Земля в иллюминаторе

Татьяна Гоголевич
1

Как перелетная птица, мама улетала от нас с отцом ранней осенью, а возвращалась поздней весной. Те зимы она жила в Сибири. Таким образом, наша семья проживала большую часть года в трех разных городах, хотя считалось, что мы с отцом живем вместе: город, где я училась в институте, и город, где оставался мой отец, разделяла какая-то сотня километров. Это не слишком много, особенно с учетом расстояния от Сибири до Европейской России (всегда подозревала, что сибирским родственникам Самара казалось пригородом Москвы).
Психология отношений моих родителей в то время беспокоила меня не сильно. Сибирь занимала больше. К зимним каникулам я успевала соскучиться по маме, и, иногда, тоже улетала к ней.
Мама, обыкновенно, останавливалась у своего младшего брата, Петра Петровича, в Ангарске. В Иркутской области жила почти вся мамина родня (высланная в Сибирь из Ивано-Франковской области еще при царе), маму то и дело приглашали погостить. Дядя Петя, на моей памяти, не приглашал маму. Он вообще редко писал. Кроме того, он был беспутный дядя. Но мама предпочитала жить у него.
С одной из тех зим осталась пачка телеграмм, зачем-то сохраненных отцом. Папа купил мне авиабилет до Иркутска и пару раз сдавал его. Он посылал телеграммы в Ангарск, пытаясь добиться ответа, что меня встретят в аэропорту. Мама на каждую телеграмму телеграммой же отвечала, что днем из Иркутска до Ангарска ходят автобусы, а ночь я отлично проведу на вокзале. Она не любила баловать меня. Телеграммы на почту относил дядя. Наконец дядя сам ответил, что встретит меня. Вообще говоря, я уже была самостоятельной, но той зимой болела, и отец беспокоился.

Самолет прилетал ночью. Температура в иркутском аэропорту тогда, во втором часу, опустилась ниже минус сорока. Дядя Петя встречал меня в куртке, похожей на те, которые носили летчики, и таких же унтах. Он с некоторой иронией посмотрел на мои сапожки на тоненьких высоких каблучках. Единственный таксист отказался везти нас. Таксист сказал, что трасса идет через тайгу, и, если еще немного похолодает, в машине замерзнет топливо, и мы простоим до утра в глухом лесу без помощи. Сколько стоит, - спокойно спросил дядя, - ночь в твоей машине? Шестьсот рублей, - мрачно ответил таксист. Хорошо, - сказал дядя, - поехали. Таксист какое-то время смотрел на него, и тогда дядя Петя достал из нагрудного кармана деньги – вот так, запросто, шестьсот рублей, - и показал ему. Таксист пожал плечами. Мы поехали. К слову, машина не застряла. Но за дорогу по холодной ночной тайге дядя все же заплатил немного больше того, чем стоил студенческий авиабилет от Куйбышева до Иркутска.

Дядя Петя руководил большим цехом одного из ангарских заводов. Меня восхищали его неистребимое спокойствие, а также то, что в нужный момент он мог достать из кармана нужную вещь. Дядя, хотя и считался неправильным среди родни, был легендой. Он дарил своим племянникам самые дорогие подарки. Зимой, на выходные, он летал в Крым, летом вел жизнь, полную приключений, на Байкале. На охоте, в тайге, он спал прямо в снегу на большом морозе. Он мог договориться с кем-то и пару недель, весной, летать на самолете над тундрой, потому что ему нравилось, какого она цвета в это время года. У него перебывало множество женщин, о которых говорили негромко и не при детях.
Родная сестра основной дяди Петиной любовницы была замужем за тогдашним министром лесного хозяйства. Мы с родителями останавливались у них в Москве, в министерском доме в Химках. Но я ни разу не видела дядину любовницу - когда дядя с ней приезжал к моим родителям, меня куда-нибудь высылали из дома – не считалось, что это будет полезно для меня.
Женщин себе дядя подбирал по одному удивительно совпадающему признаку: все они рано или поздно уходили от него, обобрав его буквально до нитки. Дядины подруги вывозили из квартиры мебель, одежду, картины и даже шторы. Имеет смысл заметить, что все они пытались вернуться к нему. И первое, и второе дядя принимал с редкостной выдержкой. Но проще, кажется, относился к первому.
Когда-то у дяди, как у всех нормальных людей, была семья. Он любил свою бывшую жену. Она ушла от него, положив начало опустошению дядиной квартиры, но оставив с дядей одиннадцатилетнего сына. Как и другие, она пыталась вернуться, но он не позволил ей этого. Только ее он и не смог простить – остальных возвращавшихся принимал с легкостью, впечатляющей родню.

Жил дядя Петя в центре города, в десяти минутах ходьбы от вокзальной площади. Мне нравились и эта площадь, и здание вокзала, сталинское, кремово-желтое, с башенкой, похожей на колокольню. На башенке были портик со строгими белыми колоннами, шпиль. Я знала, что Ангарск строили в пятидесятые, но хотелось думать, что, может быть, эта башенка когда-то была церковью.
В том районе стояли основательные, крепкие дома, покрашенные поверх кирпича разноцветной штукатуркой: кремовой, сливочной, желтой, розовой, коричневой. Часто дома были выкрашены в два цвета. Например, первые один-два этажа красновато-коричневые, а выше – цвета кофе с молоком. Дома отличались не только цветом, но и интересными архитектурными деталями.
Дядина квартира, большая и светлая, находилась в одном из таких домов с хорошо вымытым подъездом и широкой лестницей. В высоких пролетах подъезда молочным дымом висела снежная пыль, крахмалом сыпалась на ступени.

В тот приезд я нашла дядину квартиру полупустой: за несколько недель до этого у дяди Пети привычно вывезли мебель, на этот раз – его главная любовница. Она застала дядю с юной женой своего сына. Мама на несколько дней уезжала к сестре, этого времени дяде хватило, чтобы вздохнуть полной грудью. Я запомнила ту историю: моя мама часто припоминала дяде ее подробности. Как говорила мама, сын дядиной любовницы был высоким и красивым, и имел еще ряд достоинств, которыми не обладал мой дядя.
Действительно, дядя Петя не отличался ни ростом, ни красотой. Кроме того, он хромал: в юности, после травмы, ему удалили кость на одной из голеней. Дяде не понравилось носить протез, нога искривилась. Но к нему притягивало.
Стоит заметить, что дядя не походил, – во всяком случае, в те годы и в том моем восприятии, - на бабника. Он любил природу. Его выделяла хорошая строгость. Он, вообще, был натурой сдержанной, и, в то же время, романтической и страстной, и я предполагала, что основная его страсть – не женщины, что они для него что-то вроде сигарет, без которых он не мог обходиться. Пожалуй, от сигарет он зависел больше.

