Речные раковины

Татьяна Гоголевич
Вовке Пьянкову


В первый раз я оказалась в пионерском лагере в одиннадцать лет.
Мне не понравилось. Всего лишь через год, в двенадцать, я была совершенно счастлива в лагере. Лагерная жизнь так меня захватила, что я даже забывала писать письма родителям, а когда они, в родительский день, приехали ко мне (за сто километров), я, при всей радости встречи, не могла дождаться окончания родительского дня. Но это было на следующий год.
 
В ту, первую смену, вообще все складывалось не так. Во-первых, я опоздала на неделю. Во-вторых, почти всю смену шли дожди. В-третьих, это было в первый раз, и я, должно быть, просто еще не доросла до лагеря.
Папа привез меня, и уехал только после того, как убедился, что мне понравилось. Он целых два часа кружил вокруг лагеря, а потом пришел, чтобы убедиться.
Но как раз эти первые два часа мне и было интересно в лагере. Назывался он, кажется, "Бригантиной". Это был лагерь клуба юных моряков. КЮМовцы ходили по лагерю в форме. Словечки какие-то звучали, морские: "гальюн", "камбуз". Наш отряд располагался на вытащенном на берег дебаркадере. Подниматься в комнаты, где жили, нужно было по трапу. Еще один корабль стоял прямо в воде - там тоже жили. И был еще один корабль, "Евгений Никонов" - он покачивался на воде, на нем плавали. Словом, все было здорово.
Но под вечер, когда папа уехал уже совсем, зарядил дождь, и стало невыносимо печально. Отряд был хороший, дружный - вот только подружиться они успели до меня. И, хотя меня принимали во все игры, я все-таки чувствовала, что за прошедшую без меня неделю у них уже успели образоваться общие воспоминания и секреты. Мне даже пытались рассказывать часть секретов - но это было неинтересно.
Кроме того, я очень скучала по родителям. Родители ко мне - в тот, первый лагерь - приезжали через день (лагерь был рядом с городом), но все равно я очень скучала.
Днем еще было более-менее, но ночью становилось тяжело. Я долго не могла уснуть, и, иногда, потихоньку плакала.
Должно быть, от этой безнадеги я принялась - поздними вечерами, когда в палатах гасили свет - пересказывать содержание "Ночного орла" Лома. Александр Лом в одиннадцать лет был моим любимым писателем.
В отряде уже сложилась традиция - по ночам, когда гасили свет, все по очереди что-нибудь рассказывали. Например, про какой-нибудь гроб на колесиках. Дошла очередь и до меня. Я попробовала отвертеться, но меня заставили. Я, на свою голову, начала рассказывать "Ночного орла" Лома, а он очень длинный.
На следующую ночь мне пообещали устроить темную, если я не продолжу. Наверное, около часа мне объясняли (устно, конечно), что такое темная. А потом я столько же рассказывала им "Ночного орла". И так каждую ночь. Постепенно я привыкла, только рассказывать то, что я знала, уже не хотелось. И я, в конце концов, очень далеко ушла в сторону от первоначального текста. Впрочем, претензий у отряда не было, а меня мое совместное творчество с Ломом, даже, начинало развлекать.
Был еще один светлый момент. Я немного подружилась с одной девочкой из нашего отряда, моей ровесницей. Она тоже была слегка особняком, потому что жила не на дебаркадере, а в палатке с родителями. В этой палатке стояли три раскладушки - прямо на земле, усыпанной сосновыми иглами. Я завидовала тому, что она живет с родителями. Ее родители были воспитателями в младших отрядах. Их палатка казалась мне настоящим чудом. Наша вожатая разрешила мне оставаться на тихий час в этой палатке.
Лицо девочки казалось мне знакомым, и даже родным, словно бы я знала ее с самого детства. Позднее мы выяснили, что так оно и было - в пять лет ее сфотографировали для обложки журнала  - то ли для "Крестьянки", то ли для "Здоровья", а подшивка с этим журналом хранилась у нас дома. Мы были ровесницы, и я, примерно со своих пяти лет, действительно, привыкла к ее лицу - потому что любила сидеть в кладовке и листать старые журналы.

Но ведь были еще и вечера. Днем еще было терпимо, и ночью, уже - более-менее, но вечера я переживала с трудом. По вечерам на танцплощадке играла музыка, и старшие девочки из нашего отряда красились, как сумасшедшие, и бежали на танцы. На танцы меня не тянуло. Мне тогда куда больше нравились какие-нибудь игры. Пару раз я все-таки сходила на танцы, но это было очень скучно.

