Бесстрашный капитан с голубыми глазами

Татьяна Гоголевич
Когда вдруг выяснилось, что нам предстоит переезд на новую квартиру, я обрадовалась.

Пару месяцев назад, в марте, мне исполнилось десять лет. Это был настоящий день рождения. Мне приготовили кучу подарков, и разрешили пригласить Сколько Угодно гостей – моих друзей. А их было много, почти весь двор.

 “Ты теперь большая, - сказали мне родители, - теперь все будет по-другому”. Я счастливо верила этому, для меня “по-другому” означало – “лучше, чем всегда”, и было на мне платье, подаренное на этот день рождения – настоящее взрослое платье, в бело-розовую клетку, с белой кокеткой, обшитой тонкими белыми кружевами. Я видела такое платье на картинке, но не надеялась, что оно может существовать на самом деле.
Сейчас я уже не могу объяснить себе, почему так радовалась переезду, тому, что упаковывали книги и вещи. Я любила свой двор, и друзей своих, и самое то, из-за чего переезжали – окна на шумную проезжую часть, первый этаж. Но мы уезжали, потому что в другом месте Было Лучше – второй этаж, балкон, дом во дворе. Мне это, кроме балкона, было безразлично, но Лучше так Лучше.
Переезжали в теплый полдень конца июня, и нас пришел провожать весь двор. Мама вымыла полы в нашей старой квартире, ключи отдали каким-то людям. Я уезжала со старого двора на самом верху грузовика, среди вещей, и дети нашего двора далеко бежали за машиной.
Но восхитительное предощущение праздника, пожалуй, было и его концом. В новом дворе взрослые ушли, оставив меня (раз уж я там сижу) сторожить машину, и грузовик лениво обступили незнакомые мальчишки. Незнакомые мальчишки вяло ходили вокруг грузовика, для чего-то пинали колеса и стреляли друг в друга какими-то странными белыми ягодами: я не видела раньше таких. Постепенно их перестрелка, как бы нечаянно, и уже не так вяло, переместилась на грузовик. А когда я попросила их убраться подальше, трубочки с ягодами достали даже те, кому лень было сделать это с самого начала.
Потом пришли взрослые, разогнали мальчишек. Однако лучше не стало.
Вообще говоря, каждый день приносил печальные открытия. Полагаю, меня огорчало именно то, что радовало взрослых.
В квартире, куда мы переехали, раньше жили художники. У этой квартиры была достопримечательность – стены, разрисованные по штукатурке разными картинами. Но штукатурку смыли со стен брандспойтами еще до меня, потому что на ней было нарисовано что-то неприличное. Когда мы приехали, куски загадочной штукатурки, которую, прежде чем смыть, пытались сколоть, еще валялись на помойке, и подрастающее поколение безуспешно пыталось составить из них что-то цельное. А больше ничего интересного в доме не было.
Спальню, куда положили – до самого потолка – книги и вещи, уже, тоже до меня, оштукатурили заново, а большая комната была голая и серая. Потом выяснилось, что штукатурение – не предел, еще бывает побелка первичная, вторичная и т.д., и что, кстати, меняются рамы и двери, и заменяются скрипящие доски в полу, и все это красится и покрывается лаком. Дальше оказалось, что родители собираются сделать из угловой двухкомнатной квартиры четырех комнатную, чтобы сделать папе кабинет, нам с мамой спальню, и еще зал, библиотеку и кладовку. И все это тоже надо “выравнивать” штукатуркой, белить и красить. И проводить электричество.
Вдобавок ко всему дому, как и мне, исполнилось 10 лет, и в нем начали капитальный ремонт. В нем тоже меняли двери и окна, его тоже заново штукатурили, белили и красили.
Началось… По новой, неуютной квартире без конца ходили штукатуры, маляры, плотники, сантехники, электрики и просто какие-то люди. Все двери были распахнуты настежь, и матрасик, на котором я спала, можно было увидеть из прихожей, чуть ли не с лестничной площадки. Мне, во всяком случае, оттуда видно было, как в прихожей что-то делают сантехники, и, проснувшись утром, я начинала судорожно одеваться, прикрывая дверь, а мама говорила мне – “да кому ты здесь нужна”. Я и чувствовала себя чем-то вроде вещи, которую распаковали преждевременно. Лежать бы мне где-нибудь, как мое запакованное платье, которое я, кажется, не одевала с самого дня рождения.