Так вот, дядина квартира в тот мой приезд отличалась простором. Из старых дядиных вещей оставался книжный шкаф. Этот книжный шкаф почему-то не трогали. Возможно, он был очень большой, а может быть, мешали книги: их бы пришлось долго вынимать из шкафа. Не исключаю, они мешали психологически, как и фотографии, которые тоже стояли в шкафу, за стеклом. Мне всегда казалось, что иные фотографии могут заменить сторожевую собаку. Фотографий, впрочем, было всего две: на одной - дядин сын, а другая была моей.
Фотографию сына дядя Петя часто переворачивал или прятал в шкаф, на книги, чтобы избежать лишних расспросов. Дядин сын сидел в тюрьме. Мама сказала, что дядя убрал его фотографию перед самым моим приездом. Я нашла снимок, когда копалась в книгах. Прямо в объектив смеялся молодой человек с хорошим лицом и умными глазами. Рядом стояла невыразительная девушка с напряженным взглядом.
Сел брат из-за ерунды. Какой-то вечер в ресторане, к незнакомой девушке за соседним столиком кто-то грубо пристал. Мой двоюродный брат выкинул обидчика прямо в окно, через стекло. Дело происходило на втором этаже, наверное, не обошлось без переломов. Тем ни менее, историю, скорее всего, замяли бы, но девушка, которая пришла в ресторан с моим братом, приревновав, вызвала милицию. Это она стояла на снимке рядом с ним.

2

Итак, мама разбиралась с дядей Петей. Не помню, чтобы она хоть раз, за глаза, не оправдала его поступков. Но в глаза мама говорила дяде Пете, возможно, чересчур прямолинейные вещи.

Когда умерла моя бабушка, маме было шесть лет, дяде Пете – меньше четырех. Дед привел в дом мачеху. Она была жестокой. Маме достались быт и груз отношений чужой женщины к чужим детям, - она жила в семье, с мачехой: с шести лет мыла полы, готовила, стирала и нянчила младших, а дядя Петя вырос на улице. И потом, всю жизнь, он жил как бы на улице. Мама переживала, что его жизнь складывается именно так.

В то время думала, что мама несправедлива к дяде Пете. Видела, как относятся к нему соседи и заходившие, порой, коллеги по работе. Коллеги благоговели перед ним. Соседи – любили, хотя и были в курсе его историй, протекавших шумно. Мы чувствовали на себе это отношение: оно распространялось на дядиных родных. Тем несправедливее казалось то, что высказывала ему мама.
Как-то сказала ему об этом, желая смягчить что-то слишком жесткое. Однако дядя сказал, что моя мама права. Что, более того, все хуже, чем она говорит. Но, - сказал он, - твоя мама святая. Все остальные женщины – ****и. Неужели, - заметила я после некоторой паузы. Да, - ответил он, - кроме твоей мамы, я знаю еще двух, как она. А как же я, - спросила я. А ты еще не женщина, - коротко ответил он.

К моей маме дядя относился нежно. Однажды она постирала дяде постельное белье. Мама болела астмой, и дядя не давал ей делать трудное, кроме того, он говорил, что она свое отстирала и отготовила еще в детстве. В тот день его не было дома. Стиральная машинка сломалась, мама стирала руками. Хорошо помню дядино лицо, когда он вернулся. Что ты, Мария, - шептал он дрожащими губами, - пусть суки стирают…

Мимо дома ходили небольшие оранжево-красные трамваи, кухонное окно выходило на перекресток, где они притормаживали с веселым звоном. У дяди был роман и с водительницей трамвая тоже. Иногда, в мамино отсутствие, она прибегала к дяде на несколько минут в немыслимом, безвкусном ярко-зеленом пальто с лисьим воротником и валенках. Даже это пальто не скрывало, как она красива. Она походила на восточных врубелевских женщин. Однажды мы столкнулись с ней на лестнице, она посмотрела на меня сосредоточенными бархатными глазами, и я, как-то вдруг, поняла, как сильно нравится ей мой дядя. 
Больше всего дяде доставалось за эту связь: девушка была на полтора года старше меня. Мама говорила, что минутной прихотью дядя Петя ломает ей жизнь.
Дядя Петя не спорил с моей мамой. Но выходные проводил у кухонного окна, из которого открывался вид на перекресток с трамваями. Когда на перекресток поворачивал трамвай, который вела девушка в неестественно-зеленом пальто, дядя Петя исчезал из квартиры – если, конечно, ему удавалось сделать это. Во-первых, требовалось, чтобы в нужный момент некому было уличить его в подглядывании за трамваями, во-вторых, кухонные стекла обильно зарастали инеем: всякими там снежными крестиками, сквозными паутинками, веерами, сгущающимися книзу в плотную снежную коросту.
Поэтому дядя будто случайно выводил на стеклах будто случайный узор, или опирался кулаком на стекло, – протаивая на жестком инее следы, тут же начинающие замерзать и немного похожие на следы на песке, полусмытые волной. Я садилась напротив у окна и, за общей невинной беседой, об охоте,  например, показывала, – ладонью на стекле, - какие следы какой зверь оставляет на снегу. Дядя Петя тоже показывал мне звериные следы. Так мы проделывали целую цепочку окошек наружу. Мама ловила меня на преступной симпатии к дядиному увлечению и ругала нас обоих.
Иногда дядя потихонечку пил, не пьянея, глядя все в то же окно. Он тогда только начинал пить. Он пил так спокойно, что ничто не предвещало того, что он когда-нибудь сопьется.

Мне шел двадцать первый год, и собственная судьба еще не коснулась меня. Я была как воздушный шарик, наполненный воздухом: любой ветер становился попутным. Еще и о жестокости мира мы с друзьями говорили красивыми словами. И я порядком скучала среди маминых ежедневных разборок с дядей Петей, хотя они меня и не отягощали. Мне многое нравилось в Ангарске.
Нравились запахи и звуки дядиной квартиры. Пахло книгами, деревянным паркетом, снегом, немного горьковато – табаком и кофе. Дядя научил меня готовить кофе на молоке: оно наливалось в турку вместо воды. Такой кофе согревал в мороз. До сих пор радостно вспоминать смешанный запах утреннего инея, густо нараставшего на стеклах в большой кухне, и кофейно-белой пены.
Нравилось, какой становилась в Сибири, у дяди Пети, мама. Они с дядей походили друг на друга, только у мамы черты лица, рядом с ним, оказывались более мягкими и облачными. Возле моего отца она всегда выглядела слишком мужественной.
В воздушные ночи хрупко светил фонарь сквозь морозные узоры, похожие на мелкие белые цветы, на облака, на мрамор с прожилками. Мы с мамой спали в зале, дядя - в дальней комнате. Окна комнат, кроме кухни, выходили во двор, неожиданно тихий для города. Тени ветвей ходили по комнатам, когда во двор въезжала машина. По ночам дядя задумчиво крался на кухню, где курил, плотно прикрывая дверь. Меня, почему-то, успокаивал ритм его шагов.