На второй раз, прямо с танцев, я пошла на окраину лагеря. Не в каком-нибудь специальном направлении, а просто - куда глаза глядят.
До сих пор помню, что на мне была пионерская форма - короткая темная юбочка, белая рубашка, белые носочки, галстук и теплая длинная кофта, которая доходила почти до конца юбки. Шерстяная кофта - потому, что смена была холодной.
Я дошла до Волги, немного посидела на песчаном берегу, а потом оказалась у озера. Озеро образовалось оттого, что весной, в половодье, Волга заливала большую впадину у берега. Впадина заходила под дебаркадер, на котором мы жили, и весной, во время большой воды, дебаркадер даже можно было стронуть с места. Потом вода уходила, образовав озера, которые в июле почти пересыхали. Но тогда они все еще были глубокими. У меня потом была возможность проверить, что в самом глубоком месте озерца вода доходила мне почти по шею.
Прямо за дебаркадером начинались камыши - высокие коленчатые дудочки. Они шуршали, сомкнувшись над моей головой. Камыши начинались плотными зарослями еще на сухом песке, и я пропустила момент, когда в мои босоножки хлынула вода.
Я остановилась и сняла - и босоножки, и свои белые носки. Устроив их на сухом месте, сама пошла вглубь камышей. Кричали лягушки. Какая-то птица, - утка, должно быть, - выпорхнула у меня из-под самого носа. Ноги под водой вязли в иле, но идти становилось все интересней. Из-за камышей не было видно, как далеко тянется озерцо, и это придавало ситуации какое-то особое, захватывающее ощущение. Я решила, что буду идти вперед до самого заката - то есть, до того времени, когда надо будет возвращаться на дебаркадер. Был июнь, и до заката было далеко. Однако набежали тучи, и принялось темнеть.
Я зашла довольно далеко и глубоко. Юбка моя намокла, хотя я и пыталась приподнять ее - но ведь существует предел, выше которого юбку уже не поднимешь. Так вот, я шла в камышах, чуть ли не по пояс в воде - как была, в галстуке и шерстяной кофте, но босиком - когда камыши передо мной разошлись, и, нос к носу, я оказалась перед незнакомым черноглазым мальчишкой с выгоревшими на солнце волосами. 
Он был повыше меня ростом (потом оказалось, что он и постарше меня, года на полтора - два), и тоже одет по всей форме - рубашка, брюки. Штаны у него (что выяснилось, когда он вылез на сушу) были наглажены стрелочкой и закатаны до колен, - только какое это имело значение, если он был мокрым по самую грудь.
Этот мальчишка посмотрел на меня проницательным взглядом Штирлица и вдруг спросил:
- Под водой дышать умеешь?
Я не умела. Мальчишка вздохнул. Вероятно, не в первый раз ему приходилось сталкиваться с народом, не умеющим дышать под водой.
- А ты умеешь? - спросила я его. Мальчишка даже отвечать не стал - только пожал плечами: дескать, что отвечать, если все нормальные люди умеют дышать под водой. Он уже даже и не смотрел на меня. Почувствовав к нему некоторое уважение, я осторожно спросила:
- А как?
Тут парень снизошел до меня, и, внезапно вдохновившись, стал рассказывать, что это элементарно. Из камышины (да даже просто из травинки!) делается трубочка, ложишься на дно и дышишь через нее - и все дела! Во время войны только так и спасались наши разведчики. Кругом враги, а ты ложишься себе на дно, лежишь и дышишь - час, два, три, четыре, десять - просто лежишь себе и дышишь.
- А ты сколько можешь? - спросила я его.
- Я? Я - четыре. Начинал с двух, дошел до четырех. Специально тренируюсь, готовлюсь в разведчики. Меня уже проверяли.
- А десять не можешь? - спросила я. Мальчишка посмотрел на меня взглядом человека, которому очень хочется соврать, но который, все-таки, врать не будет:
- Нет, - сказал он с видимым сожалением, - десять не могу.
И пояснил:
- Не могу привыкнуть к тому, что, когда долго лежишь на дне, грязь засасывается в уши.
Я поверила ему. Я только спросила его:
- А как же разведчики?
- А они были в касках, - сказал мальчишка, - мне пока еще каску не выдали.

