут-то на реку-то, куды и мине-то хочется сбегать. Дак возьму да в зыбку-то [ребенка] повалю <…> да привяжу [к себе] зыбку-то вот эдак кругом и пойду на реку. Приду, тожо вся [девочка] замараетця-то, перепачкаетця-то – охота погулять-то с дивцёнкам-то, побегать.
А потом и говорю: “Девки, давайтё у нас у дому (у нас ведь, знаешь, пятистенок-то был, <…> берёзы ишшо стоели), давайтё сделаем качулю у моих окошёк, дак я из окошка буду кацять Зою-ту, как заревит”. Ну, вот мы и сделали качулю тут, <…> я веревку протянула – к зыбке и на улицу в окошко [протянула]. Как укладу, уйду, как [она] заревит – я кацяю, кацяю. До того докацяла, шчо она вылитела из зыбки-то. Ага. Бегу – она на полу лёжит, да вот и книзу головой, дак весь-весь лоб в синяках был. Ой, миня тогда постегали. А мне охота погулеть – все бегают. (А сколько лет вам было?) Да чё мине, поди, годов было десеть» [Сизьма, Журавлева А.И., Демушкина Е.Ф.].

Запас колыбельных песенок, «сказок» у каждой няньки был неиссякаем. Малыш не мог противиться усыпляющим интонациям байки и мерным колебаниям зыбки. Хочет того или не хочет, ему приходилось засыпать. И даже когда он уже выходил из зыбки и спал с матерью, тем не менее песенка действовала на него усыпляюще.

«Дак а раньше как?.. Ну раньше всё спали с родителям дак, у меня дак тожо все со мной. Но толькё днём вот укладывала, а ночью дак они все со мной спали, дак всё равно побайкяю. И на кроватке лёжат, и со мной, дак всё равно, чтобы они успокоились. Поглядишь вот – закрывают глазки. Пооткроют да опеть закрывают глазёшки. Интересно» [Сизьма, Баранова А.Н.].

Речью ребенок овладевал незаметно для себя, повторяя за ненамного более старшими братьями и сестрами их пока еще тоже коверканные, но, благодаря этому, и легко произносимые слова. А затем, опять же вслед за старшими, малыш совершенствовал свое произношение. Иначе говоря, постоянное общение детей разных возрастов фактически исключало необходимость коррекции речи ребенка взрослым.

Незаметно, при впитывании образов, интонаций и ритмов песенок-«сказок» происходило и овладение поэтикой народной речи, средствами ее художественной выразительности. Непонятные, на первый взгляд, для современного взрослого человека тексты были близки и понятны малышу как раз в силу дробности своих образов, нелогичности сюжета, составленного из коротеньких мотивов, перехода их из одной песенки в другую, дальнейшей разработки в функционально различных текстах – колыбельных, игровых, плясовых, календарных.

В обществе традиционного типа не существовало альтернативных общепринятым нормам поведения путей развития ребенка. Поэтому родители были вполне спокойны за его несколько стихийное развитие и воспитание, справедливо полагая, что когда придет время, ребенок, повторяя за старшими, освоит всё, что ему будет необходимо в жизни.

В игре с самых первых лет жизни происходило и укрепление организма малыша, а в дальнейшем и его физическое развитие.

«Вот маленькиё-то [ребятишки], когды дёржишь на руках-то, дак вот по подошовкам-то и (там) по ножкам [постукиваешь] или так говоришь:
“Кую, кую ножку,
Кую под сапожку,
Кую, кую молотком,
Шчобы бегала бегом”.
Вот по ножке-то колотишь… вот по стопне-то вот. Дак маленькёй сидит робёнок на руках дак. Я цясто это [пела детям], даже вот топереци вот [пою], у меня внуку два года дак» [Сизьма, Баранова А.Н.].

