Двадцать первое колено

Зеленый Эльф
          Когда Филиппа втиснули в Железную Деву, он решил, что кричать не станет. Измученное тело едва отозвалось на тупые шипы, давление холодного железа показалось ему терпимым. "Я - воин и господин, - напомнил себе крестоносец. - Меня можно убить. Сломить меня нельзя."

          Сломить его пытались трое: монах-писарь, палач, каноник. Палачи менялись. Их Филипп не замечал. Они были продолжением щипцов, веревок, крючьев. Монах скрипел пером по пергаменту и на Филиппа старался не смотреть. Зато каноник отдавался дознанию со страстью. Его отечное лицо вспыхивало пятнами и срывался голос, когда бросал он в лицо Филиппу:
         - Или не знаете, что неправедные Царства Божия не наследуют? Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники - Царства Божия не наследуют.

          Он был сердцем каждой пытки, больным, уродливым сердцем.
Иногда гнев каноника сменялся скорбью и он обращался к Филиппу с мольбой, со слезами на глазах:
        - Покайся в грехах, самому же легче станет. Ведь нам все известно. Не упорствуй, отец наш небесный ждет лишь твоего слова, чтобы открыть тебе объятия, чтобы принять тебя в царство праведных. Жестоко ты оскорбил его своим содомским грехом, но милость его бесконечна. Познай же ее, сознайся...

          Филипп знал, они молились разным богам. Его бог завещал любить, любить всех ближних, всех грешных и грязных, и нищих духом. Особенно грешных, особенно падших. Потому что в его глазах каждый из людей грешник и каждый из людей - возлюбленное дитя. Потому что он сказал: не судите, да не судимы будете. Он сказал: кто сам без греха, пусть первым бросит камень, и поднял блудницу из праха, и разделил хлеб с ворами. Знак этого бога, бога любви и милосердия, семь долгих лет носил Филипп на своем щите. Именем его проливал кровь, свою и чужую, и хоронил друзей, и голодал, и шел на смерть. Что знал каноник об этом боге?

          В судорогах болезненного экстаза орал он в лицо крестоносцу:
          -  Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали мерзость: да будут преданы смерти, кровь их на них!... Это слово божье, смерть тебе, мужеложец, смерть, смерть, смерть!..

            Казалось Филиппу, что лицо каноника рассыпается глиняной рыжей пылью и костями желтого черепа другая личина обнажается под ним, образ зверя, лик сухой и горячей ненависти к любви и нежности, к красоте, радости и счастью, к самой жизни.  И в ответ на его злобу в груди Филиппа пробуждался собственный зверь, присутствие холодной неуправляемой силы, и это было страшнее всего.

          Он закричал на третий день. 

          Дважды сменялись писари и палачи, дважды угасал огонь в жаровне и разгорался снова. Под шипами лопнула кожа, но вскоре все очаги боли, все жадные рты агонии перестали существовать для Филиппа. Остался лишь один, вонзившийся над переносицей раскаленный меч, острие немыслимой, нечеловеческой муки...
         
           На крик его тут же явился каноник, а может быть был он с ним неотлучно, Филипп уже не видел его и не мог понять. Издалека, странным эхом доносился голос:
         - К чему упрямиться... Покайся... Мы ведь все знаем... Признайся...

          "Признайся", - шипел раскаленный меч, "признайся", - шелестела жажда...
Конечно, они все знают. Кто-то сказал им, кто-то донес. Жена, быть может, из глупой ревности, из мелочной обиды. Бог ее прости. Или владелец таверны, где  снимал он комнату под крышей, рядом с небом. Его упрямство не имело смысла, он должен был признаться. Лишь бы только исчез огненный клинок. Лишь бы смерть избавила его, наконец.

          Но ведь надо будет назвать имя.

         Трист... Трист, веснушки на переносице, длинные пальцы, манера смеяться без причины. Мягкие губы, искусанные до крови в попытках сдержать стоны. Вкус его кожи, соль и горечь, и жар, и нежность, острая, как клинок, разрывающая сердце, дающая крылья, пьяная, безумная нежность, божественная...

         Они придут за ним ночью. Сдернут с постели, проведут по темным улицам, босым, беззащитным. Сорвут с него одежду, прикуют к стене, холодный металл жадно прильнет к коже. Красным вспыхнет жаровня, и сонный палач положит щипцы на угли... Трист.