Тут прозвучал горн - трубили отбой. Мы стали выбираться из камышей.
- Хочешь, я покажу тебе удобную дорогу? - спросил меня мой новый знакомый. Я, конечно, хотела - мне уже надоело лазить по камышам. Грязь, правда, до моих ушей еще не добралась, но была уже где-то близко.
"Удобная дорога" оказалась длиннее той, по которой я залезла в самую гущу камышей, раз в шесть. Причем по камышам она шла не меньше того, что я уже прошла. Дальше нужно было сделать приличный крюк по песчаной косе. Но была в его предложении своя правда - чем-то эта дорога была удобнее. Еще не стемнело, и оранжевый закат, выбиваясь из-под туч, лежал на мокрых тучах и на золотом влажном песке. Было красиво. Только до лагеря далековато.
Песок был в лужах. Лужи были теплыми - гораздо теплее воды в камышах. Они грели остывшие ноги.
- А пойдем на остров, - сказал мальчишка, - это близко.
Вообще-то, уже протрубили отбой, но ведь еще не стемнело, и, потом, после горна все только идут умываться и мыть ноги, подумала я.
До острова было порядком. Днем, наверное, его трудно было разглядеть. Но на закате, когда вся вода светилась, очень хорошо очерчивалось разделение на песок и воду. Островок выступал среди воды небольшим, овальным кусочком песка.
 - Да пойдем, не бойся, - сказал мне мальчишка, - успеешь.
Мы прошли на этот маленький островок по воде. Вода у острова доходила до колен. Наверное, в начале июня островок еще не существовал, а в июле он уже не был островом, потому что становился частью суши.
К слову, требовалось обладать определенной долей фантазии, чтобы назвать клочок песка островом. Там едва могли бы разместиться пять человек. Но когда мы туда добрались, мне это место и вправду показалось островом. На влажном песке (не было сомнений, что даже в небольшой ветер волны перекатывались через все пространство острова) лежала черная коряга, удобная для сиденья. Перед корягой темнели угольки недавнего костра. Они были мокрыми, но еще дымились.
С островка я посмотрела в сторону лагеря. Почти все уже разошлись по домикам, палаткам и дебаркадерам. Я тоже заторопилась. Мальчишка дошел вместе со мной до трапа, и я подумала, что он, наверное, из нашего отряда.
У трапа я вдруг вспомнила про свои носки и босоножки. Мы пошли их искать, в камыши, за дебаркадер, и искали долго, потому что я не могла вспомнить то место, куда их положила. Совсем стемнело, и уже в темноте мой новый знакомый наткнулся на то, что мы искали - белые носочки светились в темноте. Пока мы возвращались к дебаркадеру, мальчишка несколько раз успел сказать мне, что он и свое зрение натренировал таким образом, что темноты для него просто не существует. И единственная проблема, которая иногда его мучает - сумерки, потому что он не сразу переключается с дневного света на ночной.
Мы опять дошли до трапа, но дальше мальчишка не пошел. Он только похлопал рукой по перилам трапа, а потом отошел в густую синюю темноту - в сторону основного лагеря (дебаркадер стоял на берегу, на отшибе). Из темноты он уже и прокричал мне:
- Ты ракушки любишь?
А я очень любила ракушки. Всякие. Большие и маленькие, речные и морские. У меня дома хранилось несколько ракушек. Я даже улиток любила - правда, в основном потому, что они были живыми и с рожками. Я подумала, что у мальчика, наверное, есть ракушка (может быть, даже живая). И он хочет мне ее - ну, конечно, не подарить, а, хотя бы, показать.
- Да, сказала я, - очень.
- Правильно, - одобрил парень из темноты, - они очень вкусные.
И добавил - небрежно так:
- Приходи завтра, сразу после ужина, на остров. Испечем их.
И исчез. Я поднималась по трапу, наверху которого стояла вожатая, наверняка не в первый раз выходившая меня искать, и мне очень хотелось, уже тогда, печеных ракушек.
Я, кстати, сама тогда не умела говорить о чем-нибудь - вот так, небрежно, но чтобы небрежность эта сразу подчеркнула истинную ценность события. Потом, конечно, научилась. До сих пор умею.
От вожатой мне не особенно попало. Я сказала, что гуляла за дебаркадером, и провалилась в лужу в камышах, а потом выковыривала из грязи босоножки, которые засосало. Мы пошли отмывать босоножки и мои ноги (которые вымылись, когда мы ходили по воде и песку, но испачкались в чем-то опять), а по дороге вожатая взяла с меня слово, что я больше никогда не пойду за дебаркадер. Я дала ей это слово, потому что, в тот момент, не собиралась туда больше.
Весь следующий день я ждала ужина. Если бы мальчишка просто сказал - приходи на остров, я бы, может быть, еще подумала. Но конкретное время меня прямо-таки загипнотизировало. Я еле дождалась окончания ужина, не слишком на него налегая - хотелось ракушек.

Мальчишка сидел на своем острове и читал книгу. Его было видно издалека - черная коряга, а на коряге он. С берега казалось, что коряга, вместе с ним, плывет по воде.
Я разулась, и, взяв обувь в руки, прошла по воде на островок.
Мальчишка читал "Всадника без головы" Майн Рида. Босиком, все в той же клетчатой рубашке и штанах, на этот раз уже сухих. Наверное, он каждый день их гладил - штаны опять украшала стрелка, на этот раз четкая. Хотя штаны и были закатаны почти до колена, и были видны белые, отмытые водой длинные порезы на ступнях. Рядом с корягой лежали дрова и стоял какой-то бидончик. И еще лежала горка овальных раковин. Целая гора крупных раковин, волжских беззубок - или перловиц. А может быть, жемчужниц.
Оказалось, что раковины пекутся, как картошка - разводится костер, прогорает, а уже в угли кладутся ракушки. В бидончике плескался керосин. В тот день стояла хорошая погода, песок и дрова успели высохнуть, но все-таки мы облили дрова керосином, что бы они скорее прогорели. Правда, до углей мы не дотерпели, и первых своих ракушек я ела полусырыми-полуобгорелыми. Но все равно это было невероятно вкусно.
В костре ракушки раскрывались, как книги в переплете. Если связка успевала сгореть, ракушка распадалась на две створки.

Моего нового товарища звали Коля. Ноги у него были порезаны краями раковин, которые он собирал на мелководье. Пока мы пекли беззубок, а потом ели их, он рассказывал мне "Всадника без головы". Я начинала в свои одиннадцать лет читать эту книгу, но она мне не пошла (это потом, через два года, я прочитала ее, наверное, раз десять подряд). Но Коля начал рассказывать с середины, и это было интересно. Мы просидели на островке до темноты, и расстались, уже не уговариваясь о завтрашнем дне, и я так и не спросила у мальчика, в каком он отряде.