«”Карка-воронка
По бережку скакала,
Гостей скликала:
– Гости, идитё,
Гостинця неситё.
Гости пришли,
Гостинца принесли.
Этому дали, этому дали,
Этому дали, этому дали,
Этому сукину сыну не дали –
Овецик ни накормил,
Коровушку ни подоил.
Тут ямка, тут родницёк,
Тут ямка, тут родницёк,
Тут клюцевицёк”.

Так засмиётся робёнок-от. Шшокотно под мышкой-то сделается… По ладошке [вначале стучат]. <…> Перво своим [пальцем] показываешь, а потом евонную ручошку возьмёшь да евонным пальчиком показываешь… Вот эжели как заставит, что ишшо, дак ишшо ему эдак показываешь. А эжели как не станет больше, дак руки откинул да пошёл» [Сизьма, Баранова А.Н.].

Однако если возникали опасения, что развитие ребенка задерживается, что он не может преодолеть очередной вставший на его пути  барьер, в ход пускались самые различные средства – и магические, и вполне рациональные. Так, боязнь ребенка сделать первый шаг снималась «рассеканием пути»: женщина большим ножом-косарём для щепания лучины или ножом-квашенником для соскребания с хлебной лопаты остатков теста перекрещивала крестом наискось перед стоящим ребенком пол. А в дополнение к магическому способу рассекания дороги не исключалось и вождение малыша на полотенце, перекинутом через шейку и подмышки и удерживающем его при первых робких шажках.

«Квашенник – это знацит, вот хлеб пекёшь, дак ножиком соскабливаешь [остатки теста] с лопатки. Это квашенник называется, как по-старинному дак. <…> Вот встанёшь, вот поставишь [ребенка] на ножки-то, да вот тольки вот эжели как он примиреетця идти-то, дак вот крес[т]-накрес[т] [рассекают перед ним квашенником по полу]:
“Ни бойсь ни страсти, ни ужасти”.
Вот крес[т]-накрес[т] нацинай. Больше стремись, что вот с востока <…> Тожо разика три переговорила и всё. [И потом] должон по[й]тти. <…> Он боитця итти-то… А вот эдак-то попробуйтё, ведь это всё старинноё, конешно, дело… <…> Он скоряя пойдёт-то – дорогу-то перецеркнула ему» [Сизьма, Баранова А.Н.].

* * *

Игрушками для ребенка могло быть всё, что было в крестьянском доме, согласно известной поговорке – «Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало».

«Ран[ь]ше вот, [было], поскажут, вот моя мама [рассказывала]: “[Были] бедные [люди]… [у которых] детушок много. Дак вот рожь была ран[ь]ше. Эдакие были меры, ну, пудовая мера – это ржи насыплют… Шестнадцать килограмм – мера. Вот поставят, не то вывалят на пол, (ведь ран[ь]ше дорожок там не было ли, ковры ли какие), и вот робёнка посадят, а сама на сенокос уйдёт. Вот робёнок горс[т]кой [складывает] – ковды-то он эту рожь окладёт в эту в меру. (Это специально ему такое занятие давали?)Да, да. Вот специальнё. (Специально рассыплют рожь?) Нарошно, нарошно поставят, да. Он тута и попысаёт, и покакаёт, и уснёт. И нянёк не было, вот. Ну, этова-то уж я-то вот не захватила. (Одного ребенка могли без присмотра оставить?) И без присмотра и оставляли. <…> [Сизьма, Лаврова Т.А.].

Впрочем, уже ползающий ребенок и сам мог найти себе забавы из того, что было вокруг него – от стружек и палочек, оставшихся от хозяйственных работ отца, до животных и куриц, которых зимой держали в теплой избе.

