Самарское кафе

Татьяна Гоголевич
По мне не скажешь, что до института я больше двух лет проработала санитаркой. Соседи по студенческому общежитию, вынуждая меня на бис повторять, как, в свою санитарскую бытность, я добросовестно мыла полы, и вставала утром в половине пятого (потому что уже в половине шестого нужно было начинать работу) - каждый раз непристойно хохотали. А я, действительно, более двух лет добросовестно мыла полы и вставала на работу в половине пятого. (Правда, ни то, ни другое не вошло в привычку). Меня, наверное, так же трудно представить поваром или официанткой - но - вот сейчас посчитала - я целых шесть с половиной месяцев занималась этим. (В разное время и в разных пяти местах). Про одно такое место я и хочу сейчас рассказать - хотя именно там это было короче всего.
Стоял май, шел 2-й курс мединститута. В середине курса закончились такие киты медицины, как, например, анатомия и гистология. На фоне резко (как мне показалось) спавшей нагрузки и, должно быть, избытка молодости, стало мне мало только института, класса гитары, психиатрического кружка и турклуба.
Мои знакомые из университета подрабатывали в одном из Самарских кафе - и как-то, когда я проходила по Куйбышевской мимо этого самого кафе, мне вдруг тоже захотелось попробовать. Мне нравилось это кафе. В тогдашнем моем представлении оно значилось элитным и изысканным. (Примерно таким оно, на тот момент, и было: одним из лучших и довольно соразмерным с требованиями хорошего вкуса). В начале 80-х такие заведения назывались "фирменными".
Мы как-то с однокурсницей зашли туда перекусить, заказали картошку в горшочках и оставили последних четыре рубля. У нас не хватило ни на хлеб, ни на какую-нибудь жидкость, чтобы запить довольно перченую картошку. К слову, до стипендии оставалась целая неделя. Происшествие не испортило нам настроения: хорошее кафе и должно было быть дорогим. Всю неделю мы вспоминали, как классно кутнули.
Мне нравилось, что кафе было на углу, нравились длинные шелковые шторы, которые опускали по вечерам и поднимали днем, нравились тяжелые деревянные столы и лавки - столик на четверых, при желании помещалось шестеро. Шелковые шторы запомнились лиловыми, но, впрочем, они могли быть и розовыми, и фиалковыми, и цвета незабудок. Шторы были плотными. По вечерам они подкрашивались золотым светом изнутри. Когда мы с девушкой из нашей группы ели в этом полупустом еще кафе картофель из горшочков, хорошо пахло деревом, и из больших окон лился прохладный утренний свет. Нас обслуживал длинноволосый молодой человек в черной кожаной жилетке, белой рубашке и черных выутюженных брюках; с собранными в хвост волосами. У него были неторопливые точные движения и совершенно отсутствующий взгляд. Впрочем, они все там так выглядели.
Почему набирали студентов - не знаю, но брали охотно и на долгий срок. Я, повторяюсь, оказалась там случайно: просто шла по солнечной пыльной улице. Вечер был. Занятия в школе гитары отменили по случаю какого-то выступления, о котором я не знала. Я понятия не имела, как сложится мой вечер дальше. Кто-то меня когда-то уговаривал поработать в этом кафе, уже и уговаривать перестали, и вот оно - передо мной. Я еще подумала, - а не покормят ли меня, для начала, на халяву.
Моих знакомых - среди работающих там университетских - уже не было. Администратор оказался запаренным лысоватым дядькой неопределенного возраста (мне, в мои двадцать два, он показался старым). Был он в белой рубашечке, черных брючках, в галстуке бабочкой - такой, франтоватый. Ботинки у него были лакированные. Крупный такой дядя, с животиком, круглым лицом в типичных ресторанных складках на физиономии. Он недоверчиво оглядел меня (я зашла, в чем была - в каких-то линялых штанах и маечке), спросил, работала ли я когда-нибудь в каком-нибудь похожем месте. Я объяснила ему, что у меня - огромный (бесплатный, правда, совершенно бескорыстный) опыт, собранный в столовых пионерских и трудовых лагерей. Администратор болезненно скривился и вопросительно процедил, уже не глядя на меня, умею ли я очень быстро бегать с подносом. Я выразила надежду, что именно он меня этому научит. Честно скажу: я просто проводила время. Какое-то время мы с ним еще упражнялись в остроумии, а потом он вдруг сказал, что я могу выйти на работу прямо сейчас, если мне есть во что переодеться. Что-то у меня с собой было, но, когда я ему это показала, он сказал, что на сегодня у него найдется для меня чистая куртка. Он объяснил мне, что у них существует фирменная одежда, но студентам, для колориту, они разрешают приходить в своей одежде - на  выбор. Он высказался также в том смысле, что не плохо бы мне к следующему разу вымыть голову - и причесаться. Вот так я начала работать в этом кафе.
Для тех, кто не знает в Самаре улицу Куйбышевскую … впрочем, каждый, имеющий даже поверхностное представление о Самаре, знает ее.
 Может быть, я пишу для человека, который незнаком с Самарой, а, скорее, для себя самой - потому что Самара - это особый город, и кто в нем не жил - его не поймет, а кто жил - тому и объяснять не надо.
И все-таки. Есть такая улица в Самаре. До революции она называлась Дворянской. На этой Дворянской, в одном из чудесных старых домов, до сих пор отлично сохранившемся, мой дед снимал большую квартиру на 2-м этаже. Дед жил там вместе с моей бабушкой и другом, а на первом этаже они держали ателье. Они довольно долго и весьма благополучно жили в Самаре, пока их, в 1910-м году, не выслали. 1910-й год - год рождения моего отца, он родился в первый же день приезда сосланных в Ставрополь деда и бабушки и был первым из их детей.
На Куйбышевской - бывшей Дворянской - на моей памяти располагались магазины (большинство из них и в прошлом веке были магазинами); столовые, кафе, рестораны, три кинотеатра рядом, две гостиницы; Дворец пионеров (сказочно красивый небольшой дом, его еще звали "особняком Наумова"), Госбанк, корпуса институтов, заколоченная лютеранская церковь и много что еще.