Основное время я проводила, бродя по Ангарску без особой цели. Дядя Петя давал мне денег: ловил в дверях, совал в ладонь пачку и тихонечко (мама не одобряла этого) буркал: “Купи себе чего-нибудь”. Я купила австрийские туфли цвета голубовато-серого жемчуга, с маленькими золотыми птичками – по одной на каждой туфельке – сбоку у носка, на очень высоком каблуке, и еще шерстяной спортивный костюм, синий с белым. И туфли, и костюм стоили две моих стипендии. Также купила валенки и все время покупала кедровые орехи.
Порою на меня обращала внимание мама. Я не слишком нуждалась в этом. Мне нравилось находиться неподалеку от нее, но, когда она обращала на меня душевные силы, их оказывалось слишком много. К счастью, основной их процент забирал дядя, и она, большей частью, только пыталась уговорить меня не рыться в книгах или бродить по городу, а пойти в какое-нибудь культурное место или съездить к родственникам. Но к родственникам не тянуло. Троюродный брат, с которым мы немного дружили в детстве, все еще – он был моложе меня – служил в армии.
Иногда я доставала снимок дяди Петиного сына. Он приезжал к нам, когда я была совсем маленькой, я не помнила его. Вдруг он оказался самым красивым человеком в сибирской родне. Становилось легко, когда я смотрела на его лицо. Только хотелось взять ножницы и отрезать девушку.
Собственно говоря, в каком-то смысле я отдыхала от студенческой жизни, которая, почему-то, оставалась для моей мамы за кадром.

3

Иногда дяде Пете тоже казалось, что он что-то должен сделать для моего светлого будущего.
Однажды он повел меня к “известному ангарскому поэту”, инженеру, который был у него в подчинении, чтобы показать ему мои стихи. У меня не имелось, к тому времени, иллюзий по поводу собственных стихотворений. Но дяде они нравились. Он даже вытирал слезы, когда я их читала.
Известного ангарского поэта не запомнила, хотя мы около двух часов просидели у него в комнате. Дядя в то время скучал в зале. Потом жена поэта поила всех чаем. И чай, и жена поэта оказались лучше разговора о стихах.


Еще дядя приносил программки литературных вечеров, которые в изобилии проводились в Ангарске в ту пору. Как-то они с мамой уговорили меня пойти на такой вечер. Пошла - чтобы отстали. Дядя проводил меня до дома культуры.
В доме культуры, открытом и пустом, довольно долго искала место, где будет литературный вечер, но, почему-то, ничего не находилось: ни места, ни людей, которые могли бы просветить в смысле литературного вечера. Наскучив этим занятием, наткнулась на уютную, но тоже без единой живой души, теплую комнату, темную, освещенную только фонарями снаружи и огнем в печи. Да, там была печь, круглая, до потолка, горели дрова. Поискала выключатель, сразу не нашла, потом глаза привыкли к темноте. Собственно, фонарь сквозь окно почти как лампа освещал стулья, стол в отдалении, печку.
Я сбросила на стулья пальто и шапку, села у печки – чтобы, прижимаясь к ней, смотреть в окно. Все время хотелось полнее ощутить Сибирь, а печка в ДК, без сомнения, была сибирской экзотикой. В Поволжье не ставили печей в домах культуры. За окном несильный ветер сдувал снег с елей, расплескивал его, нежным светящимся дымком вился вокруг фонарей. Дрова потрескивали и мерцали.
Безусловно, в этом что-то было, но длилось недолго. Внезапно в мою комнату влетели, сильно стуча, две немолодые дамы, и, опрокинув пару стульев в поисках выключателя, зажгли свет. Следом за ними, с огромной телекамерой, въехал примерно двухметровый толстый оператор. Еще до того, как глаза привыкли к свету, я поняла, что дамы недвусмысленно представляют собой ангарскую литературу.
Одна из литературных дам, сильно накрашенная и похожая на драматическую актрису, была в кружевной шали с длинными кистями и на высоченных каблучках. Другая, в брючном костюме, который ей не шел, со скудной растительностью на голове, прикрытой сверху нелепым шиньоном, показалась гораздо симпатичнее, в ней было что-то такое трогательно-неловкое, что хотелось погладить ее по руке.
Дама в шали меня заметила.
-Вам будет удобнее в другом месте, - ледяным голосом сообщила она и посмотрела на мои валенки.
-Благодарю Вас, - ответила я ей, - мне здесь достаточно удобно.
Дама с шиньоном была настроена благосклоннее.
-Может быть, наш юный друг тоже имеет отношение к литературе? – спросила она меня.
-Он нам не друг, - отрезала за меня первая дама, хотя я уже настроилась ответить второй по-человечески.
Я тогда ходила в вельветовых штанах, которые шила сама, и двух отличных свитерах один поверх другого, оба вязала мне мама. Я знала, что выгляжу, может быть, несколько своеобразно, но хорошо. И что даже при моей короткой стрижке трудно перепутать мой пол. Поэтому я устроилась еще удобнее, и еще повыше закинула ногу на ногу, и уже не просто постукивала валенком по печке, но даже, кажется, слегка пинала ее.
Неожиданно за меня вступился оператор. Он стал рассказывать, что сейчас в этой комнате начнется литературный вечер, на который приглашаются все желающие, и предложил остаться, пообещав, что будет интересно. Оператор был большой, стильный и уютный, как слон.
И я осталась. Я только пожалела, что нет сигарет. Если бы они у меня были, я бы закурила.
Но дама в шали с кистями сама закурила. Вернее, закурили обе дамы. Я тут же попросила прикурить, причем у дамы с кистями. Она взбесилась. Она сразу же развернулась и посмотрела на меня бешеными глазами. Мне даже показалось, что она сейчас на меня прыгнет.
Но тут сигареты нашлись у оператора. Они, правда, оказались слишком крепкими для меня.
Через некоторое время дама в шали сама обратилась ко мне. Она спросила, откуда я взялась. Я сказала, что из Тольятти. Она заявила, что первый раз слышит о таком месте.
Потом подошли еще человек десять ангарских литераторов и сам поэт – хорошо сложенный невысокий человек лет тридцати пяти, в хорошем костюме, с чуть-чуть печальными глазами на открытом лице, каштановыми волосами до плеч и стопкой книг. Комната выстроилась в сцену и зрительный зал со стульями. Свет опять погасили, оставив лампу на столе, у которого расположился поэт, и пару прожекторов для оператора. У меня еще раз спрашивали, откуда я, а потом спросили, не в Прибалтике ли это.