Папа был занят по уши. Он прибегал, притаскивал кисти, краски, известку, дерево и какие-то огромные картонки, прослоенные мелом, – чтобы тут же убежать снова. И, разумеется, не было ни шахмат, ни шашек, ни дачи, ни леса, гости не приезжали, и мы не ходили ни в гости, ни в кино, а радиола с пластинками лежала, как и книги, надежно спрятанная от ремонтной грязи.
Во дворе же все обнаруживало себя незнакомым и непонятным.
Во-первых, там рос снежноягодник, растение странное. Он весь был покрыт некрасивыми зеленовато-розовыми цветами и непривычными белыми ягодами, и я не понимала, – зачем они, эти ягоды, почему они не красные, не малиновые и не розовые, как полагается ягодам, и не желтые даже, и не черные, на худой конец.
Во-вторых, в этом дворе до меня  дошло, что прежние времена, спокойные и легкие, ушли.
Это случилось на второе или третье утро. Я вышла из подъезда, собираясь проскочить, не останавливаясь, мимо лавочки, где, ехидно ухмыляясь, сидела кучей, с ногами на сиденье, вся дворовая компания, и вдруг услышала:
- Толстая!
От неожиданности я даже оглянулась. На лавочке, среди мальчишек, сидела действительно толстая, похожая на цыганку девчонка, постарше меня. Я сначала подумала, что слово “толстая” обозначает ее. Но нет, оно предназначалось мне, и произнесла его эта девчонка. Хотя она сама была гораздо толще меня: ее руки были как мои ноги.
Говоря короче, это было наглой ложью. Возможно, я и оказалась не самым худым ребенком в том дворе. Но я считала себя ловкой, находчивой, и, пожалуй, красивой.
Девчонка выглядела атаманшей. Видно было, что у нее во дворе большой авторитет, но и ее толщина была такой очевидной, что я тут же предложила ей помериться. Не возражая, она сбегала домой за швейным сантиметром, и мы измерили друг друга прямо на лестнице, у ее квартиры. Меряя меня, она держала сантиметр чересчур свободно, а измеряя себя, - напротив. Но я не возражала ей, потому что даже с ее манерой измерения разница должна была себя показать. Я видела: она сама удивилась результату, но тут же, быстро, проскочила пальцами сантиметров двенадцать назад, и у нее получилось полтора сантиметра разницы в ее пользу.
Компания толпилась рядом, наблюдая за процессом. Но когда она показала результат двору, двор, наглым хором, подтвердил эти сантиметры в ее пользу. И я поняла, что дело не в сантиметрах, а в том, что я - чужая. Она с таким же успехом могла бы назвать меня рыжей, или лысой. Или еще какой угодно, и ее друзья не стали бы этого отрицать. Открытие меня ошеломило, потому что я еще не бывала чужой. Какую-то неделю назад я так же верила в свою исключительность, как бессовестная смуглая девчонка с цыганскими глазами.
- Ладно, ты не намного меня толще, - примиряюще сказала мне, при всех, эта самая девчонка. То же самое она прокричала мне вечером, когда я вышла на балкон (она жила прямо подо мной, и ей хорошо виделся наш балкон из окна их спальни): “Да не обижайся - ты почти не толще меня, какие-то полтора сантиметра!”
Ей, все-таки, было совестно. Теперь я понимаю, что это был щедрый ход с ее стороны. Но я не стала мириться.
Потом один мальчишка из ее свиты рассказал, что ее отец - настоящий цыган, и старший, семнадцатилетний брат ее, тоже очень похожий на цыгана, держит в страхе не только этот двор, но и пару окрестных. Лишь один мальчишка его не боялся, – да и то, потому, что псих. А брата ее я вскоре увидела: у него были такие мягкие, и даже чуть печальные глаза, что не верилось, что его можно бояться.
Вообще, это был мальчишеский двор, и девчонки, гулявшие во дворе, жили по мальчишеским законам. Но были и приличные девочки, которые не гуляли во дворе. Вскоре я познакомилась с одной такой девочкой, и иногда ходила к ней в гости. Девочка оказалась отличницей, мы потом сидели за одной партой, но это было потом, а теперь к ней нельзя было приходить слишком часто, потому что она, вместе с сестрой, занималась музыкой. Она выходила на прогулку всегда ненадолго, и не играла с мальчишками.