Весь следующий день я пыталась высмотреть своего нового знакомого - на линейке и в других местах. Но он словно испарился. Я уже думала, что не увижу его, но вечером, над маленькой отмелью, снова появилась тонкая струйка дыма. И, хотя мы ни о чем уже не договаривались, я, на всякий случай, пришла на берег и нашла себе там занятие. То есть, не на остров, а на берег. При желании, меня можно было увидеть с острова.
Я сделала вид, что что-то ищу на берегу. Могла же я, например, что-нибудь там потерять? Я наклонилась над песком у воды и стала рассматривать камешки, маленькие свернутые в купола раковинки - похожие на морские, только очень маленькие, серенького или песочного цвета. Почему-то у самой кромки воды ползало много странных лягушек. Они были неповоротливые и толстые, раздутые сзади. Я посадила одну такую лягушку к себе на ладонь. Обычно лягушки почти сразу спрыгивают, а эта тяжело дышала, не двигаясь. А когда  я наклонила ладонь, чтобы ей было удобнее спрыгнуть, она не спрыгнула, а свалилась так неловко, что упала на спинку. Я подумала, что лягушки, наверное, больны какой-нибудь болезнью.
Я так загляделась на этих лягушек, что не сразу услышала, как меня зовут. Коля уже даже шел ко мне по воде, видимо, решив, что иначе он меня не докричится. Я показала ему странных лягушек. Он потемнел лицом:
- Попадется мне этот гад.
Оказалось, что лягушки становится такими, потому что кто-то их надувает. В попку лягушки вставляется соломинка, через нее вдувается воздух. Иногда воздух постепенно выходит из лягушки, но чаще всего лягушка погибает, потому что у нее разрывается кишечник. Мы прошлись по берегу, до самых камышей усеянному надутыми лягушками. Коля сказал, что давно охотится за негодяем, который это делает. Двоих уже поймал за этим делом, отучил, но кто-то, видимо, только вошел во вкус.
Потом мы пошли на островок, пахнущий керосином и печеными ракушками. Угли уже еле дымились, а раковины оказались вкуснее предыдущих. И опять я не спросила у мальчика, в каком он отряде.
Зато он про меня знал уже все. Ему без труда удавалось разговорить меня на любую тему. Сам же он рассказывал разные интересные истории, но все они были -  не про него. После костра с ракушками Коля третий вечер подряд провожал меня до трапа, а потом куда-то исчезал. И я ровным счетом ничего о нем не знала - если, конечно, не считать того, первого разговора о том, что он готовится в разведчики. Но когда я напомнила ему о том разговоре, он скривился и сказал, что пошутил тогда.
- И вообще, - сказал он, - не верь всему, что тебе говорят.
А на следующий вечер в лагере был КВН. Выступали старшие ребята и КЮМовцы. Во время КВН я увидела Колю - он сидел в заднем ряду и, как и все, хохотал над тем, что было на эстраде. Он увидел, что я смотрю на него, и пересел поближе.
После КВН оставался, наверное, еще час до отбоя. Нам сказали, чтобы мы сами укладывались спать - потому что у вожатых перед самым отбоем начиналась планерка.
- Пошли на берег, -  предложил Коля. И мы пошли на берег. На берегу он сунул руку в карман, побренчал спичками и сказал, что у него под корягой остался запас раковин.
- Это быстро, - сказал он, - все равно тебя не хватятся - вожатые на планерке.
И он оставил меня на берегу, а сам сбегал в камышовые заросли, где у него был припрятан бидон с керосином, а потом мы пошли на остров.

У нас уже почти испеклись ракушки, когда на берегу возникла высокая фигура начальника лагеря. Он, приставив руку к глазам (закатное солнце било с нашей стороны), пристально вглядывался в наш островок. В конце концов, он разулся, закатал брюки и пошел к нам. Мы, молча, смотрели на него. Начальник дошел до острова, внимательно посмотрел на нас и окинул взглядом - корягу, растрепанный томик Майн Рида, костерок и ракушечные створки, в изобилии валяющиеся у коряги. (Бидончик с керосином Коля предусмотрительно сунул в гущу коряжных ветвей, и еще завесил своей курткой).
- И что вы тут делаете? - нейтральным голосом спросил начальник лагеря.
- Ракушек печем, - сказал, очень спокойно, Коля. - Хотите?
Начальник лагеря огляделся еще раз, и, поддернув брюки, осторожно сел на корягу. (Мы сидели рядом на песке). Он взял протянутую, горячую, - прямо из углей - раковину, покатал ее в ладонях, потом достал чистыми краешками пальцев из кармана носовой платок, и положил на него раскрытые створки.
- Руки пачкаются, - сказал он нам, - нужны хотя бы листья лопуха. Вместо тарелок.
- А мы их чистим песком, - сказали начальнику мы, вернее, кто-то из нас, имея в виду руки.
Но, в общем, обстановка еще не  прояснилась.
Начальник лагеря, между тем, подул на свою раковину, и осторожно принялся есть печеное мясо, глядя куда-то вдаль, на закат. Его взгляд стал задумчивым. Мы тоже вытащили себе по раковине.
- Кислоты не хватает, - сказал вдруг начальник лагеря.
Мы с удивлением посмотрели на него.
- Лимонного сока, - пояснил он, - или, на худой конец, капельки уксусной кислоты. Когда я был мальчишкой, жил на море. Мы каждое лето собирали морские ракушки - мидии. И вот так же пекли их. Или варили - прямо в морской воде. Морские ракушки даже живыми можно есть. Только нужна капелька лимонного сока или уксуса.
Начальник поднялся.
- Не задерживайтесь, - сказал он, - уже отбой играли.
- А здесь не слышно, - очень извиняющимся тоном сказал Коля, хотя это было неправдой (горн отбоя, должно быть, слышался и на другом берегу).
- Между прочим, - посмотрел на нас начальник лагеря, - здесь, со всех сторон, - омуты.
- Мы осторожно, - сказали мы, - по прямой, с берега до коряги, и никуда не сворачиваем.
- В темноте не заметите, как сойдете со своей прямой, - сказал начальник лагеря. И добавил:
- И костер все-таки залейте водой. Жалко будет, если ваша коряга сгорит.
И он ушел.
- Пронесло, - сказал Коля. И восхищенно добавил: - Он вообще - отличный.
Мы загасили костер, набрали себе испеченных ракушек. Бидончик пришлось оставить под корягой - начальник лагеря ходил по берегу, что-то высматривая у себя под ногами. Не тащить же бидон с керосином мимо него. Мы шли и ели своих ракушек на ходу.

