Гл. 7. В эвакуации - 1941-44 гг

Юрий Бретштейн 2
    Советская власть действовала заботливо и четко. По указанию райкома партии в первый же день нашего приезда колхоз выдал на каждого прибывшего по 5 кг. муки, 5 кг. баранины, 5 л. подсолнечного масла и 5 л. молока («всего - по 5») - из расчета на 5 дней, определенных на обустройство. После этого всем трудоспособным  надлежало идти работать в колхоз, а детишкам продолжать учиться в школе на новом месте.

   Войну здесь всё же ещё не «почувствовали»: жили спокойно, и большинство колхозников - достаточно зажиточно. Поселили нас у вдовы Татьяны Федоровны Аникиной, жившей с сыном Шуркой, добрым и веселым 17-летним малым. Она отдала нам свою горницу, сама с сыном оставила себе маленькую комнату и прихожую. В красном углу горницы располагались иконы. На одной была подпись (на старославянском языке) «Алексiй - человек Божiй». Хозяйка была набожной, каждое утро и вечер стояла на коленях и шёпотом молилась. По утрам, просыпаясь, я видел её молящейся в углу и отбивающей поклоны перед иконостасом. В углу горницы для дополнительного обогрева стояла «голанка» - цилиндрическая высокая каменая голландская печь, обитая железным листом.

   Прихожая была большая, с русской печью посредине, где на каменной лежанке наверху в крестьянских семьях обычно спали старые и малые. На поде внутри печи выпекался хлеб, лепёшки и блины, варили обед, таская ухватами и ставя на шесток чугуны с горячими щами. Когда печь немного остывала, туда помещались горшки и кринки, в которых «парилось» и дозревало топлёное молоко… Сливочное масло «сбивалось» из сметаны в «пахталке» - удлинённом узком деревянном «бочонке», внутри которого надобно было вручную двигать вверх-вниз деревянный шестик с круглым плоским наконечником… Через некоторое время сметана «сбивалась» - разделялась на густое масло и жидкую обезжиренную пахту, напоминающую сыворотку… Ею обычно поили скотину (хотя она полезна и для людей…).

  В сарае хозяйка держала корову и годовалого бычка, полдюжины овец и козу Розку. Ещё были, конечно, куры со своим «начальником» - рыжим петухом. Для меня,  городского мальчишки, всё увиденное было внове и очень даже нтересно… Так, я в первые же дни по приезду, найдя на скотном дворе подмороженные утренними заморозками красивые и твёрдые круглые чёрные «фасолины» и «горошки», некоторое время размышлял, что это такое, потом положил их на печь, чтобы разморозить, пока по запаху, наконец, не догадался об их происхождении… Потом, конечно, пригляделся, что такую же «продукцию» выдают и наши овечки и козы. Различных подобного рода «открытий» было много…

   Хотя  наша семья была «городская», однако, вероятно, крестьянские корни (или «гены», как любят говорить) позволили быстро и практически безболезненно перейти к новому образу жизни. Труднее было приехавшим с нами семьям «чисто городской» интеллигенции - запомнилась учительница музыки из Кишинёва,   которая все время жаловалась, что окончательно испортит руки и не сможет играть на фортепиано...
   
   Отчим стал работать на колхозной конюшне (он был родом из небольшого посёлка на Украине и в молодости имел дело с лошадьми – ещё в первую мировую войну). Он возил с полей солому и сухую ботву подсолнечника. Солома в колхозе шла на подстилку (а когда кончалось сено, то и на подкормку) скоту, а высохшая на морозе ботва подсолнечника использовалась для растопки кизяка.
  Зимой 1942 года и отчиму, однако, пришла повестка из военкомата. По возрасту его взяли только в санитары в эвакогоспиталь. До начала нашего наступления от Сталинграда на запад он служил недалеко от  нас, в Саратове, и сестра Фира даже один раз ездила к нему «в гости» в этот госпиталь.

   Мама же с осени стала трудиться на открытом току и в амбарах, где сушили и перелопачивали зерно. Освоилась и вспомнила свою деревенскую юность быстро. Правда, в первую же неделю с ней случился конфуз. На вопрос приходить ли в воскресенье на работу, бригадирша ответила: «ежели ВЁДРО будет, приходи». На следующее утро мама, как примерная колхозница,  пришла с ведром на работу. «А ведро зачем?» – спросила бригадирша». После упоминания о вчерашнем «указании», бабы долго покатывались со смеху над «городской». Оказалось, на местном говоре «вёдро» (а не вЕдро, конечно) означало «хорошую погоду». В говоре жителей среднего Поволжья много местных диалектизмов: всегда употребляли, например, слово «васейка» - в смысле «вчера», «давеча» - означало «раньше», а также неистребимое «усилительное» междометие  «чай»  (ведь) всегда звучало в начале почти каждой фразы... Не знаю,  сохранилась ли такая особенность речи здесь в начале нынешнего века, спустя более 70 лет… Когда же я  вернулся из эвакуации в Харьков, в школе долго потешались над моим говором, который я незаметно для себя усвоил за годы жизни на Саратовщине и лишь только спустя несколько лет постепенно изжил…

   Мои однолетки - деревенская ребятня – были, как и положено всем детям в 9-10-летнем возрасте, обычными сорванцами, но взрослых слушались и, главное, помню, не матерились. Почему-то, помнится, что и  взрослые тоже не    матерились (при детях особенно). НА ЛЮДЯХ ТОГДА НЕ МАТЕРИЛИСЬ ВООБЩЕ - в деревенских семьях с достаточно патриархальным укладом, в отличие от каких-нибудь фабрично-заводских слободок, это было не  принято и предосудительно! Замеченного в таких избыточных словесных художествах даже укоряли: «ты што, фабричный какой ?!» Если и допускались матерные слова, то лишь в чисто мужских, «своих» компаниях и/или по «большому поводу» - и обычно не в  присутствии женщин и незнакомых людей…

   Зато нам, детишкам, иногда приходилось выслушивать от своих сверстников разные обидные дразнилки «антисемитского» характера – хотя они были беззлобные и наивно глуповатые. Например, сидит на заборе какой-нибудь шкет и, завидев проходящего мимо «вакулированного» ребятёнка, вроде меня, радостно вопит: «два еврея, третий жид по верёвочке бежит». Когда же ты с детской запальчивостью пытался оспаривать правомерность такого «фольклора» в отношении себя - «сам ты по верёвочке бежишь» -, следовал другой - почти "убийственый" - аргумент: "А вы Христа распяли"... Интересно, что воробьёв в деревне обзывали "жидами», мотивируя это тем, что они якобы таскали в клювах гвозди, которыми прибивали к кресту распинаемого Христа… Бедные дети, они, вероятно, даже не ведали (правда, как и я тогда), что сам Христос тоже был иудей !