Так вот покатилось лето в неясную даль. Поутру открываешь глаза – штукатуры, выходишь в подъезд – штукатуры, под балконом, в палисаднике, с утра торчат юные негодяи, во дворе – они же. Ни дома, ни во дворе нет тех тайных уголков, которые складываются годами и делают жилище жилищем – неважно, дома ли оно, или под открытым небом.
Одно время, с тоски, я решила жить на балконе. Когда я объявила об этом, папа устроил на балконе стол и лежанку, и принес с дачи ведро еще зеленоватых летних яблок. Я взяла в детской библиотеке книги, и, грызя яблоки, залегла на низенькой лежанке так, чтобы меня не было видно снизу. Мальчишки, конечно, все равно знали, что я на балконе, и что-то орали мне из палисадника, и пытались закинуть снизу на наш балкон какой-то мусор. Но балкон густо окружали ветви деревьев: не так-то просто попасть снизу. Зато мне оказалось удобно целиться в них, и я решила, что, в конце концов, врагам все это надоест - и дразнить меня, и стряхивать с себя яблочные огрызки.
И я оказалась права, но не учла одного из них - того самого психа, который не боялся даже брата девочки-атаманши, которая жила в квартире подо мной. Его мои огрызки обидели. Усмотрев в них что-то личное, он с вечера собрал огромную матерчатую сумку белых ягод, а утром залез на дерево со своей трубочкой и этой сумкой. Когда на следующее утро я вышла на балкон, белобрысый псих уже сверкал разбитыми коленками на тополиной ветке в трех метрах от балкона, слегка возвышаясь над ним. Я покинула свою лежанку много раньше, чем у него закончились боеприпасы. Хотя легкие ягоды снежноягодника шлепаются о кожу не больно, а псих, через пару лет, неожиданно стал моим другом, - до сих пор не могу спокойно смотреть на снежноягодник.
Но самым огорчительным было то, что мама решила не готовить дома, а питаться в грохочущей влажными подносами столовой. Мне кажется, если бы мы тогда кушали дома, я бы скорее к нему привыкла.
Вообще, от жары, от ремонтных запахов и новой обстановки, есть не хотелось. В столовой были очереди, пахло чужой едой и моющим порошком, и, если уже на то пошло, мне бы хватило яблок, хлеба с маслом, молока. Но доказать это я не смогла. Между прочим, мама, все-таки, варила что-то для маляров и штукатуров. Но это, почему-то, не следовало есть нам.
Папа тайком признался, что ему тоже проще обойтись вареными макаронами и парой яиц. Но и он капитулировал перед мамой, заявившей, что мне нужен суп, и потому обед в столовой – обязателен. К обеду добавились завтраки и ужины. К слову, ничто я тогда так не ненавидела, как суп.
Очереди были апофеозом тоски. Хуже всего приходилось в обед, когда и самые большие очереди, и меньше всего хотелось есть. Окна в столовой - огромные, стеклянные, с потолка до самого низа, - напоминали об аквариуме. Они выходили на север и на юг, и днем эта столовая просто таяла от зноя, как кусок сливочного масла.
Пока родители стояли в очереди, мне полагалось занять место (столик с четырьмя стульями), сообщая всем подходящим, что занято. Обычно люди уходили, реже - говорили, что мест мало, а людей много, и нам придется потесниться. Один день очень походил на другой, ничего замечательного не случалось. Только однажды пришла бабка с подносом, на котором громоздилась куча тарелок, и на мои предупреждения она, расставляя еду по всему столу, говорила, что не слышит меня, потому что вообще плохо слышит. Заняв, под видом глухоты, своей едой весь стол, она вдруг заорала не меня, как если бы только что меня увидела:
- А ну, брыссь отсюда! Расселась!
Никто не стал связываться с этой бабкой, - хотя не только я, но и все видели, что она вовсе не глухая.

Вот тогда я начала сочинять про людей, стоявших в очереди.