Вечер показывали по ангарскому телевидению. Очень удивилась операторской интерпретации того, чему была свидетелем сама: все неуловимо изменилось и получилось привлекательнее, таинственнее и несуетнее, только поэт вышел равным себе.
Кроме поэта, оператор довольно много снимал меня, сидящую за литературными дамами. Камера то и дело крупным планом задерживалась на моем лице, последовательно отражая гамму выражений от недоверчивого внимания до мечтательного интереса. (Я пыталась понять, нравится ли мне поэт, в итоге решила, что нравится.)
Стихи же его оценила только через несколько лет, встретив в московском журнале.

4

А погода стояла морозная, с тончайшим игольчатым снегом сквозь слепое солнце. Маленькие блестящие снежинки были как золотые веснушки солнечного света. Светлое небо, веселые нахохленные птицы, на каменных стенах домов по утрам висели паутины инея. Пар из труб высоко поднимался над крышами. Он казался плотным и теплым, как парное молоко. Я ходила по Ангарску в валенках, хотя потеплело: с минус сорока до минус двадцати. Холод был сухим и легким. У меня быстро прошла довольно сильная простуда, с которой я уезжала из промозглого Поволжья.
Почему-то сильнее всего пахло снегом и морозной свежестью на городском рынке, хотя рынок размещался под крышей. Еще в нем пахло тайгой. Я надеялась съездить в тайгу, но находила ее только на рынке, и, наверное, и заходила туда ради его запахов, диких и легких. Ангарский рынок больше остального напоминал, что это - Сибирь.

Должно быть, рынок связался с запахом снега, потому что в первый раз я пришла туда в пургу. Снег, холодный и белый, туманился облаками вокруг рынка, белел у щелей под потолком и возле открытой двери, не тая, рассыпался на полу белым песком.
Под потолком, в кучке воробьев, среди невесомого снежного ветра, красными фонариками светились снегири. Их песенки выделялись среди чириканья. Нигде больше не слышала, как посвистывают и трещат снегири. Они трогательно перелетали пухлой стайкой по рынку – воробьи, снегири, еще какие-то птички.
Продавали таежные ягоды, алые, синие, сизые, красные, голубые, черные: бруснику, чернику, голубику, клюкву, жимолость, черемуху. Все ягоды, сушеные, моченые, мороженые, были маленькие и круглые, походившие друг на друга. Они и назывались похоже, например, названия брусники и черники звучали почти одинаково, уже не помню, как.
Продавали зеленоватые грузди, кедровые орехи, мед, молоко, серу – лиственничную смолу, которую можно жевать. Звериные шкуры, самые разные: лисьи, беличьи, заячьи, лосиные, волчьи, медвежьи. Унты, сшитые из звериных шкур, мужские – сделанные крепко и немного грубо, женские, вышитые бисером, иногда очень искусно. Меховые шапки, теплые носки, связанные из собачьей шерсти. И просто собачью шерсть, пуховую и тяжелую.
На рынке стоял спокойный шум, не было суеты, никто никуда не бежал. В Сибири еще не встречались кавказцы, заполнившие тогда самарский рынок, и азиатское начало было другим: буряты, коричневые, скуластые; еще какие-то узкоглазые северяне. Лица - доверчивее, чем у нас, более кроткие и невозмутимые, более здоровые, что ли… И узнаваемый акцент, теплый, сибирский, - казалось, что голоса немного улыбаются.
Запомнилось, как смуглая русская девочка торговала брусникой: сидела на полу возле бочонка, прикрытого мешковиной, о чем-то думала, спокойная-спокойная. Когда к ней подходили, она, молча, снимала со своей брусники сначала мешковину, потом еловые ветки, которыми были прикрыты ягоды, показывала их: влажные, живые, с веточками и налипшими хвоинками. А сама думала о чем-то.
Больше всего, конечно, нравились охотники. В косматых унтах, зашитых толстыми нитками дубленках, они пахли зверями, горьким дымом, еще чем-то, откровенно лесным. Однажды видела, как охотник продавал волка, вернее, волчью шкуру. Он выглядел усталым и держал в руке ружье, а волк, распластавшись, лежал на полу, у него, под шкурой, не было тела, но оставалась морда с зубами и раскрытыми остекленевшими глазами.

5

…В тот день мама с дядей Петей, который изменил своему правилу не влезать в спор, спорили почти с утра. У них завязался диалог о любви и формах, которые это чувство принимало у дяди Пети.
Куда бы я не сунулась с книгой, которую собралась почитать, - на кухню, в зал, в прихожую, где можно было читать, сидя под лампочкой у телефона, - они появлялись рядом, жестикулировали, как пара итальянцев, и говорили громко. Я пробовала закрыться от них в дяди Петиной дальней комнате, но они явились и туда. Кончилось это тем, что они даже мне надоели.

Я положила в свою сумку на ремне эту самую книгу, “Острова в океане” Хемингуэя, тетрадь, маленький термос с чаем, удобный, на одну кружку, набросила на спортивный костюм, в котором ходила по дому, пальто, взяла шапку, сунула ноги в валенки, и вышла на улицу. Начинался вечер.
Я пошла, куда глаза глядели, и дошла до автовокзала. Продавали билеты до Иркутска, по времени и расписанию выходило, что могу доехать до Иркутска, погулять часа два, вернуться обратно. Я еще ни разу не была в Иркутске.