Над улицей парили высокие шпили католического храма с соседней улицы, который, впрочем, в те времена также не существовал в качестве церкви. Тут уместно заметить, что архитектура всего этого (исключая, может быть, архитектуру церквей, выделявшихся из общего прекрасной строгостью) - к тому времени, когда я смогла с ней познакомиться - была фантастична. Знакомые из института культуры  с саркастическим удовольствием просвещали меня в том смысле, что таких архитектурных изысков нет больше ни в одном городе мира. Я потом специально читала о Самарской архитектуре: действительно, Куйбышевская представляет собой удивительное смешение стилей (причем разные авторы тут противоречат друг другу).
По мнению одних авторов, и сами стили не чисты: часть зданий выполнена "в стиле, близком к греко-римской архитектуре", часть - "в стиле, близком к Ренессансу", а все остальное представляет собой мешанину. Еще одно мнение, высказываемое более авторитетно: действительно, были и классика, и скандинавский стиль, и ампир, и Ренессанс, и мавританский - но в начале века это было все реконструировано и перестроено в модерн и постмодерн, а потом еще искажено пристройками 30-х годов и всего того, что пристраивалось еще позже.
Друзья из института культуры придерживались мнения, что никогда и не было на Куйбышевской ни чистой классики, ни скандинавии или мавритании, а были фантазии модерна на тему скандинавов, мавров и т.д., в свою очередь, искаженные последующими постройками, реконструкциями и попросту неграмотным ремонтом. Впрочем, один из домов они с большой натяжкой признавали "почти чистым стилем".
Реконструкции в Самаре - это вообще особый феномен. Одно из самых грандиозных зданий Куйбышевской, безудержно возвышающееся над сравнительно скромными дворянскими особняками, - дом купчихи Марии Захаровны, где с 1905 года находился Волжско-Камский коммерческий банк, - был, например, реконструирован в 1913-1915 годах. Во время реконструкции обнаружилось, что фасадная стена вышла за красную линию, и власти заставили разобрать стену, которая потом перестраивалась. В результате стиль ампир стал другим стилем.
Не только над строительством, но и над реконструкцией домов на Куйбышевской работали лучшие российские архитекторы двух столиц - Москвы и Петербурга. Но, должно быть, Самарский воздух так влиял.
В первые годы своей Самарской жизни я приезжала на Куйбышевскую просто для того, чтобы ходить по ней - из начала в конец, или наоборот, по настроению (чем ближе к концу улицы, тем больше деловых и официальных зданий, ближе к началу - дворянские особняки, роскошь, резные дубовые двери, ажурные чугунные решетки, лепнина и родовые гербы на фасадах). Мне казалось, что я уже когда-то жила в этом месте. Я прошла по Куйбышевской, должно быть, не одну сотню километров. Иногда жалела, что не пошла в архитектурный - остро, но все же не слишком долго: архитекторы были почти богами, я и не мечтала, что смогу - вот так. (Живопись в то время не потрясала меня столь же сильно - должно быть, всему свое время). Мелькали какие-то грязные, нелепые пятна, тянуло порой вековой вонью из неопрятных подворотен, но было у меня одно счастливое качество, доставшееся мне, кажется, от отца: я могла чего-то не видеть. Я и теперь так могу, но теперь это труднее, чем тогда.
Дом, где жил дед, остался одним из немногих, не подвергшихся реконструкции. Он находился не в начале, но и не в самом конце, хотя и в деловой части. Недалеко от него были почта и здания банков. 
Про дом деда папа сказал мне тогда же, на втором курсе. Он приехал в Самару в том же мае, посадил меня в такси и повез по старому городу. Вначале папа показал мне дом деда. Кажется, отец хотел меня удивить, а моя реакция - так я полагаю, потому что папа не показал своих чувств - наверное, его разочаровала: я, столько раз ходившая мимо этого дома, восприняла откровение как должное. Я только подумала, что не случайно Куйбышевская звала меня к себе и не отпускала подолгу.
Потом, на ходу, папа рассказывал про ту Самару, какой она была в его шестнадцать - восемнадцать лет. Таксист тоже был немолод. Они с папой понимали друг друга, когда говорили об улицах, названия которых - кроме Садовой и Самарской - были мне незнакомы.
Папа показал публичную библиотеку и здание окружного суда, и место, где было кафе-шантан (последнее не помню). Горьковский парк культуры они с таксистом звали Струковским публичным садом (часто встречалось это слово - публичный). Папа рассказывал, что в 1926 году, когда ему было 16 лет, невиданное наводнение уничтожило половину Ставрополя, и много тогда погибло и людей, и скота, и много унесено было ставропольских домов и садов, а в Струковском саду, тоже затопленном, катались между деревьев на лодках под белыми зонтиками.
Таксист улыбчивый был, они с папой вели себя как старые друзья. Впрочем, многие таксисты ощущали в папе "своего" - особенно таксисты старой школы. Как и официанты старой школы. Таксист дополнял папин рассказ замечательными живыми подробностями. Но - вот беда - окна такси были раскрыты, и в одно ухо мне вливался майский воздух, да и в другое - он же, как это бывает в двадцать с небольшим. Затеянные ради меня и поездка, и рассказ - сквозили мимо, смешиваясь с ветерком, и странно, что я вообще что-то запомнила. А ездили мы больше 2-х часов, и так было мягко и чудесно, и я думала - когда думала вообще - больше о событиях, которые происходили со мной в этих же местах. Мы объехали очень многое, включая Загородный парк и Поляну Фрунзе, где, под крутым спуском к воде, на песке теснились лодки. После прогулки по Самаре папа привез меня в дорогой ресторан, который также помнил с юности. Мы просидели там до темноты: для папы не существовало такого понятия, как "последний автобусный рейс".
Я невнимательно слушала папин рассказ о старой Самаре, и тем ни менее - в этой старой Самаре (только в ней, исключая новые кварталы) - я ощущала себя своей. Всегда ведь ощущаешь, твое это или не твое. В старой Самаре я была на своей территории, я шла по своей земле. Склоняюсь к мысли, что существует генетическая память. Во всяком случае, у меня - я повторяюсь, потому что хочу подчеркнуть это - было чувство, что я помню эту улицу и другие, но особенно - эту, Куйбышевскую. Я помнила украшенные лепниной здания, и бело-розовую лютеранскую церковь, которая долго стояла заколоченной, а потом в ней сделали "Чайное кафе", и легкие шпили римско-католической церкви, где теперь Приход Пресвятого Сердца Иисуса, а в мое студенчество помещался краеведческий музей.