У меня была игра, возникшая однажды, - я вырезала из бумаги человечков, придумывая им жизнь. Вначале, лет до шести-семи, я просто рисовала своих человечков на бумаге, много-много картинок, как в мультфильме, а потом уже стала вырезать. Бумажные люди были разные – и реально существующие, и герои книг и фильмов, и просто рожденные настроением - я их каждый день рисовала десятками. В разных позах, чаще в профиль, с руками, протянутыми к воображаемому собеседнику. Мальчиков и девочек, взрослых, стариков - все, волнующее меня, я переносила в человечков, перемешивая реальных людей и людей придуманных. Вырезав, я брала их в руки, и, выхваченные мною из человеческого общества и фантазий, нарисованные человечки начинали жить своей жизнью, захватывающей, потому что она разворачивалась у меня на глазах.  Я никогда не знала, как человечки будут вести себя в моих руках. Иногда я рисовала их совершенно не для того, чтобы они делали то, что они начинали делать в своей бумажной жизни.
Но у меня не было возможности рисовать и вырезать человечков в то лето. Вот и получилось, что живые люди заменили мне их.
Конечно, это произошло не сразу. Вначале, в этой столовой, я вспомнила, что одна моя знакомая девочка рассказывала, как, скучая в очередях, она придумала для себя игру. Она себе говорила: “у этого человека я возьму себе то-то, а у этого – это”. Главное, - никого не пропускать. Пропустишь, – игра прерывается. Обязательно нужно придумать про каждого.
И я тоже стала говорить: у этой девушки я возьму себе красивые брюки-клеши, с аппликацией и бахромой, а у этой, с печальными глазами – длинные золотые волосы… Но я ничего не хотела бы взять у старухи, согнавшей меня с места. И – что взять у сгорбленного старик с палочкой? Или у мускулистого парня с мотоциклетным шлемом – шлем? Мускулы? А красивые брюки с бахромой, которые я уже, как бы, взяла, - такие большие для меня. А если золотые волосы – куда мне девать свои? Остричься и носить девушкины как парик? Или они должны вырасти вместо моих? Эти мысли сбивали меня, путали, и игра не получалась.
Но как-то раз я подумала, что могу поиграть в людей, стоящих в очереди, почти как в бумажных. С них не убудет: ведь они ничего не будут об этом знать. И я попробовала сложить мускулистого парня с золотоволосой девушкой – и они сложились, хотя и стояли не вместе! А дальше все стало ясно: сгорбленный старик с палочкой был старым отцом печальной девушки, с которым она жила в хижине до того, как парень ее нашел, старик уже почти умирал, но парень примчался в их бедную хижину на мотоцикле, и увез их с собой, чтобы вылечить старика и жениться на девушке, хотя его мать, злая безумная старуха, которая тогда меня прогнала, и которой его подкинули в детстве (вот она и теперь рыскает по залу со своим подносом), была против и даже мешала им, а его настоящая мать, конечно же, вот эта красивая и тоже печальная женщина, которая взяла только чай и маленький пирожок, она вытирает глаза платочком и отворачивается от очереди – она плачет о нем с тех самых пор, как его украли цыгане.
А вот эта девушка, в брюках с бахромой и вышитой блузке, тоже  живет где-нибудь в лесу, только в каком-нибудь другом лесу, в красивой деревянной избушке, и у нее есть лошадь, и она ее очень любит. Она уезжает из дома на лошади каждый вечер, и возвращается только утром, она устало улыбается, и снимает с головы цветастый платок, так здорово завязанный сзади узлом, и никому не говорит, где была. И весь день она, склоняя лицо, вышивает на блузках цветы, себе и своей младшей сестре – скажем, такой, как я, и, может быть, только своей сестренке она говорит, где она бывает, а с остальными она надменна. И когда к ней приезжает вот этот дядя с толстым ремнем в штанах, она с ним особенна надменна. Вот как сейчас, да. А этот темноволосый мужчина в пестром шейном платке, как из американского фильма про ковбоев, с круглым большим пеналом, в котором носят чертежи, который смотрит поверх голов и улыбается чему-то своему – никакой не чертежник, конечно же. Он – переодетый капитан, он плавает по океанам и морям: и полярным, и южным, он сильный и бесстрашный. Я представила себе бурю: большой современный корабль бросало из стороны в сторону так, что волны долетали до капитанского мостика, на мостике стоял капитан, – он вытирал пену с лица и смеялся. И там у него смелый, уверенный взгляд, а в столовой он, конечно, рассеян, потому что он – не инженер. Он вынужден брать блинчики (терпеть он их не может, на самом деле: его пища – ром и мясо, поджаренное на огне, на случайной земле, а в море он способен неделями не есть), он скучает здесь, и вспоминает океан, и скалы, к которым ведет корабль. Может быть, он даже пират.