Автобус уходил перед самым закатом, закат пришелся на дорогу, а дорога шла через лес, он стоял по обе стороны трассы.
В лесу, на деревьях, под деревьями, лежал снег, холодный и легкий, как перышки. Белая бахрома свешивалась с деревьев, лес запомнился медленным и светлым, а сама белизна – сияющей и ласковой, как майский цвет. Много было инея, причем, чем дальше к Иркутску, тем больше. И мне этот лес, конечно, очень понравился, я тогда от всего ожидала блаженства.
Иногда между деревьями струились белые, кудрявые, как пар, потоки снега или инея, - наверное, взлетала, хлопая крыльями, птица неразличимой породы. А может быть, это продолжительное паденье возникало само по себе. Тишину не было слышно из-за гула автобуса, но она ощущалась каким-то шестым чувством.
Начинались уже прозрачные синие сумерки, день уходил. Молочная синева залегла под навесами еловых лап, снег стал матовым и особенно красивым там, где блестящее переходило в матовое, молочно-синее. В какой-то момент деревья в тайге стали белее и четче, словно бы сгустились.
Свет в автобусе не зажигали. Хотелось рассмотреть первые звезды, но на автобус словно дохнуло из гигантской трубы - только не теплом, а, одновременно, темнотой и холодом. Стекла автобуса в несколько секунд будто закоптило инеем.

6

В Иркутск мы приехали в полной темноте. Шестьдесят километров расстояния, – но в Ангарске минус двадцать, а в Иркутске – ниже сорока.
На маленьком, в одну комнату, автовокзале в то время не было градусника. Заглянула туда, убедилась, что нет проблем с билетами, и таксистов – навалом (один чуть не свел с ума, уговаривая поехать в какой-то Бохан), и пошла наугад по городу, неотчетливо ощущая, что что-то в нем иначе, чем час назад в Ангарске.
Холод не вызывал озноба и той тоски, которая бывает в Поволжье при ветре уже при минус пятнадцати. Только слишком облегченно чувствовало себя тело в одном шерстяном костюме под пальто, стекленел от дыхания меховой воротник, слипались ноздри, а при глубоком вздохе склеивалось и ниже, в легких.
Улица, по которой я шла от вокзала в город, была музейной, Тимирязевской. Я не знала ни названия улицы, ни того, что на этой улице дома декабристов - усадьба Волконского, дом Трубецких. Мне показалось, что это обычная улица, где живут люди, только свет в окнах, почти везде, погашен. Слабо, морозно и сухо пахло деревом, дровами, дымом. Деревянные дома тихонько трещали от мороза. Впереди виднелась пожарная каланча, которую тогда приняла за церковь.
Больше всего поразили дощатые тротуары. Сухой, легкий снег лежал на этих тротуарах, но не скрывал их полностью, видно было, что они деревянные. Мои шаги звенели и глохли в отдалении, тупели, уходя в черное пространство. В этом месте появлялось ночное ощущение города, такое глубокое, будто бы ночь здесь стояла несколько месяцев.

Позднее читала о сибирском барокко, об иркутском барокко, о музыкальных салонах, литературных вечерах и домашнем театре Марии Волконской. И возвращалась в тот район.
Но первое, случайное впечатление, когда не знала ни о барокко, ни о декабристах, оказалось самым сильным. Я видела старое дерево, темное и тихое, выпиленные из дерева кружева, маленькие балкончики, похожие на граненые стаканчики в деревянных подстаканниках, и мне хотелось зайти в гости в такой дом.
Дерево легко вызывает чувство – оно само как чувство.
Дерево способно давать одновременное ощущение бедности и богатства, простоты и достаточности этой простоты, и даже вызывать в памяти то, чего в ней не было.
Возможно, оно впитывает в себя случившееся рядом с ним. Особенно сильно это чувствуется в хороших домах, где люди живут полной жизнью. Как бы то ни было, прочитывалась душа того места: смесь интеллигентной, аристократической тонкости с труднообъяснимым, но основательно ощущаемым привкусом купечества.

По другую сторону улицы от домов декабристов стояло хорошо освещенное здание, по виду похожее на институт. Его окружали забор и деревья, аура ощутимого тепла шла от него. Вообще, в мороз хорошо зайти в большой дом.
Я перешла дорогу и поднялась по ступенькам на высокое крыльцо. У входной двери висела табличка под стеклом, заросшая снегом. Прочитать табличку не смогла, но поняла, что это, действительно, какой-то институт.

7

Изнутри здание оказалось еще уютнее: просторное, старое, хорошо сделанное. У основания лестницы, ведущей наверх, стояла деревянная вахта, вроде кафедры, только больше и с перилами. Вахтер, сидящая внутри, строго посмотрела на меня из-под тяжелых роговых очков:
-Только тебя и ждут. Что, он будет из-за тебя всю ночь сидеть?
Я и так хотела попросить разрешения пройти погреться, но теперь, почему-то, не сделала этого. Только кивнула, не разлепив склеенных холодом губ, и пошла, куда она показала – вверх, на лестницу. Лестница была чудесная: широкая, рассчитанная на многих одновременно идущих, деревянная, с уютными, стоптанными в середине ступеням. Они поскрипывали под валенками. Я поднялась на второй этаж.
Институт походил на один из старых корпусов куйбышевского медицинского. Старые институтские здания вообще немного напоминают друг друга. И в нем, как в нашем анатомическом корпусе, пахло формалином. Но институт в Иркутске был чище и, чем-то, роднее, чем мой собственный.

Чувство родственности у меня иногда появляется в местах неожиданных. Зато бывает, что годами безуспешно пытаюсь адаптироваться к пространствам, которые давно должны стать привычными. Мой родной город редко вызывал у меня чувство дома. Мне часто казалось, что я, вообще говоря, не оттуда.
Я шла по этажу, пытаясь догадаться, что это за институт. Двери учебных комнат (на них так и было написано: “учебные комнаты”) оказались открытыми. У нас в Куйбышеве они запирались. Я заглядывала в них, соображая, чему, собственно, учат в этом институте – вот комната физики, вот ботаника, еще комната с географическими картами…И еще комната с географическими картами… Кроме формалина, пахло чем-то горьковатым, старым и, в то же время, свежим.
Затем обнаружились комнаты, в которых и стояли ванны с формалином. Уже решила, что – привет коллегам! - попала в иркутский медицинский. Но в ванных оказались не люди, а большие животные. Сначала - корова, не совсем похожая на корову, потом – лошадь, потом еще какое-то животное, которое я не распознала.
Ветеринарный институт? Или, может быть, зоологический факультет? Дальше пошли дикие животные: олени, кабаны, встретились медведь и волк. Животные были не только в ваннах, но и стояли чучелами. В некоторых комнатах рядом с чучелами лежали образцы каких-то трав.
Были и чучела птиц: много, разных, и домашних, но, большей частью, диких. Птицы в полумраке казались живыми. Их красиво сохранили.
Попалось помещение с охотничьей утварью. Странный это был институт. Я переходила из комнаты в комнату, и уже ничего не пыталась понять, просто смотрела на все это. Даже не пыталась понять, зачем ветеринарному институту, допустим, ружья…
Спустя годы узнала, что побывала на Кафедре Охотоведения Иркутского сельскохозяйственного института, где учился Александр Мень. Но в то время я не имела представления о том, что такая кафедра существует.