Куйбышевская - последняя улица, лежащая наверху параллельно набережной. К Волге ведут довольно крутые спуски- улочки, сохранившие (тогда еще, в восьмидесятые) очень старые деревянные дома. Самые дрянные из них не были лишены своеобразного очарования, - которого не передалось новым, промышленным микрорайонам. Эти деревянные, или деревянно-каменные, дома имели несколько этажей (нижний обычно был полуподвальным). Часто они открывались в подъезд дверью без крыльца. Из подъездов сквозило какими-то древними запахами. По улицам хозяйской походкой бродили самарские коты - особая порода: жилистые, короткошерстные, уверенные в себе. Летом, поздней весной и ранней осенью, вечерами на деревянных порогах кто-нибудь располагался, переговариваясь через улицу с жильцами соседнего дома. В теплую погоду у подъездов на антикварного вида ветхих стульях молча (или почти неслышно разговаривая друг с другом) сидели одна-две столетние старушки. Меня всякий раз удивляло, как тщательно они причесаны и одеты. Пожалуй, так же сильно, как эти древние аккуратные старухи, удивляло меня в Самаре вековое сочетание обилия торговых (особенно съестных) точек, притом, что почти нигде и никогда в Самаре нельзя было хорошо и вовремя поесть.
Кафе наверху тоже было Старой Самарой. И была весна. Сквозь столетнюю пыль, оседающую на постриженные карагачи Куйбышевской, пахло цветами и волей, и волжской водой. В майском, еще прозрачном, воздухе, угадывался зной приближающегося - очень жаркого, так и оказалось, - лета. Сквозь жар мостовой тянуло сыростью из дворов-колодцев, своим убранством разительно отличавшихся от фасадов.
Вообще весной и осенью на старых Самарских улицах ощущалось присутствие Волги. Весной к запахам воды примешивался запах цветущих на набережной яблонь, а осенью - нежно-рыжей хвои лиственниц. Правда, яблони и лиственницы росли на разных набережных, но так запомнилось.
Мы работали с 6-ти до 9-ти вечера, причем можно было немного задержаться, т.е., опоздать - а потом отработать. Администратор принимал во внимание, что у студента могут быть срочные дела, но и нагружал, когда была работа - в полную силу. Кроме нас, в кафе работали и другие люди: посудомойки, повара, доставщики продуктов. Фирменные юноши обслуживали кафе с утра и после девяти. Они и при нас маячили - не все, но некоторая часть их все же оставалась. В наши обязанности входила сервировка столов, прием и раздача заказов. Мы должны были также  рассчитать клиента, убрать посуду и снова сервировать столик. Иногда двоих студентов администратор ставил на мытье посуды. Главное же во всем этом было - не проявлять инициативы и быть, как говорил наш администратор, "на подхвате".
У меня не хватало времени привести себя в порядок перед работой. Я приходила помятая после института и автобусов, ругалась из-за этого с администратором (по его инициативе). Впрочем, он, скорее, шутил в виде ругани: ему обязательно нужно было на ком-нибудь оттачивать свой юмор. Иногда мне удавалось забежать после занятий в общагу и растянуться минут на десять-пятнадцать в прострации - но жаль было тратить время на что-то еще. Кончилось это тем, что меня стали терпеть такой, какой я была, а голову я мыла там же, в кафе, и там же сушила волосы феном, слегка укладывая свои слишком мягкие прямые волосы (никогда прическа у меня не держалась больше часа) в отдельные пряди. Фен принадлежал кафе, и в кафе же нашелся душ - хирургической чистоты, не сравнишь с общагой. Из своего я держала в отведенном мне маленьком шкафчике зубную щетку и расческу, и еще меня заставили принести туфли на каблуке - они подходили и к юбке, и к джинсам.
Очень хорошо помню, что той весной (и не только ею) я почти всегда была полуголодной. И у меня не оставалось времени найти себе еду перед работой. А в этом дорогом кафе нас, студентов, - не кормили. Или - почти не кормили. (Самым резвым удавалось перехватить хлеба и каких-нибудь недорезанных в салат огурчиков). Администратор говорил, что давать студенту работать на сытый желудок - все равно, что брать на охоту сытую собаку. Однако были у администратора любимчики, которым, в виде премии, разрешалось выкушать чашечку кофе ("ты сегодня заслужил эту чашечку"). Кофе - ничего плохого о нем не скажу - был вкусный.
Я пила этот кофе каждый день. Правда, каждая выпитая мной чашка сопровождалась затяжным ворчанием. Первую чашечку я попросила сама - мне показалось странным начинать работу без чашечки кофе. Администратор, бедняга, ненадолго потерял не только чувство юмора, но и дар речи. Потом спросил, чем я, на мой взгляд, отличаюсь от остальных студентов, для которых его кофе - премия за хорошую работу. Еще он сказал, что премия бывает в конце работы, а не вначале. Я объяснила ему, не  спеша (я и тогда еще не решила, работать ли мне вообще в этом кафе), что остальные студенты - университетчики, а я - медик, и что я прихожу почти прямо с практики, после которой у меня не бывает сил для каких-нибудь других занятий - если я не подкреплюсь. Я рассказала ему про нашу практику в стационаре (у нас тогда шли дежурства в онкологии) и перешла было к описанию морга, а завершить свой монолог я хотела известием, что кофе в конце вечера просто вреден, но он прервал меня: "Все. Хватит", - и собственноручно принес кофе. Пока я его пила, он смотрел на меня нехорошим взглядом - как, впрочем, и во все последующие дни. Я также пила кофе и после работы.
Мне все это, говоря короче, понравилось. Душ и чашечка кофе меня освежали, и последующая работа казалась, скорее, праздником, чем работой. Я пила кофе в маленькой чистой комнатке, выходившей окном - всегда раскрытым в тот май - в глухой колодец двора, где изнанки домов, как и по всей  улице, так отличались от красивого фасада. Тонкая черная черемуха осыпала во дворе цвет. Холода прошли, а она все никак не отцветала до конца и пахла. Администратор держал в комнате, где я пила кофе, какой-то сейф (несмотря на почти не  закрывающиеся окна), и иногда приходил что-то взять оттуда. В эту же комнатку к нему частенько заглядывал фирменный дядя, лет тоже 35-55, как и наш администратор. "У тебя, смотрю, новая фаворитка появилась", - сказал он как-то обо мне администратору. Администратор начал кривиться лицом по диагонали, но его приятель, одобрительно подмигивая мне, продолжил - "работает, наверное, хорошо? Кофием премируешь?" Администратора и вовсе перекосило. "Не сыпь мне соль на рану", - сказал он приятелю. "А что есть твоя рана?" - спросил его приятель, на что администратор ответил ему: "Моя рана - моя чрезмерная доброта".