- Что с тобой сегодня? – спросила мама.
- Мечтает, - сказал папа.
- Смотри в тарелку, - сказала мама, – мечтать будешь потом.

Мне сразу стало легче, хотя капитан, например, приходил не часто. Ожидая его, я придумывала про других людей. Это получалось не сложно. Нужно было смотреть на человека и ничего не делать: как если бы склониться над цветком и ждать, пока он запахнет, а если не пахнет, наклониться еще ниже. Правда, иные люди были, как некоторые домашние цветы: красивые, но почти без запаха, а бывали – как весенняя листва, на вид ничего особенного, а стоит подуть ветерку, даже наклоняться не нужно, - целое облако аромата и образов. Но тут была своя закономерность: порой ветер дул в другую сторону. И оставалось только ждать, пока он переменится. Главное, чувствовала я, - не напрягаться. Если напряжешься, придумаешь что-нибудь неправильное.
Я иногда встречала людей из столовой на улицах. Девушка, у которой была лошадь, ходила везде, и, случалось, сокращала себе дорогу через наш двор. Она всегда носила расклешенные брюки с бахромой, меняла только рубашки и головной убор: иногда ее украшали платки в ярких цветах, иногда – огромная соломенная шляпа, я ни у кого больше не видела таких. Бахрома на ее брюках задевала землю и асфальт. А однажды она шла через наш двор в дождь босиком, подвернув брюки, держа на отлете, в одной руке, снятую шляпу, а другую подставив под дождь.
Я стояла под козырьком у подъезда нашего дома и смотрела на нее, когда ко мне сзади неслышно подошла девчонка из квартиры снизу, с которой мы, к тому времени, не то чтобы дружили, но иногда играли вместе, и спросила:
- Знакомая твоя?
Я поняла, что выдала себя, и, почему-то очень смутившись, и даже испугавшись чего-то, стала отрицать это. Мне не хотелось, чтобы об этих, моих, людях знали.
А однажды, в столовой, на девушку в брюках, ни за что, накричала какая-то странная старуха, очень похожая на ту, которая притворялась глухой. Девушка стояла в очереди и никого не трогала, а бабка вдруг начала кричать, что развелось тут хиппи, и что они курят, пьют и танцуют неприличные танцы. “Выгнать вас всех из страны”, - проорала бабка, и я немедленно придумала про нее, что она сама – диверсантка, а девушка, напротив, наша, русская, вот и кофточка у нее в русской вышивке. Девушка стояла, не оборачиваясь на крик, и взгляд у нее очень долго был такой же, как если бы она шла через наш двор под дождем, но потом у нее задрожали губы. И тут за нее вступился капитан. Я его не заметила, потому что смотрела на девушку, а он пришел только что.
- Стыдно Вам должно быть, мамаша, - сказал он бабке, - зачем пристали к человеку.
- Курят, пьют, - забормотала бабка.
- Бросьте, - сказал капитан, - от нее не пахнет куревом.
- Значит, пьет, - не унималась бабка.
- Ну да, - сказал капитан, - конечно, все пьют. Она – компот, а Вы кисель. Но она же не кричит на всю столовую, что Вы пьете.
- Я не про компот, - кипятилась бабка, - это она здесь пьет компот, прикидывается овечкой.
- Ну, - сказал капитан, - Вы ведь тоже на глазах у людей пьете только кисель, а?
И тут он так подмигнул этой старухе, что она сразу заткнулась. Я ожидала, что он будет доказывать, что девушка и дома не пьет ничего, кроме, например, компота, а он вот как повернул. Ну да, подумала я, человеку, привыкшему к крепкому рому, трудно предположить, что другие совсем не пьют. Но, видно, капитан не осуждал девушку в любом случае. Больше он не говорил ни о ней, ни с ней, он был всегда один, и это было правильно: ведь его настоящая жизнь протекала не здесь. И, хотя я ждала его, у меня сжималось сердце, когда он приходил, я все время чувствовала, что он должен быть не здесь.