А на следующий вечер к керосиновому бидону прибавился еще один - с уксусом.
- Отлить было не во что, - пояснил Коля, - пришлось спереть целиком.
Примерно тогда и выяснилось, что Колина мама работает поваром в пионерском лагере. Но вряд ли это что-то меняло. Я хочу сказать, что если это что-то и меняло, то только в положительном смысле. Между прочим, с капелькой уксуса ракушки, действительно, стали еще вкуснее.
Мы обзавелись не просто лопуховыми листами, а настоящими тарелками из столовой. Потом у нас появились вилки и пара подушек. Сон час я тоже проводила на острове - ведь в отряде думали, что я нахожусь во время сон часа в палатке, а в палатке - что в отряде. Мне никому ничего не приходилось врать, я просто никому не говорила правды.
Мне вообще не приходило в голову рассказать кому-нибудь о происходящем на маленьком островке.
Когда у меня получалось, я еще утром убегала на берег, потому что утром раковины было проще всего найти - по следам, которые они оставляли. Наверное, ракушки поднимались на поверхность ночью или на рассвете, и боялись солнца. Но на дне, зажженном солнечными лучами, какое-то время сохранялись мягкие бороздки.
В тех местах ракушек было много, и они были очень крупные. Я потом читала, что беззубки размером 12 - 13 сантиметров имеют возраст примерно в семьдесят лет. А нам попадались экземпляры сантиметров в 15 - 18. Мы собирали их на отлогих, хорошо прогреваемых местах, на ребристом от волн песке под прозрачной водой. В пасмурные дни ракушки не прятались в песок, и их было хорошо видно на тихом дне, под водой, издалека.
Часто встречались половинки и просто кусочки раковин - должно быть, ракушками лакомились чайки. Чайки бесстыдно таскали ракушек даже с нашего островка. Они не смущались, когда мы подходили к ним вплотную - только зло косились на нас и продолжали выбирать себе ракушку повкуснее. Мы прогоняли чаек, но они еще долго кружили над нашим островком, не то хохоча, не то мяукая - "кьяаау- кьяаау". Чайки, как и мы, не могли разомкнуть створки живых раковин, но раздавливали их своими сильными желтыми клювами. Впрочем, они не брезговали и уже испеченными ракушками. Я своими глазами видела, как чайки таскали их прямо из костра. В конце концов, нам пришлось зарывать сырые ракушки в песок, а испеченные - уносить с собой, все до последней.

Блеск и радужные переливы разбросанного по отмелям перламутра притягивали глаз. В зависимости от освещения перламутр казался то плоским, как эмалированная поверхность, то немыслимо глубоким, и тогда казалось, что по тонкому мерцающему узору можно узнать что-то о других раковинах, живущих далеко отсюда.
Раковины казались мне вообще существами, далекими от нашего мира, космическими и вечными, как звезды. Я никогда не говорила об этом Коле, но считала, что он понимает это.
Мне нравилось, что перламутр так нежен, что он такой светлый, почти белый утром, и розовый на закате. А однажды вечером песок отмелей и маленького нашего острова белел, как сахар или снег, среди сине-красных, почти пурпурных закатных вод. Было всего два цвета - белое и пурпурное. Это было очень контрастно, и только тоненький обломок ракушки пытался связать эти цвета воедино, красное, синее и белое переливалось в нем, дрожало, вспыхивало и гасло, пока не обратилось одним - золотым, звездным - светом.
Мне было немного печально, что мы едим эти раковины, но печально не больше, чем когда рвешь цветы в букет - или, например, сметаешь все со стола, сервированного под Новый год.
И потом, все-таки, мой отец был охотник. Это накладывало некоторый отпечаток.

Как-то, перед тихим часом, мы опять встретили на нашем острове начальника лагеря. Только, на этот раз, не он нас застал там, а мы его. Начальник сидел на корточках над кучей ракушечных створок и что-то делал ножичком. Оказалось, что он соскабливал с раковин верхний, роговой слой. Под наружным слоем раковины были фарфоровыми, очень белыми. По этому белому фарфору красивыми овалами изгибались концентрические линии - годовые следы нарастания, как это бывает на деревьях. Получались изящные фарфоровые тарелочки, выстланные тончайшим перламутром.
Начальник лагеря перекинулся парой слов с Колей о чем-то, мне неизвестном, напомнил про омуты, и оставил нам, вернее, мне одну из фарфоровых тарелочек - а остальные унес с собой.
А омуты действительно в тех местах были - два года спустя я чуть не утонула в одном из них.