  "Из-за психологии ее держу", - сказал он в другой раз этому своему приятелю при мне. "Это как?" - спросил его приятель (или деловой знакомый, или кто он там был ему). "Это как ты держишь своего … кота (он назвал породу), пользы никакой, а…иногда, - бросил он на меня взгляд, - прямо скажем, вред один…, но - настроение создает". А когда однажды, в эту комнатку (где я, под обычное ворчание, пила кофе)  залетел кто-то из университетских и спросил меня - невинный такой вопрос - "А что ты пьешь?"  - администратор ответил вместо меня и мрачно: "Кровь мою".
Но администратор загибал лишнего. Я работала не хуже других  - хотя иногда, действительно, задумывалась на работе или заговаривалась с клиентами, и к кофе, не отрицаю, быстро привыкла. Кроме того, я была вежлива и неплохо - особенно для 22-хлетней девушки - разбиралась в винах. Сказывались папина школа и домашние книги по виноделию. Я знала сорта вин, из чего делается то или иное вино и как оно делается, и какой вкус имеет, и что такое коньяк, ром, водка, мартини и т.д., и как это готовят. Я знала разницу между хорошим алкоголем и алкоголем плохим, и что можно смешивать, а что - нельзя, и что после чего пьют, и что подают к какому блюду, и для чего пьют тот или иной алкоголь вообще.
Мой отец прошел свою первую, финскую, войну без грамма алкоголя. Он не пил и первые три года Великой Отечественной, и его военные дневники сохранили резко негативное отношение к пьющим. Что случилось потом? Я не могу этого объяснить. Но меня он решил защитить от этой стороны жизни именно знанием. Знания мои были в основном теоретические, хотя с 16-ти лет папа давал мне пробовать - понемногу - разные сорта вин, подробно о них рассказывая - и дома, и в тех кафе, куда мы заходили и в нашем городе, и в поездках. Папа говорил, что я должна знать, как действует на меня алкоголь, какой именно и как. И говорил, что можно пить вообще, с близкими, но нельзя - в незнакомой компании. И что нельзя пить вообще, никогда. И - без объяснения причин, как правило - что в одиночку совсем нельзя пить. Ничего.
Вот так же потом он сам дал мне покурить марихуаны. Он не поступил бы так, если бы в той компании, где я вертелась, не стали это курить. И точно также, элементарно, он объяснял, почему трудно достать хорошую траву, и почему нельзя курить плохую.
У меня была высокая, папина устойчивость к алкоголю, но этого он мне не сказал, хотя и не мог не увидеть.
Может быть, покажется странным, но я не запомнила, чем кормили в том кафе - кроме картошки в горшочках, которую мы тогда ели, и кофе. Более-менее хорошо помню карты вин. Смутно всплывают какие-то салаты, мягкие котлеты, надетые на куриные ноги, большие тарелки, на которые помещалось много разных гарниров, фирменное желе (сливки, шоколад, ягоды, алкоголь), - но, вобщем, туман. Я также ничего не приобрела для себя из сервировки. Я даже не очень хорошо помню, как были сервированы столы: кажется, какое-то время на них были клетчатые скатерти с клетчатыми салфетками, а потом - белые или кремовые. Но я помню клиентов, с которыми работала - как потом запоминала пациентов.
Время с шести до девяти было хорошим. Мне никогда не нравилась ресторанная романтика, начинавшаяся после девяти - с шумом, клочьями табачного дыма, специфическим музыкальным репертуаром, накрашенными лоснящимися лицами и раскисанием до пьяных слез и слюней. До девяти это бывало редко. В шесть приходили те, кто работал неподалеку - по одному, вдвоем, втроем - поесть, поговорить и отдохнуть после работы. Это были работники госучреждений, вели они себя строже всех. Позднее собирались люди творчества: в основном художники и артисты драмтеатра. Они подходили к семи и сидели часа полтора, и было немного досадно, что нельзя послушать, о чем они так горячо спорят (а они почти всегда спорили) - эти полтора часа были часом пик. Литераторы приходили. Они были самыми неухоженными из творческой публики и ели мало - больше пили. Некоторые сильно пили, но хлопот с ними было мало: ругались они только между собой, к чужим почти не приставали.
Моими любимыми клиентами были не государственные служащие, и не артисты, и не художники, и не литераторы (все перечисленные, впрочем, имели в моих глазах право на это кафе - в отличие от тех, чаще семейных, кто приходил провести время "культурно", чтобы потом сказать, что был в таком-то кафе) - хотя люди, которые мне нравились,  вполне могли оказаться в любой из категорий. Я попробую найти - пусть даже приблизительное - определение этим людям: как-то их обозначить. Они не имели определенного возраста и пола (но чаще все-таки были немолоды, и чаще оказывались мужчинами), и редко встречались в компаниях. Они, как и мой отец, чувствовали себя дома в гостиницах и кафе - любых, самых разных, от дешевой забегаловки до дорогого ресторана. Они приходили в наше кафе, как если бы это было самым обычным делом, и это чувствовали все, кто работал в кафе, и все, кто работал в кафе, на какое-то время становились их слугами. Этим людям не нужны были ресторанные удовольствия, потому что они приносили наслаждение в себе. Их мир - необычный и немного чуждый окружающему - на время оседал в кафе, как аромат или мягкая дымка. Не враждебный, а именно чуждый, иной; когда они говорили, мне казалось, что они переводят свои мысли с одного языка на другой, более понятный тем, с кем им приходилось говорить. Это - обычно - неуловимо сочеталось с дружелюбием. Они не скандалили и не требовали внимания к себе, но принимали последнее как должное.  Я узнавала их по знакомому выражению - я видела его на папином лице. С таким же выражением лица, должно быть, папа заходил и в кафе Европы, и в маленькие китайские ресторанчики, и в среднеазиатские духаны. Они были бродягами, странниками, не бичами, а именно странниками, для которых любое место земного шара  могло оказаться домом. Иногда они встречались среди командировочных, но не часто - даже не чаще, чем среди других категорий. "Странники" - вот неточное слово, больше других слов подходившее к ним. Во всяком случае, так мысленно определяла я их. Я не знаю, как их называл про себя администратор, но он - я хорошо видела - так же узнавал их сразу и относился к ним иначе, чем к другим. Некоторые из них были очень холодны и скупы - но не в привычном смысле. Если у них были деньги, они их не жалели.