   «Дремучесть» юных (и не только юных) сельчан в отношении евреев вообще иллюстрирует, например, и тот факт, что многие считали картавость неизменной принадлежностью речи иудеев. В первые же школьные дни на новом месте, мои новые товарищи  пытались разрешить свои сомнения относительно этой проблемы, предложив громко вслух произнести слова «горох» и «рыба». Как, видимо, предполагалось, что я, в соответствии со своей фамилией, смогу подтвердить такую «библейскую истину». Но я их разочаровал, гордо и громко прорычав в ответ «гор-р-рох» и
«р-р-рыба». Знатоки «иудейского ораторского искусства»  были посрамлены. Взрослые, однако, детишек в подобных щекотливых вопросах не поддерживали и обычно - по крайней мере  на людях - одёргивали.

   В целом же, со стороны всех сельских жителей отношение к нам, эвакуированным, и так пострадавшим в войну, было нормальное и сочувственное - бытового антисемитизма мы не чувствовали. Может быть ещё и потому, что местные видели, что приезжие также «пахали»  рядом с ними в колхозе, как и они сами, ничем не отличаясь от всех - разве что только большей образованностью…

   Вообще, замечу: в старых относительно зажиточных сёлах среднего Поволжья с постоянным («устоявшимся») и относительно однородным населением (например в Быково-Отроге, жители «через одного» носили фамилию Аникины), люди были достаточно патриархальны и в чём-то по-христиански достаточно терпимы к «инородцам», выражая в своём отношении к ним широкую гамму чувств от спокойного  равнодушия до часто даже истинно дружелюбного радушия… В отличие от жителей поселков Предуралья и, отчасти, Сибири, где во многих семьях ссыльных и озлоблённых на власть разношёрстных переселенцев (сосланных и/или прибывших сюда ещё до войны из западных областей страны), нередко проявлялся дремучий и «кондовый» антисемитизм.

… В деревенской школе из учителей запомнился лишь однорукий учитель арифметики, он же физрук в одном лице – широколицый молодой парень, потерявший руку в первые месяцы  войны...  Окончил я 3-й класс на отлично, мне в подарок были вручены масляные краски в тюбиках, с которыми я не знал, что делать – «масла» их разводить не было. 

   Зима 1941-42 гг запомнилась тяжёлыми вестями с фронта. На оккупированной немцами территории началась партизанская война, а фашисты зверствовали, не щадя никого. Много душевной боли приносили сообщения о зверствах фашистов. На всю страну прогремело имя отважной подпольщицы-партизанки – 17-летней школьницы Зои Космодемьянской, которая, попав в плен к врагу, проявила высокое мужество и стойкость. После страшных истязаний она была немцами повешена. Впоследствии за мужество и героизм ей было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза… Вся страна жила новостями с фронта, переживая за своих близких и за судьбу Страны. Все надеялись и верили в Победу, несмотря ни на что..!

   Летом-осенью 42-го немцы уже подошли к Сталинграду, фронт стоял менее, чем в нескольких сотнях километров от нашей деревни. Часто над нами, надсадно завывая, на большой высоте пролетали вражеские самолёты, летевшие на бомбёжку. В разговорах многих эвакуированных (особенно еврейской национальности) стали возникать даже разговоры о дальнейшей эвакуации на восток - «в Ташкент»).   

   В степи за деревней появился наблюдательный пункт ПВО – вырытая по всем правилам военного времени землянка-блиндаж, где расположился пост «воздушных наблюдателей», состоявший из трех девушек - и их командира – красивого молодого мужчины – черноглазого брюнета лейтенанта «Филиппа» (так его звали мои сёстры). Подчинённые Филиппа – простые деревенские девчонки были вольнонаёмные, едва достигшие 18-19-ти лет, а их начальник – военнообязанный, горожанин.

   Естественно, мы познакомились, и он не обошел вниманием сестру Фиру, которая тоже оказалась неравнодушной к такому экзотическому  для деревенского захолустья кавалеру.  Я на правах родственника «знакомой» Филиппа, часто околачивался в землянке, где мне давали глядеть в бинокль - чем я очень гордился -, а иногда даже угощали солдатской кашей «из котелка». Неизвестно, чем бы окончилось это знакомство для сестры, если бы, к большой радости всей семьи, ближе к лету (после того, как  немцы подошли к Сталинграду) наблюдательный пост не перевели в другое место...

   Фира, конечно, скучала в деревне по городской жизни и, особенно, после прерванного войной своего «медового месяца». А тут ещё институтская подруга, которая после 2-го курса мединститута добровольно ушла на фронт медсестрой, прислала ей письмо с фотографией, которую вся наша семья дружно разглядывала с различными "комментариями". На фото эта подруга сестры, ставшая к тому времени уже «подругой» (!) генерала, - вяжет ему носки в землянке…
   Очевидно, она стала  «ППЖ» – «походной полевой женой», как тогда иронично называли контингент женщин-военнослужащих (чаще всего  медицинского профиля), связавших свою судьбу – когда по любви, а когда и «на время», - с нашими воинами-мужчинами, преимущественно офицерского звания… Это облегчало им жизнь в суровых условиях военного быта и обеспечивало защиту от приставаний других…

   Уже по возвращении в Харьков в 1944 г. через сокурсниц Фире стало известно, что  «подруга» сделала неплохую «женскую карьеру» на войне: сперва её «приголубил» начальник медсанбата, а потом она стала «лечить» самого командира дивизии… После ранения генерал был комиссован, служил где-то в резерве, ушёл из своей семьи (оставив детям от первого брака свой офицерский денежный аттестат) и  женился таки официально  на своей пассии. Конечно, по-всякому складывались судьбы женщин на фронте… Но, вероятно, в глубине души Фира завидовала своей подруге...