«Возьмёт вот э[д]аких мелконьких картошинок да в каждую картошинку по палочке воткнёт. <…> В этом жо доме, эта же картошка. В картошку да воткнёт палочкю маленькю да – штук тридцать картошин поди – да вот эдак всё и играёт с ёй. Не было игрушек-то, не было. Да были куаки – играл. Ползаёт, ползаёт, да под лавку заползёт, да тут и уснёт. (Что такое куаки?) Курочки. Дак куакам называл. Не называ[е]т курочькёй-то, а куаки. Вот обнимет эдак куак этих да и под лавкой уснёт, толькё жопёнка светлиёт – не было трусиков-то ведь некаких, не носили, не было, нечево на жопёнку-то надевать…» [Еремино, Кожарина К.В.].

Игрушка, специально изготовленная для ребенка взрослым, была огромной ценностью. Память о ней сохранялась на всю оставшуюся жизнь, а сама игрушка могла переживать несколько поколений . И взрослые, вероятно, помня свои ярчайшие детские впечатления, относились к ее изготовлению ответственнейшим образом. Создавая тряпичную или соломенную куклу, вырезая деревянную лошадку, они не считались со временем, как при изготовлении любого хозяйственного обиходного предмета или создании праздничной одежды, старались не просто отвязаться от скучающего ребенка, а дать ему эмоционально насыщенное впечатление от этого события – появления у него игрушки.

«У меня [куклы] дак шиты были. Я первая была у мамы-то, [д]ак у меня соломенныё были. Парень с девкой гулели у нас в деревне – Нинка да Васькя. Оне гулели долго. Они не семь ли годов гулели да вот и розошлись. А я-то уж в куклы играла. У меня-то куклы были… Нинка да Васькя [и куклы] были. Я все играла. Вот дружили [парень с девкой] дак и [мы] играли эдак. Две куклы были дак. Мама парню штаны сделала и всё. Она шила добро дак. А я всё в это дак и играла. Гулели, дак любо было, штё вот дружно так. А им [парню с девушкой] не дали сойтись-то.

Девка-то из соломы была, подол-от широкой сделала мама. Тут голова, и руки, и всё сделала. А у парня так тряпошноё было всё сшито – брюки, всё. [У девки] cарафан был настояшшой – от какой-то [одежды] оторвали можот, от рукава ли, от чего-нибудь, от кофты. Голова тряпошная. Она завязала ето туто-тко у шеи-то, а потом приделала руки, плечи и всё. И личико сделала, [и плечи] из тряпков – сьвернула туго-натуго эдакой рубеч, да вот так и сделала [плечи]. Тут и пальчики сделала.., сколькё и у людей.., по пять пальчиков – промеж этих пальчиков прошила, дак оне и оказались, как пальчики… А потом кофту всё надела, да всё по порядочкю было… Потом юбку надела бористую, хорошую эдакую, баскую, – тряпочки-те были, оставались. Эть шили, матерьялы-те хорошие были раньше… Сделала настояшшую голову, волосья сделала и всё. Коса была… изо льню… И коса была, и ленточькя вплетёна была. Хорошая коса-то, долгая. (“Вон, – говорят, – девка-то какая! и коса до жопы”)… И платочек был. А паренёк весь из тряпок был, да и брюки суконные, какие-то синие были брюки, – помню што.  Дооолго я играла ими. [Ерёмино, Кожарина К.В.].

С трех-четырех лет ролевые игры, имитировавшие действия взрослых, были уже неотъемлемой частью детской жизни. Родители всячески поддерживали стремление ребенка быть «взрослым», делали девочкам «клетки»-домики из обрезков досок, обустраивали детское домашнее хозяйство столом и лавками, отдавали под «посуду» ненужные черепки, в которых девочки готовили угощение – куклам из травы и песка, а себе из уже пробившихся на весенних проталинах сочных «пестышей». И сами ребятишки, и их подопечные куклы «гостевались» в этих домиках, в «праздники», как и взрослые, «выпивали» и закусывали принесенной из дома «праздничной едой» – картошкой и пирогами.