Кстати сказать, я не полюбила командировочных - в большей степени, чем, например, кавказцев. Кавказцы, - и те, которые считали, что именно в России им можно безнаказанно расслабиться - по крайней мере, были предсказуемы. Может быть, потому, что я не ожидала плохого от командировочных, меня шокировали именно они. Я впервые увидела, как люди от малого количества вина становились совершенными свиньями. Конечно, то, что это открытие пришло ко мне через командировочных, было случайностью. Я в то время имела туманные представления об алкоголизме. Я никогда не видела своего отца пьяным. Когда папа выпивал много, он менялся, именно не пьянел, а менялся. Он не терял координации, способности (что, наверное, было удивительно) к точной работе - но становился мягче и доверчивее, и, когда я была совсем маленькой, покупал в таком состоянии мне много новых игрушек - хотя в этом не было нужды, я и без того имела все необходимое. Литераторы, пившие в нашем кафе сосредоточенно и долго, тоже обычно не теряли себя. Некоторые из них допивались до потери речи, и уходили молча и мрачно - видимо, все силы у них уходили на то, чтобы удержаться на ногах. Да, я тогда имела туманные представления об алкоголизме, и для меня было открытием, что можно стать совершенной свиньей от маленькой рюмочки вина. Понимая, что за этим стоит физиологическая патология,  я все же не могла отделаться от мысли, что это еще и патология души, что человек становится свиньей, только имея свинство в душе. Я и теперь так думаю. 
Администратор, между прочим, был неплохим психологом. Он чувствовал, кого и как нужно обслужить. Он великолепно знал свою клиентуру, а тем, кто заходил в его кафе впервые, почти моментально ставил диагноз. Точно так же он выставил диагноз каждому из нас, функционально разделив нас - т.е., предоставив каждому из нас заниматься тем, что лучше всего получалось. Формально за нами были закреплены столики, но неформально это правило не соблюдалось. Администратор практически безошибочно вычислял, кого и к кому можно направить. Могло со стороны показаться, что он кого-то видит, а кого-то не замечает, - нет, он видел каждого. Просто кто-то из клиентов требовал, за свои деньги, к себе особого внимания (и тогда наш администратор сам выходил к клиенту), а кто-то был скромен и безобиден. Кому-то внимание и вовсе было противопоказано.
Самым странным - для меня - было то, что администратор не ошибался относительно кошелька клиентов. Состояние кошелька он определял словно бы нюхом. Хорошая или плохая (по моим меркам) одежда посетителей не сбивали его с верного пути. Были не стоящие внимания роскошные хлыщи любого возраста и потертые типы, способные раскошелиться на суммы, казавшиеся неправдоподобными в том смысле, что это можно проесть за один вечер. Администратор также знал, что и кому можно предложить - а что и кому предлагать нельзя. Вообще, он вел себя в этом отношении как  опытный дизайнер или портной, подбирающий обстановку или цвет и фактуру ткани - это здесь пойдет, а это - нет. По моей просьбе один случай он разобрал, что называется, клинически ("элементарно, Ватсон"), но этот один случай не прояснил  для меня ничего в остальных.
Меня администратор не посылал к пьяным, кавказцам, семейным. Посылал к одиноким немолодым людям обоего пола (но чаще это были мужчины), парочкам. Откровенно использовал меня в не пьяных конфликтных ситуациях - когда клиент бушевал и чего-то требовал. Последним я тяготилась, я вообще не любила конфликты, терялась, не знала, как успокоить клиента, не умела спорить. Теперь я понимаю, что на бушующего клиента действовало именно мое неумение спорить. Чаще всего дело кончалось тем, что клиент, жалея меня, плевал на досаждающие ему обстоятельства.  Обычно это опять-таки были мужчины, женщины - много реже. Вообще к раздраженным дамам, особенно истеричного типа, администратор выходил сам, и, позволяя им орать что угодно, с непрошибаемым смирением повторял: "Да, мадам. Вы совершенно правы, мадам. Это даже еще хуже, чем Вы говорите", - пока мадам не успокаивалась. (И тут администратор был прав - я боялась трезвых женщин-истеричек больше, чем пускающих пьяные слюни мужчин).
Так вот, к пьяным администратор не посылал меня никогда. К кавказцам - только один раз, и еще в самом начале вечера.  Кавказец был седой уже человек, задумчивый; он кушал, не глядя на меня, но, уходя, положил на стол чаевые. Я их никогда до этого не брала, но он просто положил деньги на стол, вместе с теми, которые был должен за еду. Так же, не глядя на меня, на ходу бросил: "Купи себе мороженое".  Чаевых было больше 3-х рублей. Я подошла с этими деньгами к администратору. "Вот чудачка", - сказал он мне, - "это твои деньги. А вообще ты правильно делаешь, что не связываешься с этим". К семейным (я имею ввиду семью за одним столом, больше, чем двое) - он не посылал меня как будто бы потому, что и без меня находилось, кому обслужить столик. Впрочем, мне, действительно, трудно было работать с семьей, особенно когда они, перебивая друг друга, заказывали разное, а потом выяснялось, что это разное предназначалось не разным людям, а одному человеку, и действительны не все блюда, а только некоторые, да и те почему-то не подходят. Кроме того, мне было непонятно, почему они, имея общий дом, идут в кафе - казалось логичным в такую хорошую погоду, если уж и выходить из дома, то - на природу. И разговоры их были скучны, они приносили с собой какие-то бытовые проблемы, остатки ссор. И все всегда для них было слишком дорого. Некоторые семьи вообще напоминали переодетые комиссии ОБХСС, пришедшие в наше кафе установить несоответствие цены и качества (хотя блюда у нас были, на тот мой взгляд, просто королевские). Проще и интересней было обслужить компанию друзей или сослуживцев, хотя я иногда немного путалась в заказах - но компания и сама не всегда помнила, что именно она заказывала.
Компании были своего рода промежуточным звеном, куда меня посылали по необходимости.