Звери в меховых шубах и эти птицы рождали туманное чувство тайны. Деревянные половицы скрипели тихонько и уютно. Вообще, странный институт был как теплый ветер в ненастный день.
Наверное, такому ощущению способствовал лесной звериный запах: тревожно и ласково пахло шерстью, зверем, и, как мне показалось, - хвоей и осенней листвой. Этот запах, скрип деревянных полов, просторные высокие комнаты вызывали внезапные ассоциации. Например, со старой помещичьей усадьбой.
Казалось, что сейчас выйду в еще одну просторную комнату, где будет посвистывать большой самовар и за раскрытой на балкон дверью окажется не зима, а осень, красные и багряные деревья, яблоки будут рассыпаны на полу. И что-нибудь там случится.
Действительно, я скоро вышла в дощатый, длинный коридорчик, из таких, которые куда-нибудь приводят. Он и привел меня к большой, высокой двери. Я зашла в дверь, немного разочаровавшись: за дверью была обычная аудитория. В ней горел свет.

Большой лекционный зал, высокие окна с мелкими переплетами, внизу, у двери, доска, стол и кафедра для лектора, выше деревянные скамьи и столы для студентов. Только что вымыли полы: они еще не просохли. Я взглянула на часы, зашла и забралась на самый верх. Я устроилась у стены, с той же стороны, что и дверь. Дверь заходила в зал сбоку, к тому же она находилась в небольшом тамбуре, меня от двери не было видно. Через некоторое время это оказалось существенным.
Конечно, в незнакомом городе стоило поторопиться, чтобы не опоздать на последний автобус – он уходил в девять вечера. Но до вокзала было рукой подать. И, должно быть, перепад температуры – а разница между аудиторией и улицей составляла градусов шестьдесят - подействовал гипнотически. Я немного опьянела от тепла, перестала ощущать себя в другом городе и думать, что начинается ночь, никто не знает, где я, а до последнего автобуса совсем немного. Я стала как туман, стекающий под утро в лощину по собственным законам, или как роса – словом, сконденсировалась в этой аудитории.

Достала термос со сладким чаем, какое-то время смотрела, как над крышкой, которая заменяла чашку, поднимается пар. Потом вытянула из сумочки тетрадь и принялась описывать дорогу, сине-голубой сумрак, засыпанные инеем деревья и узоры на стекле автобуса. Я написала про огонек за изгородью ветвей, в синеющем лесу, про деревья вокруг костра, про птицу, взлетевшую с ветви, с которой потом долго сыпался снег. Мне хотелось написать об этом так, как написал бы Хемингуэй.
Я писала, что иней на стеклах на ощупь был – как железо, или, скорее, холодное серебро, объемный, металлический, тяжелый и неподвижный - хотя менялся и буйно рос, как дикие травы на пустырях.
Потом написала, что этот иней был на стеклах маленького, пахнущего деревом трактира, и написала о компании, которая сидела в трактире. И о тишине в этом трактире, и о хозяйке, которая убиралась, потому что было уже поздно. И о собаке, которая спала у стойки и вздыхала во сне.
Лекционный зал, звери, тайга, “Острова в океане” Хемингуэя – откуда взяться трактиру, непонятно. Жаль, что та тетрадь не сохранилась. Я писала, увлеклась, и глубже, чем кожей, костями чувствовала, какой холод стоит за стенами аудитории, и как в ней тепло. Стены вокруг покачивались, плыли. Время замерло.

Когда меня закрыли в аудитории, свершившееся дошло не сразу. Отсрочено осознала, что кто-то мягко подошел к двери, не выключая света, вставил ключ в дверь, а потом повернул его. Когда пришла в себя, этот кто-то отошел далеко, шаги смолкли. Но еще какое-то время думала, прежде чем слезть сверху. Думала о том, что скажу, когда мне откроют, и что скажут мне.
Конечно, все-таки, я спустилась и стала стучать. Потом достала из сумочки скальпель (вместо ножика, везде возила и носила с собой маленький хирургический скальпель) и попыталась им открыть замок. Но старый, закрывающийся на большой ключ замок не поворачивался ни авторучкой, ни скальпелем.
Что я только не делала с той дверью… Бухала в нее ногами, но валенки были мягкие, мне самой ничего не было слышно. Разбежалась и прыгнула на нее, несколько раз стукала ее всем телом. Но двери в лекционный зал были высокие, толстые. Их невозможно было вышибить. Какое-то время стучала в дверь руками и создавала еще какой-то шум, оказавшийся напрасным.
Потом поднялась наверх, на прежнее место, допила чай. Страшно было думать, что будет с мамой и дядей Петей – они, наверное, уже волнуются. Меня и саму не привлекала перспектива заночевать в лекционном зале.
Походила по залу, посидела на подоконнике, нарисовала мелом на доске рожицу. В одиннадцатом часу до меня дошло, что теперь – вечер пятницы, до понедельника сюда, скорее всего, никто не придет. Но самое интересное, – начинаются каникулы.

Около одиннадцати я выломала окно. Старалась быть аккуратной, и сначала пробовала просто выставить стекло, но потом разбила его и сломала раму. Не пролезала в слишком маленький квадратик переплета, поэтому выбила еще одно стекло, и сломала деревянную перекладину.
Тогда немного занималась скалолазанием, мне не составило труда дойти по карнизу до водосточной трубы. Потом спустилась по водосточной трубе, сильно жалея, что нечаянно выбросила, вместе с пальто и шапкой, варежки. Руки приклеивались к железу.

8

Внизу ждал новый сюрприз. С тротуара забор, окружавший институт и деревья вокруг него, был небольшим, со стороны института - вдвое выше. Это вообще свойство Иркутска: с улицы дом может быть маленьким, одноэтажным, с крышей до земли, а зайдешь во двор – здоровый домище в два этажа, и даже балкон висит над крыльцом…
Так вот, забор был высокий только со стороны сада. Он состоял из двух бетонных частей, нижняя половина гладкая, верхняя с прорезями. С улицы было видно только верхнюю часть, которая примерно по грудь прохожим; изнутри же мои поднятые вверх руки не захватывали верхушки. И он как-то так был устроен, что казалось, что подняться по нему элементарно.
Возможно, в другую погоду я бы, действительно, легко вскарабкалась по такому забору. Но руки замерзли, не могла ухватиться настолько, чтобы подтянуться и вылезти. А мороз ниже минус сорока, и на улицах – никого, стучи-не-стучи, кричи-не-кричи. Одна зимняя ночь по обе стороны.