      - Нет... - выдохнул Филипп, и было это первым его словом с начала пытки.
   
       Что-то кричал каноник и острое жало вошло в бедро, в плечо, в челюсть. Мир таял, и боль уходила, с запахом нечистот и горького железа, с соленым вкусом крови. Филипп понял, что умирает, умирает несломленным, уходит победителем.

         А потом он увидел Триста. Матово светилась кожа и кровь на губах  казалась черной. Мокрые волосы прилипли к лицу. Глаза, глаза, темные колодцы с ужасом на дне. Связанные за спиной руки... Скрипнули веревки, Трист закричал, крик сорвался на вой. Что-то говорил каноник, и Филипп почти понял: сознайся и мы отпустим его. Отпустим, отпустим... Сознайся, спаси вас обоих... В черном тумане, как в трясине, смотрел Филипп, как тело любимого, изогнувшись под странным углом, отрывалось от пола...
          Кажется, он кричал, вроде бы, он плакал. Он признал все. На каждый вопрос, содрогаясь в лихорадке, он повторял: "...да-да-да-да-да...", торопливо, бессвязно. Веревками вздувались вены на руках Триста...
          Отпустим, он сказал: отпустим...
          С противным влажным звуком вывернулись плечи, и тело Триста стало длинным и прямым. Темная красная мантия укрыла его от горла до кончиков пальцев, почти касающихся пола.
          - Ты обещал! - нашел голос Филипп, - ты обещал отпустить!
          - И я сдержал обещание, - голос каноника звенел триумфом. - Он на свободе, в руках господа. Ему судить грешную душу. А ты, истинно ли твое раскаяние?.. Готов ли ты предстать перед создателем?

          Филиппа больше не было, не было разорванной плоти, погасли последние искры разума. А там, где любила и верила глупая человеческая душа, поднимал голову зверь. Волной черной ненависти вырывался он на волю и сила звучала в его словах, сила ломать судьбы и уничтожать души, еще не родившиеся на свет.
Нечеловеческий голос отражался от каменных сводов, вплетался в ткань бытия и протягивал нити через века и материки:

      "Проклинаю! Тебя и весь твой род, и всех потомков рода твоего до двадцать первого колена! Нежеланными родятся они на свет и неоплаканными умрут! Горькой будет их доля и холодным их очаг! Вечно им скитаться в темноте и не видеть света! Мучаться голодом и не находить хлеба! Желать невозможного и не замечать желанного! В вечном одиночестве, без смысла и надежды, без тепла и любви закончат они путь и никто не прольет слезы на их могилах! Невинной кровью, поруганной любовью, болью последней потери проклинаю тебя, и да сбудутся слова мои!.."


         Брайан сидел на ограде сквера. Болтал ногами, смотрел на ботинки. Кожаные ботинки, темно-рыжие, в цвет мертвой листвы на дорожках. Эти листья птицами вспархивали из-под ног Лоры, коричневыми ладошками махали ей вслед. Она не оглянулась, вскинув голову прошагала к выходу, к шумной улице, прочь из его жизни. Скатертью дорога, не больно-то и нужно. Брайан не чувствовал потери, что-то другое отозвалось в нем досадой, что-то сказанное ею.
          Умная и злая, она всегда умела замечать в людях самое главное, а значит не ошиблась и в нем.
          Кивнула на одноногого голубя, поговорила убийственно спокойно:
          - Вот он счастлив. Знаешь почему?
          - Потому что у него еще есть одна нога? - попытался пошутить Брайан.
          - Потому что он не знает, что он калека. Его увечье причиняет ему лишь физические неудобства, моральная агония, сознание собственной ущербности ему неведомо. Ты - такой же. Ты не замечаешь собственного уродства, ты не знаешь в чем тебе отказано.
         - Ты, я полагаю, хочешь открыть мне глаза?
         Он мог и не спрашивать. Она сказала бы ему все одно. Бросила ему в лицо, почти злорадно:
          - Ты не способен чувствовать. Ты - слепец среди зрячих. Целый мир скрыт от тебя а ты даже не знаешь о его существовании. Ты, как этот голубь, не знаешь...
          - Я могу только поздравить себя с таким отношением к собственным несовершенствам, - перебил Брайан ее тираду.  - Это выгодно отличает меня от прочих, совершенно здоровых людей, которые любят придумывать себе несуществующие увечья, мучаться придуманными трагедиями. Ты завидуешь мне, Лора?
         - Нет, я не завидую тебе, - она очевидно говорила правду и это неприятно удивило его. - Я рада, что тебя не будет в моей жизни. И счастлива, что наш ребенок никогда не узнает тебя.