Зато почти все старцы были - мои. Некоторые из них были старше моего 73-х летнего отца. Мой отец был человеком без возраста, и, в окружающей его ауре мальчишеского обаяния редко проглядывало больше 50-ти, но большинство его ровесников выглядели дедами. Самых злостных маразматиков я не обслуживала. Все же мне вполне хватало того количества, которым меня загружал администратор. Сценарий тут был всегда один и тот же. В мои обязанности входило предложить, выражаясь языком подлеца-администратора, "своим ангельским голосочком " начинающему хмелеть клиенту (которого я же и начинала обслуживать) дорогую марку вина, или обратить его внимание на какое-нибудь фирменное блюдо. Мне, действительно, практически не отказывали. Один старичок (собиравшийся к тому времени, когда я пришла на работу, попросить расчет)  просидел у нас все три часа моей работы, делая все более дорогие  заказы. С каждым заказом старичок смотрел на меня все более одобрительно, а последнее, самое дорогое, заказал, выражая надежду, что я это выпью вместе с ним. Я объяснила гостю, что не пью таких крепких напитков. Тогда старичок попросил меня посидеть рядом с ним, пока он выпьет это сам "за лучшие надежды молодости". Проходивший мимо администратор отозвал меня, как бы по делу, и предложил свою посильную помощь в "лучших надеждах молодости". Он же потом и рассчитал старичка. Я запомнила этого старичка, потому что он очень много выпил, больше, чем ему позволял возраст. Я думала, что это повредило ему, и чувствовала себя виноватой. Убедиться в обратном я не могла, потому что никогда больше этого старичка не видела.
Администратор вообще посылал меня к немолодым одиноким мужчинам. Иногда это были люди, чуть-чуть похожие на моего отца, и мне хотелось доставить им радость, а иногда - индивидуумы так себе. Администратор не препятствовал разговорам, но обрывал приставания. Это было таким же правилом, как и то, что в кафе не пускали алкоголиков. Никакое свинство не проходило дважды.
В мои неписаные обязанности входило также напоминать парочкам, что все-таки они сидят в кафе, а не просто в сквере. Этот номер тоже проходил. "Подойди-ка", - говорил он мне, - "спроси у них - не хотите ли еще.., или - вот у нас есть.., по-моему, сейчас самое время: они примут тебя за доброго ангела". (То, как он произносил в мой адрес "ангел", не оставляло сомнений, какого именно личного он мнения о моей сути). Но я подходила к парочкам, и они, действительно, радуясь неизвестно чему, заказывали - если, конечно, у них были деньги, - предложенное. Иногда я плевала на администратора и предлагала парочке что-нибудь подешевле - самое дешевое, что можно было заказать, чтобы еще сидеть в кафе. Парочки вызывали во мне сочувствие. Администратор качал головой и ничего не говорил - только давал понять, что не дремлет.
Одну парочку я запомнила лучше других. Они приходили в мое дежурство - три раза в неделю. Потом девушка пришла одна. Я застала ее за столиком, где они раньше сидели вместе. Она была очень грустной. На ее столе стояла чашечка кофе. Администратор сразу же сообщил, что она пьет свой кофе уже час, и, как ему кажется, ждет меня. Она, действительно, обрадовалась мне. "Вы были нашим ангелом-хранителем", - сказала она, цитируя нашего пошляка-администратора. Она рассказала историю своей любви, но не сказала, где теперь ее любимый - и ее ли он теперь. "Наверное, еще чего-нибудь нужно заказать?" - растеряно спросила она меня, и я промолчала, потому что кофе, самый дешевый, черный, который она пила, стоил в этом нашем кафе полтора рубля. Так вот, я промолчала, и она, поколебавшись, попросила бокал вина - кажется, самого дешевого. Пока мы говорили, она пила это вино и не очень хорошо себя чувствовала, потому что почти не пила раньше. Администратор не помешал мне присесть напротив этой девушки  и поговорить с ней. Я посматривала в его сторону - разговор затягивался, - но он словно не замечал меня вообще. Впрочем, это был единственный раз, когда он позволил мне подсесть к клиенту.
Однажды администратор послал меня к странного вида старухе. Он вообще норовил меня  пристроить к чудаковатого вида клиентам. С особенным воодушевлением он стал это делать после того, как я пропустила одно из дежурств, отпросившись на ежемесячный - последний в этом учебном году - кружок по психиатрии. (А администратору обязательно нужно было знать, кто, куда и зачем отпрашивается, "Я вам отец родной", - по любому случаю сообщал он нам). Когда я пришла на дежурство после кружка, администратор встретил меня во всеоружии. "Как тебе повезло, а?" - сказал он, - "у нас здесь просто полигон какой-то в психиатрическом смысле ". Вообще, после моего отпрашивания на кружок он мог послать меня к любому идиоту со словами: "тебе это нужно для практики", или: "я просто обязан это сделать для твоего будущего". Иногда он  заводил прямо с порога: "что бы мы без тебя делали, там опять какой-то псих". (Но справедливости ради все-таки стоит повторить, что к настоящим психам, как и к алкоголикам, и к маразматикам, меня не отправляли).
Старуха была худая, в яркой фиолетовой одежде, на высоких черных каблуках. У нее тряслась голова и пальцы были увешаны драгоценностями. С ней он поначалу (редкий случай) дал маху: направил одного из этих своих мальчиков в кожаных жилетах. Старуха отослала молодого человека с комментарием о своей нелюбви к педерастам. "Ошибся", - сказал администратор, и послал к этой безумной старухе меня. Я нашла ее матерящейся. Она смотрела в окно и выражала таким образом свое отношение к увиденному. "Невинное дитя, - сказала мне эта бабушка, - что ты здесь делаешь? Принеси мне какую-нибудь хреновину поприличнее. Я научу тебя жизни". Администратор и потом высылал меня к этой бабке, которая, появившись однажды, стала захаживать в наше кафе, и мы почти подружились с ней, и, может быть, и подружились бы совсем, если бы я работала дольше. Это была очень непростая женщина, и, - настоящая женщина. Она, на самом деле, знала жизнь.
Однажды я решила подшутить над администратором. На выходные я взяла домой, к родителям, карту вин нашего кафе, и, по папиным книгам, выучила характеристики и способ изготовления имеющихся в кафе вин - всех, какие нашла. Я еле дождалась дежурства, чтобы в как бы случайном разговоре небрежно вывалить свои знания на нашего администратора. Администратор с некоторой, я бы сказала,  почтительностью внимал всему этому, признав под конец, что его мои познания, пожалуй, даже превышают его. "Но, - тут же нашелся он, - зато у меня гораздо лучше с практикой".