И тут послышались шаги, кто-то шел, бормотал себе под нос (то ли что-то напевал, то ли ругался) и размахивал руками – шуршала и скрипела одежда. По бормочущему голосу я поняла, что это мужчина, уже не молодой, но еще достаточно сильный, чтобы вытащить меня, к слову будет сказано.
-Эй! – крикнула я ему, и он отшатнулся от забора и споткнулся. Потом послышалось хриплое кряхтение.
-Ты чего там делаешь? – подозрительно спросил он, еще не видя меня.
-Сижу здесь, - ответила я ему с внезапной злостью. Он заглянул через забор, я увидела четырехугольное лицо с покрасневшими глазами и набухшими подглазьями. Какое-то время он разглядывал меня, потом спросил:
-А черта?
-Меня случайно закрыли в здании, - объяснила я. Он обвел взглядом институт, нашел разбитое окно. Когда он снова на меня посмотрел, на его лице не читалось ничего, для меня, хорошего.
-Это ты разбила окно? – спросил он. Выбирать собеседника не приходилось. Я стала объяснять, что меня ждут, что я из другого города.
-Откуда? –спросил он. Мне почему-то не захотелось называть ни Ангарск, ни Куйбышев. Я ответила, что из Тольятти. Он мрачно заметил, что не знает города с таким названием. Потом посоветовал, раз уж я так хорошо лазаю, залезть на дерево, а оттуда – прыгнуть на забор. Возможно, это была шутка.
Не помню, что ответила на это, зато помню досаду и ужас, с которыми услышала удаляющиеся шаги. Но ушел он не далеко: раздался стук. Он стучал в двери института, стучал долго. Потом он долго звал сторожа.
Затем он подошел к высокой железной калитке, проделанной в заборе со стороны крыльца (она вела в сад с тополями, через нее я тоже пробовала вылезти), и я услышала, как он что-то делает. Оказалось, он просто вертел в руках висящий на калитке замок.
-Откройте! – уже взмолилась я, радуясь, говоря откровенно, тому, что он меня не покинул.
-Как я тебе открою закрытый замок? – проворчал дядька.
Приветливостью он не отличался. Ворча и бормоча, он вернулся на тротуар. Услышала, как, шурша, он снимает ремень. Тяжело звякнула пряжка. Мне перебросили ремень, и я уцепилась за пряжку. То ли руки отогрелись к тому времени в варежках, то ли держаться за ремень оказалось удобнее, чем за забор, но дело пошло. Только мешало пальто, и, стараясь не думать, что будет со мной, если этот тип меня не вытащит, сняла его и бросила на забор.
-А чего ты мне свою одежду кинула? – тут же заворчал тип.
Не отвечая, я вцепилась в ремень. Он потянул за него, и, перебирая валенками по стенке, я выбралась наверх. Вообще говоря, сначала повисла на заборе, отдыхая и ожидая, что он поможет мне как-то, руку подаст, например. Прохожий сматывал ремень. Косо взглянув на меня, буркнул:
-Всю ночь собираешься висеть?
Я, захватив с забора пальто, спрыгнула вниз. Прохожий (это был увесистый мужчина килограмм в девяносто), взглянув на меня, еще раз чертыхнулся, и сделал шаг по дороге, потом, остановившись, сунул себе ремень под полушубок и стал возиться там. При этом он как-то нехорошо на меня посмотрел. Несколько запоздало подумала, что странный он, вообще, может быть, маньяк. Никого на улицах нет, – чего он ходит? Я дернула в сторону вокзала, бегом, быстро.
Дяденька, щелкая своим ремнем и дуя на руки, усилив голос, что-то пробурчал вслед. Расслышала только: “…нанимался вас таскать”.
Бежала недолго – на таком морозе быстро сбивается дыхание. Никто за мной, конечно, не гнался.

9

На вокзале выяснилось, что, из-за стужи, отменили даже восьмичасовой рейс. И такси не ходило. Денег на такси и не было, но все равно я пошла к таксистам. Никто не собирался ехать в сторону Ангарска. Это было невыгодно: и слишком холодно, и слишком поздно, о чем мне и говорили. Часы показывали начало первого. Я старалась не представлять, что сейчас творится у дяди Пети, с мамой. Я ругала себя за то, что ушла из дома, ничего не сказав. Собственно, даже не простилась.
Потом опять стала приглядываться к таксистам. Требовалось найти круглосуточную междугороднюю, добраться нее по этому морозу и сообщить о себе в Ангарск. Единственный телефон-автомат на иркутском автовокзале почему-то не работал. Денег у меня, правда, хватало ровно на обратный билет до Ангарска, но это шло вторым вопросом.

Мужчина лет тридцати двух – тридцати пяти быстро шел, почти бежал через зал. Я какое-то время просто смотрела на него, потому что он был по-мужски красив. Т.е., когда мужчина сам не знает о том, что он красив, или не думает об этом, или знает это, но думает не об этом. Я подумала, что он слишком хорош для таксиста, но, тем ни менее, перехватила его по дороге:
-Вы таксист? Таксист, - ответил он, замедляя шаги. У него были внимательные глаза. Я попросила:
-Хотя бы просто выслушайте меня! Он остановился, и, еще не до конца развернувшись корпусом, наклонился ко мне. Я рассказала свою историю – до того, как вылезла из окна.
-Поехали, - сказал он просто.
- У меня нет денег, - заметила я.
-Ну, я это понял, - сказал он, - пошли.
- А как же вы?
- Ничего, потом заеду в аэропорт, там всегда полно народу.
- А они? – кивнула я на других таксистов.
- А они – бездельники, - засмеялся он.

Какое-то время мы ехали молча. Потом он включил радио. Маяк, время московское, передавали песню – “Земля в иллюминаторе”. Ее пела в те годы группа “Земляне”.
Мне вдруг показалось, что я возвращаюсь домой из космоса. Мне стало хорошо. Водитель едва уловимо улыбался. Его руки легко лежали на руле. У него были руки с тонкими запястьями и длинными, сильными пальцами. Казалось, он не прилагает никаких усилий, машина сама летит сквозь ночь.