ЗАПУГИ

Непременным условием детского воспитания были запуги. Относительная свобода детей в деревне не только несла в себе множество опасностей для их жизни и здоровья, но и могла нанести ущерб крестьянскому хозяйству. Запуги действовали на ребенка даже более эффективно, чем наказание. Каждое запретное для детей место было населено страшными мифологическими существами: «букой», «волчком», «чудом» – для малышей, а «ягабову» и «жареницу» боялись ребятишки и более старшего возраста.

«Водяным да жариницёй пугали, шчо в воде жарениця живёт. Жарениця. Шчо за жарениця, я не знаю. (Это детишек пугали?) Да, шчобы мы в воду не залезали. (А что про жареницу говорили?) А не знаю [говорили], шчо: “Жарениця. Вот толькё зайдёшь в воду, дак тибя жариниця схватит, да и унесёт в воде”. Это вот мама [говорила], ни надо шчобы эжели [я] уходила. А мы всё бегали-то – там была большая-большая лужа, и она летом-то высохнёт, [д]ак там трава – оно там не топко, ницево, ну, в обшом, обыкновенной лужок, ну, толькё шчо вот по колено-то, зайдёшь, робятишкам-то. А ведь говорят, [что] “на грех и куриця пернёт”, шчо в луже да можёшь потонуть. А эта лужа-то была у нас ближе к подскотине. Вот они всё нас и не о[т]пускали, шчо мало ли – один одново спехнут ли цево дак, шчо потонуть недолго. Дак [говорили], шчо: «Ни ходитё, там жариниця живёт». Дак вот мы жариници-то всё и боимся. А нас напугали по-один раз там. Кто-то по грибы пришёл – и мы-то там, все, верешшим, и они страшным-то голосом да и завыли там. Вот мы испугались да больше в эту лужу и ни захаживали. Я дак и до топерешной поры ие боюсь, вот как напугалась. Домой прибежали все негорюхом. Ну, это так просто тожо пошутили с нами, всё робятишка дак»  [Сизьма, Баранова А.Н.].

В 2004 году именно с запуг началось включенное наблюдение составителей настоящего сборника (А.В. и С.Р. Кулевых) традиционных способов воспитания детей. Когда мы [А.К. и С.К.] со своими маленькими детьми приехали в сиземскую деревню Кузьминское, каждый из соседей счел своим непременным долгом нас навестить – познакомиться, принести какой-нибудь гостинец. С первой мы познакомились с тётей Люсей (Л.П. Сизовой). Сразу же после приветствия и знакомства она обратилась к трехлетней Насте – городскому ребенку, впервые приехавшему в деревню. Первым ее наставлением был запрет подходить к колодцу, открывать и заглядывать в него, поскольку именно там живёт «Ягабова», забирающая к себе детей. Впоследствии буквально каждая из бабушек, с которыми знакомилась в деревне Настя, в первую очередь сообщали ей эту, на их взгляд, самую важную для ребенка информацию. У сиземских старожилов до сих пор бытует множество запугиваний, отбивающих у маленького ребенка интерес к колодцу.

Во время сеанса записи у бабы Шуры (А.Н.Барановой) Настя не проявляла интереса к разговору, в том числе к играм-пестушкам, до тех пор, пока речь не зашла о мифологических персонажах. В этот момент ребенок начал активно общаться, задавать вопросы, внимательно слушать. Настя уже знала, что в колодце живут страшные существа. «Нельзя!» вошло сразу и бесповоротно в ее маленькую жизнь. Как показал наш опыт, вследствие подобных рассказов-запугиваний интерес у ребенка к опасному месту не угас, но к нему прибавились крайняя осторожность и предусмотрительность в поведении там, «где эти страшилки живут». Более того, как баба Шура передала ей свои впечатления от образа «жареницы», так и Настя передала это знание по наследству другим малышам, которые теперь тоже обходят опасные места стороной.

Запуги касаются не только мест, опасных для жизни и здоровья ребенка, но и в целом его поведения и характера поступков, которые ребенок совершает.