          Ребенок, да... Концепция этого существа, еще не рожденного, горошины в теле Лоры, оставляла Брайана равнодушным. Он уже не понимал почему по звонку почти забытой любовницы он примчался сюда, на край света, в Сан Франциско, чтобы слушать ее упреки. Чего она ожидала? Предложения руки и сердца, дома в предместье, барбекю по воскресеньям? Памперсов, колясок, бутылочек с детским питанием? Она не могла рассчитывать на это всерьез. Но она сказала кое-что еще, и снова не ошиблась.

         - Я буду для него и отцом, и матерью. Он будет моим, самым любимым, самым бесценным. Я дам ему столько любви, что хватит на всю жизнь, и ему и всем вокруг него. Я научу его любить, и дарить любовь другим, щедро, без оглядки. Он не унаследует твоей болезни, я обещаю тебе это.

           Так она сказала, и  повернулась прочь, и пропала. А он остался сидеть на железных перилах, как зимняя птица, проснувшаяся под первым снегом. Значит сказала она правду, вот как получается.

            Ну, что ж, стоило признать: мать Брайана не избаловала его любвью. Он не слишком хорошо ее помнил, лишь короткие и редкие визиты в его пансион, и восхищенные взгляды его одноклассников, и ее собственный взгляд, скользивший по холмам, будто не в силах сфокусироваться ни на чем, ни на мгновение. У нее была своя жизнь, существование светской красавицы с обязательными атрибутами: салоны, выставки, мужья. Первым был нефтяной магнат, вторым - инструктор по гольфу, потом знаменитый музыкант, молодой бездельник, ученый-физик, строитель-разнорабочий. Первый сделал ее богатой, второй сделал ей Брайана, третий привил стойкую неприязнь к искусству, прочие не оставили следа. Важнее в ее жизни были другие люди: дилеры и врачи. И те, и другие помогали ей мириться с тем, что прочно составляло ее суть.
Мать Брайна была воплощением депрессии. Депрессия капала с кончиков ее ухоженных ногтей, дышала ароматом ее духов, делала медленной ее походку и неуверенными жесты. Истерическими нотами звучала она в смехе. И однажды всего этого оказалось слишком много: таблеток, кокса, депрессии. Брайан постоял у закрытого гроба, подписал бумаги в кожаных переплетах.  А потом вернулся к своей жизни, в которой, по сути, ничего не изменилось. Прежними остались приятели и девушки из ближайшего города, и старая школа. Город назывался Глазго. Школа сохранила стены и атмосферу бенедиктинского монастыря.
           Приятелей он быстро растерял, в школу не возвращался никогда.

           Девушки, они тоже прошли мимо, и запомнились скорее не они, а обстоятельства его собственной жизни, разделенные с ними, случайными попутчиками, друзьями на день, любовницами без обязательств. Он много путешествовал, повсюду приходился к месту и нигде не задерживался надолго. После школы поступил в Сорбонну, просто чтобы доказать кому-то из приятелей, что сможет. Это было здорово, вообще-то, чувство эксклюзивности, прекрасный вид из широкого окна комнаты в Монмартре.
          Комнату он делил с тридцатилетней актрисой варьете, по совместительству экстрасенсом и предсказательницей будущего. От нее в памяти остались вонючие сигареты и удивительный пофигизм. "Quelque chose" было ее девизом жизни и ответом на все вопросы. "Quelque chose, - говорила она, наматывая его волосы на пальцы, - я больна раком и скоро умру. Quelque chose..." Лгала она или говорила правду неизвестно, но она была еще вполне жива, когда, гуляя по городу, Брайан увидел скоростной экспресс, уходящий в аэропорт Шарля де Голля. Бумажник с документами и кредитками был в кармане, а к вещам Брайан не провязывался.