   …В заволжских степных безлесных деревнях топили в русской печи кизяками (утрамбованным и высушенным коровьим и овечьим помётом). На скотном дворе хозяйка держала скотину – корову, овец, коз.  К осени во двор загоняли лошадь, которую гоняли по кругу, и она утаптывала весь накопившийся навоз в виде плотного слоя, который после некоторого времени просушки рубили специальной «секирой» на квадратные плиты. Последние потом ставили на ребро и сушили. В летнее время приходилось ходить по степи вокруг деревни и собирать высушенные солнцем и ветром коровьи «блины», которые тоже неплохо горели и долго держали жар в печи. В обязанности всех детишек также входило сохранять  постоянный «огонь» в горшках или старых ржавых консервных банках с тлеющим сухим навозом, поскольку спички из продажи с начала войны сразу исчезли. Если по недосмотру кизяки в доме затухали, приходилось бегать по соседям и просить "огоньку»…

   Как-то в феврале 1942 г. сельсовет разрешил сельчанам однодневную выборочную рубку на дрова вдоль тогда ещё заросших тальником берегов Большого Иргиза. Народ потянулся с саночками по льду реки. Какие-никакие – хоть и прутья, но, если их посушить, будут дрова… Стали рубить. В какое-то время вдруг с неба раздался рёв нескольких самолётных моторов, постепенно перешедший в назойливый надсадный вой. Где-то за низкими облаками кружили чьи-то невидимые самолёты. Фашистские лётчики тогда уже «залетали» на волжские берега, из сводок было известно, как они охотились везде за любыми скоплениями людей, чтобы посеять панику… Народ обеспокоился: на снежной белизне русла реки и окружавшей заснеженной степи все мы сверху должны были смотреться, конечно, как чёрные мухи на сахаре…

   Привязав к саням всё, что успели нарубить, большинство людей – «от греха подальше» - «рвануло» обратно в село. Мы с мамой, как уже не раз «обстрелянные и кое-что уже повидавшие», продолжали свою работу. Возле нас «на лесозаготовках» осталось всего несколько наиболее «храбрых» (или «жадных») сельчан. Один из них, очень забавный дедок, периодически махал топором, а потом вдруг останавливался и, вперив палец в небо, тревожно нас вопрошал: «Гудёть, аль што?»… Постепенно, когда вой моторов стал очень громким, он совсем расстроился и, причитая «лётаеть–лётаеть» (с ударением на первом слоге), очень взволнованный, вдруг, как попало накидав в свои санки лишь несколько толстых веток и оставив нам всю остальную нарубленную кучу прутьев, помчался со своими санями обратно в село… Однако вскоре шум моторов невидимых самолётов затих. Мы, конечно, «оприходовали» брошенные дедом «дрова» и едва дотащили до дому перегруженные сани. Потом, уже много лет спустя, в семье ещё долго жила эта присказка – «лётаеть аль што», которая употреблялась в подходящих случаях…

   …Деревня была бедна зеленью. Нам, приехавшим из плодородной Украины, было странным видеть отсутствие палисадников с какими-либо деревьями перед домами и огородов возле них – кругом простиралась голая степь. Из «овощей» местные (да и то не все) обычно садили на маленьких грядках только лук. Картофеля и овощей не сажали, они не вырастали здесь из-за суши. Летние суховеи из казахской степи выжигали всё… Только в конце мая,  когда в половодье разливался Б. Иргиз, вся деревня отправлялась на заливные луга для сбора щавеля... Ягод и фруктов вообще никаких не ведали. Лишь дико растущий повсеместно на пустырях паслён («поздника» или «бздника», как говорили местные)  потреблялся в сыром виде всеми в качестве основного витамина, а также использовался иногда для начинки «пирожков».

   Более 60 лет спустя, уже в наши дни, мне довелось снова побывать в тех местах. Дорога из Балаково (где работает большая АЭС) в Быково-Отрог стала асфальтированной и, конечно, более оживлённой. Но в остальном здесь ничего практически не изменилось, деревня осталась почти такой же - со старыми  покосившимися деревянными домами и безлесной степью вокруг. 
   Большой Иргиз превратился в узкую полувысохшую речушку с пологими, как-то «сгладившимися» и совсем безлесными берегами. Никого из бывших соседей и знакомых, кого помнил, не нашёл – все, кого знал в войну взрослыми, уже давно поумирали. Своих однолеток мужского пола, ставших, как и я, 80-летними», тоже – увы - не нашёл, в деревне их не осталось…

   …Основной пищей деревенских жителей Заволжья в довоенное время и еще в сравнительно зажиточный первый год войны были супы из пшена и баранины да лепешки или блины с маслом, иногда лук с квасом. Чай не помню чтобы пили, употребляли только молоко во всех его видах. Никогда после я не пил такого вкусного топленого молока с коричневатой густой пенкой «из кринки», как осенью 1941-го, когда жизнь в деревне еще сохраняла признаки относительного довоенного колхозного благополучия. Помню, как хозяйский сын Шурка, любивший покушать, ставил перед собой стопку испечённых матерью блинов, затем в каждый блин накладывал  пару ложек рассыпчатой золотистой пшённой каши, кидал туда большой кусок только что взбитого из сливок свежего масла, всё это сворачивал и, подмигнув мне, отправлял в широко раскрытый рот. Меня он тоже всегда угощал. Вообще Шурка мне очень нравился, был он, по моим понятиям, большим шутником. Я, всегда росший одним ребёнком в неполной семье без отца и не имевший никогда старшего брата, был, конечно, под большим влиянием его обаяния и авторитета.

   Однажды он приволок откуда-то толстый и страшно сучковатый пень (дрова всегда были дефицитом в степном Заволжье) и вознамерился его разрубить…  Возился он с ним очень долго, наконец, как-то осилил. Устав, несколько минут сидел и отдыхал. Потом вдруг встал, картинно приосанился и, вытянув руку вперёд в сторону поверженного пня, торжественно, как артист в театре, провозгласил: «Нет в мире таких крепостей, которыми бы не овладели большевики !» Тогда я впервые услышал этот известный  лозунг и поэтому пришёл в полный восторг… Через год, когда весельчаку Шурке исполнилось 18 лет, его  забрали на фронт, а ещё полгода спустя матери пришла похоронка…

   Зимой вместе с деревенскими пацанами мне доводилось участвовать в «рейдерских» нападениях на проходившие мимо села обозы с сеном (в то время это была сравнительно «безобидная» обычная практика почти «узаконенного» воровства колхозной собственности). Ежедневные обозы с заготовленным с лета сеном тянулись из Заволжья по дороге на райцентр Балаково. Оттуда затем на баржах сено сплавлялось вниз по Волге под Сталинград, где, как известно,в междуречье Волги и Дона в боях принимала участие и кавалерия. Завидев подходящий к селу такой обоз с сеном – обычно  вереницу из 8-10 саней - с впряженными медленно бредущими быками или верблюдами (если обоз шёл из соседних районов Казахстана), мы тихо прокрадывались из-за сугробов вдоль дороги (лучшим временем были вечерние сумерки) и, как саранча, тихо с разных сторон набрасывались на обычно медленно ползущие сани, гружённые большими,  перевязанным верёвками, копнами сена.