Реакция была несколькими днями позже. "Девчонка", - внезапно, без предисловия, сказал мне администратор, - "ты рассуждаешь о вкусах и ароматах вин, которые не пила. Вот так же ты рассуждаешь о жизни. Тебе кажется, что ты ее знаешь".
Он потом еще раз сказал мне, что я не знаю вкуса жизни, но считаю себя при этом вправе рассуждать о ней. Второй раз он выдал об этом тоже внезапно - вот так, просто раскипятился на голом месте. "Ты и стихи, наверное, пишешь", - сказал он, успокаиваясь также внезапно, как начал. Я писала. "Кто-то из ваших поэтов сказал, что поэзия должна быть глуповата. Все хорошее должно быть глуповато". "Это как?" - спросила я его, имея в виду хорошее. Администратор задумался. "Это значит, все хорошее должно быть простым, по-хорошему простым". "Это значит", - продолжил он часа через два, - что моему кафе, как и поэзии, требуется немножко глупости для того, что бы быть хорошим, что бы люди в нем чувствовали себя как дома". И тут же добавил, что мне необходимую долю глупости заменяет апломб, которого хватило бы на десятерых.
Пожалуй, стоило удивиться тому, как много богатых людей находилось в советское время. Советская власть словно бы заканчивалась на пороге кафе, где я работала. Нет, антисоветчины и диссиденства не было - по-моему, диссидентские разговоры даже пресекались (деликатно так). Но и престарелая дама в фиолетовом, и другие оставляли в кафе большие - по тогдашним временам - деньги. Фиолетовая леди, к слову, тратила еще относительно немного: ее поздний обед (или ранний ужин) стоил рублей пятнадцать - восемнадцать. Но я видела, что можно было в одиночку проужинать рублей на 160 - при средней зарплате учителя или врача в 120 р. Мой отец имел неплохие деньги, еще работая тогда (в свои семьдесят три) на две полные ставки: в НИИ и в редакции. Кроме того, он получал пенсию Министерства Обороны. Пенсия была персональной и высокой. Но он не смог бы кидаться деньгами так, как это было у нас. Я знала, что неплохо зарабатывают северяне и некоторые рабочие - но такие люди были в нашем кафе исключением. Кампании же иногда оставляли у нас по 500-800 за вечер. Откуда брались эти деньги? Я уже тогда знала, что воры к нам не ходят (они собирались в другом месте). И все же финансовая сторона была меньшим из вопросов, которые возникали у меня по ходу работы. И меньшим из приложения чувств.
Бывал у нас один человек. Я до сих пор не берусь даже предположить, кем он был. В свое время я перебирала варианты профессий и занятий, но ни одно не подходило к нему наверняка. В людях, которые иногда приходили с ним, проскальзывали отголоски каких-то профессий, но сам он мог оказаться кем угодно. Я бы в то время не удивилась, если бы он оказался пришельцем с другой планеты.
 Замшевая бежевая куртка, бархатные черные штаны, длинные белые пальцы. Худой и сильный. Лицо - как мускул. Карие или темно-синие умные глаза казались почти черными. Рассыпанные по плечам черные волосы. Но никто не назвал бы его педерастом. Хотя он никогда не приходил с девушкой. Он не имел возраста, но был, думаю, старше меня вдвое. В его компании женщины вообще были редкостью, и они были не с ним, и они тоже были необычны. Меня тянуло к этим людям. Для меня они были праздником, салютом, и даже печаль в их глазах казалась мне разновидностью счастья. И если бы, скажем, они сидели в нашем кафе ежедневно по двенадцать часов подряд, то я бы не сочла эти часы - для себя - за труд.
Но он, конечно, не сидел в кафе по двенадцать часов. Он вообще приходил много реже, чем бы мне того хотелось.
Его побаивались. Он бывал резок. Периодически он пил. Иногда пил один, чаще в компании, никогда, как и мой папа, не пьянел внешне. Он брал дорогие блюда, дорогие вина, он хорошо платил, не требуя (или, вернее, - не дожидаясь) сдачи, но иногда мог уйти не заплатив. Милицию не вызывали - потому что он помнил про неуплаты и компенсировал. Иногда он был очень странен даже на мой взгляд. У него были ослепительно-белые рубашки, всегда - белые и только однажды - серо-бежевая, или, может быть, серо-голубая. Сколько бы не было людей за столиком, платил всегда он. Нервный свет, окружавший его лицо, мешал мне понять, насколько он действительно  красив - анатомически. Но, впрочем, вряд ли вставал вопрос о красоте. Была энергия, она пронизывала наше кафе, поднимала его над текущей мимо улицей. Я чувствовала, что он - в кафе, еще его не видя. По удивительной живости лица он мог бы быть артистом, но - вот только это я могла бы сказать о нем наверняка - не был им.
И вот, как-то, он был не один. Они (он и его друзья, - или знакомые? или - кем они приходились друг другу?) пришли еще до меня и сидели уже несколько часов при мне. Они много заказали и много  выпили, но часа полтора только говорили, не заказывая ничего, и администратор ходил кругами, глядя на этот столик, и разнообразные чувства отражались на его лице. Он только что ногти не грыз. В конце концов, его взгляд упал на меня. Никогда раньше он не посылал меня к этому человеку. "Подойди", - почти прошептал он мне, - "как если бы случайно, спроси - не хотят ли они еще чего-нибудь заказать". Откровенный расчет читался в его глазах. "Ну", - сказал он. Мне не хотелось беспокоить этих людей. Я робела перед ними. Я взяла меню, и подошла к  соседнему - пустому столику, и что-то стала поправлять на нем, вслушиваясь в разговор людей, к которым меня послали, - разговор был - обрывком, они говорили о каких-то непонятных, чудесных вещах, в которых к искусству, философии (кажется, это был дзен) примешивалось действие вина - их голоса были слишком громки, и говорили они слишком страстно. И я слушала их разговор, как если бы они были иностранцами: при безукоризненно-правильной речи, их, среди других разговоров, словно бы выдавал легкий акцент. Собственно, я поняла только одно - этот разговор не из тех, которые можно перебивать. Я вернулась сказать об этом администратору, но он, уже поджидая меня со специфическим выражением на лице, сказал, обращаясь вначале к стенке: "Ладно", а потом ко мне: "Знаешь что. Все-таки ты у меня работаешь, а не я у тебя. Давай, вперед".