           Потом было еще лето в Риме, в квартире с окнами на стену Ватикана. К стене вела длинная лестница, обсаженная олеандрами. Брайан глядел на цветы, белые, алые, розовые, и недоумевал: вот оно, одно из самых ядовитых растений на свете. Как оно может быть таким распространенным? Но ведь нужно знать что именно хранит в себе яд: листья, цветы, корень? Ничего не может быть более жалкого, чем неудавшийся самоубийца. Спасать жаждущих смерти, какая жестокость.

          Дольше всего он задержался в Мадриде в номере гостиницы окнами на Прадо. Между гостиницей и музеем тоже был парк и Брайан, сидя на широком подоконнике, часами глядел на  его деревья. Он видел как набухшие почки раскрылись клейкими листьями, как постепенно они утратили блеск и покрылись городской пылью, как тронутые первыми холодами они подернулись ржавчиной, а в одно холодное солнечное утро Брайан увидел деревья нагими, а листья - рыжим ковром на земле. В тот день он уехал, впервые за восемь месяцев покинув гостиничный номер. Покинув навсегда.

          Был в его жизни и обратный пример, несколько месяцев свободы, ветра в лицо, солнца и соленого морского простора.  И Келли, на яхте которой они шли из Сиэттла в Нассау. Ее Брайан запомнил лучше всех, коричневую от загара кожу, задорный хвост выгоревших добела волос, сильное тонкое тело с соленым запахом. Он мучался периодами безделья и тяжелой работы, невкусной пищей, однообразной компанией, но впоследствии он понимал, что именно тот месяц под парусом, между волнами и небом, был самым лучшим временем его жизни. Лучше его был лишь пентхауз в Атлантисе и выражение беспомощного недоумения на лице Келли, когда он сказал ей о своем решении остаться. Как, здесь, в Нассау? Навсегда? И что ты будешь делать? Куплю себе моторный катер, оборудую его для ныряния с аквалангом. Буду возить туристов на острова.  Ничего этого не случилось. Вообще ничего не случилось в его жизни, пока эта Лора, проклятая сука, не заставила Брайана взглянуть на себя извне. Зачем ему это сомнение?
          Зачем голубю знать, что другим повезло больше?

           Становилось прохладно, осенний воздух забирался за шиворот. Осень в Сан Франциско к ноябрю утратила свой золотой нрав. Холодный океанский ветер пронизывал до костей, и к вечеру опускалось на город плотное серое облако, гасило огни, слезами оседало на камнях. И казалось тогда, что город утонул, легли на черное дно улицы и площади, и холодные волны сомкнулись над крышами домов, над холмами и пиками. Плыли по подводным течениям мертвые автомобили, и редкие люди-утопленники еще показывались на улицах и не знали о своей смерти.

          Брайан поглядел туда, где исчезла Лора, чертова неврастеничка, которая, похоже, заразила его декадентской бациллой самокопания. В конце аллеи пожилой бомж копался в урне и брел по дорожке долговязый парень в слишком тонкой ветровке. Странный, подумал о нем Брайан. Не идет, гуляет. Так можно идти по пляжу, или по лесной тропинке над горным озером, часто останавливаясь, подставляя лицо ветру, вглядываясь в синеву в ветвях деревьев. Вот с ним осень шла вногу, неторопливо, светло, ложилась под ноги рыжим ковром, обнимала за плечи.  Как будто этот парень умел преломлять действительность и делать ее такой, какой видел ее сам. Превращать захламленный сквер в центре занятого города в волшебный сад. Брайан сам усмехнулся своим романтический мыслям. Вот пусть бомж превратится в единорога и я поверю в чудо.

         Парень поровнялся с Брайаном, прошел, не заметив.
         - Не холодно? - бросил Брайан вслед.

         Обернулся, взглянул чуть рассеянно.
         Симпатичный, подумал Брайан. Мальчишка совсем, мордашка свежая, глаза ясные, золотые. Веснушки на переносице.
         - У тебя волосы под цвет моих ботинок.
         Незнакомец мигнул, произнес с опаской:
          - Вы сумасшедший?
          - Мне трудно самому ответить на этот вопрос. Нужен взгляд со стороны. Иначе получается парадокс: инструмент, который пытается измерить собственную погрешность.
          Рыжеволосый улыбнулся, хоть и насторожено:
          - Правильно, не торопитесь отвечать на такие вопросы.
           Неопределенным жестом махнул рукой и повернул прочь. Магия рассеялась, и теперь он шел ритмично и целеустремленно, как человек, знающий куда он идет и зачем.
          Перемена расстроила Брайана. Какого черта, подумал он с обидой. К чему бы я ни прикоснулся, все превращается в дерьмо. Нет, в обыденность. В прозу, в холодный осенний вечер в чужом городе. Любая еда в моей тарелке - это трупы растений и животных, а любой город - это камни, и толпа, и машины, и запах канализации. Какого черта.