   Начиналась энергичная работа: перебегая на ходу от воза к возу азартно  теребили и отбрасывали в сторону охапки сена – кто сколько ухватит… Впереди или наверху стога – чаще лишь на первых и последних санях обоза – обычно восседал какой-нибудь дедок непризывного возраста, который, не очень зло ругаясь и не останавливая обоза, лениво хлестал нас сверху кнутом. Кто сколько успевал натеребить сена  и скинуть его в  сугробы – возвращался с добычей домой, азартно переживая перипетии только что проведенной «боевой» операции. Дома меня ждала моя любимица коза Розка, которая недавно окотилась симпатичной маленькой козочкой Веркой и козликом Борькой. Голодными они никогда не были, а Татьяна Фёдоровна как будто и не замечала источника усиленного питания своей домашней скотины…

   Конечно, мы, дети, чем могли, активно помогали колхозу (как и все школьники, жившие в деревне) в различных кохозяйственных работах. Летом пропалывали мелкую от недостатка влаги колхозную свёклу (белую, сахарную), а ближе к осени занимались сбором пшеничных колосков, остававшихся на полях в стерне после комбайновой уборки – ни один колосок не должен был остаться под снегом, и весь урожай собран! Лучшие сельскохозяйственные земли нашей страны к тому времени были захвачены врагом, зерна не хватало. Поэтому собрать неизбежно теряемые при машинной уборке колоски пшеницы – было важнейшей задачей. К поясу привязывался мешок, куда складывались собираемые колосья пшеницы. По мере его наполнения они высыпались на большой расстеленный брезент. Собирали все - школьники и учителя. Все соревновались, кто больше соберёт. В лучшие дни каждому удавалось собрать до полутора-двух мешков с колосками отборной пшеницы! Несмотря на все трудности военного времени нормы колхозниками всегда выполнялись – в чём была немалая толика и нашей помощи...

   Зимой я часто помогал маме в амбаре провеивать (очищать от  шелухи) зерно на американской веялке фирмы «Клейтон» . Это было хоть и тяжеловатое, но интересное для 10-летнего пацана занятие – можно было сколь угодно крутить ручку, разгоняя до большой скорости вращения лопасти в барабане. Эти веялки были закуплены для всех колхозов СССР ещё довоенным наркомом пищевой промышленности – популярным в стране Анастасом Ивановичем Микояном. Кстати, при нём же – после его поездки в США в начале 30-х – в «пищепроме» нашей страны появились многие новинки: система упаковки продуктов, консервы, газированная вода с сиропом и – мороженое!

… В деревне я научился запрягать быков: правда, сперва я, городской мальчишка, побаивался их огромных рогов. Но после, оценив спокойный нрав и благоразумие этих «животин» по отношению к тем, кто их подкармливал, я совершенно освоился в обращении с ними и сам напрашивался у мужиков на ферме запрягать или распрягать их. «Управление» рогатым транспортом было несложное: «цоб-цобе» - (направо-налево). Замечу, что в деревнях Западной Украины (где во время полевых студенческих практик мне также приходилось иногда добираться на таком «попутном» транспорте) те же команды  звучат иначе: «вишта-вьёй»…

   Там же, в Быково-Отроге впервые сел на лошадь (иногда давали нам, пацанам, покататься без седла)… Летом ловили рыбу на реке Б. Иргиз – да ещё как ! В один удачный день, помню, мы с мамой своей сметкой поразили даже местных: не сеткой, а большим шерстяным платком (!), заводя его по воде с глубины в сторону берега, к «ямам», где отстаивалась рыба, натаскали целое ведро щурят…
 
   Однажды пожилая соседка пожаловалась маме, что её муж - дед Илья мучается от нарыва в гортани (считалось, что приезжие городские – люди образованные – «много чего больше знают» и могут помочь). Фельдшерского пункта в деревне не было, за помощью надо было ехать в райцентр. Мама, смущаясь от такого незаслуженного доверия, осмотрела воспалившееся, как оказалось, от застрявшей кости нёбо и переднюю часть гортани деда Ильи, развела марганцовку и велела полоскать горло тёплым раствором, оставив болящему в запас ещё немного порошка (кое-какую «фармацевтику» Фира – начинавшая медичка – привезла после визита к отчиму в саратовский госпиталь). Как оказалось, на следующий день нарыв лопнул, и после ещё нескольких дней промывания наш сосед вылечился. В благодарность за помощь дед Илья потом приволок нам целое ведро рыбы (он был местным «завзятым» рыбаком).
   
   После такого успешного излечения деда Ильи по селу пошла молва о приезжей "вакулированой фершалице" (эвакуированной фельдшерице), которая помогает людям. Ещё через несколько дней к нам пришла женщина, положила перед мамой круг масла и попросила помочь ей в какой-то женской болезни. С большим трудом удалось убедить пришелицу, что мама не «фершалица» и помочь, к сожалению, ничем не может… Потом приходила ещё женщина с девочкой с просьбой помочь той избавиться от эпилепсии. Пообещала отдать овцу, "если мама вылечит девочку», убеждая, что "никому не расскажет"... Даже в деревнях знали, что «самовольная частная» врачебная практика тогда была запретна… Но люди, как и во все времена, больше верили слухам и знахарям… После вынужденного отказа и этой девочке-бедолаге, невольную «фершалицу», наконец, оставили в покое…
   В общем, различных жизненных впечатлений хватало.

   …В деревнях оставались в то время одни женщины, дети, немногочисленные инвалиды-фронтовики (часто без ноги или без руки) и старики.  Долгими осенними и зимними вечерами в разных избах по очереди собирались одинокие женщины-солдатки и женщины, ставшие уже вдовами. Часто приходили с ними и мы, детвора, слушая как судачат о событиях на фронте, о воюющих, о раненых или уже погибших мужиках, о разных своих житейских проблемах. А затеми они – русские люди ! – пели. При тусклом, колеблющемся от человеческого дыхания огоньке коптилки пели протяжные старинные песни, военные и лирические (конечно – «Катюшу», «Огонёк», «Тёмную ночь» и многие-многие другие, популярные до сих пор).
   Больше пели грустные песни, в которых, как всегда велось на Руси, пелось о разлуке, неразделённой любви, изливалась женская тоска по любимым, воюющим на фронте,  передавалась душевная боль и память об ушедших и погибших на войне… Но пели иногда и популярные шуточные (начало одной – М. Исаковского - укажу сходу – по памяти):

«На закате ходит парень
Возле дома моего:
Поморгает мне глазами
 И не скажет ничего

И кто его знает,
Чего он моргает.           Припев
Чего он моргает
На что намекает… и т. д