А он приходил, и брал блинчики с мясом, а когда давали блинчики с творогом, политые сгущенкой, брал сразу две порции: с мясом и с творогом. Он, конечно, притворялся, что ему нравятся блинчики, что ему блинчики! Но он так хорошо притворялся, что один раз мне даже показалось, что он не притворяется: он сидел тогда напротив нашего столика, и с таким интересом смотрел на две своих тарелки, выбирая, с какой именно ему начать, - как если бы его ничего больше не волновало. Потом он поднял лицо вверх и подмигнул мне, но совсем не так, как тогда старухе, и засмеялся.
Да нет, что ему было до блинчиков. Однажды он уже взял их, а потом стоявшая за ним пожилая женщина тоже спросила блинчиков, а их не оказалось, и тогда она очень расстроилась, а он отдал ей свои блинчики.
- Что Вы, я не возьму, - испугалась женщина, а он ей сказал:
- Мне все равно.
И попросил бифштекс.
А в нашем дворе кто-то выкинул на помойку большой журнал с глянцевыми иллюстрациями кораблей, и я утащила этот журнал. Я вырезала из него иллюстрации, наклеивала в альбом для рисования. Я подбирала корабли для своего капитана, как девушка подбирает наряды. Я представляла его себе на этих кораблях, и влюблялась в них, и каждый новый, лучший корабль затмевал остальные. Папа, видя мои занятия, распаковал мне тот том детской энциклопедии, где описывались корабли, чтобы я могла читать про те корабли, которые уже наклеила в свой альбом, и принес с работы еще охапку корабельных журналов.
Я клеила свой альбом на лавочке во дворе, с которым мы еще не дружили, но уже и не враждовали. Только один враг у меня сохранялся: ревнивый, неожиданный и непримиримый – тот самый белобрысый псих, для которого не писаны никакие законы. Псих тоже завел себе альбом, и тоже целыми днями клеил его на лавочке – только не на моей, а на соседней, конечно. И там были не корабли, а поезда. Он объявил всему двору, что никогда не терпел кораблей. Но остальным мальчишкам все равно больше нравился мой альбом, потому что он был с кораблями.
Вместе с капитаном в моей жизни, что называется, забрезжил свет, и все, на что падали его отблески, приобретало очарование. Мне начали нравиться и двор, где я, на лавочке, клеила корабли, и дворовые мальчишки, которые знали о кораблях больше  меня – несмотря на то, что ни у кого из них не было энциклопедии про корабли. И они больше не смеялись надо мной, даже когда я начинала говорить глупости про корабли, а просто объясняли, в чем я не права. Они мне рассказывали, как плавает большой атомоход, как он устроен, и от них я узнала, что раньше были очень красивые корабли – чайные клиперы, и еще мне рассказали о том, чем занимаются капитаны во время плавания. Скоро я стала в этом разбираться. Но про капитана я не рассказывала никому.

Старика же я сначала и не заметила, а когда заметила, – не сразу успела про него придумать. Тем более, что приходил он не в обед, а только утром и иногда вечером, когда людей было немного, или когда совсем никого не было. Но все же он приходил часто, и поэтому я начала придумывать и про него тоже. Это был худощавый старик с длинными, костлявыми пальцами, одетый в чистый, но слегка помятый светло-серый полотняный костюм. Еще у него были кепка светло-кофейного цвета, тоже полотняная, и платок, которым он протирал свои очки.
Он все время носил с собой папки: большую картонную папку, кожаную и еще несколько. Их распирали какие-то бумаги. Папки менялись, только большую картонную он почти всегда носил с собой: в нее мог бы поместиться лист ватмана.