Слева над дорогой поднялся плотный туман.
-Ангара, - сказал водитель. Ангара была с его стороны, по ходу движения, но я опустила стекло, и в машину ворвался шум, заглушивший шум двигателя.
-Она не замерзает. Только в самые холода, но и тогда остается полынья. Здесь, у Иркутска, птицы зимуют.
-Какие птицы? – спросила я.
-Утки… много, разных. Их тысячи. Сейчас их не увидим, они улетают спать в другое место. Но, подожди, покажу тебе наш пляж.
Мы проехали еще немного, и он остановил машину. Мы были где-то за городом, у леса.
Ангара бежала через ночь. Она была живой, она бежала и походила на человека, который не спит, когда спят все остальные.
Она разбрасывала себя по сторонам. Над ней стояли облако пара и крик - светлый, беспечный, сильный. Гул, рев, клекот, хлопанье крыльев, восторг, радость, кипение, трепет: громада звуков, поток звуков. Она звенела и трещала, веселая, стремительная, вольная. Летящая в снежно-водяном дыме, она была ветром, огнем, который превращается в снег. Что-то среднее между звуком и дымкой: дух, зов свободы почти в чистом виде.
Я уже видела Ангару, два раза, летом и зимой. Но никогда еще - такой красивой и звонкой, как в ту морозную ночь. Она одновременно была и конкретной, как бьющееся сердце, и нематериальной, как энергия, и только, будто бы, избыток энергии становился материей: искрами, водяной пылью, хрустальным туманом, замерзающим на лету бенгальским огнем, осевшими на деревьях ледяными водопадами.
Еще это походило на негатив. Светящееся сквозь черную ночь белое молоко, удивительное, очень нарядное белое, стеклянные многослойные водоросли, распущенные волосы, ледовые шарики, пузырьки, оборки, сплетенные с ледяными гирляндами ветви: деревья у берега. Причем во всем этом словно бы не было воды: не мокрое, но звенящее, скрип ледяных ветвей, звон ледяных стекляшек, немного похожий на перезвон мелких монеток, капли лопались и трескались на морозе.
У водителя был вид человека, который сам все это сделал.
-Да, - сказал он весело, - здесь настоящие зимы.
Он также сказал, что мы там, где купаются любители зимних купаний. Они приходят сюда поздним вечером, почти ночью, когда никто не видит, потому что залезать в воду при таком морозе можно только голышом: купальник примерзает к телу. Он показал, где купаются.
Но мы никого не увидели. Возможно, было поздно даже для тех, кто любил купаться поздно вечером. А может быть, все-таки, чересчур морозно. То, что он назвал пляжем, оказалось наледью у берега, у черной полыньи под белыми деревьями.
Мы поехали дальше, и, чтобы слышать шум Ангары, я еще ненадолго опустила стекло, и водитель не говорил мне, что я застужу машину, и не просил закрыть окно.

Потом мы летели по ночной тайге, и снова было необъяснимо хорошо и спокойно. На меня часто небольшая доза опасности действовала, как успокаивающее, но и еще что-то, счастливое, присутствовало в холодной ночной дороге. Не проходило еле уловимое, как привкус, ощущение космического корабля. Если оттаять ладонью на боковом стекле иней, сквозь снеженные ветви деревьев можно было, хотя и не очень хорошо, видеть звёздное небо.
-Хочешь посмотреть звезды? – спросил водитель.
Он остановил машину, выключил фары и мотор. Мы вышли из машины, каждый со своей стороны. Тишина обступила нас. Стало так тихо, что слышалось дыхание. Горьковато, смолисто и снежно запахло лесом. Мы стояли на трассе посреди тайги.

Тайга спала. Она была как одно большое белое облако. Она стояла неподвижно, только изредка с веток сыпалась белая пыль и клубилась в замершем лесу. Высоко над ней висело ясное черно-звездное небо: звездная сеть над всем видимым пространством.
Чистая, морозная, безлунная зимняя ночь вдали от города. Тысячи звёзд, миллионы звезд, яркие, блестящие, холодные… Они рождали чувство необъяснимой высоты неба и необъяснимой бесконечности ночи.
Звездный свет отражался снегом. Можно было различить лицо, пар вокруг лица, очертания фигуры, контуры машины, иней на деревьях – густой и легкий, как одуванчиковый пух. Собственно, хорошо виделись только деревья в инее, остальное угадывалось. Все же я то-ли видела, то-ли чувствовала, как он улыбается и смотрит на меня. Потом он закурил, и огонек сигареты не осветил ему лица, но, наоборот, погрузил его в темноту.
Я подумала, что, наверное, никогда больше не увижу этого человека, но мне все равно было хорошо. Появилось странное ощущение, что давно знаю его, и буду знать и дальше, и это, почему-то, успокаивало.
Он показал Юпитер и Стожары над ними – собранные в кучку семь небольших звездочек созвездия Плеяды. Я впервые разглядела Стожары. Они ярко светились над тайгой. Обычно их почти не заметно. Он говорил о них, и показывал какую-то красноватую вздрагивающую звездочку, не Марс, не планету, а именно звезду, и что-то еще. Голос его звучал приглушенно и немного рассеянно.
Но я запомнила только Стожары, и еще - что самой красивой и сияющей на небе была бы Венера. Но для нее уже слишком ночь, и ее не видно за деревьями.
Ближе к Ангарску иней кончился: сохранялся перепад температур.

В дяди-Петином дворе мела метель. Снегопад показался теплым, как летний дождь. В окнах дядиной квартиры горел свет.
Машина уже поехала, и водитель, высовываясь, помахал мне. Я полезла в карман и нащупала деньги на билет до Ангарска, вытащила руку с бумажкой и что-то крикнула ему на эту тему. Он притормозил, понял, в чем дело, засмеялся:
-Оставь, подберу кого-нибудь побогаче…


10

Часы показывали три ночи. Мама с дядей Петей, одетые, стояли на кухне и все еще говорили - о том же самом. Я зашла на кухню, и они, оба, вскользь посмотрели на меня. Меня не ждали.
-Три ночи, - сказала я им.
-Три ночи? – удивились они.
-Ну да, - сказала я, - я думала, вы меня потеряли.
А они мне сказали, что не беспокоились: подумали, что я поехала
к другому дяде, и решила остаться у него на ночь.
- Я же не знаю его адреса, - сказала я.

Они еще раз удивились, а меня охватило чувство изменившегося времени, нереальности. Я побывала там, где время течет по иным законам. Я словно бы вернулась к ним с другой планеты. Или из будущего в прошлое.



7.2006 – 3.2007.