   Ходили в народе и анекдоты – в основном, про «фрицев», как в народе с презрением и ненавистью называли всех немцев. Те, соответственно, обзывали советских (независимо от их нации) «Иванами». Поскольку все зверства фашистов персонифицировались в личности их фюрера, было много анекдотов про этого злодея. Например, такой: «поймали Гитлера после войны и решают – кто и каким способом пожелает его казнить. Один говорит: расстрелять, другой – отрубить ему  голову, третий предлагает четвертовать и т. д. Дошла очередь до маленького мальчика: «а ты что бы пожелал сделать с этим вражиной ?» Мальчик отвечает: «Я бы пожелал ему навечно превратиться в электрическую лампочку». Общее недоумение. Тот поясняет: «Чтобы он днём всё время ВИСЕЛ, а вечером и ночью всегда только ГОРЕЛ»…

    В эти тревожные военные времена, как и всегда в «лихую пору на Руси», народ стал очень суеверным: расползалось много самых фантастических слухов, появилось много «примет» и поверий, развелось много шатающихся по деревням «вещих» людей, которым вдруг стали открываться различные «истины». Чаще всего женщин – основное оставшееся в деревне население (не считая стариков и детей) – интересовало лишь одно: узнать – жив ли  муж, брат, отец – и почему не  пишет… Очень многие не имели вестей от своих мужчин, некоторые – с первых месяцев войны, когда тех забрали на фронт. Часто бабы-солдатки  собирались вместе, чтобы
"покалякать" про свои заботы и беды, привечали разных бродячих "провидцев", чтобы "узнать" от них хоть что-нибудь о пропавших близких...

   Однажды мама взяла меня с собой на такие «посиделки» - встречу с одним из таких «ведунов». В избе набилось с десяток «солдаток». У хозяйки был гость – демобилизованный по болезни, как говорила она каждой входившей соседке. Перед тем, как пропустить в горницу «посетительниц», она ещё что-то шептала каждой. Вошли и мы. В горнице сидел молодой, довольно красивый мужчина в солдатской гимнастёрке без погон, вроде городской. Он молча смотрел в окно, а бабы шопотом обменивались  какими-то своими мнениями… Мне так сразу ударил в нос острый запах мочи, стоявший в горнице. Через пару минут, освоившись, я понял, что запах исходит от красивого гостя, который, как оказалось, был контужен, глуховат и страдал недержанием мочи… Об этом и предупреждала деликатная хозяйка в сенях шёпотом каждую пришедшую гостью.

   Женщины стали задавать обычные в то время вопросы:  «жив ли мой, нет письма уже столько-то месяцев, полгода, год… и т. п.» - у каждой это было по-своему. Предполагалось, как утверждала хозяйка, приютившая «страдальца», он приобрёл дар ясновидения и сможет открыть истину. Тот молча выслушивал каждую женщину, потом неожиданно быстро кратко говорил, всё время глядя, как помню, куда-то в сторону. Смысл его, наверное, убедительных для каждой женщины "речей" сводился к различным вариантам успокоительных  ответов. В основном, причина отсутствия весточки с фронта объяснялась им тем, что близкий человек или «попал в окружение», или  «живой, но раненый, писать не может», или «потерял временно речь и сознание от контузии» и т. п. - что по тем временам могло быть вполне реальным. Обязательно говорил, что - «живой». Где же он находится – конкретно не сообщал...

   Каждый человек верит в то, во что хочет верить. Женщинам после общения с этим ведуном, вероятно, на душе становилось легче и, уходя, каждая из вопрошавших оставляла что-то для "вещего человека» из продуктов…
   Но спустя какое-то время «пригревшегося» в деревне, в тылу  «контуженного» и провонявшегося красавца забрали в военкомат на очередную комиссию  (проверку), где хорошие специалисты разоблачили не только его «контузию», но и  ложный энурез («не лень же было» человеку позориться и сознательно мочиться всегда под себя – «лишь бы не попасть опять на фронт»). Да, попадались и такие «артисты», но их были единицы…
   
   Все тогда жили только вестями с фронта, и каждая весточка, каждое письмо от фронтовиков – отцов и братьев - было большим событием. Письма на фронт в военное время отсылались без марок и конвертов – последних просто «не существовало в природе». Писались они на драгоценных листках серой бумаги (доставали – кто, где только мог), складываемых в так называемые солдатские треугольники.

   Ежедневно после полудня  большинство жителей села с большим душевным напряжением и волнением ждали приезда почты на телеге из райцентра. Письма привозили в сельсовет, а оттуда почтальон-инвалид разносил вести по селу. Были они радостные и печальные (если приходило извещение из военкомата о гибели односельчанина на фронте). Когда почтальон, прихрамывая, медленно шёл по деревенской улице, все выходили к воротам домов и, стоя у своих калиток в полной тишине замирали в тревожном ожидании. Иногда то в одном конце затихшего от напряжения села, то в другом раздавались вдруг плач и вой - значит пришла очередная похоронка, ещё одна семья осиротела, осталась без кормильца…

   Такое же извещение о гибели отчима на фронте мы позже тоже получили - уже вернувшись из эвакуации в Харьков в 1944 г. С мамой пришли в военкомат по повестке. Военком (майор) медленно (очень медленно !) будничным спокойным голосом (ему, видимо, не раз приходилось заниматься таким печальным делом) зачитал стандартное извещение о том, что отчим погиб «в бою за социалистическую Родину» (в Западной Украине). Мама заплакала, и я сам, помню, едва сдерживался от всхлипов, чем вызвал одобрительное замечание находившегося в той же комнате другого офицера – что-то вроде «смотри, как мальчишка крепится», чем впоследствии очень гордился – что стерпел и не заплакал вслух (всё же член семьи фронтовика!)... Из письма, полученного потом от сослуживцев, стало известно, что отчим погиб во время налёта вражеской авиации на полевой госпиталь. Ему шёл тогда 50-й год.
   …Что могу сказать о нём  – был он тружеником, вечно был занят в делах, о семье заботился. Ко мне  относился добродушно, но и, наверное, вполне равнодушно, воспринимая меня в качестве неизбежного «бесплатного» приложения к своей новой супруге – моей маме…

   В 1952 году, будучи на студенческой практике в Тернопольской области, я нашёл на местном кладбище маленького городишка Монастыриска неухоженную безымянную солдатскую могилу с проржавевшей красной звездой на обелиске, где были захоронены все погибшие при освобождении этого городка наши солдаты.
  Летом 1944 года советские войска перешли в наступление, линия фронта быстро продвигалась вперёд – было не до поимённого учёта погибших – всех хоронили в братской могиле... А после окончания войны местные «пробандеровские» власти не удосужились (да вовсе и не стремились) увековечить память наших воинов – которые для многих из них так и остались «загарбныкамы-москалямы" - "московскими захватчиками". Я,  положил тогда на эту братскую  могилу собранные неподалеку полевые цветы, постоял и почтил память отчима…