Но обратила я на старика внимание не потому, что меня заинтересовали папки, а потому, что он всегда брал себе то, что я сама хотела бы взять для себя. Завтрак у него был легкий и вкусный: стакан какао и желе. В столовой готовили два вида желе, шоколадное и малиновое, я бы с удовольствием попробовала и то, и другое, но мама говорила: «это не еда». Уже потом я задумалась о папках. Что в них лежало? Планы и карты? На вражеского шпиона он не походил. Скорее, это был раскаявшийся белогвардейский офицер: холодное лицо с каким-то неясным выражением: ястребиное и, в то же время, смирившееся с действительностью. Дома родители осторожно говорили мне, что белогвардейцы – тоже были порядочные люди, верные однажды данной присяге («неправильной присяге», - думала я), но подробно эта тема не обсуждалась, и я решила не вдаваться в нее и теперь. К тому же, он не до конца походил на белогвардейца, тем более, на офицера. Но зачем тогда ему папки? О том, что он может быть, например, художником, я не подумала: художник, в моем понимании, должен быть мягким и рассеянным.
Однажды старик вынул из кармана очки и надел их, что бы прочитать какой-то клочок бумаги, который он тоже достал из кармана, и я тут же придумала, что он – почтовый чиновник, от которого ушла жена или дочь, потом он снял очки, и я подумала, что когда-то он был чиновником, а теперь он кто-то другой. Может быть, он теперь стал волшебником, подумала я как-то, глядя, как он смотрит – странным взглядом - за окно на голубей. И живет в лесу, но не в тех лесах, как девушки, а в совсем другом лесу, у озера, а утром приезжает в город, прикидывается нормальным человеком. Нет, никакой он не нормальный человек, и его полотняный костюм – только для отвода глаз.
Однажды утром родители, что-то забыв, вернулись домой с полдороги, а меня попросили пойти, как обычно, в столовую, и посидеть там. В столовой, еще почти пустой, уборщица шваброй разгоняла по шершавой плитке лужи. Свет скользил мимо столовой, не светя ни в южные, ни в северные окна, и освещал улицы: это было уютно. За открытыми окнами ворковали голуби. И пахло мытыми полами и улицей. В это время и приходил старик.
Теперь его не было, и я, устроившись поудобнее, принялась смотреть на двух незнакомых людей, тихо скользивших подносами к кассе. Мне уже показалось, что может получиться что-то интересное. И тут, все-таки пришел старик с папками. Он устроил папки за своим обычным столиком у северного окна, а сам пошел за подносом. Вдруг, не дойдя до стойки с подносами, он свернул и сел рядом со мной.
- Чем это вы занимаетесь? – спросил он, глядя, как мне показалось, поверх меня.
Я оглянулась назад.
- Нет, милая девушка, - сказал старик, - я вас спрашиваю.
- Я не девушка, я девочка, - сказала я ему.
- Это не навсегда, - пообещал он мне.
- Я ничем не занимаюсь, - сказала я ему.
Он покачал головой:
- Это неправда… Так позвольте мне узнать, чем вы тут занимаетесь.
- Не узнаете, - сказала я ему. Я, конечно, понимала, что не обязана вести этот разговор, - но почему-то мне трудно было его прервать.
- Это не так трудно, - возразил мне старик. - Я попробую угадать.
И он угадал, что дома у нас идет ремонт, что мы недавно переехали на новую квартиру, и у меня там еще не появились друзья, и мне нечем заняться дома. И поэтому я развлекаюсь, придумывая себе что-то про людей, которых вижу в столовой.
Я удивилась.
- Вы мне скажите, я угадал?
Я кивнула головой. Мне почему-то не нравилось, что он угадал.
- А что вы придумываете? – спросил старик.
- Я не буду говорить, - сказала ему я.
- Не говорите, - согласился он. - Только скажите мне про того голубоглазого дяденьку.
- Ну… капитан.
Сама не знаю, зачем сказала ему об этом.
- Замечательно! - воскликнул старик.
- Может быть, даже пират, - вырвалось у меня.
- Пират, истинно пират! Я его знаю. Ему бы флаг с костями, - сказал старик. Мне не понравилось, как он это сказал. И не понравилось, что он знал капитана. Я перевела взгляд на стол.
- Простите, - сказал старик, - я больше не буду. Расскажите обо мне.
- Я не думала о Вас, - сказала я ему.
- Нет, - сказал старик, - я же видел, что вы думали и обо мне. Только меньше, чем о других.
- Не бойтесь, - сказал он мягко и тихо, после паузы, - расскажите. Мне очень нужно знать.
Мне вдруг показалось, что ему это, на самом деле, очень нужно.