           Возвращаться в гостиницу не хотелось. Он еще побродил немного по призрачным улицам, остановился у светящейся витрины ирландского паба. Внутри было тепло и не слишком людно. Брайан сел за столик в углу, заказал виски, поглядел в меню. Есть не хотелось. Вообще ничего не хотелось.
          Раздражение поднималось в нем: в конце концов, в чем его проблема? Он молод и здоров, у него приятная внешность и приличное состояние. У него даже нет вредных привычек, какой только отравы он не перепробовал от нечего делать, а ни к чему не пристрастился. Не каждому дано мечтать о доме в предместьи, не каждый стремится научить сына играть в бейсбол. В этом заключается его уродство? Побольше бы таких уродов, смотришь, и мир не был бы таким ужасно скучным местом...

           - Привет, - прозвучало рядом.
             Прохожий из сквера стоял у его столика со стаканом светлого пива в руке. Рука чуть подрагивала.  Волосы поймали свет и отливали медью.
          - Привет, - ответил Брайан, странно обрадованный,
            Парень улыбнулся, кивнул на свободное сидение: можно?
          - Конечно!

          Улыбка сделал его лицо по-детски милым. Глаза светились золотом. Чудный мальчик, решил Брайан. Мальчик-осень.

          - Как тебя зовут?
          - Дэниел, - крепкое рукопожатие, еще одна светлая улыбка.
          - Прямо так серьезно, Дэниел?
            Он засмеялся:
          - Ну, можно Дэн, Дэнни... Как угодно.
          - Ты местный?
          - Нет я из Бостона, учусь в Беркли, здесь просто гуляю. Люблю город. А ты?

           Отчего-то говорить с Дэном было и легко, и трудно. Хотелось ответить на его вопрос, пусть даже и пустяковый. Ответить правду, не оговорку.

          - Родился в Нью Йорке, вырос в Шотландии. Сейчас живу ЭлЭй. Что делаю? Да ничего особенного. Торгую недвижимостью.

          Поговорили про ЭлЭй, про биологию - будущую профессию Дэна. Тот не скрывал восторга: в Сорбонну? Обалдеть! Свой катер? С ума сойти! Смотрел легко и приветливо, приятно смотрел и немного волнующе.
          Потом перегнулся через стол и, чуть понизив голос, спросил:
          - Слушай, я не могу понять. Обычно я сразу вижу, кто наш, а кто нет. А вот про тебя не могу решить. Не сердись только. Ты как?..

          Брайану понадобилось несколько секунд, чтобы понять вопрос. Понять и удивиться. Нет, геем он себя не считал. В юности, в желании попробовать все, он позволил себе два эпизода: один по пьяни, с парнем из школы, звездой регби и крутейшим пацаном. Другой уже сознательно, с профессионалом в Лас Вегасе. Но в глазах Дэнни он прочел ласковое приглашение и ответил ему негромко:
          - Я могу по-любому.

         Они вышли в туман, в ночь, влажную как поцелуй. Брайан не знал кто кого взял за руку, просто не было ничего более естественного, чем идти с Дэнни через облако, попадая в ногу, чувствуя тепло его его ладони. Не было ничего проще, чем привести его в свою гостиницу.

         Новый знакомый Брайана прошел по номеру настороженно, как кошка, коснулся ладонью спинок кресел, посмотрел в окно. Там и устроился, на полу возле огромного полукруглого окна с видом на залив и на два моста, невидимых в тумане.

            - Города нет, - прокомментировал он. - Его стерли ластиком.

            Брайан принес ему виски, налил и себе, сел рядом. Чувство правильности, естественности происходившего удивляло его и радовало. Мир, подумал он, касаясь пальцами скулы Дэнни. Вот это значит - быть в мире с собой.