   Были в войну в деревне, конечно, и очень редкие радостные дни, когда возвращались в чью-то семью, хотя и покалеченные, но живые и «ходячие» (часто на костылях) демобилизованные по ранению фронтовики. Вокруг них собирались все соседи, и вопросам-расспросам - не было конца. И, конечно, всегда задавался главный из них – «когда же окончится война…». И какой-нибудь  демобилизованный по ранению солдатик, счастливо уцелевший в военном пекле, малость напустив на себя важности, после глубокомысленных «стратегических» рассуждений, конечно же, всегда «выдавал» бедным озабоченным женщинам-солдаткам свой очередной оптимистический прогноз…

   …Как известно, в колхозах зарплату практически никогда не платили – расчёт вёлся обычно после сбора урожая (собственно, в Заволжье – только зерна), исходя из количества отработанных «трудодней» (трудовых дней). Каждому колхознику записывали единички или так называемые «палочки» в журнал учёта выхода на работу, которыми отмечали каждый полный день его трудовой  деятельности… При этом, в зависимости от трудоёмкости выполнявшейся работы, количество палочек иногда удваивалось (например для трактористов и комбайнёров), или уменьшалось вдвое (для какого-нибудь сторожа или возчика). А уж в зависимости от собранного урожая и от количества оставшегося после сдачи государству по «продналогу» (продовольственному налогу) зерна, определялось, сколько же оставшегося зерна приходится на один трудодень…

   Весной 1942 г. на эти «трудодни» стали выдавать всего по 100 г зерна, стало голоднее, мы с мамой стали ходить по окрестным деревням, меняя оставшиеся от прежней жизни вещи на продукты (это была обычная практика в тылу во время войны). Но и менять скоро стало нечего. Постепенно пришло решение перебраться на лесистый правый берег Волги, где в окрестностях города Вольска в деревне Терса был сельхозтехникум (сёстрам надо было где-то учиться). Природа на правобережье Волги была «веселее» - в отличие от засушливого левобережья там сажали овощи и даже росли редкие дубовые леса. Сёстры поступили учиться в техникум, маму взяли в подсобное хозяйство на работу учётчицей (местным из-за «кумовства» такую должность не доверяли).

   Я пошёл в школу, в 4-й класс. …С бумагой в стране тогда была большая «напряжёнка» - её практически не было. Что такое настоящая тетрадь в школе - «пришлось забыть». Самодельные тетради делали из рваных бумажных мешков из-под цемента (рядом, в г. Вольске работал цементный завод), которые резали на лоскутки и затем сшивали. Некоторые использовали невесть где    добытые старые, ещё довоенные амбарные и бухгалтерские книги и писали в них - на чистом месте между уже напечатанных или написаных от руки чернилами строк… Совремённых шариковых (и прочих) «авторучек» тогда не было (их «ещё не изобрели»).   

   Писали чернилами деревянной ручкой с железным пером («рондо» № 88») на конце. В то время от учеников требовался красивый почерк, в правописании букв оценивалось правильное написание разных «частей» букв толстыми и тонкими («волосяными») линиями. Пером  «уточкой» (с утолщённым концом) школьникам писать не разрешалось. Зимой  чернила в чернильницах-«невыливашках» , которые каждый ученик приносил из дому, замерзали… Приходилось отогревать их своим дыханием, периодически ковыряя замёрзшие до состояния снега или льда фиолетовые чернила ручкой в отверстии чернильницы…

   …Домашние уроки в долгие зимние вечера приходилось делать при свете «коптилки» - маленькой стеклянной бутылки, в которую наливалось какое-то машинное смазочное масло, из пучка конопляных ниток или шерстяного лоскутка делался фитиль, его вставляли в пузырёк и зажигали. Он горел маленьким тусклым огоньком и часто неимоверно коптил (отсюда и название этой «лампы»). Буквы в тетради или книжке были видны только на совсем небольшом расстоянии. Глаза сильно уставали. Но с таким освещением я начал осваивать «Войну и мир» Льва Толстого и одолел её месяца за два, хотя понимал ещё совсем мало. Особенно затруднительно было смотреть на тексты перевода с французского (в начале книги почти весь текст написан по-французски)… Была в доме ещё «Одноэтажная Америка» И. Ильфа и Е. Петрова – книга, популярная в предвоенные годы. Из-за отсутствия других книг, я перечитывал её много раз, запомнив многие ""летучие" выражения и до настоящего времени.

   Увлёкся также книгами по историческй тематике – прочитал романы «Степан Разин» и «Гулящие люди» А. Чапыгина, «Великий Моурави» Анны Антоновской, «Чингис-хан» и «Батый» В. Яна… Не все они, конечно, были для детского чтения, но через них я рано познакомился с некоторыми «пластами»  истории формирования Российского государства и жизни «соседних» народов (Грузии и Средней Азии) …

   Хорошо помню молодую учительницу, только окончившую техникум (педагогический колледж – по нынешнему). Как сейчас понимаю – это была совсем молоденькая простая деревенская девчонка. Ко мне она почему-то относилась почти как к взрослому – я был, хоть и мальчишка, но городской и «развитый» по сравнению с деревенскими ребятами… Однажды, когда мы случайно задержались после школы, она как-то чуть ли не по-родственному, как старшая сестра, посетовала мне: «вот, я глупая какая, после техникума не пошла в институт – хотела скорее заработать и «справить себе новое пальто» – а теперь вот жалею, что мало училась, мало знаю…». Мне эти её слова были очень удивительны…
 
   По истории мы тогда «проходили» русско-японскую войну. А я как раз к этому времени прочитал повесть А. Новикова-Прибоя «Цусима» и был под огромным впечатлением от этой книги. В результате, когда на одном из уроков она вызвала меня к доске, я с большой экспрессией «выдал» такое эмоциональное описание трагедии и героизма русских моряков, вынужденных служить «прогнившему царскому режиму», что со стороны могло показаться, что вся война сводилась именно только к Цусимскому сражению (не было ни защиты Порт-Артура, ни длительных сражений под Мукденом и т. п.)… «Ответ» мой длился весь урок - все меня слушали в оба уха. Уже в детстве, когда я увлекался, мог говорить вдохновенно и самозабвенно, уходя в какие-то «экстатические пространства», поневоле заставляя себя слушать…

   После этого случая, каждый раз, когда в школу приезжала какая-нибудь комиссия из РайОНО (Районного Отдела народного образования), моя учительница «подавала меня» как любимое угощение: чтобы продемонстрировать уровень подготовки своих учеников, всегда вызывала именно меня, чтобы я рассказал «ну, например, что-нибудь про русско-японскую войну 1904 г.»… Я, конечно, её не подводил.  Кроме того она поручала мне делать ежедневные «пятиминутки» – сообщать сводки «Совинформбюро» с  фронтов. Я был очень польщён таким доверием. Для этого я по дороге в школу заходил в сельсовет и, стоя на крыльце, где висела чёрная круглая «тарелка» радио, каждый день прослушивал очередную «сводку Информбюро», которая заканчивалась одними и  теми же словами, вселявшими надежду и веру в победу: « Враг будет разбит, победа будет за нами. Смерть фашистским захватчикам!»