Жизнь моя разделилась на две части. В первой части было все официальное, отрядное, во второй - островок с ракушками и рассказами о Майн Риде, ласточки, рыбы, старые якоря, косматые закатные тучи. Тайна поселилась во мне, как жемчужина. Она мягко освещала меня изнутри. Я чувствовала, что рассказать о ней - значило ее разрушить.
Мы не просто сидели на островке или собирали ракушки, но и много ходили по берегу. Берег был местами перегорожен побелевшими от воды, полуразрушенными  деревянными заборами, назначение которых было большей частью таинственно. Иногда нам встречались торчащие из воды сваи - остатки каких-то древних построек. На сваях, под водой,  гроздьями висели мелкие, не больше трех - пяти сантиметров, зеленовато-желтые раковины, с рисунком из поперечных коричневых полосок. Такими же гроздьями обрастали камни и брошенные затопленные лодки.
Иногда мы уходили по берегу километров, наверное, за четыре - пять от лагеря - до старой мельницы, до старого ставропольского кладбища, до песчаных скал с ласточкиными гнездами. Коля говорил мне, что, если даже кто-то и узнает, что я так далеко уходила от лагеря, то ругать меня не будут - потому что я уходила с ним.
Это звучало верной гарантией. Почему-то я принимала это на веру. Я по-прежнему не знала, где Коля жил, только знала уже, что он не имеет отношения ни к одному из отрядов, и видела иногда, что разные взрослые давали ему какие-то поручения. Начальник лагеря еще несколько раз видел меня с Колей, и сказал при этом Коле: "Смотри же у меня! Не купайтесь". Но мы не купались. Купаться было холодно. Мы только шлепали босиком по мелководью, там, где вода прогревалась, да один раз слазили в озеро с камышами - где я и убедилась, что мне по шейку.
Заканчивались наши прогулки традиционным костром. Я уставала быстрее Коли, и уже не помогала ему разводить огонь, а просто сидела рядом. Солнце клонилось на остров, и блестящая поверхность раковин наливался закатным светом. Остров плыл и колыхался, как плот. Он все время плыл к берегу, но никак не мог причалить. И тишина, как птица, распускала крылья и парила над островком, над прозрачной водой, над костром и хлопьями белой пены.
Волга пела свою старинную песню. Сама тишина складывалась из этой волжской песни. Время от времени ее нарушали далекие и близкие гудки теплоходов, и порой теплоходный дым доносило до нашей коряги.
Иногда чайки рассаживались на соседней отмели, и, закидывая головы, и широко раскрывая клювы, смеялись. Мы подозревали, что смеются они над нами.
Хотя, собственно, что им было смеяться?
Я рассказала Коле, что на одном из волжских островов, куда мы с папой часто ездили рыбачить, у нас был тайник - "индейская печь". В песке рылась узкая яма, ее стенки выкладывались плоскими камнями. (На том острове было много таких камней). Мы разводили внутри ямы костер, а когда камни прогревались, отгребали в сторону золу и угли, и пекли на камнях что угодно - рыбу, например, или лепешки. "Печь" работала и в дождь. Яма тогда сверху закрывалась куском дерна. Поверх дерна можно было развести еще один костер - греться, готовить что-нибудь еще, кипятить чай. Уходя с острова, мы опускали в остывшую печь котелок, большую кружку для кипятка и разную мелочь. Потом папа закладывал тайник дерном, или засыпал песком, а сверху сажал какой-нибудь куст.
Моему товарищу очень понравилась идея такой печки, и мы вырыли яму, но не смогли набрать нужное количество камушков для того, чтобы выложить печь изнутри. Однако того, что было, нам хватило, чтобы укрепить стенки тайника. Теперь мы в этот тайник складывали все - тарелки, старый чайник из столовой, пачку чая, завернутого в полиэтилен, чтобы не отсыревал, бутылочку с уксусом (бидончик пришлось вернуть, но Коля предусмотрительно налил уксуса в бутылочку, сказав, что остальное мы уже выпили) и маленький пузырек с солью. В чайник мы складывали раковины - живые или печеные. Это было удобнее, чем просто закапывать впрок живых раковин в грунт - как бы медленно они не ползали, доброй половины из них мы не досчитывались.
Так что я не знаю, над чем было смеяться чайкам.
Погода, между тем, портилась. С утра почти все время шел дождь. К вечеру, обычно, облака ненадолго расходились, и тем уютнее было сидеть у костра - пусть даже на сырой коряге. (Подушки с острова пришлось унести). Часто выходило так, что мы разжигали костерок, когда вершины гор за Волгой - словно их припорошило пеплом - уже скрывал дождь. И мы гадали: успеют ли наши ракушки испечься до того, как этот дождь дойдет до нас? Уже не приходилось сидеть у огня до первых мерцающих звезд. Похолодало, но волжская вода на отмелях оставалась теплой. Однако не всегда удавалось наловить ракушек - из-за дождей они прятались.
И смех серебряных чаек все больше напоминал плач.
Не только чайки и начальник лагеря посещали наш островок. Еще в хорошие дни мы заметили, что раздутых лягушек на берегу напротив острова становится все больше. Потом раздутые лягушки появились и на нашем острове. Доплыть на остров - особенно в таком состоянии - они не могли, ясно, что кто-то приносил лягушек к нашей коряге и, уже на островке, занимался любимым делом. Коля подобрал на островке и орудие - соломинку.
Мы никак не могли поймать негодяя, который этим занимался. Скорее всего, он приходил на остров, когда мы где-нибудь гуляли. А дальше пошли дожди, и он где-нибудь отсиживался.
Однако, в конце концов, мы с ним познакомились. Случился среди мокрых вечеров один хороший вечер, и мучитель лягушек сам пришел к нашему костру. Это был мальчишка из нашего отряда.
Мы, вначале, ничего плохого про него не подумали. Ну пришел - и пришел. Хотя и не звали. А он пришел, сел, осмотрелся и сказал:
- Здорово тут. Я посижу?
- Сидишь ведь уже, - сказал ему Коля.
- А я, между прочим, давно вас выследил, - сказал мальчишка. Как будто бы нас трудно было выследить. Посидел еще немного и стал таскать из костра ракушки. Горазд он был их лопать - только треск стоял. Вначале мы отнеслись к этому даже благосклонно, а потом, когда стало ясно, что он один сметет все наши ракушки, Коля намекнул ему:
- Нравятся ракушки?
- Нравятся, - не понял тот намека.
- Вообще, ты кстати пришел. Сходи-ка, налови ракушек на вторую порцию.
- Да ладно, - отмахнулся мальчишка, - вода холодная.
- А есть тебе не холодно?
-  Нет, - сказал мальчишка, - не холодно. Да ладно, - сказал он, - бросьте жадничать. Я лучше научу вас, как лягушек надувать. Они такие стремные делаются.
- Вали отсюда, - сказал ему Коля. А парень еще не понял:
- Да ладно, чего ты!
Но тут Коля встал и толкнул его - с островка в воду:
- Еще раз поймаю за этим делом - самому вставлю и надую.
Мальчишка побежал к берегу, оборачиваясь и крича на бегу:
- А сами-то! А сами! Живодеры! Я расскажу вожатой, чем вы занимаетесь! Я хоть не убиваю лягушек, а вы моллюсков живьем печете!
- Я тебя самого щас убью! - страшным голосом рявкнул на него мой товарищ, и мальчишка скрылся.