- Живете в лесу, - начала я, решив опустить дальнее, туманное прошлое старика. - У озера, кажется.
- Как интересно, - прошептал старик.
- Утром приезжаете в город, - продолжила я.
- Все правильно, - сказал старик. И спросил: - А кто я?
- Волшебник, - сказала я. Мне уже было все равно, что он это узнает.
- Да, пожалуй, - прошептал старик, - только недобрый.
Мне стало не по себе.
- Но продолжайте, - попросил старик. Почему-то я не могла ему отказать.
- Вы не всегда были волшебником, - сказала я ему.
- А кем я был?
- Другим, - сказала я. - И от Вас ушла одна молодая женщина, я только не придумала, кто она Вам.
Старик задумался. Он долго думал. Достал очки, протер их и положил в карман. Я подумала, что, если он их оденет, мне будет легче с ним говорить, но он убрал их в карман. Без очков он походил на старого ястреба. Не знаю, чем: нос у него был самый обычный, не ястребиный.
- А что у Вас в папках? –спросила я, чувствуя, что имею право на вопрос.
- А этого я вам не скажу, - лукаво и нечестно отозвался старик, - вы, юная леди, и без того хорошо устроились.
И тут подошла моя мама.
- Что Вам нужно от моей дочери? – гневно спросила она старика.
- Простите, - сказал ей с поклоном старик, очень-очень вежливо, - я сейчас уйду.
И ушел.
- Что ему было нужно? – спросила мама меня, подозрительно глядя вслед старику.
- Не знаю, - сказала я честно, но без подробностей, - я не поняла.
- Почему твоя дочь разговаривает с незнакомыми? – спросила тогда мама подошедшего папу.
- Почему ты разговариваешь с незнакомыми? – весело и рассеянно спросил меня папа, думая о чем-то своем. Мама показала ему старика, и папа грозно на него посмотрел, но я видела, что старик его не напугал. Все же он подошел к старику и потребовал у него объяснений.
- Я больше не буду, - кротко и надменно сказал старик, и тоже не стал ничего объяснять.
- О чем он тебя расспрашивал? – взялась за меня мама после нашего завтрака.
- Он угадывал. Угадал, что мы переехали на новую квартиру, и у нас ремонт.
Дальше я не хотела не говорить.
- Это нехороший человек, - решила мама.
- Ну да, - подтвердила я, - он так и сказал.
- Так и сказал? - Мама больше не расспрашивала меня о нем.
Все же однажды, когда родители были заняты у кассы, старик еще раз подошел ко мне.
- Позвольте дать вам совет, юная леди, - быстро сказал он мне, наклонившись почти к самому моему уху. – Когда закончится ваш ремонт, не играйте больше в такие игры. Они опасны.
- Почему? - спросила я, - ведь я играю сама с собой.
- Не играйте в игры с живыми людьми, - продолжил старик, будто бы не слыша. - Даже в своем воображении.

Боюсь, я не послушалась совета. И что было в папках у старика, я так и не узнала, хотя и встречала его, время от времени, в ближайшие семь-восемь лет. Он был все тот же, с острым взглядом и папками, только чуть сгорбился. Каждый раз, встречаясь с ним, я отворачивалась от него, боясь тоже быть узнанной – почему-то я не могла простить человеку с папками его наблюдательности.
А еще, когда мне было примерно семнадцать лет, когда уже сам мой новый двор давно стал просто историей, - я встретила в городе голубоглазого капитана – или, по крайней мере, человека, похожего на него. Он, чему-то улыбаясь, стоял в толпе, на автобусной остановке, у той же столовой, с той же трубой-пеналом для чертежей. Но я тогда подумала, после некоторого колебания, что этот человек не может быть капитаном. Он походил на капитана, но его, всего, как бы раздуло: у него оплыли лицо и талия, и от этого в нем стало меньше мужественного. Я решила, что он – не тот капитан, которого я встретила семь лет назад.
Теперь я, конечно, думаю, что это был именно он. Просто, наверное, он должен был быть капитаном, а не инженером. Но он, вместо того, чтобы плавать по океану, чертил свои чертежи, и расплатился за это. Все же он должен был быть капитаном, – я правильно это угадала, ведь даже про старика я угадала правильно, хотя совсем не старалась.





Август 2005.