  …Вся страна жила тогда новостями с фронта, переживая за своих близких и за судьбу Страны. Много боли приносили сообщения о зверствах фашистов на  оккупированных территориях. Но все надеялись и верили в Победу!  К весне 1944-го года, хотя наши войска погнали фашистов обратно и по сводкам с фронта уже явно ощущались признаки грядущей победы, в стране совсем стало трудно с продовольствием. Разорённые после отступления фашистов земли были не засеяны и пустовали, практически весь хлеб шёл только на фронт. Главным лозунгом в стране было: «Всё - для фронта, всё – для победы!». Во всей стране существовала карточная система: по так называемым хлебным карточкам - талончикам на каждый день - выдавалось определённое количество граммов хлеба – в разных областях страны разное.

   Нормы отпуска хлеба для жителей села определялись райисполкомами, исходя уже из выделенных для районов фондов. При этом нормы периодически менялись – чаще в меньшую сторону. В больших городах детям выдавали 400 г. в начале войны и 300 г. в 1944 г. Работавшим взрослым (служащим, как моя мама в то время) выдавали чуть больше – 350 г, рабочие на производстве получали 400 г., а трудившиеся на военных заводах, а также шахтёры и сталевары – даже и все 500 г., иногда со «спецдобавкой» в 150 г.

   Но в деревнях и маленьких посёлках, вроде Терсы в Cаратовской области, где мы жили, снабжение было совсем плохое, да ещё и нерегулярное. Детям было положено всего 200 г в день (в блокадном Ленинграде – 125-150 г). Некоторых сельских жителей выручали довоенные запасы колхозного зерна (полученной за работу «по трудодням» пшеницы). Помню наши детские разговорчики и «сплетни» про «соседей-богатеев» Байгушевых, которые каждый день ели «белёные щи с пирогами» («белёные» - значило «со сметаной», а «пирогами» на Волге называли белый хлеб из просеянной пшеничной муки, в отличие от «хлеба», который выпекался из ржаной муки).

   У нас, конечно, ничего этого не было. Никаких других продуктов уже практически нигде нельзя было достать. Сёстрам в техникуме что-то ещё перепадало из столовой, где студентов иногда кормили свекольной похлёбкой. В сельскохозяйственном техникуме, где они учились, на подсобном хозяйстве во время практики также ещё можно было что-то «раздобыть» из овощей. А вот в городах, особенно в технических учебных заведениях, студенты буквально пухли.
   
   Ниже текст из интернета (см. Зефиров М.В. Дёгтев Д.М. «Всё для фронта? Как на самом деле ковалась победа», «АСТ Москва», 2009 г., с 342).  «Наиболее голодными в СССР стали 1944-1946 гг. Это потом в художественных фильмах и литературе весну победного 45-го года будут изображать оптимистическим и счастливым временем. Вот выдержки из писем учащихся одного из техникумов страны, о содержании которых стало известно даже на самом высшем уровне.
   Изголодавшиеся учащиеся писали:
«... Начиная с 1 числа, в техникуме не давали ни разу хлеба, все студенты слегли, некоторые начали опухать. Занятия прекратились, но отпуска не дают. Все очень ослабли».
«...Совершенно ослабли. Вот уже 9 число, но нам хлеба еще не давали ни разу, не знаем когда будет. Да притом у нас нет ни картошки, ни денег, пришел «капут».
«...13 дней живем без хлеба. В нашей группе две девушки опухли. Дров в техникуме нет, воды тоже, в связи с этим завтрак бывает в обед – одна свеклина, а обед – в ужин, ужина совсем не бывает. В техникуме сейчас такой беспорядок, такое волнение, студенты вовсю бунтуют».
   
   …И мы с мамой недоедали – кроме скудной хлебной нормы других продуктов в деревнях по карточкам не выдавали. Я стал совсем хилым и слабым. Выдаваемый по карточкам «хлеб» имел лишь такое название… Он выпекался из смеси отрубей, макухи (выжатого из подсолнечных семечек жмыха), какого-то солодового клея и совсем небольшого количества настоящей муки. Практически это был маленький кубик, который можно было проглотить и разжевать за один - два глотка. Но его приходилось делить на целый день, растягивая удовольствие, чтобы «поесть» хотя бы два раза.
   Обычно пока я нёс из сельмага до дома такой свой «кубик», я отщипывал буквально по крошкам все мельчайшие миллиметровые «выступы» на нём, «выравнивая» все его грани почти до «полированного» состояния. Главная задача была – удержать целыми крошки во рту, смакуя их и «растягивая удовольствие» как можно подольше… Других продуктов уже нельзя было получить даже по карточкам. Никаких круп, сахара и жиров тоже совсем не было.

   В ту голодную весну 1944 года все люди, в том числе и я, ходили по колхозным полям и перекапывали буквально всю землю подряд, изредка добывая перемороженные за зиму случайно не убранные прошлогодние клубни. На только что засеянных пшеницей совхозных полях выбирали места, где собиралось больше птиц (значит там где-то было нечаянно просыпано из сеялки зерно) и, просеивая землю, собирали по зёрнышку свой мизерный «урожай». Однажды мне удалось насобирать таким способом полстакана уже немного проросшей пшеницы ! Найдя в огороде ещё и мороженную луковицу, оставшуюся в земле с осени, мама сварила вкуснейший суп – был большой праздник!