Приводим ниже два диалога исполнительниц с Настей (3,5 л.).

« - А.Н.Баранова: Жарениця придёт. Жарениця-то, Настя. Она живёт в болоте. Да на ёй какая кожа-то большая. Страшная. Вот которые дети ни сьпят, вот мама позовёт жареницю, она придёт. Да такиё лапы-то у ёй страшные! Мордоцькя-то вся ак страшная! Красная! Да она как вот вцепитця вот так вот как вот, вот в Настю, да она можот и унести. А как Настенькя скажёт, шчо: “Мама, папа! Я вас слушать буду, Петю [маленький братишка] обижать ни буду”, – тогда жарениця побежит, рукам захлопа[е]т: “Вот да Настя – молодец!” <…>
- Настя: А где Баба-Яга живёт?
- А.Н.: А Баба-то Яга живёт? Баба-Яга живёт… тожо ходит по деревне и по городу. Баба-то Яга – костяная нога. Она тожо можот забрать. Хоть бы шчо. Да она так напорёт по попе-то дак больнё будёт, синяки, рубцики-то будут на попе. Я дак боюсь. Миня тожо стегала. Вот, надо маму да папу обезательнё слушать, и баловать ни надо. А хто балуёт-то, дак она ишшо покрепце наказываёт. <…>
- Настя: А видьма что делает?
- А.Н.: А ведьма? А ведьма – эта жо – шчо баба-Яга, шчо и ведьма. Одна.
- Настя (тихо, с замиранием в голосе): Скажите.
- А.Н. Ак я сказала про бабу-Ягу – эта жо и ведьма. Ведьма – самая-самая плохая. Самая плохая – ведьма. Она уж до того вредна. Она всем толькё… – она и названа-то ведьмой – …она всем толькё делает плохоё, хорошего ницё ни делает.
- Настя: А есть кикимора?
- А.Н.: Кикимора болотная.
- Настя (очень тихо): А что кикимора?
- А.Н.: Кикимора болотная. Вот если девушка ходит тихо, одеваётца плохо, не моётца, грязная, платоцик грязной, волосы грязные, лицё всё замазано, [про нее] говорят: “Ой, ты! Как кикимора болотная!” А в болоте знаёшь? Одна грязь. Вот и это “кикимора болотная” называетца.
- Настя (уверенно, с удовлетворением в голосе): У меня дак чистые волосики всегда.
- А.Н.: Вот цистые волосики, значит, <…> ты не будёшь кикиморой. А вот девоцькям в садике скажи-ко, хто грязной придёт, ты и скажи <…>: “Ты что севодни ни умылась – как кикимора болотная!” 
- Настя (немного удивлённо): Да все моются у нас!
- А.Н.: А мало ли бываёт, замажутся – то кашёй, то супом, то ишшо цем.
- Настя (с большим убеждением): Да мы моемся сразу!
- А.Н.: Это вот кикимора – самая плохая девочкя.
- C.К.: Настя, спроси – можно ли деткам заглядывать в колодец?
- Настя: Нельзя!
- А.Н.: Ой, да там какой сидит в колодце-то дак – как Змей Горыныць. Сидит в колодце-то. Он всех толькё и ловит. Как хто заглянёт – он сразу – хоп! и там!
- Настя (возбужденно): Нет, там ещё живёт… там ещё живёт такая страшная…
- А.Н.: Страшная.
- Настя: Страшная видьма! [Настя, поддерживая разговор, импровизирует на эту тему сама. Про ведьму в колодце ей никто в Сизьме не рассказывал].
- А.Н.: Ведьма.
- Настя: Да, а как заглянешь в колодец, она так и цапнет!
- А.Н.: Так и цапнёт.
- Настя: Да. И от неё не убежишь!
- А.Н.: Нет, из колодца не выбежишь.
- Настя: Да. Там глубоко и там баба-Яга не отпустит.
- А.Н.: Не отпустит. Дак там жо вода.
- Настя (торопясь, взволнованно, взахлёб): Дак там, дак там грязь, там Змей Горыныч. Там такая видьма страшная, а она никак не отпустит. Она такая страшная, у неё такие лапы и она вот такая [показывает жестами и мимикой, какая страшная ведьма].
- А.Н.: Да, не лучше ведьмы.
- Настя: И видьма очень хлещит. И там живёт такая хлещица, такая хлеха. [Активно поддержав разговор о персонажах, населяющих колодец, Настя сама придумала название еще одному мифологическому существу].
- А.Н. Угу, угу [соглашаясь со всем, что говорит Настя].
- Настя: И она может наказать детей.
- А.Н.: Обезательнё накажёт.
- Настя: Кто много мультиков смотрит!
- А.Н.: Да, ишшо кто мультики-то смотрит, дак ишшо наказаньё такоё будёт.
 - Настя: Да, она услышит…» 
[Сизьма, Баранова А.Н.].