            Круглая щека удобно поместилась в ладонь, губы коснулись запястья. Влажные губы, мягкие... Брайану захотелось попробовать их на вкус, сейчас же, немедленно. Дэнни ответил на поцелуй, и его готовность взволновала Брайана. Он просунул руку под свитер, выдернул заправленную в джинсы майку, провел ладонью по тонким ребрам, по животу, прижал пальцами маленький сосок. Дэнни  застонал и его стон отозвался на губах Брайана.

           Уже в постели мальчик-осень вдруг испугался, зашептал куда-то в шею:
"Погоди, погоди..." Но скользили по коже ладони, и тело отзывалось на ласку, и Дэнни взял кондом из рук Брайана и раскатал его губами. В спешке, в нужде, острой, как боль, Брайан бросил партнера на спину, навалился сверху, тот обхватил его ногами за поясницу, прижимаясь, открываясь. Вошел легко, лишь немного помог себе рукой и скользнул в горячее и тесное, и задохнулся желанием. Все закончилось слишком быстро, несколько сильных движений, и качнулась перед глазами темнота, белая молния ударила в груди, холодным огнем обожгло бедра, а где-то на краю рассудка прозвенел крик Дэнни. Брайан готов был извиниться за свою подростковую несдержанность, но с трудом поднявшись на локтях, увидел выражение блаженства на милом лице, опущенные ресницы и приоткрытые губы, почувствовал горячую влажность, соединившую их тела, и понял вдруг, что все хорошо, и правильно, и замечательно.

          В душе Дэн прильнул к нему, зашептал в плечо:
          - Послушай, Брайан. Ты, может, думаешь я со всеми так, с первого вечера. Если хочешь знать, это впервые со мной, чтобы так вот, сразу...
          - Брось, я знаю, - ответил он не задумываясь. - Я же вижу какой ты. Чистый, нежный... Малыш...

          Ладони сами собой скользили по гладкой коже, ласкали и сжимали, и было проще и радостнее всего на свете опуститься на колени перед этим удивительным мальчиком и взять губами его оживающую плоть.   

           Под утро он взял его снова, в полусне в поисках тепла прижался к узкой спине с вступающими лопатками, провел по бедру, взял в ладонь мягкое и влажное. Долго возился с резинкой, вошел не сразу, водил между плотными ягодицами, тыкался наугад, пока не попал в жаркий и упругий плен. Двигались медленно, будто под гипнозом, замирая, растворяясь, и разрядка была какой же, тягучей и немыслимо сладкой, как патока.

          Проснулся Брайан с улыбкой, с предчувствием праздника, тихого, семейного. Праздник сидел на краю кровати, умытый и причесанный, и глядел на него чуть смущенно.
         - Доброе утро, ранняя пташка! - он потянулся и легонько ущипнул розовую мочку уха в медных кольцах влажных волос.
        Данни ответил улыбкой.
       - Смотри, вот я кофе принес, - на тумбочке стоял поднос с бумажными старбаксовскими стаканами, со сдобой на тарелке. - Я не знал, что тебе нравится, и поэтому купил всего по штуке. Вот, кекс, маффин, кофейный пирог... хочешь?

          - А то ты не знаешь чего я хочу. - Брайан притянул его за шею, поцеловал прохладные губы. - И вообще, почему ты не в постели? Кто тебе разрешил одеться?

          Они вышли из дома лишь после полудня. Солнце просвечивало через матовую дымку и весь мир казался перламутровым и хрупким, обозначенным плавными штрихами, но еще не раскрашенным.

         - Давай пройдем по мосту? Хочешь? - Предложил Дэн. - Знаешь, я всегда хотел пройти из города в Саусалито, но вечно что-то мешало, то времени не было, то погода плохая. Ну, и тупо не с кем. Одному это как-то нелепо. Хочется разделить это, понимаешь?

          Он взмахнул ладонью в сторону залива, светящегося, как опал, розовых облаков на восточном берегу, и Брайан понял его отлично. Были на свете вещи, которые нелепо делать одному, да и не только одному, но и с человеком случайным и чужим. Когда Дэнни перестал быть для него таким человеком, он не знал. Но с ним можно было пройти по мосту, и покормить уток, и отправиться на поиски гостиницы с приведением.

          На мосту было ветрено и прохладно, и довольно людно. Залив волновался под ногами серым полотном с белыми треугольниками парусов; натянутыми струнами уходили в небо красные тросы Голден Гейта. Ровно на середине моста они остановились, посмотрели, как входит в залив огромный медлительный контейнеровоз.