   Кипяток заваривали высушенными тонко нарезанными ломтиками моркови (для цвета), вместо сахара – пили чай с меленькими кусочками высушенной вяленой белой кормовой свёклы. Но и эти «деликатесы» были не у всех (мы их выменяли как-то на уже известный, упомянутый выше старый «рыболовецкий» шерстяной мамин платок). Скоро и «чаепития» закончились. Весной стали употреблять в пищу «жареные» (на воде !) «лепёшки» из перегнивших за зиму и ставших мягкими дубовых желудей, попозже - маленькие завязи цветков - семян травы лебеды… От такого «питания» я сильно ослабел и, помню, в конце учебного года, возвращаясь из школы, едва мог донести свой школьный портфель с учебниками до дому, часто присаживаясь и отдыхая на солнышке…

   В самой школе, на переменках между уроками мы играли «в еду» - каждый придумывал, какое блюдо он сейчас бы съел. «Блюда» были самые «фантастические» - из довоенной жизни. Фантазёры рассказывали друг другу «вкусные байки» и не у одного из нас от таких рассказов даже «слюнки текли» от мнимого удовольствия …

   …Как-то к вечеру через село маршем шла воинская часть – пехотная рота. Солдат (красноармейцев, как тогда ещё говорили) на ночь стали размещать по домам. Домишко, где мы тогда жили, стоял на самом краю села у оврага. Распределив всех своих подчинённых по избам, в наше жилище последними пришли и остановились на ночёвку два командира – капитан - чернявый татарин и старший лейтенант – молчаливый парень-блондин – оба из Прикамья (в войну люди, знакомясь, интересовались, прежде всего - кто откуда, обычно все искали земляков и старались служить вместе). Я, конечно, радостно крутился возле них, с восторгом рассматривая их скрипящую кожаную амуницию и оружие (однако, несмотря на мою робкую просьбу, «подержать» в руках маузер не дали). Тогда только недавно ввели погоны, я  впервые их увидел и усиленно запоминал какое количество звёздочек кому положено.

   За ужином офицеры вытащили из вещмешков весь свой военный паёк, и я впервые после начала войны увидел настоящую КОЛБАСУ! Мне отрезали «аж два» кусочка (мама дала сразу скушать только один, второй отложила на завтра). Я, совсем изголодавшийся тогда, кажется, до сих пор помню вид и вкус этой колбасы... За столом пошли обычные расспросы – когда окончится война – и бычные ответы военных, сводившиеся к одному утешительному слову - «скоро». Рано утром следующего дня часть отправилась маршем дальше. Зато в школе я был в центре внимания, рассказывая товарищам в классе про ночевавших у нас в доме «командиров», об их оружии, а также о сроках окончания войны, полученных из "первых рук"...

   В техникуме, где учились сёстры, в клубном зале часто показывали кино. Мама одно время работала там билетёршей. Я – ура! – стал бесплатно ходить в кино. Но запомнились только английские фильмы «Леди Гамильтон» и «Мост Ватерлоо» с незабываемым впечатлением от самих сюжетов фильмов и, конечно, необычной для нас тогда манеры игры корифеев: неподражаемо величественного в роли адмирала Нельсона знаменитого Лоуренса Оливье и загадочной, трагичной Вивьен Ли (прославившейся своей ролью Скарлетт в культовом американском фильме «Унесённые ветром» который был показан на экранах СССР значительно позже, только в 1990 г…).  Но тогда, в войну это было моё первое знакомство с представителями знаменитой английской школы артистической игры…

   …К маю 1944 г. наши войска освободили большую часть Украины. Пришло время думать о «возвращении домой». Во время войны переехать куда-либо (в т. ч. вернуться из эвакуации на прежнее место жительства) можно было только по так называемому «вызову» от родственников или какой-либо организации (на работу) – официальной бумаге, заверенной местными властями (только так можно было получить проездной билет).
   Во время оккупации в Харькове оставались тётя Лиза (невестка отчима от первого его брака) со своим сыном – упоминавшимся в главе 3-й Жорой, который работал уже главным инженером ХТТУ - Харьковского трамвайно-троллейбусного управления. От них и был получен такой вызов.

   Добирались мы с пересадками через Аткарск и Ртищево с длительным ожиданием свободных мест в редких тогда проходящих  пассажирских составах. Толпы людей «штурмовали» проходившие и изредка останавливавшиеся поезда в безнадёжных попытках сесть в них. Имевшиеся у нас пропуска и билеты без мест не давали никаких гарантий уехать… Отчаявшись от безнадёги и длительного ожидания, полуголодные, на 4-й день мы буквально «хором» и со слезами упросили нескольких пассажиров на стоянке поезда, шедшего из Средней Азии, помочь и «взять» нас в вагон. Две сердобольные женщины и один военный, буквально «втащили» всех нас четверых за руки, вместе с нашим нехитрым скарбом в вагон тронувшегося уже состава, несмотря на притворное ворчание проводницы, которая всё же, видимо, тоже посочувствовала нам и сильно не «сопротивлялась»…

    После того, как мы кое-как устроились в этом поезде, я, разговорчивый мальчик, расчирикался и, беседуя в тамбуре с одним из пассажиров о поэзии (!) - на детском уровне, конечно, - впервые услышал имя С. Есенина, который тогда считался «упадническим»  поэтом, «запрещённым» и поэтому совсем неизвестным в школах. На мои «дифирамбы» А. С. Пушкину и Н. А. Некрасову, которых я изучал в школе, он многогозначительно  сказал  - запомнилось от удивления -,  что  «этот поэт не менее талантлив, чем эти классики…». Действительно, в те времена Есенина совсем не печатали, и я, даже уже в 50-е годы, будучи студентом, знакомился с его стихами ещё только по рукописным спискам… 

   …Как раз в эти дни была ликвидирована Крымская АССР и происходило массовое выселение татар из Крыма. Во время фашистской оккупации татары в массе своей сотрудничали с оккупантами, активно содействуя уничтожению советского партизанского подполья, укрывавшегося в аджимушкайских катакомбах под Керчью. Решением правительства всё татарское население было «в 24 часа» погружено в товарные эшелоны и вывезено в Казахстан. Годом ранее такая же судьба постигла некоторые народы северного Кавказа (в первую очередь ингушей и чеченцев), многие представители которых в массовом порядке также сотрудничали с немцами. Поэтому на встречных станциях по пути следования нашего поезда часто попадались стоявшие на соседних путях товарные составы, «набитые» татарскими семьями – преимущественно женщинами и детьми. Они пережидали проходящие на запад эшелоны и пытались на остановках менять у «встречных» свой изюм и орехи (фундук) на хлеб…

   По дороге весёлая компания выручивших нас пассажиров-москвичей (ехавших в столицу через Харьков) вместе с проводницей дружно пели (по нескольку раз в день!) недавно появившуюся и ставшую популярной «Песню о Москве» («Я по свету немало хаживал…") с многократным повторением её почти «сакрального» и мелодичного припева-рефрена («Дорогая моя столица, дорогая моя Москва…»).
   Всем было очень даже весело и радостно от предвкушения встречи с родным городом… Таким и запомнилось мне возвращение из эвакуации в Харьков (22 мая 1944 г.).