«- Настя: А где Баба-Яга живёт?
- А.Н.: Где Баба-то Яга живёт? В роднике.
- Настя: Где, в роднике?
- А.Н.: Вот там, водяной да и Баба-Яга там живут. Нильзя к родницькям подходить.
- Настя: Где, к родничкам?
- А.Н.: Колодец-то. В колодце. Мы-то родником всё зовём. Колодец-то.
- Настя: У нас в колодце, знаете, кто живёт?
- А.Н.: Кто у вас? Водяной?
- Настя: Змей Горыныч.
- А.Н.: Змей Горыныч?
- Настя: И еще жареница.
- А.Н.: Дак а там не одна комната-та, вот там все и живут. И Баба-Яга там живёт, и Змей Горыныч.
- Настя: Еще кто?
- А.Н.: Еще кто? Водяной ишшо.
- Настя: Еще жареница.
- А.Н. Ну, эта, мо[ж]от, и не живёт. Как туда откроешь колодец, погледишь, тибя – хап! изловят и туды и в родник уташшат. Больше всё – ни  мамы, ни папы не видывать тибе. Вот. Нельзя в родники гледить. К водицьке нельзя подходить. А ты водицьку так любишь. Вот. И к воде нельзя подходить.
- Настя: К какой?
- А.Н.: А вот ты шла-то се[й]цяс, дак шли-то мы с тобой, дак хотела в лужу-то за[й]тти. Так бы и зашла. Так любит одна. Одну [д]ак не опускайтё, не долго вот топерици ишшо дак – вон, какие кальи-то глубокие. Как туды упадёшь – так и всё, так и схватят.
(Настя отрицательно качает головой).
- А.Н.: Как нет-то? Схватят. Нельзя к водичке подходить. Выкупаесся»
[Кузьминское, Никитина А.Н., ОНМЦК: 193-44; доп. по видеозаписи Video ОНМЦ: 082].

Но, наверное, самой действенной запугой, включавшей ребенка во «взрослый» ряд запретов, правил, предписаний, были былички и бывальщины. Взрослые, которые свято верили во все происшедшее, рассказывали их друг другу, не особо обращая внимания на внимательных к «страшным рассказам» ребятишек. Незаметная нравоучительность быличек и бывальщин переходила от взрослых к детям, а затем продуцировалась уже в кругу детей, которые с удовольствием пересказывали друг другу услышанное от взрослых.