Я подошла прямо к столу - и у меня кружилась голова, когда я шла к этому столу, как если бы я шла пригласить на белый вальс, например. Я подошла и тихо - гораздо тише, чем они кричали об искусстве, почти шепотом, - с некоторой надеждой, что наблюдающий за мной администратор не сделает акцента на звуки, - спросила, не нужно ли им еще что-нибудь. Вопреки моим ожиданиям, за столиком наступила тишина. "Что?" - тоже почти шепотом, но очень зло (я на какой-то миг поняла своего администратора) спросил меня человек, о котором пишу. Я повторила свой вопрос. Он поднялся, и, слегка наклонившись, приблизил свое лицо к моему. Он смотрел на меня с выражением бешенства, абсолютно, как если бы совсем не пил, трезвым взглядом, долго - глаза в глаза, и вдруг, - каким-то новым тоном, не без иронии, конечно, но - сложно это было, его глаза извинялись, и было в них что-то еще, нежное и раненое сквозь огромное ощущение силы, которое притягивало меня к нему, - четко произнес: "Из Ваших рук - хоть яд".
Ошеломленная, я вернулась туда, где меня ждал администратор, который все видел и уже и не рад был своей затее. "Ну, как?" - спросил он меня. "Яду попросил", - почти машинально ответила я ему. "Я так и знал!" - схватился за голову администратор, - "Что за человек!" Но я уже пришла в себя. "Давайте, я отнесу им кофе", - предложила я. Администратор посмотрел на меня с удивлением. "Сделайте кофе", - крикнул он за угол. - "Большой поднос …"
Я принесла им кофе на большом подносе. Разговор был тише, курили. "Вы правда думаете, что кофе может нас убить?" - спросил меня этот человек совсем другим, самым обычным, голосом. (А может быть, он сказал - "меня", потому что помню свой ответ).  "Я принесла на всех", - сказала я, и за столом оживились, стали расчищать место для кофе.  "Ладно", - сказал он почти так же, как перед этим сказал свое "Ладно" администратор, - скажите этому мерзавцу, что он может прислать нам …" (Он перечислил несколько бутылок дорогого алкоголя).
Мерзавец оживился; "можешь, когда хочешь", - сказал он мне.

…Особенное удовольствие было - выйти после  3-х часов в кафе в качающийся, синий майский воздух. Я не чувствовала утомления, но, на самом деле, не понимая этого, - уставала. Иногда я вообще выходила в особом состоянии, похожем на сон. Именно в таком состоянии меня тянуло пройтись, и я шла не на площадь Революции, где была конечная автобуса, а до Горьковского парка - бывшего Струковского сада. Как и в старые времена, в саду играла музыка.
Запах воды невольно тянул к Волге. Подставив разгоряченное лицо вечерней прохладе, я смешиваясь с гуляющей публикой. Странные фантомы оживали передо мной: как будто бы ничего не изменилось за последние сто-полтораста лет, плыли, качаясь, лица все тех же дворян, купцов и мастеровых. Иногда в одном и том же лице причудливо проступали благородные черты, приглушенные недворянской простотой. Да и не удивительно было это, да и куда могли деться так сразу дворяне, купцы и мастеровые? И во что другое мог превратиться бойкий торговый город, окруженный бескрайним крестьянским морем, в котором что только не сплелось - начиная с иудейского племени караимов, и болгар, и башкир, и славян. Чуваши, мордва и вотяки, татары, колонии Западной Европы, переселившейся в Поволжье по манифесту Екатерины II-й, украинцы. Но немцы оставались немцами, а татары - татарами, Европа и Азия не смешивались между собой - если, конечно, не брать во внимание рассеянную кровь Золотой Орды и близость Азии вообще. Все это плыло и качалось перед глазами, и темно-синее небо низко и свежо опускалось над смягченным усталостью гулом толпы.

…Он и потом приходил, и я ловила его осторожный взгляд. Он все время смотрел как бы вскользь, но однажды, когда я обслуживала соседний столик, я увидела, что он смотрит на меня в упор. Впрочем, он тут же перевел взгляд.
Он спрашивал про меня. Мне об этом сказал администратор. Сказал - и, как будто бы, сразу пожалел о сказанном, но от меня ему было так просто не отделаться. "Ну что, что…Кто эта девушка". "А Вы что сказали?" "Что ты учишься в мединституте". Администратор вдруг взбесился. Он вспомнил какие-то мои огрехи и заявил, что, чем интересоваться алкоголиками и психопатами, я бы лучше…
Потом я уволилась, потому что началась сессия. Это кафе так меня захватило, что, какое-то время, я работала еще и в начале экзаменов -  пока было возможно.
Администратор - чего я никак от него не ожидала - огорчился моим увольнением. Прощаясь со мной, он развел разговор о пользе подработки, вообще о том, как полезно работать. И даже вспомнил, что труд сделал из обезьяны человека. Я посоветовала ему непременно рассказать об этом университетским биологам.
"Я возьму тебя и осенью", - сказал мне администратор, и я пообещала вернуться, но обещание не сдержала. После сессии было два месяца стройотряда. А осенью начался тяжелый 3-й курс, когда на счету были каждая минута и каждый нерв, и, когда мне понадобились деньги сверх стипендии и тех, которые мне каждый месяц давали родители, я устроилась на кафедру нормальной физиологии - в корпусе рядом с общежитием. Я отмывала кафедру, убиралась в виварии и кормила подопытных животных. Кроме меня и животных, на кафедре в вечернее время никого не было - и можно было, делая дела, проговаривать вслух тексты учебников.

Есть лица, которые не забываются. Человека, у которого были черные волосы, замшевая куртка и пронзительные умные глаза, я встретила лет через пять. Была осень, и он шел через площадь Куйбышева, там, где библиотека и сквер. Почти ничего в нем не изменилось, и, словно не подвластные времени, были на нем те же замшевая куртка и бархатные брюки. И только волосы его, по-прежнему рассыпанные по плечам,  уже не были черными, в них серебрились седые нити.  Он посмотрел на меня узнающим, ожидающим взглядом. Он замедлил шаги. Но я ничего ему не сказала и не остановилась - на то были свои причины. Я перешла почти через всю площадь, и, не выдержав, оглянулась - он стоял и смотрел, как тогда, в кафе, одновременно на меня и сквозь. И я больше его не видела.
С администратором мы совсем не встречались, но мне часто потом казалось, что я узнаю его - в других людях.

…И это все о моей работе в Самарском кафе.



Апрель - май 2003 г.