Вообще-то, после этого, нам следовало потушить костер и рассосаться. Но мы не подумали, что он на самом деле пойдет ябедничать - мальчишка все-таки. Мы только проверили - был ли закрыт тайник, когда он приходил. Тайник был прикрыт, и мы его закрыли получше, набросали сверху веток, даже корягу передвинули - так, чтобы она одним концом легла поверх тайника. Настроение было подпорчено, но не сильно. Во всяком случае, мы собирались еще посидеть у огня. И тут пришла вожатая.
Она разулась, прошлепала с босоножками в руках на наш островок, встала над костром с таким видом, как если бы это была печь в Освенциме, и сказала, обращаясь только ко мне:
- Как не стыдно мучить ракушки.
-  Но ведь Вы едите рыбу, - тихо сказал Коля. Вожатая его не услышала - или не стала слушать, и тогда я сама ей сказала:
- Но ведь мы едим рыбу.
- Как не стыдно жечь ракушки живыми.
К Коле она по-прежнему не обращалась. И тогда я - мне, в общем, нравилась наша вожатая, - попыталась ей объяснить, что тот, кто ей наябедничал, наябедничал из мести, и начала было рассказывать ей про лягушек. Но нашу вожатую как заклинило:
- Игорек, - сказала он, - ответственный мальчик, он не может спокойно смотреть, когда мучают животное. Он никогда бы не смог проделать такое с лягушкой.
Ответственный мальчик Игорек, между тем, скакал по берегу, кривлялся и строил нам рожи. Коля скучающим взглядом посмотрел на ответственного мальчика, и тот тоже заскучал, сник как-то и побрел в сторону дебаркадера.
Но и мне тоже пришлось уйти. Вожатая одела свои босоножки, и. прямо босоножками, стала затаптывать костер - невозможно было сидеть и смотреть на это.

Со следующего дня зарядили обложные дожди, и тайная моя свобода окончилась. Стало ясно, что такие дожди - надолго. Влага, казалось, сочилась отовсюду. Все сидели в помещении, а я целыми днями шлялась под навесом дебаркадера, слушала размашистые стоны сосен и визгливый скрип камышей, похожий на скрип ржавого железа - словно там, в камышах, открывались и закрывались проржавевшие ворота. Простужено выл ветер. Ничего интересного под навесом дебаркадера не было. Вообще ничего не было, кроме прошлогодней паутины и зеленовато-серой дождевой воды, пахнущей соснами и разъедающей островок, еле различимый среди вспененных волжских отмелей.
Скрипучий сосновый лес в дожде казался одной большой елкой, поставленной в хрусталь - красивой, ароматной и бесполезной.
Кажется, на второй день этого потопа за мной приехал папа - забрать меня домой на время дождя.

А дождь шел, не прерываясь, целую неделю.