«Я одна живу тут, в дому-то. У меня тожо хозяин с хозяюшкой  должны быть. Я сюды приежжала жить, дак просиласе. Конешно, и своёво я с собой звала. Обязательнё. Вот и в городе, [д]ак как уходят из квартиры да в другую, дак своёво зовут. Своёво зовут и там просяцца. Своёво, што: “Хозяин-батюшко, пойдём со мной на другоё место”. А туды придут, дак: “Хозяин с хозяюшкой, со своими детушками, розрёшите пожить притти”. (Ничего, что два хозяина?) Дак оне розберуцца – один уйдёт. А цево купишь, вот животинку какую, не спросить у хозяина нельзя. Приди на двор: “Вот вам милова живота, пойтё-кормитё, на любоё место спать давайтё”. А ежли хозяин не примет, дак он не даст и спать ведь этой животине, [будет] гонеть.  Нет, хозяин на дворе есть.  (В доме и на дворе разные хозяева или один?) Не знаю, я не видала, один мо[ж]ёт справицце <…>
В баню ходитё дак… В баню обязательно на[д]о просицця. Вон, Сирин отець-от был, мылся в бане… Пришли в баню, он лёжит под лавкой, и пена уж у роту. А биси пришли да начели плясать, да ево пехнули туды да и пинать. Испинали всево. Ишшо бы не пришли, дак пришли бы – мёртвой уже был. Байнушко бисей привел – нате ёво. Приходишь в баню – надо просицця: “В баню-пару пуститё попариццё”. А из бани пошёл: “Спасибо баинке на парку, на жарку. Тибе на долгоё стоеньё, мине на доброё здоровьё”. Нет, в бане хозяйнушко… в баню без спросу не ходят. <…> Благословесь, дак мойтеся. На[д]о везде бла[г]ословесь. Куды хошь пойдёшь, дак: “Бла[г]ослови, Господи”. <…> 
Раньше [д]ак вот видели все, а ныне не видит нехто лешово. Лешой жил. А ёво ведь не скоро узнаёшь. Знали только в казёнке, дак узнавали… Придёт в казёнку… Казёнка – это [г]де вино продают. Они не брал поллитру. Брал читвёртную. Читвёртную за раз выпьёт и с писням пойдёт. Лешой. Писни пел всякие, хорошие. (В ответ на смех второй исполнительницы) А цево? Я правду сказала, не наврала. Как Фотинку-то матка [прокляла]. Цитыре года дивцёнке было… У нас много выскирья-то  было после пожару… Она цё-то досадила ёй – а ёй надо корову доить, а она [девочка] ёй и помешала. «Иди ты, неси тя лешой». А лешой, коли так, подхватил да толькё понёс [девочку].  И унёс.  Корову подоила – девушки-то нету. Искать-поискать – нету. И пошли силеньем всем искать в лес, вон в ту сторону. Нашли – пишшит [г]де-то. Нашли, [г]де пишшит. А выскирье-то большушшое было, [д]ак не достать. Дак вот и пошли коли так за топорам да за пилой, штобы пропилить дорогу, да выташшить ие оттуды. Как стали сымать-то, у лешово оберать-то – на[д]о штобы словам обрать-то  ешшо, штобы отдал, [д]ак он россердился, взял да запехал в выскирье – достаньте. <…> Дак оно выше потолоку эдакое выскирье-то. А туды нескоро зализёшь, куды запехал. Мать толькё сказала: «Неси тя лешой», дак он тут же прискакал, забрал. И нонче [лешой] есть. На след-то попадают как?! Уйдут в лес да на след попадут, дак эдак. (Это он?) Конешно он, на евонной след попадут, дак он тут и ес[т]ь. Подхватываёт» [Артемьево, Голубева А.П.].

Если не помогали словесные запуги, взрослые не отказывались пугнуть непослушных детей и действиями. Но материализация мифологических персонажей в большей степени была характерна для календарных обрядов, которые, как и участие в них детей, в настоящем издании не рассматривается.

* * *

Радостное и трудное вхождение в большой мир – одна из самых светлых страниц любой биографии. Деревенское детство, помимо обычной для ребенка беззаботности, вспоминается пожилым людям необычайной наполненностью своего детского мира, насыщенностью его событиями, яркими картинами собственных игр и незабываемыми сказками. Они с удовольствием переносят собственное детство в детство современных, большей частью уже городских детей, видят и узнают в них себя.