          - Странно, - заметил Брайан, - перила высокие только в начале моста, а здесь обычные. Прыгай - не хочу. С такой высоты что в воду упасть, что на асфальт, один черт.

            Дэн передернул узкими плечами. Брайан посмотрел на его розовые щеки и розовый кончик носа, подумал: холодно ему, наверное, в этой куртчонке. Что-то новое появлялось у него в груди, или в горле, или в душе, и он не знал названия этому странному томлению. За спиной Дэна жемчужиной в створках раковины лежал город, солнечные блики мигали в окнах небоскребов. Красиво, решил Брайан. Красивый город. Можно было купить там что-нибудь с видом на залив. Остановиться, пожить некоторое время, пока Дэнни не получит образование. А если он захочет вернуться домой, на восточное побережье, то это тоже ничего, и в Бостоне люди живут.

          Странный это был день, тихий и неподвижный, будто затаивший дыхание. В Саусалито в кафе на набережной они ели на удивление вкусные блины, запеченные с сыром бри и ломтиками груши, пили белое вино с запахом весеннего сада.

          В город возвращались на катере, на большом пароме. Им удалось найти безлюдное место на верхней палубе, где Брайан закрыл не по сезону одетого Дэна от ветра  и до боли в сердце целовал его прохладные губы и грел своим дыханием тонкие пальцы.

           В модном ресторане в итальянском квартале для них нашелся столик на двоих у окна с видом на осенний сквер. Матово блестели оливки, отливали золотом кальмары, телячья печень с кольцами прозрачного лука истекала розовым соком, а вино они пили красное, молодое барбера, веселое и кислое. Ужин получился замечательным, а лучше всего было касаться руки Дэна, будто случайно, проводить пальцами по бедру, сжимать в ладони колено и видеть, как вспыхивают малиновым его скулы, и прерывается дыхание, и мелькают в глубине его глаз золотые огоньки предвкушения.

          В гостиницу вернулись уже в темноте, и Брайан, измученный нетерпением, взял Дэна прямо у двери в тесном коридоре, повернув мальчишку лицом к стене и одним движением сдернув к щиколотками его джинсы вместе с бельем.
Брайану хотелось иметь десять рук, чтобы держать крепкие ягодицы, гладить плоский живот, дразнить нежные соски, чтобы крепче прижимать к себе это гибкое тело, так охотно отзывающееся на его ласки, так легко соединяющееся с его собственным. Ему хотелось иметь десять жизней, чтобы вечно слышать задыхающееся "....пожалуйста, милый, пожалуйста...", и чувствовать дрожь чужого желания, и улетать в седьмое небо с криком чужого восторга.

          В постели, уже засыпая, Дэнни слепо ткнулся Брайану в плечо и побормотал:
          - Не знал, что так бывает. Два дня, а как будто вся жизнь. Люблю тебя, слышишь? Люблю.
          - Люблю, - эхом отозвался Брайан и коснулся губами душистых волос. И понял, что сказал правду. 

           Он проснулся среди ночи, провел ладонью по влажному лицу, будто снимая паутину. Обрывки ночного кошмара догорали в крови, постепенно таяли отдельные впечатления: соль на губах, темные лужи на каменном полу и жуткий голос, и слова, убивающие надежду.

          Покосился на едва знакомого парня, свернувшегося клубком у стены. Быстро оделся, собрался почти бесшумно. Документы, деньги, телефон, ноутбук, самое необходимое болталось на дне небольшой сумки. Остальное - ненужный балласт, обуза без ценности и смысла.

          Вышел в туман, в ночь, влажную, как плевок в лицо. Неторопливо зашагал по блестящему тротуару, все равно куда, прочь. Он сыт был по горло этим городом с его дрянным климатом, беременными истеричками и мальчиками-геями, готовыми броситься на шею первому встречному. Прочь, туда, где море синее и солнце жаркое, где девушки носят бикини и строят планы лишь на следующий вечер.

          Ниже по течению проплыла светящаяся пирамидка на крыше такси, но Брайан не прибавил шагу. Он не спешил, никто не ждал его впереди и позади ничто не гнало.

         Ночь лежала над городом и далеко еще было до утра. А до смерти и того дальше.