Потом дождь окончился, а смена - еще нет, и меня, после некоторых раздумий, снова отвезли в тот лагерь.
И снова меня в лагерь отвез папа. Был пасмурный день. Тучи плотно затягивали небо, а внизу, под тучами разливалось слабое свечение: казалось, что светятся земля и вода. Папа привез меня в лагерь утром, а потом, через некоторое время, вернулся за мной - потому что произошло нечто особенное.
У меня был примерно час времени до папиного возвращения. То есть, я об этом не знала, но у меня был примерно час.
За это время я перездоровалась со всеми в отряде, узнала лагерные новости и сходила на берег.
Берег изменился до неузнаваемости.
Вода ушла с берега на много километров вдаль. Остались озера, лужи. Я нашла взглядом нашу корягу - ее унесло, наверное, за полкилометра от берега. Должно быть, вода, перед тем, как схлынуть, поднялась и подняла корягу. А может быть, корягу просто выплеснуло с острова во время дождей.
Я прошла на остров. Я нашла его по застрявшим в песке прутикам, которыми мы прикрывали наш тайник. Присевши на карточки, я расковыряла тайник. Он был нетронут. В нем, все так же, лежали тарелки, и пузырек с уксусом, и даже спички в коробке, в куске полиэтилена. А в чайнике сидели ракушки, живые. Несколько из них выпустили свои влажные ноги на холодные стенки чайника. Я зарыла тайник, и воткнула рядом несколько мокрых прутиков - как было. Недалеко от бывшего островка была глубокая яма - в ней сидели большие блестящие рыбы. Наверное, это было то, что осталось от омута.
А папа в это время уже вернулся за мной, и бегал по всему лагерю, разыскивая меня. Он не нашел меня и пошел к начальнику лагерю - потому что начальник лагеря тоже был ему нужен. Начальник лагеря привел папу на берег.
Оказалось, что папа вернулся, чтобы отпросить меня еще на день.
В те дни ремонтировали ГЭС, и из водохранилища спустили воду. Папа забрал меня, чтобы показать затопленный город Ставрополь, в котором начиналось его детство.
И мы пошли туда, где когда-то был город. На месте бывшего города, на большом безводном пространстве то и дело встречались лужи с тяжелыми облаками в них и крупной живой рыбой. Должно быть, вода отходила медленно, и рыба успела уйти в низины. И везде лежали большие, больше папиной ладони, перламутровые ракушки-беззубки. Их было невероятно много. Некоторые, приоткрытые, влажно сияли. Две-три у нас на глазах ввинтились в сырой песок.
Лежали и просто половинки ракушек - похожие на лепестки огромных упругих лилий.
Больше всего раковин было на тихом и сочном песке на месте исчезнувшего города, среди отраженных в лужах облаков, в отливающих красноватым развалинах ставропольской церкви.

В пионерлагерь мы вернулись в тот день только для того, чтобы забрать вещи. Воду из водохранилища спустили на несколько дней, и мы с папой решили провести эти дни, бродя по местам, откуда ушла вода.
Мы пришли в мой отряд, и раздали яблоки, конфеты и печенье - не везти же их было обратно. Мы уже вышли из отряда с моим небольшим черным чемоданчиком, и тут папа сказал мне:
- Ты о чем-то думаешь. Мне кажется, ты не со всеми простилась.
И тогда я рассказала папе про Колю. Я сказала, что не могу проститься с Колей, потому что не знаю, где его искать.
- Это поправимо, - сказал папа, и направился прямиком в столовую. Там он за полминуты  нашел Колину маму-повариху, а Колина мама рассказала ему, где найти Колю.

За столовой была крошечная пристройка - совсем маленькая. Над пристройкой мохнатой крышей нависала мокрая дребезжащая сосна, и было там еще крылечко, из-под которого вылезла моя знакомая лагерная собака.
Изнутри помещение было не больше кухни в "хрущевке". В нем располагались два топчана, и нечто вроде верстака, служившего одновременно плитой, письменным столом и гладильной доской. На этом верстаке, возле утюга, лежали Колины брюки.
Сам Коля сидел на тапчанчике и что-то читал. Он, как мне показалось вначале, обрадовался нам. Но когда мы объяснили, что пришли попрощаться, он поскучнел и как-то вяло произнес:
- Ну да, до свидания.

Колю я больше не видела, и никогда больше не ела таких вкусных раковин.

Как бы то ни было, я до сих пор помню вкус тех, волжских раковин, живших на тихих, солнечных отмелях. Издалека мне кажется, что они, немного, пахли пароходным дымом - конечно, помимо запаха костра и волжской воды.
И до сих пор волнуют меня раковины, и особое их чудо - перламутр, выстилающий известковый скелет изнутри.
И до сих пор мне таинственны его прохлада и прочность, его почти мистическая  чистота и нарядность.
Игра цветов, и редкий блеск, и нежность, радостная глазу -  волны и облака в нем, водяная прохлада и солнечные лучи. Подобно тому, как солнечный свет становится виноградным вином, волны и облака, прохлада вод и солнце становятся перламутром.
Но как?
Нет объяснения этому, и все-таки - по красоте или простоте раковины всегда можно догадаться, откуда она, что окружало и питало ее. В раковинах Тихого или Индийского Океанов нет и намека на суровую зиму - а в крымских раковинах она читается, - и голые акации у моря, и холод, и особая, длинная зимняя тишина, и недолгое кружево мокрого крымского снега. Вот так и по нашим речным ракушкам можно прочитать и холодные долгие зимы, и тихую рыжую осень, и ветреную черемуховую весну… И белый песок, и сосновую близость, и связь с Жигулевскими горами, питающие наши раковины кальцием, и пронзительный июльский прорыв в тропическую жару…
Прелесть и очарование, заворожившие еще наших далеких предков. Их наивному восприятию перламутр, породитель жемчуга, представлялся чем-то не просто таинственным, но творческим, животворящим…

Если бы у меня было десять жизней…
Нет, если бы, даже, у меня было всего три жизни, я бы провела одну из них, валяясь на песке и глядя на раковины. Я бы ездила от реки к реке, от моря к морю, выбирала бы себе берега и города попустее, позаброшенней …
Но это если бы у меня было три жизни.
А если бы у меня их было всего две, я бы, конечно, одну провела как положено, а вторую - только бы на Волге или Черном море - потому что жизни бы не хватило объехать все реки, моря и океаны. Я бы стала бездельником, и бродила бы по тем берегам, где одиночество легко, где портовые кафе, куда можно зайти в непогоду, просты и незатейливы. Я бы собирала бы раковины - или просто глядела на них, пропуская песок и дни сквозь пальцы.



Декабрь, 2003.